Встречи с писателями и поэтами, Добужинский Мстислав Валерианович, Год: 1945

Время на прочтение: 22 минут(ы)

Мстислав Добужинский.
Встречи с писателями и поэтами

В квадратных скобках [ ] указаны номера страниц использованного издания.

Вячеслав Иванов и ‘Башня’

С осени 1906 г. я начал преподавать вместе с Бакстом в частной художественной мастерской (‘школа Бакста и Добужинского’), которая была основана Е. Н. Званцевой, бывшей ученицей Репина. Школа тогда помещалась на углу Таврической и Тверской улиц, против Таврического сада, — как раз под квартирой Вячеслава Иванова, которая была на самом верхнем этаже этого большого дома с угловой башней-фонарем. Башня и стала знаменитым названием собраний у Вяч. Иванова, его сред, — нового литературного центра Петербурга1.
Приезжая два раза в неделю в школу, я очень скоро через Званцеву познакомился с ‘верхними’ жильцами и не пропускал случая заходить к ним — и очень скоро сблизился с Вячеславом Ивановым и его женой, всегда чем-то горевшей, Лидией Дмитриевной2. С ними жила дочь ее от первого брака, Вера Шварсалон, девушка с ангельски-голубыми глазами и золотой косой вокруг головы.
Званцева была своим человеком у Ивановых и была близка ко всему их кругу, а Волошин, один из ближайших друзей Вяч. Иванова, даже и поселился в квартире Званцевой и женат был на учившейся в нашей школе Маргарите Сабашниковой. Все это как-то домашним образом сбли- [272] жало школу с Башней, и школа не могла стоять в стороне от того, что творилось ‘над ней’. Некоторые ученики, по примеру Бакста и моему, бывали тоже посетителями гостеприимной Башни. Сама же школа под Башней становилась не только школой, а маленьким ‘очагом’, как бы содружеством, где в исключительной атмосфере зрело немало будущих художников.
Я хочу вспомнить тут одну мою необыкновенно талантливую ученицу, Елену Гуро3, маленькое, болезненное, некрасивое существо (она умерла очень скоро), которая была очень тонким и очаровательным поэтом. Она успела напечатать только одну маленькую книжку стихов4, ею самой прелестно иллюстрированную и посвященную ее сыну, который существовал лишь в ее воображении…
Вячеслав Иванов приехал тогда из Италии, прожив в Риме и отчасти в Афинах почти всю жизнь {‘Я учился древности у Моммзена, Рима и Афин’, — сказано им в его автобиографии5}, и был великим знатоком античного мира и уже давно сложившимся поэтом.
Как собеседник он обладал совершенно особенным обаянием, и хотя я не забывал, что передо мной ученый-философ и глубокий поэт, но это не пугало — так он был внимателен даже к такому профану, как я, и так порой весело-умны были его реплики, и так заманчиво и интересно он заводил разные тонкие споры. Льстило и то, что он показывал особенно бережное уважение к художнику как обладателю какой-то своей тайны, суждения которого ценны и значительны. Его собственные проникновенные мысли об искусстве бывали мне очень интересны. Впоследствии он с необыкновенным прозрением высказался на тему о синтезе искусства по поводу творчества Чюрлениса6.
Мне казалось, что от него веяло какой-то чистотой, чем-то надземным. Кто-то написал о нем: ‘Солнечный старец с душой ребенка’ (ему тогда было, впрочем, лет 40…), а Блок в одном из своих писем сказал: ‘Он уже совсем перестает быть человеком и начинает походить на ангела, до такой степени все понимает и сияет большой внутренней и светлой силой’7. Это показывает, как всем хотелось идеализировать этого замечательного человека. Он же был столь ‘горним’, что мог себя считать выше морали…
Вяч[еслав] Иванов тогда носил золотую бородку и золотую гриву волос, всегда был в черном сюртуке с черным галстуком, завязанным бантом. У него были маленькие, очень пристальные глаза, смотревшие сквозь пенсне, которое он постоянно поправлял, и охотно появлявшаяся улыбка на розовом лоснящемся лице. Его довольно высокий голос и всегда легкий пафос подходили ко всему облику Поэта. Он был высок и худ и как-то устремлен вперед и еще имел привычку в разговоре подыматься на цыпочки. Я раз нарисовал его в этой позе ‘стартующим’ к звездам с края Башни, с маленькими крылышками на каблуках, но эту не очень злую карикатуру8 я показал только своему другу Сюннербергу, все-таки боясь, что Вяч. Ив[анов] обидится… [273]
В Башне, на еженедельных средах, которых я одно время почти не пропускал, я встречал всех тогда — и уже знаменитых, и еще начинавших молодых поэтов: Александра Блока, только что окончившего Санктпетербургский университет, приезжавшего из Москвы Андрея Белого, загадочного Кузмина, впервые тогда появившегося в Петербурге, встречался с имевшим тогда облик древнего старца Федором Сологубом и с лохматым, маленьким Ремизовым и другими. Завсегдатаями Башни были и зевсоподобный Волошин, и Георгий Чулков.
Гости на средах оставались иногда до раннего утра. Лидия Дмитриевна, любившая хитоны и пеплумы, красные и белые, предпочитала диванам и креслам ковры, на которых среди подушек многие группировались и возлежали. Помню, так было при приезде Брюсова, который, сидя на ковре в наполеоновской позе, читал свои зловещие стихи, и свет был притушен. Но до ‘кадильниц’ и тем более до каких-то ‘оргий’, о чем ходили слухи, в Башне, разумеется, не доходило. К этому ‘театру’ мы (а из художников бывали Сомов, Бакст, Лансере и наши общие друзья, Нувель и Гржебин) относились очень не всерьез, но с любопытством. Очевидно, ко всему по-философски равнодушно относился и сам хозяин.
Обыкновенно в Башне читались самые свежие, еще не напечатанные стихи, и, разумеется, читались, как было принято тогда, торжественно и нараспев — этот стиль, кажется, пошел от Андрея Белого, у которого такая декламация была своего рода пением (но он как-то внезапно вдруг утратил эту способность), и это сделалось общим увлечением, читать иначе, реалистически, ‘с выражением’ казалось неприличным и пошлым. (Профаны же, помнится, тогда называли эту модную монотонную декламацию ‘акафистом’ или ‘панихидой’.)
Собрания проходили по-семейному, за чаепитием, многие бывали с женами. После же чая, кроме стихов, часто читались доклады на одну из животрепещущих символических тем, и тогда возникали нередко весьма горячие прения. Больше всего горячился Чулков — после Бориса Пронина (зачинателя ‘Бродячей собаки’ и ‘Привала комедиантов’9) и Н. Н. Евреинова самый неистовый энтузиаст, каких я знал. По внешности он тогда походил на молодого апостола или Предтечу, с бородой и большой шевелюрой, что было весьма в стиле его несколько театрального пафоса. Ни один доклад не проходил без его участия в прениях — тут он бывал порой блестящим или оппонентом, или апологетом. Помню, как он неистовствовал, вещая на тему ‘Демоны и художники’! Чулков носился тогда с идеей ‘мистического анархизма’10, системы, кажется, и для него самого довольно туманной, но в самом названии содержалось уже нечто многообещающее, магическое и заинтриговывающее.
Заинтересовало оно… и градоначальство. И однажды, кажется в конце 1906 г., когда в Башне было одно из самых многолюдных собраний и был в самом разгаре ‘чай’, внезапно раскрылись двери передней (как раз против самовара) и театральнейшим образом, как настоящий deus ex machina {Бог из машины (лат.)}, появился полицейский офицер с целым отрядом городовых11. [274]
Всем велено было остаться на своих местах, и немедленно у всех дверей поставлены были часовые. Забавно, что никакого переполоха не произошло, и чаепитие продолжалось как ни в чем не бывало. Однако по очереди все должны были удаляться в одну из комнат, где после краткого допроса, к всеобщему уже возмущению, началась чрезвычайно оскорбительная операция личного обыска. Сначала допрашиваемые старались шутить и дерзить, но когда руки городовых стали шарить в карманах, сделалось уже не до шуток.
Процедура эта тянулась до самого утра, и обысканные с негодованием обсуждали, как же реагировать. Среди ‘пострадавших’ присутствовала мать Максимилиана Волошина, только что приехавшая из Парижа, дама почтенного возраста, молчаливая и безобидная, но внешности весьма для полиции оскорбительной: стриженая, что было по тем временам еще очень либеральным, и, пуще того, ходившая — что, впрочем, и нас, и весь Петербург удивляло — в широких и коротких шароварах, какие когда-то носили велосипедистки. Она-то и стала искупительной жертвой за всех нас. Полицейский офицер решил, что она и есть самый главный и опасный ‘мистический анархист’, и забрал ее, уже совершенно растерявшуюся и расплакавшуюся, в Градоначальство. Пробыла она, впрочем, там недолго, так как утром кто-то полетел к Трепову12, сумел пристыдить начальство, и ее утром же освободили. Всех же остальных на заре, по окончании обыска, отпустили с миром. Отобранные документы мы все получили обратно из Градоначальства, и никаких последствий ни для кого это глупое происшествие не имело.
Но окончилось оно еще одним анекдотом. Д. С. Мережковский при разъезде после обыска в Башне не нашел своей бобровой шапки: ‘Утащили, мерзавцы’, — и сейчас же напечатал в ‘Руле’ язвительное открытое письмо министру внутренних дел: ‘Ваше превосходительство, где моя шапка?’ Но произошел большой конфуз: шапка на другой день нашлась застрявшей за каким-то сундуком в передней…
У Вячеслава Иванова я еще бывал и по поводу затеянного им его собственного издательства ‘Оры’. Он торжественно нарек меня почетным именем ‘художника ‘Ор», и я сделал несколько обложек для крошечных книжек этого издательства13, удовлетворяя Вячеслава Иванова моими символическими рисунками. (Эти книжки были: антология ‘Цветник ‘Ор», ‘Трагический зверинец’ и ’33 урода’ Лидии Дмитриевны, писавшей под именем Зиновьевой-Аннибал, и ‘По звездам’ Вячеслава Иванова.)
Помню и почти экспромтный спектакль, затеянный в Башне Мейерхольдом и Судейкиным, — ‘Поклонение Кресту’ Кальдерона, пьеса эта была поставлена в ширмах, очень изысканно и поэтично.
Лидия Дмитриевна, нами искренно любимая, неожиданно скончалась от дифтерита летом 1909 г., и Башня кончилась14. Вячеслав Иванов вскоре переехал в Москву. Позже он женился на своей падчерице Вере Шварсалон, и это было большой сенсацией…
С отъездом Вячеслава Иванова в Москву наши отношения оборвались — подобные чисто внешние причины, увы, не раз в моей жизни кон- [275] чали даже и близкую дружбу. В Москве я видел его лишь мельком в первые годы после революции (он полысел и носил черную ермолку), слышал затем о внезапном и парадоксальном, но несомненно искреннем энтузиазме, который неожиданно для всех возник у этого человека не от мира сего к Великому Эксперименту15, узнал о смерти бедной Веры (от голода, как утверждали) и затем об отъезде Вячеслава Иванова в Италию уже безвозвратно. Там он перешел в католичество, также, несомненно, со всей искренностью своего пафоса… То же, что он поселился в Риме на Тарпейской скале, не удивляло, а скорее радовало — как некий законченный штрих в образе Поэта.

В тот год, как возникла Башня, особенно в следующем, 1907 г., я стал часто бывать у Федора Кузьмича Сологуба, обычно вместе с моим приятелем Сюннербергом, тогда начинавшим поэтом.
Поэзия Сологуба уже давно меня пленяла, мне нравилась его презрительная гордость и горечь и сама музыка медленного и тяжелого стиха, а главное, его ‘Творимая легенда’ — мир, который он создавал над действительностью и где мечта хотела быть настоящей реальностью16.
Поэзия его не только восхищала своим ядом и прелестью образов, она отвечала настроениям тогдашнего моего ‘двойного бытия’17. Именно тогда я со всей остротой чувствовал спасительность иронии и собственным опытом узнал настоящий смысл ‘неприятия’ и отрешенности, чем так часто звучала поэзия Сологуба. Она только утвердила во мне то, что я узнал самостоятельно, и хотя никогда не говорил об этом Сологубу и особенной близости у нас не создавалось (он был значительно старше меня), но во мне он, конечно, чувствовал понимание.
Он жил в те годы на 8-й линии Васильевского острова, на казенной квартире, в качестве инспектора городского училища и был ‘в миру’ Тетерников. Тогда только что вышел его ‘Мелкий бес’, роман, так его прославивший, в издательстве Гржебина (с моей обложкой)18. Роман все мы уже читали, и было странно видеть, что Сологуб жил в такой мещанской и банальной обстановке, достойной быть интерьером самого героя ‘Мелкого беса’ Передонова, с обоями в цветочках, с фикусами в углах гостиной и с чинно расставленной мебелью в чехлах. Циник Нувель, который тоже часто у него бывал, уверял, что Сологуб и есть сам Передонов и потому и купается в пошлости! Но тут-то и рождалась его ‘Творимая легенда’.
Федор Кузьмич в то время имел весьма патриархальный вид лысого деда с седой бородой, что как раз не вязалось с изысканностью и греховностью его стихов и было, в сущности, его загадочной маской. После уютного чая с обильными бутербродами, который разливала гостям пожилая сестра Сологуба, худая и молчаливая Ольга Кузьминишна, придававшая столовой сугубую чиновничью патриархальность, все перебирались [276] в кабинет слушать чтение стихов. Часто читали Блок и Кузмин и сам хозяин своим глухим и бесстрастным голосом, а в книжном шкафу за стеклом выглядывала ‘недотыкомка’, мной нарисованная19. У Сологуба бывал и Сомов и из поэтов также Пяст и впервые на нашем горизонте появился только что начавший писать Потемкин20, необыкновенно молчаливый, в застегнутом на все пуговицы сюртуке, студент.
Тогдашний облик Сологуба мне больше был по душе, чем тот (новая маска!), который он принял несколько лет спустя, когда уже был женат на Настасье Чеботаревской. Он стал бритым, причем обнаружилась большая бородавка у носа (портрет Сомова). Чеботаревская его окружила ‘роскошной’ обстановкой с золотой рыночной мебелью и шелковыми гардинами. Было обидно за Сологуба, и как он мог все это выносить — непонятно. В этом ‘салоне’ Чеботаревской (на Преображенской улице21) устраивались не только литературные вечера, но однажды был и наделавший много шуму маскарад.
Чеботаревскую у нас не полюбили, но у нее был ужасный конец, за который ей все хотелось простить.
После революции она стала впадать все в большее нервное расстройство и в глухой осенний вечер 1921 г. не вернулась домой: кто-то видел — бросилась в воду с Тучкова моста. Говорили, что Сологуб, несмотря на всю очевидность, не верил смерти и ждал, что она вернется. С ужасом передавали, что он каждый день ставил для нее обеденный прибор. Весной, когда тронулся лед, ее нашли, и Сологуб снял с ее руки обручальное кольцо.
Я встречал Федора Кузьмича и в самые тяжелые годы, после этой катастрофы. Он снова был с бородой и стал какой-то просветленный и тихий, и обычный сарказм его стал добродушнее. Он рассказал мне: ‘Сижу на бульваре на скамейке, подошли беспризорные. ‘Дай, дяденька, папироску’. — ‘А мандат на курение есть?’ — Рассыпались во все стороны’.
Каков был его одинокий конец, я не знаю.

Ремизов

И в ‘Шиповнике’, и у Вячеслава Иванова я часто встречался с Алексеем Михайловичем Ремизовым и его женой Серафимой Павловной Довгелло и затем стал у них бывать на Казачьем переулке.
Внешность Ремизова была необыкновенной: маленький, сгорбленный (в старости, в Париже, он уже совсем согнулся)22, курносый, в очках, с огромным лбом и торчащими во все стороны вихрами — он походил на ‘чертяку’ или колдуна его сказок. Его жена [была] необычайной полноты и гораздо выше его, с правильными чертами красивого лица и добродушной улыбкой. Были они ‘на Вы’. Она была ученым-специалистом по русской палеографии, Ремизов же — удивительным мастером писаного шрифта, его рукописи — поразительно калли- [277] графического почерка. Он умел писать и ‘уставом’, и ‘полууставом’ и выкручивал самые замысловатые завитки. Часто он уснащал свои писания и рисунками довольно странными — был в них настоящим сюрреалистом еще до сюрреализма.
Квартира их была полна всевозможной курьезной чепухи, висели пришпиленные к обоям разные сушеные корни и ‘игры природы’, вербные чертики и пр. Ремизов собирал и берег и всякие пустячки, которые ему что-нибудь напоминали: пуговицу, которую потерял у него Василий Васильевич [Розанов], коночный билет, по которому он ехал к Константину Андреевичу [Сомову], и т. д. В советское же время его квартира (тогда на Васильевском [острове]) превратилась уже совсем в колдовское гнездо, разный чудовищный вздор был развешан на веревках, и стены были самим Ремизовым расписаны по обоям чертями и кикиморами.
Одной из чудаческих затей Ремизова было учреждение им ‘Великой Вольной Обезьяньей Палаты’, или ‘Обезволпала’, Озорной Академии, в роде ‘всешутейшего собора’23, куда он единолично кооптировал членов, нарекая их разными пышными титулами и выдавая дипломы, которые собственноручно подписывал — ‘Царь Обезьяний Асыка’. Подобный диплом заслужил после многолетнего томительного ожидания и я, причем возведен был в сан ‘Старейшего (митрофорного) Кавалера Обезьяньего Знака’. Бенуа, Сомов, Нувель, Сюннерберг, Н. Бердяев, В. Булгаков и немногие другие были одни ‘князьями Обезьяньими’, иные ‘кавалерами’, а иные и просто ‘обезьянья служка’. Дипломы были шедеврами ремизовской каллиграфии, и каждый был украшен изображением печати с портретом самого кавалера или князя.
Во всех этих чудачествах Ремизова в жизни и в смехотворных его рассказах большой веселости для меня не было, даже многое бывало мучительным, как смех от щекотки. Но все-таки в иных его вещах сквозь это шутовство, мудреные словечки и утомительно-филигранный слог веяло большой поэзией и даже нежностью и вообще чем-то очень милым.
Общим у нас с Ремизовым (это и объединило нас очень искренне) была наша любовь к детскому миру, особенно к народным лубкам и игрушкам, и первая мной иллюстрированная книжка для детей была ‘Морщинка’ Ремизова24. У меня собралась большая коллекция всевозможных народных игрушек, и Ремизов, бывая у меня, вдохновился одной и написал забавные стишки, мне посвященные, ‘У Лисы бал’25. Тогда же, в 1907 г., издавался его ‘Пруд’, и этот крайне мрачный его роман в духе Достоевского на меня сильно подействовал, и я с охотой сделал обложку26 (пожалуй, одну из самых удачных того времени), а потом ‘Пруд’ толкнул меня написать и маслом картину на тему этого романа .
В то время как готовили спектакль ‘Старинного театра’ с моими декорациями и костюмами ‘Robin et Marion’, неожиданно мне предложено было сделать декорации и костюмы в театре Комиссаржевской для ‘Бесовского действа28 над некиим мужем’ Алексея Ремизова.
В начале ноября 1907 г. меня позвал к себе Ремизов на чтение своего нового произведения. Были Аничков, Чулков, Волынский, Сюннерберг и Мейерхольд. Пьеса оказалась очень забавной и чудаческой, как всегда [278] у этого затейника, с потешными словечками и именами, и по содержанию являлась русским ‘искушением св. Антония’ с чертями, Грешной девой, ангелами, масляничным беснованием, с монастырем и адом — все в духе русского апокрифа, и все это было весьма соблазнительно для художника! Присутствующие вместе с автором точно сговорились и решили, что поставить это в театре должен непременно я с Мейерхольдом29. На другой день я с этим был у Бенуа и получил его ‘благословение’, был у Билибина, чтобы он не ревновал30… И не ожидая еще согласия Веры Федоровны Комиссаржевской, уже начал с Мейерхольдом и Ремизовым обдумывать постановку.
Опускаю все подробности этой постановки, которая получилась очень острой (музыку к ‘Бесовскому действу’ написал Кузмин), но премьера вызвала настоящий скандал в театре.

В Башне же впервые в 1906 г. появился Кузмин31. Удивила его тогдашняя внешность: он носил синюю поддевку и своей смуглостью, черной бородой и слишком большими глазами, подстриженный ‘в скобку’, походил на цыгана. Потом он эту внешность изменил (и не к лучшему) — побрился и стал носить франтовские жилеты и галстуки. Его прошлое окружала странная таинственность — говорили, что он не то жил одно время в каком-то скиту, не то был сидельцем в раскольничьей лавке, но что по происхождению был полуфранцуз и много странствовал по Италии. Появился он в нашей среде уже готовым поэтом, и в Башне был сразу признан. Всех поражала его замечательная литературная образованность, особенно во французской литературе.
Хотя теперь иное в его стихах может казаться вычурным и жеманным и, ‘прости господи, глуповатым’ (последнее, впрочем, не есть укор), но рядом с глубокомыслием и сложностью символической поэзии стихи Кузмина, простенькие, хотя и очень изысканные по форме, часто фривольные и забавные и всегда чрезвычайно музыкальные, были действительно новым и свежим явлением. Новым и оригинальным было у него и необыкновенно причудливое сочетание народного, чего-то староверческого с XVIII веком — та пикантная смесь ‘французского с нижегородским’, которая может оправдываться и быть убедительной лишь при большом вкусе и мастерстве творчества.
Кузмин был одновременно и музыкантом (был учеником Римского-Корсакова), писал очень милую музыку на слова своих собственных стихов и, сам себе аккомпанируя, пел, вернее, напевал эти романсы и сонеты — и в Башне, и у своих друзей, хотя и безыскусственно, но неподражаемо своеобразно32.
Его песенки сразу сделались очень популярными в петербургских богемных и полубогемных кругах. Их с большим тогда, казалось, шармом [279] исполняла в ‘Бродячей собаке’ маленькая Каза Роза. Самым любимым было ‘Дитя, не тянися весною за розой’.
Поэзия Кузмина отвечала многим уклонам тогдашних настроений и была поэтому необыкновенно современной. Дразнил и тайный и явный ее эротизм. В этом был ее успех, впрочем довольно дешевый. Но то, что было действительно ценным у Кузмина (кроме того, что он был увлекательный рассказчик, и этим уменьем он, пожалуй, больше всего был схож с Лесковым), это то, что он создал свой собственный стиль, очень искусно воскрешая архаический и наивный язык сентиментальных мадригалов и старинной лирики. Кузмин был в этом такой же ретроспективист, как Сомов. Их сближала и общая обоим грустная нота скептицизма. Подобно искусству Сомова, поэзия Кузмина уводила в страну воспоминаний, и в то же время оба они любили пленительность здешнего ‘милого мира’, ‘двух мелочей прелестных и воздушных’. Его романтизм и недоговоренность давали большой простор воображению и могли чрезвычайно волновать иллюстратора, но для меня было особенно привлекательным то, что у Кузмина было навеяно Гофманом. Поэтому именно для его ‘Графа Калиостро’ и для сонетов ‘Лесок’ я с особым увлечением делал свои иллюстрации33.
С Михаилом Алексеевичем мы встречались очень часто, сначала на средах у Вячеслава Иванова, потом у нашего общего друга Сомова, бывал он и у меня и у многих других приятелей. Сблизила нас и общая работа с ним и Бор[исом] Романовым: маленькая постановка его забавной пантомимы ‘Выбор невесты’ в ‘Привале комедиантов’34. Так же как и к ‘Бесовскому действу’, им была написана и музыка к пантомиме.
Последний раз я видел Кузмина перед окончательным моим отъездом из Петербурга в 1924 г. После революции он как-то внезапно постарел и, когда-то красивый, стал страшен со своими ставшими еще громаднее глазами, сединой в редких волосах, морщинами и выпавшими зубами. Это был портрет Дориана Грея35.

С Блоком, как и со многими другими нашими поэтами, я тоже познакомился на средах у Вячеслава Иванова зимой 1906-1907 гг. Это был у Блока период ‘Прекрасной Дамы’ и ‘Незнакомки’, и тогдашняя поэзия его действовала на меня еще глубже, чем поэзия Сологуба, и отраднее, чем она. Я испытывал к ней даже какое-то чувство благодарности. Блок был самым петербургским из современных поэтов, и одним этим уже многое у него было для меня дорого и близко36. Тогда только что был поставлен у Комиссаржевской его ‘Балаганчик’ с декорацией Сапунова — истинно поэтический, и до сего дня незабываема его странная и острая прелесть.
Сам Блок как личность мне казался в полной гармонии с его поэзиеи. Он был в те годы юн и строен, с гордо поставленной головой, в ореоле вьющихся волос и с лицом молодого Гете. Он был более красив, чем на [280] довольно мертвенном портрете Сомова. Как Вячеслав Иванов, Бальмонт, Брюсов, Волошин и другие, Блок носил тогда черный сюртук и черный шелковый галстук бантом (и в отличие от других — ‘байроновские’ отложные воротнички). Это сделалось как бы формой поэта того времени. Традиция еще держалась.
Свои волнующие стихи Блок читал медленно, с полузакрытыми глазами, слегка нараспев и монотонно, и у него это вовсе не было позой, и действовало его чтение неотразимо, хотя у него был несколько глухой голос и он чуть-чуть шепелявил.
Прочтя стихотворение, он, точно спускаясь на землю, иногда говорил: ‘Вот’ или ‘Все’.
Блок жил одно время по соседству со мной, на углу Офицерской и речки Пряжки37. Из окон его был тот же самый вид, что я часто рисовал из моей квартиры38, далекие эллинги Балтийского завода и его железные краны, корабельные мачты и маленький кусочек моря. Впереди узенькая речка описывала дугу.
Вначале у меня с Блоком встреч бывало немного. Раз мы с ним и Вячеславом Ивановым поехали вместе в одном купе в Москву (на конкурс, устроенный ‘Золотым руном’ на тему ‘Дьявол’39). Ехали в спальном вагоне III класса, было очень холодно, и Блок, забравшись на верхнюю полку, над моей головой, улегся, как был, в шубе с поднятым воротником, в мохнатой круглой шапке и в калошах. Мне это показалось глубоко-символическим (особенно калоши!), точно этим выражалась забронированность поэта от ‘презренной действительности’. Я это ему заметил и насмешил.
Наши встречи с Блоком участились во время подготовки для сцены его пьесы ‘Роза и крест’ в Московском Художественном театре (1916-1917). Блок тогда был призван на военную службу, служил в инженерных войсках, где-то в Пинских болотах, и официально именовался ‘табельщиком 13-й строительной дружины’, там в тылу проводил дороги и целыми днями не слезал с седла (что Блок был вообще спортивен и ездок, я только тогда узнал и удивился). Когда он приезжал в Петербург, было странно видеть его в военной форме, галифе и крагах, с обветренным лицом и коротко стриженного, что ему очень не шло.
В свои приезды он стал бывать у меня, навещал и я его. Тогда же я познакомился с его матерью, Александрой Андреевной, маленькой, худенькой женщиной, по всему было видно, обожавшей своего сына. Любовь же Дмитриевну, жену Блока, дочь Менделеева, я знал давно, еще по театру Комиссаржевской {От Менделеева, сибиряка, Любовь Дмитриевна унаследовала узкие глаза и монгольские скулы: у Блока же от деда по матери, знаменитого ученого Бекетова, были тяжелые веки и курчавость}. Встречались мы с Блоком и в Москве, где велись беседы с Вл. И. Немирович-Данченко о режиссерских планах и обсуждались мои эскизы ‘Розы и креста’40.
Мне чрезвычайно нравилась ‘Роза и крест’. К удивлению, Блок настаивал на реальности постановки и лишь в некоторых сценах (Гаэтана и Изоры) он допускал ‘условность’ и ‘призрачность’. [281]
Блок мне очень помогал материалами. От него я получил интереснейшие средневековые французские романы и новеллы, из которых я извлек все, что относилось к разным деталям быта и могло быть применено для постановки. Он мне дал также очень много фотографий Бретани и Прованса — места действия драмы — и подарил многотомную ‘Galerie de Versailles’ {‘Версальскую галерею’ (франц.)}, ценный труд по французской геральдике крестовых походов, чем очень тогда меня тронул […]
В самые первые годы после революции появились ‘Двенадцать’ Блока. Гениальное произведение вызвало совершенно противоположные толкования. Блоку приходилось тратить время и силы на тогдашние неизбежные, бесконечные, часто бессмысленные заседания, и он очень мало писал […]
Последний раз я видел Блока в Москве в мае 1921 г., т. е. за несколько месяцев до его кончины. Он был уже болен и, кажется, окончательно надорвался тогда на одной из своих лекций. В Петербурге ему жилось чрезвычайно тяжело, достаточно сказать, что он, уже будучи совсем больным, несмотря на протесты и отчаяние своих близких, чтобы избавить их от физического труда, сам ежедневно носил в квартиру тяжелую ношу дров.
Чтобы вырвать его из невозможных условий жизни, стали хлопотать о […] санатории в Финляндии, но, несмотря на все хлопоты (особенно старался Горький), разрешение пришло слишком поздно, он не дождался. Блок умер в августе в больших страданиях, и физических, и моральных. Говорили, что перед смертью он лишился рассудка {Я позднее узнал (об этом упоминает лучший его биограф, его тетка Бекетова), что Блок особенно терзался какими-то неладами между самыми ему близкими и дорогими людьми — матерью и женой, по-видимому болезненно все преувеличивая}.
Я жил тогда в деревне, и на похоронах его не пришлось быть. Юрий Анненков нарисовал Блока в гробу, его заострившийся и ужасно исказившийся профиль.
Я встречался с Блоком за пятнадцать лет нашего знакомства реже, чем мог бы. Но я не искал близости. У меня в душе к нему было не только большое поклонение, но и род душевной влюбленности, и мне казалось нужным некое отдаление, и хотелось видеть его всегда как бы на пьедестале…

Примечания:

ВСТРЕЧИ С ПИСАТЕЛЯМИ И ПОЭТАМИ
(с. 271)

Печатается по тексту, опубликованному в кн.: Добужинский М. В. Воспоминания. Т. 1 / Подгот. Е. Е. Климова с помощью Р. М., В. М. и В. И. Добужинских. Нью-Йорк, 1976, с. 375-389. Ранее напечатано: Новый журнал, 1945, кн. 2.

ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ И ‘БАШНЯ’
(с. 271)

1нового литературного центра Петербурга. — Среды Вячеслава Иванова начались с осени 1905 г. и продолжались до февраля 1907 г. — до смерти жены Иванова. Вскоре собрания в ‘Башне’ возобновились и закончились весной 1909 г. Значение этого литературно-художественного центра было немалым. Один из посетителей ‘Башни’ писал: ‘Здесь с бесконечным снисхождением и радушием встречали и пестовали всех, кто, нося в себе искру таланта, приходил сюда за советом. И редкие, я думаю, уходили отсюда неудовлетворенными… У скольких людей сложились здесь эстетические вкусы. Сколько здесь создано литературных карьер! Из недр кабинета Вяч. Иванова буквально вышло Общество ревнителей художественного слова, да и Общество поэтов возникло не без его мысленного, по крайней мере, одобрения’ (Княжнин В. Н. А. А. Блок. СПб., 1922, с. 89-91).
2 Зиновъева-Аннибал Лидия Дмитриевна (1882?-1907) — прозаик и поэт. Добужинский исполнил графическое оформление нескольких ее книг.
3 Гуро Елена Генриковна (Элеонора Генриковна Нотенберг, 1877-1913) — живописец, график, поэт. Жена художника и композитора М. В. Матюшина, организатор и душа литературно-художественного центра в Петербурге на Песочной ул. в конце 900-х—начале 10-х годов. Училась у Добужинского в Школе Бакста и Добужинского.
4 Она успела напечатать только одну маленькую книжку стихов… — Е. Г. Гуро издала при жизни две книги стихов: ‘Шарманка’ (1909) и ‘Осенний сон’ (1912), а также подготовила к изданию третью книгу — ‘Небесные верблюжата’, вышедшую после ее смерти, в 1914 г.
5в его автобиографии. — См.: Иванов Вяч. И. Автобиография. — В кн.: Русская литература XX века / Под ред. проф. С. А. Венгерова. М., [1916]. [439]
6он … высказался на тему о синтезе искусств по поводу творчества Чюрлениса.— См.: Иванов Вяч. Чурлянис и проблема синтеза искусств. — Аполлон, 1914. No 3. Автор говорит в статье: ‘Синтез между обеими (музыкой и живописью. — Г. Ч.) метафизически мыслим, как умопостигаемая гармония сфер, как стройное движение миров, поющих красками и светящихся звуками, но в искусстве не осуществим. Чурлянис и не пытался осуществить его, но ознаменовать умел’ (с. 5). Чюрленис (Чурлюнис, Чюрлионис) Микалоюс Константинас (1875-1911) — живописец, график, композитор. О нем см. с. 302-305.
7сияет большой внутренней и светлой силой. — Этих слов в высказываниях и статье о Вяч. Иванове у Блока не обнаружено (см.: Блок А. А. Собр. соч.: В 8-ми т. М., Л.: Худож. лит., 1960-1963). Блок двойственно относился к творчеству Вяч. Иванова: ‘Мы оба — лирики’, но ‘когда дело переходит на почву более твердую, мы расходимся с Вяч. Ивановым. К пунктам расхождения, очень важным, принадлежит, например, Л. Андреев, или мистический анархизм’ (письмо к А. Белому от 15-17 августа 1907 г. — Блок А. А. Собр. соч., т. 7, с. 200). А в письме к А. Белому от 16 апреля 1912 г. он заметил: ‘…в лучшем и заветном моем я никогда не был близок ему. ..’ (Там же, с. 388).
8эту не очень злую карикатуру… — Рисунок Добужинского хранится в ГРМ.
9 Пронин Борис Константинович (ок. 1885—после 1945) — актер, режиссер, художественный деятель, человек огромной энергии и очень своеобразного театрального таланта. Он работал режиссером в небольших театрах, например в ‘Привале комедиантов’, им же организованном в 1918 г., но известен он главным образом устройством полутеатров-полукабачков. В 1912 г. он организовал ‘Бродячую собаку’ (это заведение находилось в подвале углового дома по Итальянской ул., около Михайловского театра), куда допускались в основном люди искусства, все же прочие должны были платить довольно крупную сумму за вход — от трех до пяти рублей. То был ‘театр для себя’, или, как называли члены и друзья ‘Бродячей собаки’, ‘интимный театр’ — избранное общество у себя ‘дома’: поэты читали стихи, певцы пели, ставились небольшие интермедии и скетчи, иногда устраивались ‘персональные’ вечера — например, в 1912 г. прошел вечер Т. П. Карсавиной, по поводу чего была выпущена литографским способом книжечка со стихами Кузмина и других и рисунками Судейкина. Устраивались и серьезные лекции — например, 22 декабря 1913 г. состоялся доклад А. А. Смирнова ‘Simultane’ (стремление достигнуть единства впечатлений путем единства технических средств). Добужинский исполнил марку ‘Бродячей собаки’ и ‘Привала комедиантов’.
10 Чулков носился тогда с идеей ‘мистического анархизма’… — См.: Чулков Г. О мистическом анархизме. СПб., 1906. Графическое оформление Добужинского.
11с целым отрядом городовых… — Об этом эпизоде см.: Русская литература XX века / Под ред. проф. С. А. Венгерова. М. [1916], с. 99, 100.
12утром кто-то полетел к Трепову… — Вероятно, это событие сместилось во времени в памяти Добужинского. Трепов Дмитрий Федорович (1855-1906), известный своим приказом ‘Патронов не жалеть!’, был петербургским генерал-губернатором с января по апрель 1905 г., позже командовал отдельным корпусом жандармов, но в 1906 г. был дворцовым комендантом сначала Петергофского, затем — Зимнего дворцов. Брат его, Трепов Александр Федорович (1862-1928), с 1906 г. был сенатором. Надо полагать, этот случай в ‘Башне’ произошел несколько раньше.
13я сделал несколько обложек для … этого издательства… — Для ‘Ор’ Добужинский исполнил графическое оформление следующих книг: Зиновьева-Аннибал Л. Трагический зверинец. СПб., 1907, Она же. 33 урода. СПб., 1907, Блок Алек. Снежная маска. СПб., 1907, Иванов Вяч. Золотые завесы. СПб., 1907, Он же. По звездам. СПб., 1907, Он же. Цветник Ор. СПб., 1907, Он же. Тайга. СПб., 1907, Цветник Ор: Кошница первая. СПб., 1907, а также марку издательства ‘Оры’.
14 Лидия Дмитриевна … скончалась … летом 1909 г., и ‘Башня’ кончилась. — Добужинский ошибается: см. примеч. 1, с, 438.
15энтузиазм, который … возник у этого человека … к Великому Эксперименту… — Добужинский имеет в виду становление новых форм жизни после Октябрьской революции. Вяч. Иванов активно включился в научную и культурно-педагогическую работу, в 1921 г. защитил диссертацию ‘Дионис и прадионисийство’, стал профессором, затем ректором Бакинского университета и заместителем наркома [440] просвещения Азербайджана. В 1924 г. уехал в Италию, где преподавал русский язык и литературу и занимался переводами на русский язык произведений Данте и Петрарки, а также переводил свои сочинения на различные европейские языки.

СОЛОГУБ
(с. 275)

16его ‘Творимая легенда’ … где мечта хотела быть настоящей реальностью. — Роман Сологуба ‘Творимая легенда’ был издан в 1914 г., в нем писатель противопоставил миру Передонова, главного героя ‘Мелкого беса’, преобразующую силу мечты и свершений искусства. Герой ‘Творимой легенды’, поэт и педагог Триродов, является антиподом Передонова и его победителем в фантастическом мире ‘творимой легенды’.
17 Поэзия его … отвечала настроениям тогдашнего моего ‘двойного бытия’. — Добужинский имеет в виду свою творческую деятельность и службу в министерстве путей сообщения. Об этом см. с. 180 и примеч. 14, с. 404.
18 Тогда … вышел его ‘Мелкий бес’, роман, так его прославивший … с моей обложкой. — См.: Сологуб Ф. Мелкий бес. СПб.: Шиповник, 1907. Кроме того, Добужинский выполнил графическое оформление еще ряда книг писателя: Политические сказочки. СПб., 1906, Верлен П. Стихи / Избранные и переведенные Федором Сологубом. СПб., 1908, Победы смерти: Трагедия. СПб., 1908, Тяжелые сны. СПб., 1909, Сологуб Ф. Собр. соч. СПб., 1909. Т. 1.
19в книжном шкафу за стеклом выглядывала ‘недотыкомка’, мной нарисованная. — ‘Недотыкомка’ — фантастическое существо, появляющееся в романе ‘Мелкий бес’ в нездоровом сознании главного героя, Передонова. Местонахождение рисунка неизвестно.
20 Потемкин Петр Петрович (1886-1926) — поэт, драматург, шахматист. Добужинский выполнил сценическое оформление его пьес: ‘Петрушка’ (1907) и ‘Платовские казаки в Париже’ (1926).
21 В этом ‘салоне’ Чеботаревской (на Преображенской улице)… — Теперь ул. Радищева.

РЕМИЗОВ
(с. 276)

22в старости, в Париже, он уже совсем согнулся… — В письме от 30 июля 1956 г. из Парижа Добужинский, рассказывая о своих ‘Воспоминаниях’, писал: ‘Вслух читал одну главу Алексею Ремизову по его просьбе. Его довольно часто навещаю. Он совсем слепнет и стал совершенно старый шампиньон. Я его очень люблю’ (Собр. Г. Ч.).
23в роде ‘всешутейшего собора’… — имеется в виду сообщество, организованное юным Петром I и его ближайшими сподвижниками.
24первая мной иллюстрированная книжка для детей была ‘Морщинка’ Ремизова. — См.: Ремизов А. Морщинка: Сказка. СПб., 1907.
25Ремизов … написал забавные стишки, мне посвященные, ‘У Лисы бал’. — См.: Золотое Руно, 1907, No. 11/12, там же помещен рисунок Добужинского к стихотворению Ремизова.
26я с охотой сделал обложку… — См.: Ремизов А. Пруд: Роман. СПб., 1908. Кроме упомянутых работ, Добужинский выполнил графическое оформление к другим-произведениям Ремизова: Часы: Роман. СПб., 1907, Чертов лог: Рассказы, Полуночное солнце: Поэмы. СПб., 1907, а также иллюстрации к рассказу ‘Крепость’ (Адская почта, 1906, No 1).
27написать и маслом картину на тему этого романа. — Композиция ‘Пруд’ была исполнена в 1908 г. и хранится в С. н., Париж.
28мне предложено было сделать декорации и костюмы … для ‘Бесовского действа’… — Об этой постановке см. с. 229-232. [441]
29 Присутствующие … решили, что поставить это … должен непременно я с Мейерхольдом. — В своих воспоминаниях ‘Ремизовское ‘Бесовское действо» Добужинский не упоминает об этом эпизоде и рассказывает о начале работы несколько иначе. См. с. 229.
30был у Билибина, чтобы он не ревновал… — Билибин предпочитал работать — в книге или в театре — на русские темы, и потому в кружке мирискусников они считались как бы его сферой творчества.

КУЗМИН
(с. 278)

31 В Башне же впервые в 1906 г. появился Кузмин.— В. Н. Княжнин сообщает: ‘Некоторые из посторонних, как, например, М. А. Кузмин, жили здесь годами на положении оседлых жильцов’ (А. А. Блок, с. 89).
32 Кузмин … пел … эти романсы и сонеты … хотя и безыскусственно, но неподражаемо своеобразно. — Об этом рассказывает М. И. Цветаева в своих воспоминаниях ‘Нездешний вечер’. См.: Лит. Грузия, 1971, No 7.
33я с особым увлечением делал свои иллюстрации. — См.: Кузмин М. Новый Плутарх (Калиостро). Пг., 1919, Кузмин М. Лесок. Пг., Берлин, 1922. Кроме того, Добужинский исполнил обложки к сборникам стихотворений Кузмина ‘Вторник Мэри’ (Пг., 1921), ‘Нездешние вечера’ (Пг., 1921).
34постановка его забавной пантомимы ‘Выбор невесты’ в ‘Привале комедиантов’.— Спектакль (конец декабря 1918 г.) состоял из трех пьес: ‘Выбор невесты’, балет на музыку М. А. Кузмина, ‘Ужин’, комедия М. А. Кузмина (обе в постановке К. К. Тверского) и ‘Стрелочек’, инсценировка песенки в постановке Б. К. Пронина. Добужинский ошибся: Романов Борис Георгиевич (1891-1957) — танцовщик, режиссер, хореограф — не принимал участия в этой постановке, но впоследствии работал вместе с Добужинским, особенно часто в конце 20-х годов в театре Н. Ф. Балиева ‘Летучая мышь’.
35 Это был портрет Дориана Грея. — О последних годах Кузмина см. воспоминания В. Н. Петрова ‘Калиостро’ (Панорама, М., 1981, No 3, с. 142-161).

БЛОК
(с. 279)

36многое у него было для меня дорого и близко. — Даже при беглом взгляде на петербургские пейзажи Добужинского 900-х годов возникают ассоциативные связи и параллели со стихами Блока тех же лет. Сравните, например, ‘Окно парикмахера’ Добужинского и стихотворение Блока ‘Прямо перед окнами — светлый и упорный — каждому прохожему бросал лучи фонарь…’
37 Блок жил одно время по соседству со мной, на углу Офицерской и речки Пряжки. — Это последняя квартира Блока (ул. Декабристов, 57, кв. 23), сейчас там музей-квартира поэта. Добужинский жил в Дровяном переулке, выходящем на Офицерскую улицу.
38 Из окон его был тот же самый вид, что я часто рисовал из моей квартиры… — Этот вид отразился в двух значительных произведениях Добужинского: в автолитографии ‘Набережная Пряжки’ (1922) из серии ‘Петербург в 1921 году’ и в картине ‘Окраины города. Пряжка’ (масло, 1914, част. собр., Москва).
39конкурс, устроенный ‘Золотым руном’ на тему ‘Дьявол’. — В середине 1906 г. журнал ‘Золотое руно’ объявил конкурс на лучшее произведение (стихи, философская статья, рисунок, акварель, живопись), выполненное на тему ‘Дьявол’ без какого-либо ограничения этого понятия. Было назначено 11 премий по 100, 75 и 50 руб. В конкурсе участвовали 60 поэтов, прозаиков и философов и 31 художник. В состав жюри конкурса по изобразительному искусству были включены Добужинский, Павел Кузнецов, В. Милиоти, Н. Рябушинский и Серов. К концу 1906 г. [442] на конкурс была представлена 31 работа. В решении жюри сообщалось: ‘Жюри не признало достойной премии или воспроизведения в конкурсном журнале ‘Золотого руна’ ни одной и постановило считать конкурс не состоявшимся’ (Золотое руно, 1907, No 1). Чтобы доказать обоснованность своего решения, некоторые члены жюри, в том числе Добужинский и Кузнецов, поместили свои рисунки на ту же тему. Рисунок Добужинского породил множество споров. В начале 1907 г. художник получил письмо некого А. П. Латышева, в котором была высказана просьба ‘…объяснить […] возможно подробнее […] смысл […] произведения’ (сектор рукописей ГРМ, ф. 115, ед. хр. 200, л. 1). В ответе Добужинского, который он не отослал, говорится: ‘У Достоевского есть слова о ‘бане с пауками по углам’, и, кажется, у него же — о сладострастной Паучихе. Сопоставьте сказанное с идеей ‘зависимости’ (‘Власть’) и ощущение ‘несвободы’ — тягостнейшего из духовных переживаний (зла, нераздельно связанного с миром действительности), комбинации этих представлений, думаю, теперь и пояснят Вам замкнутый круг, где вращаются человечки, и ‘мировую’ тюрьму, и ‘власть’ скрывшего свое лицо тюремщика… Если Дьявол — абсолютное зло, то ему подобают те нимбы, которые Вы, может быть, усмотрели в рисунке’ (Там же, ф. 115, ед. хр. 200, л. 2, 3).
40обсуждали мои эскизы ‘Розы и Креста’. — Об этой постановке и об отношении к эскизам Блока см. с. 256 и примеч. 71, 72, с. 434.

——————————————————————-

Источник: Добужинский М. В. Воспоминания / вступ. ст. и примеч. Г. И. Чугунова. — М., 1987.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека