Встречи, Немирович-Данченко Василий Иванович, Год: 1897

Время на прочтение: 64 минут(ы)

ВСТРЧИ.

(Изъ ‘сказокъ дйствительности’).

I.

Вызвздило. Цлый день ползли грузныя, скучныя, сплошныя тучи. Такъ и казалось — еще минута и он опустятся вровень съ землею, заволокутъ дали и изъ глазъ пропадетъ ровная, прямая, какъ стрлка, дорога съ однообразными верстовыми столбами и безжизненныя ржавыя поля по сторонамъ. И на поля даже. Когда-то были такими — по нсколько лтъ подъ рядъ — сколько въ нихъ ни бросали зерна — не рожали ничего. Не стало вовсе творческихъ силъ. Если и подымался колосъ, такъ низкій, шелудивый, рдкій… Даже и пустая трава росла больная, слабая — и на нее не хватало соковъ у загубленной земли. И какъ на больномъ тл пролежни, такъ и на ней мутныя, тусклыя мокрины. По утрамъ надъ ними паръ. ‘Нтъ моей мочи!— говорило все кругомъ.— Терзай меня сколько хочешь плугомъ, хоть до самаго сердца ржь, все равно — смерть приходитъ’. Изнеможенныя, обездоленныя во вс стороны ложилися дали, и если на чемъ-нибудь тамъ останавливался глазъ — мало ему было радости въ этомъ… Деревушки тоже худосочныя, пришибленныя, сквозныя какія-то. Ни непогод, ни втру нигд препоны. Дуй и мочи во всю, не эти разшатавшіяся стны помогутъ. Кровли точно ребра палаго и изглоданнаго волками скота — балясинами наружу торчатъ. Заборы, гд и остались, будто нищенскія лохмотья, такъ и зіяютъ прорхами. И все это насквозь прогнило, почернло. Тронь — разсыплется… По пути мужикъ встртится. Точно онъ изъ этихъ мокринъ выросъ и никогда его солнцемъ не обогрло. Лицо въ подтекахъ, выцвло. Бороденка желтыми лохмами треплется, въ глазахъ — забота. Одежда въ дырьяхъ и тоже ржавая. Трясется этотъ ныншній Микула Селяниновичъ на телег и такъ и кажется, вотъ-вотъ сначала онъ, а потомъ и она прахомъ разсыплются на пути… Лошаденка — разв во сн увидть такую. Призракъ! Ничего въ ней дйствительнаго. Что ни шагъ, то споткнется. На изнанку выворачивается вся. Головой мотаетъ — точно это поможетъ ей на вчной страд. Шкура — въ ссадинахъ, даже гноемъ сочится, вотъ-вотъ расползется по всмъ швамъ и кости наружу вылзутъ… Тормошится, бдная,— скокъ-скокъ, а все пространства одолть не можетъ. Дивное дло, какъ она не рухнетъ на землю — длайте-де со мной что хотите! И брюхо у нея отвислое, громадное. Видимое дло, кром соломы съ крышъ, нного корму не знаетъ… Дв-три рощи попались по дорог. Но какія? Должно быть, и на срубъ ихъ никто не взялъ. Чудомъ стоятъ истлвшія деревья на гниломъ мст. Ни листа на нихъ! Насквозь видно. Только оставленныя гнзда шапками чернютъ. Но едва ли птица залетаетъ сюда. Она, вдь, умне человка, да и крылья донесутъ, куда ей захочется, гд солнца и зелени больше и живется легче… Сначала я еще смотрлъ на эту жуть, но потомъ меня охватила такая оторопь, безнадежность, будто все окрестъ изъ глазъ пропало. А тутъ еще дождь просыпался. Мелкій, мелкій, будто сквозь сито… Я поднялъ верхъ тарантаса, съ головою завернулся въ пледъ и, самъ себя обманывая, притворился спящимъ. Это было тмъ удобне, что и ямщики попадались молчаливые, хмурые. Торчитъ палкой на облучк. Спросишь — хрипнетъ что-то. ‘Не до тебя-де, уйди, отстань’. И брови у нихъ надъ глазами нависли — и видимое дло на душ такая муть, что не до твоихъ дурацкихъ разговоровъ, И безъ того человка на смерть тянетъ, а его еще разспрашиваютъ: ‘скверно ли живется и отчего скверно’. Кабы онъ зналъ ‘отчего’, врно нашелъ бы выходъ самъ! А то еще жалть начнетъ его сдокъ. Точно этою жалостью накормишь семью да натопишь избу… Одинъ такъ и отвтилъ мн. ‘Не трожь, баринъ, и безъ тебя скуплю!’ Псни — я за эту недлю не слышалъ. Кому пть на этомъ, забытомъ Богомъ и людьми, простор… Спросилъ я какъ-то у одного: какая это деревня въ сторон…— Да разв у насъ, какъ у прочихъ — деревни.— А что же?— Такъ, паршь завелась — вотъ те и жилье… Сказываютъ есть мста, только намъ туда не дойтить!— Почему?— Силы нтъ подняться… Обмякли мы наскрозь, очумли… Пропадать надо… Только шевельни насъ — подохнемъ…— Подъ вечеръ волчій вой въ сторон. Отчаянный. Это единственный голосъ, который подала мн болотина. Только въ немъ и сказалась еще таившаяся въ ней жизнь.— Кого и драть-то? Обернулся къ нему ямщикъ. Коровенка если въ сел осталась — слава Богу. Не сладко теб, бродяг, ну да и намъ не рай!— Да такъ и замеръ до слдующей станціи… Вечеръ отгорлъ — я его и не замтилъ. Ни одной радужной просвти въ облакахъ и тучахъ. Было сыро — стало темно, вотъ и все… Мы сдлали еще одну станцію, и вдругъ невсть откуда налетлъ холодный втеръ, остуживая и безъ того не знающую тепла землю… Налетлъ, засвисталъ по глади, занылъ въ сторон, видаясь вправо и влво, точно отыскивая чего-то. Вернулся — заплакалъ вверху. Собралъ вс свои силы — и тронулъ застоявшіяся тучи. И он шевельнулись. Въ темнот я не видлъ откуда, только угадывалъ, что надо мною бжали еще дальше на постылый сверъ тяжелыя, мокрыя лохмы ихъ, разрывались и опять сплывались, очищая небо, отъ котораго он заслоняли землю. И хотя бы днемъ:— солнце приласкало бы забытую болотину, заронило въ ея ржавчину золотые лучи — и они воскресли бы потомъ благоуханными цвтами… Нтъ, втру точно было недосугъ тогда. Или спалось ему, какъ всей этой окраин. Только ночью потянулся и согналъ муть сверху… И вдругъ надо мною блеснули звзды таинственными сочетаніями, изъ мрака родившіяся и во мрак живущія… Робко блеснули и печально. И имъ было страшно видть подъ собою эту умирающую землю… Да еще и различаютъ ли ихъ очи жизнь въ этой обширной могил. Можетъ быть, для нихъ она давно мертва и оттого-то они и жмурятся, чтобы не видть ея.

II.

На станцію мы пріхали часамъ къ десяти вечера… По осеннему была уже ночь. Я помню, что въ темнот едва различалъ жалкіе домишки по сторонамъ. Ни въ одномъ окн не было огня. Чуть намтилась блая церковь и ея колокольня. Въ сел тихо до странности. Ни собака не залаяла, ни одна душа не отозвалась на окликъ ямщика… ‘Чего добраго, еще задавишь!— объяснялъ онъ мн.— Путаются по середь дороги — бываетъ. Поневол орешь’. Но, очевидно, опасенія его были напрасны. Точно здсь никого живого не осталось. Только надъ подъздомъ станціи тускло мигалъ огонекъ фонаря, бросая причудливые отблески въ тяжелый и мертвый мракъ. Втеръ раскачивалъ этотъ фонарь, заставляя жалобно скрипть, словно ему было нивсть какъ и холодно, и больно. Когда я поднялся на ступени, съ такимъ же скрипомъ отворилась дверь и на меня пахнуло затхолью, будто я входилъ въ давно не освжавшійся погребъ… Комната какъ на всхъ станціяхъ — голая, не пріютная. Въ углахъ соръ, на стол видимо никогда не высыхающія пятна, на стн оффиціальныя объявленія, гласившія, сколько верстъ до сосднихъ станцій, и неизбжная надпись карандашомъ соскучившагося пассажира:
‘Я дуракъ и ты дуракъ,
Дураки мы оба!..’
Къ кому относилась эта обоюдная любезность — оставалось неизвстнымъ, подписи не было… Дальше хать ночью нечего и думать. Мн и ямщикъ объяснилъ — ‘до разсвту-не повезутъ’ — Почему?— ‘Потому: разв тутъ дорога будетъ: трясина да колдобина. Ну и народъ то же!..’ — Какой народъ?— Онъ помолчалъ-помолчалъ… Видимо ему не хотлось говорить… ‘Голодный, вотъ какой… Оттого у него и мысли въ голов… голодныя!..’ Смотритель, бочкомъ продвинувшійся въ комнату, тоже объявилъ: ‘Лошади ежели желаете — есть. А только — не порато хать… ‘ — Шалятъ у васъ?..— ‘Всякое бываетъ. Недавно купца зарзали…’ Этотъ отвлеченный ‘зарзанный купецъ’ преслдуетъ васъ на всхъ глухихъ русскихъ дорогахъ. Можетъ быть, и не всегда его ржутъ — вдь этакъ и купцовъ бы не хватило пожалуй, а что пугаютъ икъ постоянно — это такъ.
— Гд жъ мн ночевать… Неужели здсь?..
Смотритель безнадежно оглянулся.
— Точно, что… Ежели вы по своей нжности клопа не одобряете…
— А ихъ много?
— Лабазъ открыть можно — вотъ сколько. Вы извольте заглянуть — вотъ щель… Она вдь отъ него махровая. Видятъ и ждутъ, подлецы, кого имъ Богъ на пропитаніе пошлетъ.
— Отчего же вы не уничтожаете?
— Ихъ-то? Да разв это можно? Были такіе, пробовали. Эту бы станцію надо съ четырехъ концовъ керосиномъ обливши, поджечь… Ну тогда точно… Вдь это не дерево, а губка. Тутъ онъ и внутри сидитъ. Его не одолть, сила?
— Да какъ же вы живете сами?
— Не живемъ, а чешемся… Куда дваться! на улицу не уйдешь. Еще лтомъ — на сн. Но и тамъ свой дивертисментъ. Комаръ. Онъ у насъ тоже особый. Надъ мокринами — тучей стоитъ. Издали идешь — слышишь музыку эту самую. Одинъ тутъ изъ города — хорошій господинъ — жениться халъ да и заночевалъ у насъ на легкомъ воздух. Подумайте, такъ его отдлали комары: утромъ онъ пришелъ — смотритъ въ зеркало и пятится. Кто это? спрашиваетъ. Не лицо и не образъ и подобіе, а, такъ сказать, въ нкоторомъ род фантазія. До того, что невста ему отказать хотла. Едва его въ нашатыр отмочили… У насъ комаръ — патріотъ. Страсть онъ къ чужому человку строгъ.
— Ну ужъ лучше пускай меня, какъ купца, заржутъ, а здсь я не останусь.
— Разв вотъ что… Какъ, вы человкъ образованный!.. Можетъ быть, батюшка васъ пуститъ.
— Какой?
— Отецъ Петръ… Наше село ‘Пустынное’ называется, такъ онъ себя изъ средней исторіи Петромъ Пустынникомъ величаетъ.
Очевидно, и смотритель не чуждъ былъ нкоторому просвщенію.
— Если желаете, я къ нему пошлю?..
— А не будетъ это неловко?
— Ну вотъ. Онъ, что вы думаете — изъ духовной академіи…
— Изъ духовной академіи — и здсь.
— За строптивость… Онъ вдь у насъ писатель. Статью отпечаталъ — не понравилась. Ему бы повиниться, а онъ на дыбы и вторительно… къ тисненію прибгъ и еще даже того высокоумне. Такую завинтилъ, что его за безпокойство сюда. Ненадолго врно — смилуются. Онъ даже любитъ прозжихъ. Только, говоритъ, и свту въ окн, какъ навернется господинъ попутно да нашихъ мужичковъ блуждающихъ испугается и застрянетъ на ночь, ну душу отведешь. А то хоть совлекай съ себя священный санъ и бги вонъ… Такъ я пошлю…
Смотритель распорядился и черезъ нсколько минутъ оповстилъ меня: батюшка васъ покорнйше проситъ.

III.

Петръ-пустынникъ встртилъ меня на порог своего ‘дома’.
— Простите, ради Бога. Я васъ потревоживъ, спали врно.
— Ну нтъ. Мы съ женою ложимся поздно. Какъ и въ Москв, держимся тхъ же распорядковъ. Иначе тутъ совсмъ опустишься. Сидимъ, случается, и за полночь. Особенно какъ надетъ кто-нибудь. Я радъ вамъ — ничего особеннаго предложить не могу, но чаю и яичницу сейчасъ подадутъ. И спать вамъ будетъ хорошо. Домъ новый — ничего завестись не успло. А то здсь это, повтріе… Вотъ позвольте васъ познакомить, Софія Самойловна.
Жена его молоденькая и хорошенькая женщина, ласково улыбалась, въ комнатахъ было чисто. Взглядъ отдыхалъ на книгахъ и журналахъ. Отовсюду вяло спокойствіемъ и даже довольствомъ. Потомъ ужъ оказалось, отцу Петру помогалъ его ддъ, важный петербургскій священникъ. Самъ хозяинъ одтъ былъ въ длинное пальто свтскаго покроя. ‘Я его дома ношу иногда. За границу здилъ — сдлалъ себ, не выбрасывать же! Іерею оно, быть можетъ, и неприлично — ну да авось не осудятъ. Вдь платье еще попа не длаетъ. Если и грхъ — такъ малый!’… Посл я узналъ, что о. Петръ былъ очень строгъ въ себ. Человкъ убжденный, онъ спокойно выносилъ постигшую его несправедливость и свято исполнялъ обязанности, говоря, что для священника нтъ ‘мелкой среды* и ‘ничтожнаго дла’. Везд Богъ и всякое велико, если положить въ него душу. Въ первое время онъ еще мучился здсь. Его тянуло назадъ, но какъ увидлъ и узналъ, какое кругомъ глубокое и безбрежное море нищеты, горя и страданій, какъ прочно осло здсь невжество я суевріе, какую силу надъ этою хлябью и темью захватили міроды, — его задачи выросли передъ нимъ до необъятной высоты и онъ невольно весь отдался ихъ выполненію. Скудная нива, жалкая, гнилая… Да авось и тутъ Господь поможетъ сдлать кое-что. На тучную всякій пойдетъ. Тамъ работается весело… А тутъ впроголодь эту да стужу надобна настоящая сила. Сначала онъ хлопоталъ, чтобы его сняли отсюда, а потомъ написалъ дду — ‘не проси за меня, хочу душу испробовать: хватитъ ли ея’. И такъ вотъ третій годъ сидитъ здсь неотступно. Кое-что уже удалось ему. И крестьяне, сторонившіеся сначала, теперь со всякимъ дломъ доврчиво и смло идутъ къ нему. ‘Точно бы ты и не начальство’.— А какое жъ попъ начальство?..— Попъ? задумывались т… Ну это ты, братъ, отецъ Петръ, того. Какъ не начальство… По менй становаго точно, а все по важнй писаря будетъ. Насъ изъ-за попа, бывало, какъ дули. Всего случалось!
— Вотъ вамъ здсь постелютъ.
Маленькая комната тоже съ книгами на стол и подоконникахъ. Чисто. Сильно пахнетъ геранью, отъ которой такъ сладко, крпко и спокойно спится.
— Вдь эта постель занята была кмъ-нибудь?
— Не безпокойтесь, учительница у насъ здсь. Она на эту ночь къ Софь Самойловн перейдетъ.
— А вы.
— А я на диван… Да вы не совститесь. Я часто и такъ на диван сплю. Заработаюсь, ну, чтобы не будить, и прикурну. И Анна Герасимовна тоже не въ претензіи. Она съ женою — друзья. Имъ будетъ отлично.
— Это ея книги?
Даже странно было въ такой глуши видть французскія, нмецкія и итальянскія изданія.
— Ея. А что, васъ удивляетъ.
— Да, откуда хоть вотъ эта могла бы попасть сюда, въ Пустынное.
Я указалъ ему на ‘Piccolo mondo antico’, Антоніо Фогавдаро.
— Анна Герасимовна, какъ и мы здсь — человкъ случайный. Она долго жила за границей. Пожалуй, и воспиталась тамъ. Она особенная, не какъ вс прочія. Вотъ увидите сами. На маломъ не мирится. Изъ тхъ, знаете, что всю себя отдаютъ длу. Безъ остатку. Умрутъ — а не отойдутъ прочь. Во время войны были такія ‘сестры милосердныя’, ну вотъ и эта имъ подобна. Наше Пустынное похуже Шибки. Тамъ вдь на міру, а здсь въ одиночку, въ темнот, въ безвстности. Тамъ хотя и грязь госпитальная, а все красиво. Пули летятъ, пушки стрляютъ, герои разные. Все какъ бы театральная декорація, ну и подруги есть. Одна ослабнетъ — другія поддержутъ. А какъ одинъ въ под воиномъ останешься, много характеру надо… При ея воспитаніито! Изъ богатой семьи — пожалуйте-ка въ народную глубь. А вдь эта глубь — просто омутъ. Склизкій, страшный. Это издали ничего. Темень, задохнешься въ ней… Да вотъ и сама Анна Герасимовна…
И вдругъ отецъ Петръ оскся.
Мы съ Анной Герасимовной быстро подошли другъ къ другу.
— М-lle Свшникова… Вотъ не думалъ?
— Да и я… Встртить васъ здсь посл Венеціи.
— Я-то что… Я зжу везд. Волка ноги кормятъ. Надо виДть все… А вы… вы… Гд вс ваши?
— Все тамъ же. По заграничнымъ курортамъ слоняются. Вотъ видите, книжки посылаютъ. Я такъ рада васъ видть. Не ожидала. Точно тепломъ пахнуло изъ итальянской дали…

IV.

Было поздно — у меня глаза слипались отъ утомительнаго дня. Тянуло въ постель. Я скоро распрощался съ хозяевами и заснулъ какъ убитый, безъ грезъ, безъ пробужденія до самаго разсвта. Вроятно, и тогда бы не поднялся, если бы не птухъ. Вмсто забора, онъ взлетлъ на мой подоконникъ и оттуда всей вселенной громко сообщалъ о своихъ побдахъ надъ подвластными ему курами. При этомъ хлопалъ крыльями, точно стучался во мн въ стекла, глупо и смшно вытягивалъ шею, надувалъ гребень и вообще являлся такимъ героемъ женскихъ романовъ, что я невольно расхохотался. Спать посл этого не могъ. Я всталъ — посмотрлъ на улицу. Церковь была по другую сторону. За небольшимъ дворомъ священника едва-едва въ скупомъ сумрачномъ разсвт выступалъ рядъ черныхъ избъ. Покосившіяся, продырявленныя, точно проденныя кавернами. Краше въ гробъ кладутъ!.. Изъ двухъ или трехъ клубился уже дымъ и срые тоны его сливались съ такими же небесами. Втеръ за ночь утихъ, т же согнанныя имъ тучи поползли назадъ и все заполонили вругомъ. Даже не врилось, что гд-нибудь есть ярвій свтъ, розовыя краски зари, бездонная лазурь надъ цвтущею заласканною землею… Насколько мн была видна отсюда сельская улица — ее всю прососала какая-то промзглая слякоть. Вонъ посереди брошенная телга. На одинъ бокъ легла — должно быть, колесо сломалось… Птухъ еще разъ подлетлъ было къ подоконнику, но, замтивъ меня, какъ-то подавился на первой гамм и тяжело шлепнулся назадъ… Гд-то клохтала снесшая яйцо курица. Рядомъ въ комнат заговорили — должно быть, тамъ проснулись. Я разслушалъ, что Софья Самойловна убждала Анну Герасимовну спать еще, потому что самоваръ и безъ нея поставятъ, но учительница все-таки встала…
— Не спится…
— Такъ разговаривать будемъ.
— О чемъ…
— Мало ли.
— Нтъ, Соня, у меня отъ нашихъ разговоровъ сердце щемить будетъ. Ну ихъ.
Я прилегъ опять и въ явь передо мною воскресли и въ дивныхъ краскахъ выступили изъ срыхъ и скучныхъ потемокъ встрчи съ Анною Герасимовной. Вотъ ужъ кого я не ждалъ увидть здсь! И что ее могло загнать въ эту глушь — хорошо обезпеченную, тонко образованную и избалованную родными женщину? Я зажмурился, и вся въ голубой дали такъ и раскинулась передо мною piazza Santa-Maria gloriosa! Мало кто изъ посщающихъ Венецію знаетъ ее. Она въ сторон отъ св. Марка. Табуны англичанъ и косолапые нмцы сюда ходить не любятъ. Здсь вдь ни кафе, ни дворцовъ нтъ. Все кругомъ говоритъ о далекомъ прошломъ. Сегодняшнему нечего длать на пустынныхъ камняхъ этой площади. Еще въ окружающихъ ее узкихъ и тсныхъ улицахъ кипитъ жизнь, но она прячется въ ихъ тнь отъ строгаго и безпощаднаго солнца… Посреди величавый и молчаливый соборъ… Эту церковь нельзя назвать иначе. Темная пирамида, которую только кое-гд тронули мраморнымъ кружевомъ и рзьбою. Цлыми вками строилась она — да такъ и осталась незаконченною. Врно, никто уже не дочитаетъ послднихъ строкъ этой величавой средневковой поэмы. Ныншнее время, щедрое на казармы и форты, изукрасившее ими даже развнчанную царицу Адріатики, равнодушно проходитъ мимо старыхъ храмовъ. Подъ величавыми сводами, у царственныхъ колоннъ, въ недосягаемой высот развтвляющихся надъ полною благоговнія бездной камня и бронзы — даже не молятся. Стоитъ вчная тишина, гд-то вдали звенитъ колокольчикъ, мерещится священникъ въ блой кружевной сутан, едва-едва клубится фиміамъ и въ синей дымк точно возносится мраморная Мадонна. Сквозь громадныя окна солнце заливаетъ мягкимъ свтомъ плиты внизу. Изъ нихъ каждая — точно щитъ, прикрывшій рыцаря — носитъ его гербъ и девизъ. Это — кладбище. Вс он — могилы. Вы по нимъ ступаете, на нихъ преклоняете колна, отдыхаете въ прохлад отъ зноя большой, разумется, по венеціанскому, площади… Я люблю эту церковь. Здсь похоронены и Тиціанъ, и Канова. Великіе мертвецы живые между живыми до скончанія вка. Это еще гиганты. Но вы присмотритесь: какія имена кругомъ! О чемъ вамъ говорятъ эти камни. Дожи, народные вожди, блистательные патриціи, суровые кондотьери, славные художники — вс они нашли здсь покой и тишину, какихъ не знали при жизни. Ихъ придавили глыбами порфира и сіенита, яшмы и мрамора, обвили каменнымъ кружевомъ, поставили надъ ними ихъ собственныя изображенія, ихъ коней, ихъ рабовъ, изваяли изъ серпентина и вычеканили изъ бронзы ихъ побды да такъ и оставили на удивленіе ничтожному потомку. Смотри-де и сравнивай съ собою. Что сдлали они и на что живешь ты — великій ловецъ передъ Господомъ — старыхъ англійскихъ ключницъ, разворовавшихся на служб у полоротаго лорда.

V.

Въ этой церкви Маріи Преславной у меня два любимыхъ мстечка. Одно — памятникъ Кановы. Свтлый геній великаго ваятеля почтенъ здсь свтлыми, созданными изъ каррарскаго мрамора, образами. Знатоки искусства почему-то не особенно высоко ставятъ ихъ, но, при всемъ моемъ уваженіи къ этимъ знатокамъ, я придаю имъ такое же значеніе, какъ и академикамъ въ дл хотя бы литературы. Вдь и академики ползутъ всегда въ хвост за нами, профанами. Они послдними признали у насъ Пушкина и Гоголя, во Франціи — Гюго, а Шекспира и до сихъ поръ отрицаютъ иначе, какъ въ слащавыхъ передлкахъ Делавиня. У мундирныхъ судей вмсто вкуса — кодексъ. Соотвтствуетъ извстному параграфу его — хорошо, а не соотвтствуетъ — плохо. Они примряютъ на признанныя мрки, тогда какъ геніи создаютъ свои. Особенно чуть коснется новшества — тутъ академикъ скалитъ зубы и издали рычитъ такъ, что вчуж за панталоны страшно — въ клочья изорветъ. Попадись литература — академикъ и ее приметъ за то же. Бда, когда малые сіи не только вообразятъ себя ршителями судебъ, но и въ дйствительности будутъ облечены уже соотвтствующею властью. Я думаю, что памятникъ Кановы только выигрываетъ отъ академическаго отрицанія. Это истинная поэма печали — ясной и нжной, какъ все созданное тмъ, надъ прахомъ кого она воздвигнута. Стройная, законченная, художественная, полная высокаго примиряющаго чувства. Пирамида съ полуотвореннымъ таинственнымъ ходомъ въ царство Скоре покоя и тишины, чмъ смерти. Только тишины священной, молитвенной. Оттуда ветъ благоговйнымъ ожиданіемъ, точно во мрак и недвижности присутствуетъ божество, чудится его невидимый алтарь. Около дверей въ загадочную область нашего общаго будущаго, распростерся левъ и опустилъ факелъ, опирающійся на его могучую спину геній жизни. Посмотрите на это сліяніе красоты и силы, его поэзія краснорчиве рифмованныхъ строкъ говоритъ вамъ. Здсь въ каждомъ изгиб больше правды, чмъ во всхъ кувалдахъ, которыя якобы ‘съ натуры’ высваютъ наши скульпторы, употребляя для этого почему-то вмсто стоеросоваго дерева — благородный мраморъ. Съ другой стороны, къ священному входу въ могилу угасшаго генія идутъ съ мромъ въ амфорахъ его поклонники, представляющіе собою вс возрасты человка. Смотришь на великолпныя фигуры и не вришь, что видишь камень. Эти груди дышутъ. Ноги и руки замерли только на мгновеніе, пройдетъ оно и вы поразитесь чуднымъ разцвтомъ и несравненной гармоніей жизни. Боги древности несомннно вдохнули бы въ нихъ душу. Имъ было бы жаль оставить въ вчной неподвижности небесную красоту идеальныхъ формъ. Канова самъ начерталъ этотъ памятникъ, желая почтить имъ равнаго себ генія, Тиціана. Но надъ Тиціаномъ такой же коронованный академикъ-императоръ Фердинандъ I воздвигъ тутъ чисто аракчеевскую будку — скучную, правильную, мертвую, въ которой только и хорошо рабское воспроизведеніе въ мрамор ‘вознесеніе Богородицы’ великаго художника. Поэтому ученики Кановы — Мартини, Феррари и Фабрисъ, воспользовавшись готовымъ рисункомъ ваятеля, создали надъ нимъ самимъ, вющую свтлымъ геніемъ Греціи, элегію смерти. Другая жемчужина этой церкви — Мадонна Беллини. Передъ нею поневол застаиваешься — отъ ея кроткаго лица ветъ на васъ нжный и чарующій свтъ. Въ одинъ изъ тусклыхъ дней я сидлъ передъ нею. За стнами собора — дуло сирокко. Лазурь венеціанскаго неба и ясные тоны лагунъ были подернуты обезцвчивающимъ и знойнымъ дыханіемъ далекой Африки. Оно гнало передъ собою заряженныя электричествомъ тучи. Поминутно он разражались дождемъ, но горячія плиты города тотчасъ же сохли, окуриваясь теплымъ паромъ. Гремло, молнія падала въ присмирвшее море. Оно только злилось и шипло, точно чья-то грозная и громадная пята грозила придавить его. За то въ этомъ маленькомъ боковомъ алтар было тихо, мирно и спокойно.
— Вотъ картина великаго Тиціана!— раздался за мною грубый, какъ скрипніе ржавыхъ петель, голосъ гида.— Эту мадонну увезъ отсюда Наполеонъ, но нашъ Гарибальди отнялъ ее у французовъ.
Что за белиберда! Я оглянулся, наивное личико двушки поразило меня. Полное такой же святой тишины, какъ и чудный образъ Богоматери передъ нею. Съ нею старушка и какая-то дама.
Я не хотлъ вмшиваться. Мало ли врутъ гиды. Вдь и этимъ сть хочется. Не читать же имъ Мунтца! Да и беллиніевская Мадонна, что она потеряетъ, если ее припишутъ Тиціану. Имютъ эти дамы понятіе о живописи, и сами не поврятъ. Что же до Наполеона, то на его памяти столько великихъ преступленій! Она не омрачится, если наивный гидъ припишетъ ему еще одно сравнительно мелкое. Но вдругъ постительницы заговорили между собою по русски. Это уже мняло положеніе дла. Нельзя же было допускать, чтобы такъ надували соотечественницъ.
— Вы врно знаете, — обратился я къ гиду,— что эта картина Тиціана?
— Еще бы! Онъ вдь изъ нашего рода!
Я всталъ и почтительно поклонился потомку великаго художника. Дамы расхохотались. Такимъ образомъ между ними завязалось знакомство.

VI.

Въ Венеціи я жилъ на Лидо. Кто не знаетъ этой нкогда скромной и милой идилліи лагунъ, золотистаго острова съ чуднымъ песчанымъ берегомъ, подернутымъ великолпною изумрудною зеленью. Теперь онъ испорченъ въ конецъ. Спекуляція ради привлеченія праздной международной безтолковщины настроила тутъ балагановъ, гд цлые дни неистово гремятъ дурацкія шарманки, вертятся карусели съ пьяными ослами. Для удовольствія англичанъ, не отличающихся, какъ извстно, тонкими и изящными вкусами, выведены музеи съ изображеніями орангутановъ, похищающихъ двицъ, средне вковыхъ пытокъ, несчастныхъ матерей, рождающихъ на глазахъ у публики восковыхъ близнецовъ. Явился даже barracone съ русскою красавицей Moina. Эта Мойна показывалась детально: руки стоили десять сантимовъ, ноги — пятьдесятъ. ‘Остальное по соглашенію’. Въ мое время ничего подобнаго не было. На солнечныхъ отмеляхъ у зеленоватыхъ водъ Адріатики копошились ребятишки, въ волнахъ купались венеціанки, а на цломъ остров — по которому среди рощъ и виноградниковъ можно дойти до Маламокко — царила тишина. Отовсюду вяло здсь такимъ благополучіемъ жизни, простотою и скромностью, что самые раздерганные нервы поневол успокоивались. Этотъ гармоничный миръ природы — глубокихъ водъ и золотыхъ плажей, лазурныхъ небесъ съ очаровательнымъ очеркомъ Венеціи плывущей среди лагунъ съ сотнями куполовъ и колоколенъ, дворцовъ и башенъ заколдовывалъ васъ. Бывало, прідешь съ ненавистью ко всему живому и къ себ самому прежде всего, и не пройдетъ двухъ-трехъ дней, какъ вдругъ тебя охватываетъ такая нжная любовь къ милому, ласкающему уголку, что отъ недавнихъ мрачныхъ мыслей не остается даже изгари.
Въ тотъ же день, когда въ Санта-Маріа Глоріоза я встртилъ соотечественницъ съ гидомъ, потомкомъ Тиціана, вечеромъ я сидлъ въ Лидо у моря. Терраса выдвигалась въ самое царство его тихихъ водъ — былъ приливъ и он безшумно катились подъ тонкимъ деревяннымъ поломъ, обдавая запахомъ водорослей, брызгами соли, бодрящимъ вяніемъ здороваго простора. Казалось, прямо въ наши лица дышутъ загадочныя глубины исчезающаго въ полутонахъ моря. Оно въ этотъ вечеръ было очаровательно. Позади солнце садилось за Венеціей, опускаясь къ мягко очерченнымъ вершинамъ Евганейскихъ горъ. Здсь еще сіяли краски дня. Ничего рзкаго, преувеличеннаго, ржущаго глазъ. Все въ отливахъ, тонкихъ, трудно уловимыхъ переходахъ. Все чуть тронуто кистью великаго художника природы, предоставляющаго вамъ угадывать больше, чмъ видть. Море слалось въ безконечную даль жидкимъ серебромъ, едва отражающимъ блдную лазурь неба и только густо синющимъ въ сгибахъ и складкахъ. На плажъ оно набгало, свертываясь волною, и, заполонивъ его, вдругъ на золот песка, раскидывало причудливйшее кружево пны. Далеко-далеко, пользуясь чуть подымающеюся трамонтаной, выходили въ открытое море суда рыболововъ. Мы не видли заходившаго солнца, но различали его прощальный отсвтъ на ихъ желтыхъ и красныхъ парусахъ. Они мерещились совсмъ рубиновыми надъ этими прохладными безднами. Рубиновыми, топазовыми… И все въ этой влаг пріобртало эмалевую нжность. Не блескъ! Блескъ былъ бы слишкомъ ярокъ и нелпъ среди этого изящества, мягкости и безъискусственности. Все даже купающіеся были озарены особеннымъ свтомъ. Ихъ пестрые костюмы на блесовато-голубомъ серебр влаги казались фантастическими. Не было черточки, атома, который бы весь такъ и не трепеталъ тепломъ, радостью…
— А мы сегодня устали. Послышалось около.
Я оглянулся — мои утреннія знакомыя.
— Вотъ по вашему совту на Лидо пріхали.
— Отличный часъ выбрали. Утромъ и теперь лучшія краски здсь.
— Да! Не наглядться на всю эту прелесть!
Двушка, замченная мною въ dei Frari, не говорила ни слова, но теплый свтъ заката, казалось, не ложился на ея лицо снаружи, а весь такъ и струился отъ нея самой. На что она ни обращала глазъ — они ласкали и море, и берега и паруса далекихъ лодокъ и медлительно колыхавшіяся воды. Она нехотя производила впечатлніе. Вдь, кажется, молчитъ, но вы чувствуете, что имете дло съ натурой глубокой, съ двушкою умной, требующей отъ жизни многаго. Такія рдко удовлетворяются окружающей ихъ дйствительностью. Счастливы не бываютъ никогда. Въ нихъ вчно живетъ порывъ къ чему-то высшему, можетъ быть, именно потому обстановка, вншнія условія для нихъ не имютъ никакого значенія. Даже не замчаются. Все равно, въ лучшемъ и худшемъ случа эти условія ничто рядомъ съ стремленіями души, съ ея томительной жаждой подвига, самоотверженія, самопожертвованія. Пролетавшіе ангелы дйствительно роняли въ ихъ колыбели райскіе цвты. Восточная сказка хорошо передаетъ эту неистребимую, неутолимую, страстную жажду того, что трудно отыскать на земл. Цвтокъ всю жизнь остается въ сердц — и оно мирится скоре съ страданіями, чмъ съ будничнымъ счастіемъ, съ лишеніями, съ непомрнымъ трудомъ и непосильнымъ подвигомъ, но никакъ не съ мщанскимъ довольствомъ, покоемъ, гд все впередъ извстно, заключено въ опредленныя рамки, размрено и взвшено до отвращенія…

VII.

Я потомъ имлъ случай ближе познакомиться съ нею.
Удивительно сосредоточенный человкъ. Бывало, всхъ слушаетъ, но каждый изъ близкихъ знаетъ, что она поступитъ непремнно по своему. Переработаетъ въ себ все, что ей совтовали, разберется и, разумется, найдетъ лучшій исходъ. Не смотря на молодость, Анна Герасимовна умла такъ отличать людей, что ни разу еще не попадала въ просакъ. Должно быть, вмст съ нравственною чистотою у нея было много тонкаго, безсознательнаго чутья. Часто она сама себ не давала отчета, почему именно она судитъ такъ, а не иначе. Случалось, сошлется на, повидимому, незначительное обстоятельство, которое потомъ вдругъ оказывается крупнымъ и ршающимъ. Вс русскія дамы того времени въ Венеціи съ ума сходили отъ графа Гальби, одна Анна Герасимовна сторонилась, и если и подавала ему руку, то съ видимымъ отвращеніемъ. ‘Не знаю… Говоритъ онъ хорошо и красиво. Все, что хотите. Ничего дурного я о немъ не слышала… Но вы присмотритесь, когда онъ думаетъ, что никто имъ не занимается — какое у него отвратительное выраженіе лица… И не приписывайте значенія его словамъ, а вслушайтесь въ тонъ’. И дйствительно, черезъ нсколько времени, влюбленныя всероссійскія Матрёны оказались въ дурахъ, а ихъ Адонисъ вышелъ отчаяннымъ мерзавцемъ. Какая-то увлекшаяся двчонка лтъ шестнадцати даже застрлилась изъ-за него…
Часто Анна Герасимовна казалась скучающею.
— Что съ вами?— добивались у нея.
— Не къ чему рукъ приложить…
— Посмотрите, какъ хорошо кругомъ. Вся площадь залита золотымъ свтомъ, мозаики св. Марка такъ и горятъ. А какъ на синемъ неб рисуются купола и колонны собора съ ихъ статуями и рзьбою.
— Да, но это все для себя и только.
— Какъ?— не понимали ее.
— Отъ всего этого себ хорошо. Мн кажется…— Она краснла, видимо стсняясь выразиться опредленно.— Мн кажется, надо и для другихъ. Такъ скучно — для себя. Да и совстно…
— О чемъ ты?— останавливала ее тетка.— Ты двушка обезпеченная…
— Ахъ, это не то.
— Найдешь человка по душ, выйдешь замужъ.
— Никогда!
Барыни засмялись. Анна Герасимовна видимо близко приняла это къ сердцу — и вспыхнула.
— Я ужъ не такъ все это… глупо… Можетъ быть, я не умла выразиться. И врно не умла потому, что вы сметесь… Я думаю, что и безъ замужества много дла и потомъ я не хочу разочарованій.
— Какихъ?
— Найдите мн хоть одинъ бракъ, гд бы ихъ не было. Мечта всегда выше дйствительности. Пусть даже вполн осуществится и все-таки выйдетъ тускло и блдно. Я видла и жениховъ, и мужей. Вдь это противоположности! Сплошная, хоть и искренняя ложь. Я не желаю ни сама лгать, ни другихъ заставлять длать это. Богъ съ ними! Мн одной отлично. И потомъ мн кажется, кто хочетъ прожить не даромъ, тотъ долженъ быть свободенъ. Замужество связываетъ.
— По твоему воспитать дтей — это значить прожить даромъ.
— Во-первыхъ, будутъ ли еще они… а во-вторыхъ, если хватитъ на большее, зачмъ удовлетворяться меньшимъ.
— Не всмъ же города брать!— обижалась тетка.
— Я не о томъ большемъ говорю. Есть такія великія дла, которыя внизу кроются и никому не замтны. На нихъ рдкая идетъ, потому тамъ мученичество, трудъ к никакого показу нтъ… Правда, голодъ часто гонитъ на это, но голодъ не призваніе… Ахъ, я не умю выразить. Тутъ, дотрагивалась она до сердца, такъ много, и я ясно понимаю, а словъ нтъ.
— Просто чудачествуешь. Наткнешься на своего рыцаря и, какъ вс мы, замужъ выйдешь.
Она не отвчала ничего, но по упорно нахмуреннымъ бровямъ и особому огоньку въ глазахъ видно было, что на такую наживку ее не поймаютъ. И дйствительно, встртилъ я ее въ Швейцаріи черезъ годъ — та же самая. Тетка на нее жалуется: представьте, наша невста не невстная въ старыхъ двкахъ хочетъ засидться. Зимою у нея такія партіи были въ Петербург. Ея знакомыя двицы чуть съ ума не сошли отъ зависти, а она всмъ отказъ. Чего ты ждешь, Аня!
— Жду, чтобы мн было двадцать одинъ годъ.
— Зачмъ.
— Я тогда — совершеннолтняя и поступлю такъ, какъ сама хочу, не соображая, понравится ли это другимъ или нтъ…

VIII.

Вопросъ о ея будущемъ подымался нсколько разъ.
— А если ты ошибешься?
— Ошибусь, поправлюсь. Это еще не большая бда… Лучше самой споткнуться и самой на ноги встать, чмъ все ожидать, не протянется ли рука со стороны.
Она себя показала съ тмъ же графомъ Гальби… И даже столь театрально, что вс диву дались, откуда это у нея. Она оправдывалась: надо было произвести впечатлніе.
Весною пріхала въ Венецію и опять на той же площади встртила легкомысленнаго красавца, но уже занятаго другою русскою двушкою, очень богатою москвичкой. Анна Герасимовна широко раскрыла глаза. Неужели онъ забылъ бдную Сашу?.. Ей это казалось невозможнымъ. Она еще не была вполн знакома съ людскою подлостью. А Гальби даже и не особенный негодяй былъ. Такъ — обыкновенный итальянскій giovinotto, усвоившій мнніе, что молодость и красота — капиталъ, который необходимо помстить на возможно выгоднйшихъ условіяхъ. Даромъ здсь не женятся. Оставаться при гербахъ и заложенномъ дворц на большомъ канал, но безъ денегъ — перспектива не особенно для венеціанскихъ нобилей привлекательная. Саша была давно забыта. Да съ тхъ поръ еще не одна такая же Саша сломала на немъ голову.. Это здсь просто ‘divertimento’ и ничего боле. Поигралъ и бросилъ. А что она застрлилась, это ея дло, ни до кого не касающееся. Анна Герасимовна познакомилась съ москвичкой и въ первый же день разобрала игру графа. Похала къ его матери — старой венеціанк въ парик, выкрашенной и затянутой всевозможными пружинами, и съ негодованіемъ передала ей все, что знала о ея сын. Та даже не нашла нужнымъ притворятся удивленной.
— Вы врно сами его любите?
— Кого, графа?
— Да. Онъ вдь такъ хорошъ. Это — совсмъ мой портретъ. Что же, если у васъ тоже есть милліоны…
Анна Герасимовна оборвала ее съ негодованіемъ.
— Я васъ не понимаю. Возразила старуха. Разв мало русскихъ двушекъ прізжаютъ сюда выходить замужъ?.. А я, напротивъ, хвалю сына за то, что онъ серьезно думаетъ о нашей будущности. Это доказываетъ, что у него золотое сердце, тмъ боле, что въ благополучіи онъ наврное не забудетъ la povera mamma!
И у нея даже выступили на глазахъ слезы благодарности.
Анна Герасимовна очень внимательно смотрла на громадную волосатую бородавку, вздрагивавшую надъ верхней губой этой povera mamma и вдругъ, не говоря ни слова, встала…
— А что касается до этой двушки, которая покончила съ собой, то она была безбожница и pazza (сумасшедшая). За нее даже церковь не молится!
Съ тмъ Анна Герасимовна и ухала.
Впрочемъ, для нея этотъ визитъ не остался безъ послдствій. Черезъ день вся Венеція сплетничала (а сплетничаютъ здсь какъ въ русскомъ уздномъ город), что signorina Анна помшалась отъ любви къ красавцу Гальби. Она, видите ли, здила въ его матери и, упавъ передъ нею на колни, вся въ слезахъ умоляла ее поговорить за нее своему сыну и т. д. Когда объ этомъ передали Анн Герасимовн, та расхохоталась. Ее это даже не задло. Я рдко слышалъ у нея такой веселый смхъ. Она вообще не была на него щедра. Она и улыбалась не часто.
— Это кто же разсказываетъ? La povera mamma?
— Вс…
— Ну и на здоровье…
Съ графомъ она встртилась въ тотъ же вечеръ въ плохенькомъ театр Малибрана. Феличе почти постоянно закрытъ и потому въ Венеціи работаютъ второстепенные — Гольдони, Россини и Малибранъ. Давали ‘Manon’ Массне. Въ антракт, проходя мимо ложи, гд сидла Анна Герасимовна, Гальби встопорщился было настоящимъ побдителемъ. Птухъ — птухомъ. Точно для моментальной фотографіи! Анна Герасимовна — отъ этой скромной и даже робкой двушки никто и не ожидалъ — вдругъ наклонилась и громко позвала:
— Послушайте, графъ!
Тотъ немедленно придалъ себ соболзнующее выраженіе лица и покорно остановился.
Вс такіе же giovinotti изъ перваго ряда насторожились. Одинъ изъ нихъ потомъ признавался: мы ожидали, что signorina Анна будетъ при всхъ молить его о любви.
— Вы слышали, о чемъ кричитъ вся Венеція?
Тотъ притворился непонимающимъ.
— Будто я влюблена въ васъ…— Анна Герасимовна весело засмялась.— Наврное вы думаете иначе. Я, можетъ быть, и полюблю когда-нибудь, только ужъ наврное не человка, который смотритъ на бракъ, какъ на выгодную спекуляцію. И потомъ у насъ дома, въ Россіи, слишкомъ много нужды. Я своимъ деньгамъ найду гораздо лучшее употребленіе, чмъ возобновлять ваши дворцы и платить ваши счеты портному. Притомъ мн вдь еще не пятьдесятъ лтъ, чтобы мечтать объ итальянскихъ молодыхъ графахъ.

IX.

— За что она меня обидла?— добивался потомъ у всхъ трафь Гальби.
Итальянская молодежь за то притворялась ее не узнающею.
— Сплетн всегда надо идти на встрчу, а не бжать ютъ нея!— оправдывалась Анна Герасимовна.
Тутъ-то она врно и задумала ту самую ‘комбинацію’, какъ назвалъ потомъ этотъ случай одинъ венеціанскій репортеръ.
Надо отдать ей справедливость, разыграна была эта комбинація артистически! За минуту никто не зналъ, что Анна Герасимовна хочетъ сдлать. Даже отъ своей кузины, съ которою очень дружна была, съумла сохранить тайну. Насъ всхъ удивило только: чего она такъ тормошится и хлопочетъ устроить какое-то partie de plaisir. Формально, впрочемъ, не она была вдохновительницей и хозяйкою этого знаменательнаго дня, а ея тетка, которая потомъ жаловалась: ‘ты бы насъ предупредила, что хочешь разыграть комедію. А то на-ко, заставляешь пожилыхъ дамъ изображать собою какихъ-то фантошей’. Мн Анна Герасимовна сказала только одно, ‘на васъ я надюсь. Вы меня поддержите’.— Въ чемъ?..
— Узнаете въ свое время.
И больше ни слова!
Повидимому, она задумала невинную прогулку на пароход въ Мурано, Бурано и Торчелло.
Пароходикъ взятъ былъ маленькій, всего-то за него пятьдесятъ лиръ потребовали. Московская невста заготовила конфекты, пирожное и фрукты. Анна Герасимовна холодную закуску и ростбифъ, мы — вина. Все это въ рамкахъ очень скромныхъ, да иначе въ Италіи и нельзя. Тамъ и понятія не имютъ о дорого стоющихъ, а по веселости дешевыхъ поздахъ. День удался удивительный. Когда съ Fondamenta Nuova мы садились на ‘Elegante’, уже пыхтвшій клубами чернаго дыма, вся даль передъ нами тонула въ голубой прозрачности чистыхъ лагунъ. Густою синью намчался на свер горный Фріуль, кое-гд подернутый снгами, точно по темному плюшу сверху разбросаны были серебряные узоры. Когда мы отплыли, лагуна изчезла подъ нами. Пароходъ несся надъ лазурною бездной внизу, подъ такою же лазурною бездною вверху. Я еще ни разу не видлъ даже здсь подобнаго освщенія! Въ этой безконечности плыли куда-то каменные города на своихъ островахъ, точно корабли, вмсто мачтъ, поднявшіе тонкія колокольни средневковыхъ соборовъ.
— Мы въ Мурано прежде всего?
— Нтъ.— И Анна Герасимовна загадочно улыбнулась.
— Куда же?
— Что это?— указала она вмсто отвта.
Надъ бездною торжественно и медленно двигалась процессія черныхъ гондолъ.
Въ передней открытый гробъ. Впереди и позади его священники и члены похороннаго братства въ красныхъ домино съ опущенными на лицо такими же капюшонами. Въ рукахъ у нихъ толстыя восковыя свчи. Такъ тихо плыла гондола и такъ неподвиженъ былъ голубой воздухъ, что желтое пламя свчей только слегка откидывалось назадъ. Въ слдовавшихъ за этою гондолахъ родные и знакомые. Я взялъ бинокль. Въ гробу, видимо, весьма почтенный веницейскій патрицій. Кругомъ разставлены гербы, а позади скоро заиграла и муниципальная музыка. Все какъ слдуетъ при столь величественныхъ похоронахъ, включая и важность, въ лиц мертвеца, какъ будто сознававшаго, какую роль онъ играетъ во всемъ этомъ.
— Вы видли когда-нибудь венеціанскія похороны?— обратилась Анна Герасимовна въ московской невст.
— Нтъ… Это ‘ужасно’ красиво.
— Хотите — посмотрть на кладбище.
Она указала на залитый солнцемъ и потому кажущійся золотымъ храмъ посреди водныхъ безднъ. Онъ подымался изъ лагунъ. Это собственно было cimettero, но издали оно, обнесенное высокою стною, кажется величавымъ и цльнымъ, какъ настоящая базилика. Пароходъ, тяжело пыхтя, въ хвост похоронной процессіи, направился туда же. Мн почудилось, что даже на лиц покойника отразилось нчто самодовольное и радостное. Подумайте завтра ‘Gazzetta di Venezia’, и ‘Adriatico’, и ‘la Difeza’ сообщатъ читателямъ: ‘сотни’ форестьеровъ почтили своимъ присутствіемъ погребеніе ‘великаго гражданина’. Надо, впрочемъ, сказать, что у насъ ничего не напоминало о смерти. Было жарко и потому прислуга раскупоривала ‘Moscato-Gancia’. Графъ Гальби въ сромъ редингот съ перетянутой таліей картинно наклонясь надъ московскимъ капиталомъ, предназначеннымъ судьбою возстановить изъ руинъ его историческіе дворцы, нашептывалъ что-то. Капиталъ сладко улыбался. Надо отдать ему справедливость, очень былъ глупъ, какъ и всякій капиталъ, если врить Марксу Нордау.
— Вы видли когда-нибудь графа Гальби во время купанья?— обратился ко мн сосдъ.
— Нтъ.
— Стоитъ. Вверху на террас сидитъ она,— и веницейскій сплетникъ кивалъ на московскій капиталъ — а внизу, чуть пятки въ вод, принимаетъ живописныя позы и показываетъ атуры графъ въ ‘банномъ’ костюм,— нчто еще боле откровенное, чмъ трико. Очень хорошо. По крайней мр безъ обману. Товаръ лицомъ. Видите, что покупаете!
Я вспомнилъ, что не одинъ графъ Гальби таковъ. Вся веницейская молодежь продлываетъ то же самое. Выстроются подъ террасой въ купальныхъ фуфайкахъ. Море и до колнъ не доходитъ. Обопрутся о столбы и веревки и играютъ всевозможными изгибами. А дамы вверху, лорнируя, выбираютъ, кого изъ нихъ привлечь къ законной отвтственности.

X.

Мы высадились на кладбищ.
— Что это все случайно?— спросилъ я у Анны Герасимовны.
— Разумется, нтъ.
— Не могли же вы заказать ‘великому гражданину’ умереть два дня назадъ, чтобы его хоронили сегодня.
— Я все равно устроила бы такъ, чтобы пароходъ присталъ сюда.
— Ничего не понимаю!
На кладбищ общество невольно слдовало за погребальною процессіей. Когда останки великолпнаго нобиля были преданы земл и какой-то взъерошенный малый отбарабанилъ надъ свжею могилой нчто невроятное по напыщенности я приподнятому тону, мы направились назадъ на пароходъ.
— Господа… Попрошу у васъ минуту вниманія.
Анна Герасимовна какъ-то нервно выкрикнула это, вся блдная отъ волненія.
Мы остановились. Она продолжала по-русски.
— Пойдемте почтить одну, никому неизвстную могилу. Тмъ боле, что сегодня ровно годъ, какъ наша соотечественница скончалась и схоронена въ ней…
Итальянцы слдовали за нами, ничего не понимая. Да и мы въ этомъ отношеніи знали не больше ихъ. Миновавъ католическую часть кладбища, вышли въ ‘иноврческую’ и крайне удивились, встртивъ здсь греческихъ священниковъ, приглашенныхъ изъ церкви св. Георгія въ Венеціи.
— Это вы все устроили?— спросилъ я.
— Да… Вчера еще… Для панихиды. Вра едоровна,— обратилась она къ московскому капиталу.— Вы не отходите отъ меня. Именно вы будете нужны мн.
Та сдлала большіе глаза, отчего ея лицо нисколько не стало умне. Шевельнула завитою чолкой и остановилась.
Началась служба. Итальянцы, кажется, думали, что все это входитъ въ программу ‘gita di piacere’ и ожидали пріятнаго сюрприза — угощенія, что ли. Графъ Гальби придвинулся впередъ къ самой могил.
— Кто похороненъ здсь?— спросилъ онъ меня.
— Не знаю…
Черный мраморный крестъ и больше ничего. Ни надписи на немъ, ни плиты съ именемъ.
Солнце щедро обливало насъ лучами. Ярко загорались они кругомъ на могильныхъ камняхъ, вспыхивали красными и голубыми огоньками въ цвтахъ и золотыми зигзагами бжали по стнамъ, придавая радостное движеніе жизни безмолвному царству смерти. Служба шла по-гречески, мы даже не поняли, кого поминали. Когда все окончилось и священники ушли, Анна Герасимовна еще боле взволнованная, круто обернулась къ стоявшему около меня графу Гальби.
— Я слышала, какъ вы спрашивали, кто похороненъ здсь?
— Да. Не я одинъ и другіе… Никто не знаетъ.
— Другимъ простительно… Я думала, что вы именно часто бываете здсь, молитесь и просите у нея прощенія.
— Здсь… у нея?.. У кого…
— У бдной синьорины Alessandra. Такъ вы ее, кажется, называли…
Гальби отшатнулся и поблднлъ.
— Господа, сегодня ровно годъ, какъ сюда опустили трупъ несчастной Александры Васильевны… Вы помните — она застрлилась въ Albergo 8. Магса. Это надлало большого шума, но вдь она никому не была дорога, кром графа… Потому врно ее и позабыли такъ быстро. Я не имла права сдлать — тоже. Въ ея бумагахъ нашли письмо ко мн… Оно написано за полчаса до ея смерти.
Гальби было отшатнулся и хотлъ уйти. Она это замтила.
— Графъ. У васъ не хватаетъ мужества остаться тутъ… Я васъ прошу именемъ покойной подождать.
— У меня нервы… Голова болитъ. Мн здсь тяжело…
— Ей было тяжеле васъ.
Какъ ни настроили меня противъ графа, но и я жаллъ его въ эту минуту. Его лицо синими пятнами пошло. Онъ дрожалъ передъ чернымъ крестомъ, какъ передъ судьей. Я перевелъ глаза на Анну Герасимовну. О, тутъ онъ едва ли могъ ожидать пощады! Въ ея чертахъ было что-то, вовсе ей несвойственное: неумолимое, жестокое, злобное. Даже губы поблли и стянулись въ ниточку.
— Вра едоровна… Это и васъ касается.

XI.

— Я не долго васъ всхъ задержу… Я сейчасъ… Должна же я въ самомъ дл исполнить послднюю волю покойной! Я дала ей слово прочесть это письмо здсь передъ всми. То-есть, не ей, а ея тни, ея душ. Я убждена, что она сама этого хочетъ. И если страдальческій призракъ здсь, онъ врно ждетъ теперь… Впрочемъ я не то… Я не умю говорить… Мн хочется выразить такъ много, такъ много. Главное, чтобы вы, графъ, почувствовали, если можете, и исправились бы, пока у васъ еще не совсмъ зачерствла душа. Простите за дурной переводъ. Я вдь недостаточно хорошо знаю итальянскій языкъ. Но все равно, вы поймете. Я обращаюсь и къ вамъ, Вра едоровна. Въ другой обстановк и въ другихъ условіяхъ вы бы не поврили мн и не послушались. Увлеченіе слпо, а потомъ за него приходится жестоко расплачиваться!.. Впрочемъ, вотъ письмо, я сейчасъ, сейчасъ.
Она вынула изъ кармана пожелтвшій листокъ бумаги.
Анна Герасимовна была немного близорука. Она поднесла его чуть не къ самымъ глазамъ и начала медленно передавать содержаніе его на чуждомъ ей язык.
‘Вамъ странно будетъ получить эти строки отъ меня… Но мн некогда разсуждать. Я только теперь, когда уже поздно, вспомнила все, что слышала отъ васъ, и если есть человкъ на свт, чья ласка и печаль тронули бы меня теперь, такъ это вы. Черезъ полчаса меня не будетъ на свт. А я еще такъ молода. Подумайте, мн нтъ и восемнадцати лтъ. Мн такъ не хочется, такъ страшно умереть. Этотъ мракъ, это молчаніе пугаютъ душу, но нельзя, нельзя. Я не могу, не смю, не должна жить. Опозоренная, жалкая — кому я нужна? Мать написала мн, чтобы я не смла ей показываться на глаза. Отецъ — но мн о немъ больно и подумать. Я лишняя, совсмъ лишняя. Мн здсь нечего длать и я ухожу. Вы вс знаете, что я до безумія увлеклась человкомъ, который, какъ теперь я поняла, не только не стоилъ такого чувства, но игралъ мною, обманывалъ меня, смялся надо мною. Я это о граф Гальби. Его спеціальность — иностранки. Онъ самъ написалъ мн, что пользоваться ихъ глупостью — право каждаго благороднаго венеціанца. Глупостью онъ называлъ доврчивость. Вы не знали того, что онъ сдлалъ мн предложеніе. Его мать была у меня, умоляя составить счастье ея сына. Я сообщила объ этомъ роднымъ, они согласились. Судьба дала мн нсколько дней счастья и только. Тяжко приходится за нихъ расплачиваться! Что и кто могъ удержать меня. Мой женихъ притворялся такимъ влюбленнымъ, такимъ страстнымъ. А тутъ венеціанскія ночи, музыка, гондола, закрытая это всего міра. Мудрено ли, что и я, зажмурясь, отдалась этому чувству! И не прошло недли, какъ онъ явился ко мн, блдный, негодующій, чуть не сжимая кулакъ.
‘— Вы… вы,— едва могъ проговорить онъ.— Не изъ тхъ Нашумовыхъ… которые…
‘Я не поняла, въ чемъ дло. Изъ какихъ Нашумовыхъ?
‘ — Ну, не изъ тхъ, у которыхъ въ Москв фабрики.
‘— Нтъ, у меня ничего нтъ.
‘— Значитъ, вы обманывали меня, завлекали, заставляли даромъ терять время.
‘Мн стыдно писать это, но я передаю его упреки слово въ слово. Не усплъ еще онъ достаточно объясниться, какъ явилась его матъ. Эта просто ругала меня, какъ публичную женщину, опутавшую ея сына.
‘— Разв вы не понимали, что молодому человку, носящему такую фамилію — дорого время. Онъ не долженъ бросать его такъ глупо. Его обязанность заране устроить свою судьбу…
‘Я не могу передать вамъ, всего что я услышала въ этотъ страшный, мучительный день!..’
Не стану пересказывать всего письма, написаннаго странно, если хотите, даже литературно. Несчастная двушка резонировала въ немъ. Между прочимъ, она говорила: ‘Я гд-то читала, что самоубійцы длинныхъ писемъ не оставляютъ — я, значитъ, исключеніе, а можетъ быть, мн только не хочется умирать и я длю послдокъ оставшейся мн жизни’. Въ заключеніе она говорила: ‘я не могу и не хочу прощать мерзавцу, погубившему меня’. Это ‘мерзавцу* Анна Герасимовна не поколебалась перевести весьма точно по итальянски и подчеркнуть его даже интонаціей. ‘Въ ужасный часъ прощанія съ міромъ я беру съ васъ слово, что вы скажете ему при всхъ, кто онъ и что онъ. Пусть онъ переживетъ хоть часть тхъ мукъ, которыя привели меня къ этому концу. Молитесь за меня иногда… Я знаю, что за такихъ, какъ я, гршно просить Бога… Но согршите, можетъ быть, этотъ грхъ зачтется вамъ за другую добродтель…’
Когда письмо было прочитано, случилось нчто совсмъ неожиданное.
Съ нами былъ Палотти, дядя графа. Одинъ изъ ‘тысячи’, длавшій когда-то Италію. Онъ отдалъ все свое состояніе освобожденію родины и остался бднякомъ. Старикъ такъ былъ не похожъ на ныншнихъ ничтожныхъ потомковъ великихъ предковъ! У него и наружность поражала величіемъ души, отраженной благороднымъ лицомъ. Масса сдыхъ волосъ, горящіе юношескимъ огнемъ глаза и полная подкупающей нжности улыбка. Его любили вс, кто его зналъ. Простонародье звало его zio — дядя — и ломало передъ нимъ шапки при встрч. Во время одного изъ бунтовъ, когда раздраженные савойскими поборами на вооруженіе, крестьяне Стра, Доло и Марано выгнали чиновниковъ и поднялись, какъ одинъ человкъ, довольно было одного слова zio, чтобы они успокоились. У него на тл до сихъ поръ шрамы отъ австрійскихъ сабель, а въ памяти долгіе годы заключенія въ швабскихъ крпостяхъ. Его четыре раза приговаривали въ смерти. При знаменитомъ фельдмаршал Радецкомъ даже подсылали наемныхъ убійцъ покончить съ опаснымъ патріотомъ. И вотъ этотъ-то благородный старецъ твердо подошелъ къ племяннику, взглянулъ ему въ глаза такъ бшено, что тотъ отшатнулся.
— Такъ вотъ для кого мы умирали, страдали и дрались!.. Вотъ во что выродилась Италія — единственная вра всей моей жизни!.. Вотъ кто идетъ на смну намъ въ свободномъ отечеств… Нтъ, врно намъ было некогда быть мужьями своихъ женъ. Мы слишкомъ занимались несчастіемъ родины!.. А вы… Вы отъ лакеевъ и гондольеровъ…
И вдругъ вс вздрогнули отъ звука, съ страшною силою раздавшагося въ тишин.
Старикъ размахнулся и далъ племяннику пощечину.
Потомъ снялъ шляпу, низко поклонился Анн Герасимовн.
— Прошу васъ сдлать мн честь и позволить проводить васъ.
Онъ подалъ ей руку и, не накрываясь, довелъ двушку до парохода…
— Если бы у насъ были такія жены, какъ вы — Италія гордилась бы своими дтьми.
Этими словами онъ простился съ нею. Разумется, gta di ріасеге не удалась и мы вс вернулись въ Венецію.
Этотъ эпизодъ былъ бы не конченъ безъ поясненія, что случилось потомъ ёъ дйствовавшими въ немъ лицами.
Вра едоровна ухала въ Москву. Подъ свжимъ впечатлніемъ всего случившагося она, разумется, прогнала матушку графа Гальби, когда povera mamma явилась къ ней съ объясненіями, желая поправить дла сына. Потомъ я Вру едоровну встрчалъ дома — она каялась, что поторопилась.
— Мало вамъ здсь графовъ и князей…— утшалъ я ее.
— Ну нтъ, это все не то. Эти точно не настоящіе.
— Какъ такъ?
— У итальянскихъ — дворцы!.. У нихъ такіе дворци, что Бедекеръ и то упоминаетъ ихъ у себя да еще съ двумя звздочками. Я бы корону могла носить. У нихъ это полагается. Потомъ замки… Въ сколькихъ романахъ про предковъ того же Гальби разсказываютъ. Какъ хотите, это понять надо. Со всего свта прізжаютъ туда и смотрятъ. Куда же нашимъ! Какъ миткалю до бархата…
— Онъ бы обобралъ васъ.
— Ну, нтъ. Я бы ему денегъ въ руки ни за что. Такъ, на иголки отпускала бы чего не жаль. За усердіе. Заслужилъ — и получи на чай… А то бы такъ въ кулакъ сжала, что сквозь пальцы бы сокъ брызнулъ.
Пожалуй, не кстати отомстила за бдную Сашу Анна Герасимовна. Чего добраго, графу Гальби съ такой женой была бы не жизнь, а каторга.
Какъ ни опустились современные венеціанцы, но графъ Гальби все-таки не выдержалъ скандала. Онъ поступилъ въ берсальеры, ухалъ въ Африку и участвовалъ въ… бгств изъ подъ Ады-Гарима. По крайней мр, еще надняхъ мн разсказывали, что въ одномъ изъ здшнихъ кафе, чуть ли не у Флоріани, видли его по возвращеніи въ Венецію изъ славнаго похода. Кто-то поднялъ рчь о сравнительныхъ достоинствахъ разныхъ родовъ войска въ Италіи. Графъ Гальби горячо защищалъ берсальеровъ. Въ пылу спора, онъ даже, какъ самый побдоносный агрументъ, привелъ: ‘Что вы мн толкуете. Изъ подъ Ады-Гарима первымъ кто прибжалъ въ Массону, назадъ. Ну кто?.. Все т же берсальеры!..’

XII.

Вотъ что эта была за двушка. Я иногда вспоминалъ о ней, но представить себ ее подъ отечественными разверзнувшимися хлябями никакъ не могъ. Я думалъ, что она затерялась среди сотенъ другихъ такихъ же, какъ и она,— лтомъ по курортамъ, зимою въ Петербург и Ницц. Пустое и глупое существованіе, въ которомъ погибло не мало нашихъ, въ лучшемъ случа вышедшихъ замужъ и наплодившихъ дтей, въ худшемъ — высохшихъ въ ожиданіи своего предла. Безрадостные потемки, душные и затхлые, гд хирютъ люди! Просвты въ род спектакля съ Фигнеромъ или корсета отъ Массонъ и потомъ опять бездльныя, тусклыя будни. Т, кто борется, мучится, терпитъ не знаетъ этой скуки… Разумется, Анна Герасимовна была изъ другого матеріала — да вдь у насъ какіе матеріалы не портятся! Въ этомъ особенность русской жизни. Въ молодости человкъ города беретъ, весь міръ готовъ обнять и претерпть за него. Мечтами онъ въ небесахъ. Все впереди кажется ярко, розово. Жизнь съ ея страданіями и муками полна неизъяснимаго обаянія… А получитъ Станислава въ петличку и безъ всякихъ переходовъ обращается въ великолпнаго помощника столоначальника. Или если это двушка — выйдетъ замужъ и какъ улитка заберется въ раковину. Это уже такъ положено. Своего рода эволюція! Жизнь была бы несравненно прекрасне и люди неизмримо лучше, если бы они могли до самой смерти оставаться молодыми!.. Когда я вышелъ въ другія комнаты (ихъ всего было три), отецъ Петръ меня встртилъ, улыбаясь.
— А мы на вашъ счетъ здсь…
— Что такое?
— Да такъ… Придется вамъ застрять у насъ, пожалуй, до завтра. Мы этому рады.
— Почему застрять. Я лошадей къ девяти часамъ веллъ привести.
— Дорогу размыло версты на дв… Сами знаете — прокисла земля тутъ. Ничего на ней не держится. Пока обходъ сдлаютъ — ждите. Я ужъ и обдъ заказалъ для васъ скоромный. Птуха казнилъ за дурное поведеніе. Да и Анна Герасимовна рада будетъ. Наговоритесь. За границей вы часто видлись.
— Если бы мн сказали, что она здсь, я бы не поврилъ.
— Дйствительно трудно! Мы, впрочемъ, вс случайные въ этомъ Пустынномъ.
— Не понимаю, какъ вы выдерживаете.
— Знаете — взялся за гужъ… А потомъ, гд же и трудиться, какъ не тутъ. Вс отсюда бжали, ршительно вс. Точно изъ проклятаго края. Послднимъ оставался здсь помщикъ одинъ — столозовъ. Въ хорошую погоду его усадьба видна. Вонъ тамъ,— показалъ онъ въ окн на какую-то склизкую марь, лежавшую на поляхъ,— да и онъ не выстоялъ. Хотлъ продать землю. Ну кому здсь покупать? Что она стоитъ? Бросилъ все и къ вамъ, въ Петербургъ… Въ околоточные надзиратели.
— Вотъ теб и на!
— Пишетъ оттуда, хотя и тяжелая служба, а свтъ увидлъ наконецъ. Тутъ, поврите ли, онъ на каждый крюкъ съ аппетитомъ смотрлъ. Бывало, сидитъ за чаемъ… И вдругъ у него: хорошо бы!.. Спрашиваемъ, что хорошо?— а вотъ на этотъ гвоздь закинуть веревку да и повситься… Смшно читать даже газеты ваши.
— Почему ‘мои’.
— Да вдь и вы въ нкоторомъ род повинны. То же плоть отъ плоти и кость отъ костей. Вчера это мы съ Анной Герасимовной статью одну отмтили. Теперь ихъ, впрочемъ, какъ дождевыхъ пузырей на болот и вс по одной программ. Должно быть, господа чиновники по наряду пишутъ: и ростъ отечественнаго благосостоянія, и невиданное развитіе промышленности, и подъемъ народнаго богатства. Это имъ все изъ петербургскихъ канцелярій такъ кажется. А попробовали бы они сюда вотъ, я бы имъ показалъ это богатство! Въ прошломъ мсяц у насъ по избамъ народъ пухъ отъ голоду. Если бы не Анна Герасимовна — не знаю, что бы тутъ было.
— Ваша мстность — исключеніе.
— Да. Ну нтъ. Я и другія знаю. Тоже поздилъ. Шубу съ земли сняли, лса вырубили. Рки обмелли, поля зачахли. Разумется, вашимъ столоначальникамъ — все равно. Имъ каждое двадцатое число — урожай… А то и невдомекъ, что ради этого двадцатаго числа у насъ съ неплательщиковъ въ избахъ крыши дерутъ. Что вою бываетъ! Вы бы послушали этотъ концертъ. Жаль, своего Вагнера нтъ. Онъ бы такую отечественную оперу написалъ!.. А вотъ и Анна Герасимовна.
Она пришла съ улицы вся мокрая… Я всмотрлся въ нее: въ чемъ только душа держится.
— Сейчасъ… Сапоги перемню — въ грязи совсмъ… Соня, у тебя чай готовъ.
— Да.
— Я съ собой Стешу привела, напой ее ради Бога. Захолодла она вся. Да не найдется ли пріодть ее. Опять у нихъ отецъ все пропилъ… Не пропадать же дтямъ!— точна оправдываясь, пояснила она.

XIII.

— Ну, что, Стеша?— обратился отецъ Петръ къ крохотной двочк въ лохмотьяхъ, дрожавшей у порога.— Входи, чего боишься?
Она не двигалась съ мста, только косо смотрла на меня.
— Отвыкла отъ насъ, что ли?
Стеша задумчиво уставилась въ полъ. Хныкнула носомъ и наивно утерлась подоломъ.
— Стеша?..
— Не… не отвыкла.
— Такъ что жъ ты…
— Чужой…
Очевидно, это относилось ко мн, хотя ея взглядъ былъ упорно устремленъ въ низъ.
— Чужой ничего теб не сдлаетъ. Онъ теб булочки дастъ.
Стеша оживилась.
— Я сть хочу. — Подняла на меня васильковые глаза и опять шмыгъ ими въ сторону.
Анна Герасимовна взяла ее за руку и увела съ собой.
— Вотъ вамъ ростъ нашей Палестины: Семья, семеро дтей. Отецъ былъ образцовый мужикъ. То — есть, какъ онъ работалъ! Куда лошади выстоять — не хватитъ у нея жилы, какъ говорятъ наши крестьяне. Лопнетъ. Ну, а его хватало. Даже на что уголъ у насъ ужасный, а онъ ухитрился не нуждаться здсь. Избу за-ново вывелъ. Жена его такая же была, какъ и онъ. Совсмъ баба каменная. Въ пол за любого мужика, бывало, потетъ. Вдвоемъ они тутъ чудеса длали, семью подымали. И притомъ, не то, что другіе: никакой себ поблажки. Зимой — т на полати вверхъ животомъ, а онъ въ городъ на работу. Въ праздникъ сосди въ кабакъ, а онъ только насупится и мимо. До сорока, лтъ не пилъ, держался. Ну и надо сказать, суровъ былъ. Рдко я видлъ, чтобы онъ улыбнулся. ‘Некогда намъ’. Все свою думу, бывало, ворочаетъ въ голов: откуда бы семь поправку найти. На его несчастіе у насъ волостной старшина умеръ, другого назначили. Этотъ въ свое время тоже хотлъ жениться на Стешиной матери, да та ему предпочла, ныншняго своего мужа. Ну онъ и началъ — натура низкая — власть показывать надъ подначальнымъ человкомъ. На общественныя его работы гоняли не въ очередь, въ страдныя дни по пустякамъ въ волость вызывали. Пожаръ случился — волостной на него заявилъ подозрніе, его арестовали, да скоро выпустили. Доказалъ, что въ другомъ мст былъ въ это время. Все терплъ мужикъ. Только зубами скриплъ, да хмурился. Но и его Господь постилъ. Сначала у него изба сгорла, а потомъ на пол три года подъ рядъ неурожай былъ. Ничего не взошло. Будь недородъ по всей губерніи, пожалуй, помогли бы, а то мстный, кому дло до забытой волости. Сгинетъ она или нтъ. Такихъ ячеекъ въ Россійской Имперіи и не перечесть, пожалуй. Все, что у него было припасено — пролъ съ семьей за это время. На четвертый годъ хлбъ удался отличный, да за долги пришлось отдать половину его, и цнъ не было совсмъ. Еще, пожалуй, хуже, чмъ въ голодъ!.. Волостной тутъ и насядь на Егора. За нимъ оказались недоимки, а онъ и подати не могъ внести. Свели послднюю коровенку со двора, продали!
— Да этого нельзя вдь!
— По закону нельзя по писанному, да и поближе къ центрамъ тоже нельзя — а у насъ все можно на дл.
— Отчего же онъ не жаловался?
— Жаловался, какъ не жаловаться! Одного добился: кром подати, и недоимку волостной потребовалъ. Разсказывать долго, только до того онъ довелъ Егора, что тотъ, наконецъ, не выдержалъ и обругалъ его. Вотъ тутъ-то и случилось обстоятельство, измнившее всю жизнь Егора. Былъ человкомъ до тхъ поръ — и сталъ пьяницей, воромъ, всмъ, чмъ хотите! Волостной вызвалъ его въ судъ, гд самъ же- предсдательствовалъ и поршили они выдрать Егора. Говорятъ. Егоръ на колняхъ стоялъ, умоляя спасти его отъ срама. Не простили старики. Еще бы: имъ волостной ‘два ведра стравилъ’. Въ тотъ же день Егоръ напился на послднее. А теперь хуже его мужика у насъ нтъ. Разъ я въ церкви съ нимъ бесду наедин завелъ. Онъ одно твердитъ: намъ, нельзя не пить. Не соблюдешь себя, все равно. Водка, стыдъ точно полымемъ выжигаетъ. Жена его въ синякахъ, ходитъ. Дти — вс, какъ Стеша, лохмотницы и нищія.
— А волостной?
— И досел здравствуетъ! Что ему. Всмъ у насъ ворочаетъ какъ ему угодно. Тотъ безъ него ни шагу.
— Разв вы не могли помшать этому варварству?
— Меня здсь еще не было, да и не помшаешь! Тутъ это издвательство надъ душой человческой въ порядк вещей. Вс поротые!

XIV.

— Какъ вы живете-можете, Анна Герасимовна?— спросилъ я ее наконецъ, когда намъ удалось остаться однимъ.
— Какъ видите…
Она улыбалась.
— Чему вы?
— Я насквозь вижу, что вы думаете: задалась барышня хожденіемъ въ народъ и изъ самолюбія сидитъ въ этой дыр… А самой страсть хочется уйти отсюда.
— Не совсмъ такъ. Хоть я васъ и не понимаю.
— Что жъ именно вамъ неясно?
— Не на своемъ вы мст. Слишкомъ все это кругомъ узко и мелко.
— То-есть, вы хотите сказать — тяжело и трудно. Знаете, чему я научилась вотъ именно здсь. Мелкаго дла нтъ вообще! Хорошо ‘узко’ — когда эдакихъ Стешъ у меня пятьдесятъ и вс на моей совсти. Вдь, если мн удалось разбудить въ нихъ душу, научить ихъ чему-нибудь, какъ вамъ кажется, могу я спокойно уйти отсюда, чтобы все заглохло?
— И безъ васъ найдутся.
— Вотъ именно, что потяжеле, то на другія плечи вали. Одинъ мн пишетъ — изъ моихъ заграничныхъ друзей— вы отбиваете хлбъ у бдныхъ двушекъ. Можетъ быть, въ мной школ и отбивала бы, только не здсь. Сюда никто не подетъ. Помните Венецію — вдь и солнце, и краски, и дворцы и храмы. Чего только нтъ тамъ. Отъ каждаго камня ветъ легендой. Любой сквозной балконъ надъ лагуною — рамка для драмы или романа. А вдь какъ тамъ мн скучно было. А здсь этой скуки я не знаю. Есть мука, обиды — все, что хотите, а чтобы некуда было приложить рукъ — этого я еще ни разу не почувствовала.
— И васъ не тянетъ назадъ.
— Нтъ… Въ безсонницу еще случается — думаешь, какъ тамъ все красиво, хорошо… И…
Она пріостановилась.
— Что и?..
— Боюсь, смяться будете. Да мн все равно — смйтесь… Думаешь, сколько тамъ поэзіи, если хотите, даже декорацій для счастья — самаго счастья вдь нигд нтъ. Люди настроили рамокъ для его картины, а картины никто до сихъ поръ написать не съумлъ. Такъ вотъ — мечтаешь — еще бы очутиться хоть разъ на Riva Schiavoni, полюбоваться на стройные силуэты св. Григорія Великаго, Маріи-Спасительницы и другихъ, и вдругъ сердце такъ заболитъ, такъ заболитъ за своихъ, за обдленныхъ и людьми, и небомъ, и солнцемъ, за эту жалкую деревню съ ея не виднымъ, не красивымъ, но, вдь, еще боле глубокимъ горемъ. Я знаю, когда говоришь это, немного выходитъ по печатному. Точно изъ народнической повсти… Но вы меня знаете. У меня, дйствительно, щемитъ здсь,— дотронулась она до. сердца,— когда подумаю, что каждый день могу оставить эту болотину… Въ самомъ дл, кому же пожалть ее? Вдь т, которые здсь Льются, не могутъ такъ же легко взять да и укатить къ теплымъ морямъ… На вашъ вопросъ — я его такъ поняла: счастлива ли я? Могу вамъ отвтить, счастье — призракъ. Оно дразнитъ только издали, а схватишься за него — смотришь, ничего хорошаго въ немъ и не бывало. Такъ только миражами заманивало. А вотъ что жизнь моя полна и… совсть спокойна — это такъ… И еще лучше было бы, да родные не даютъ мн моихъ денегъ. Проценты высылаютъ — что на нихъ сдлаешь! Придрались къ отцовскому завщанію, и хоть ты что. А то бы здсь мн удалось кое-что побольше… Вы помните тетю Надю.
— Какъ же. Не могу забыть ея ссоры съ вами изъ-за графа Гальби.
— Да, она тогда недлю пилила меня за мое донъ-кихотство. Ну такъ она вотъ, представьте, собралась и пріхала сюда. Какъ нарочно, осень стояла въ род этой. Только еще похолодне. А Надя зябкая. Ее, какъ японскую собачку, на. ночь надо въ вату укладывать и въ непростывшій каминъ — иначе непремнно простудится. Остановилась она у меня — и я до сихъ поръ забыть не могу ужаса, съ которымъ такъ она здсь и не разставалась. У нея даже языкъ отнялся. Цлыя ночи плакала надо мною. Наконецъ, пересилила себя и вернулась въ Петербургъ. Потомъ, слышу, рекомендуетъ, меня: ‘наша бдная Аня съ ума сошла’ .. Нтъ, мн нельзя бжать отсюда. Если вс уйдутъ, кто же заступится за это сиротство. Вы его, кажется, называли — ‘къ земл прибитое’? Они вдь теперь чуть голову подняли. Я вамъ съ гордостью говорю: нынче имъ легче живется. Не даромъ здшній кабатчикъ пишетъ на меня и на отца Петра доносы. Мы ему въ убытокъ. Народъ меньше пить начинаетъ. Онъ у насъ, вдь, кабатчикъ-то, человкъ начитанный. ‘Противугосударственннми элементами’ называлъ насъ. Еще бы, поколебали такой столбъ отечества, какъ онъ. Ну и волостной старшина тоже. При насъ ему все-таки того хода нтъ… Не очень-то развернется. Вдь мы и къ губернатору дорогу найдемъ. А губернаторъ у насъ — слава Богу. За нимъ у насъ жить можно! Волостному съ нами, разумется тяжко: по два раза одн и т же подати не соберешь… Прежде тутъ, что длали: какъ понадобятся, бывало, Вуколу Безмнову рабочіе — сейчасъ старшина сюда и давай недоимку выбивать. Неистовствуетъ во всю, а въ разгар въ вид спасительнаго, фатума Безмновъ какъ будто случайно является. Бдняги къ нему — онъ ихъ чуть не задаромъ и крпоститъ на цлые годы. Онъ было и при насъ попробовалъ — не тутъ-то было. Деньгами сбились мы съ отцомъ Петромъ и выручили мужиковъ. Волостной на меня земскому жаловался. Тотъ самъ мн показывалъ и смялся: ‘Она, говоритъ, народъ бунтуетъ. Вы пошарьте у нея — какія книги читаетъ. На невдомыхъ языкахъ. Разв указаны природной русской такіе’? Ревизію школы вызвалъ — и въ дуракахъ остался… А вы говорите ‘мелко и узко’. Нтъ и не мелко, и не узко — дать человку отдышаться…

XV.

— Хотите нашу школу посмотрть? — предложилъ мн отецъ Петръ.
— Да, пожалуйста.
— Только вы въ этихъ сапогахъ думаете.
— А что.
— Ну это не по нашей улиц.
Онъ мн принесъ свои громадные и высокіе.
— Утонете —вотъ что!
И дйствительно, утонулъ бы. Ноги уходили въ какое-то мсиво и тотчасъ же вокругъ нихъ проступала и прокачивалась снизу холодная и грязная вода. Мн казалось, что эти несчастныя избы по сторонамъ дрожмя-дрожатъ отъ осенней стужи. Тучи опять ползли низко, точно хлопьями измазанной ваты задвая ихъ кровли. И построены были эти дома! Гроба и т лучше сколачиваютъ. Крупнаго лса давно не стало. Старыя избы, выведенныя изъ него, сгорли, новыя изъ какихъ-то жердей поднялись. Именно изъ жердей. До голодныхъ годовъ скотъ былъ и на зиму жерди эти снаружи обкладывали навозомъ. Правда, въ оттепели отъ него внутри, въ самое жилье сочилась зловонная жидкость, да все же тепле было. А теперь, по словамъ Петра Пустынника, снгомъ приваливаютъ, а то и такъ терпятъ. ‘Авось, не помремъ’. Жутко было вчуж видть эти ‘дома’, какъ звали ихъ въ волостныхъ вдомостяхъ и спискахъ. Они, къ тому же, принизились. Прежняя изба строилась, въ ней хоть стоять можно, а въ этой выпрямись, головой о потолокъ ударишься. Мсто ничего не стоитъ, а жердь, какъ она ни плоха — въ цн. Втеръ подымется — насквозь пронимаетъ. Морозы въ декабр и январ — настоящій адъ. Жаль Данте не видлъ такихъ угловъ, цлая глава ‘ада’ потеряна, и самая ужасная. Окна — кулакъ только и влзетъ. Въ холод, смрад, темнот Богъ знаетъ какъ околачивается преуспвающій и богатющій, если врить Пиндарамъ отечественной печати, россіянинъ. Къ весн лица ни на комъ нтъ. Все это опухшее, изнеможенное. Въ чемъ только душа держится. За то посреди кабакъ такъ и выпятился. Весь заново выкрашенъ зеленою краской. Крыша тесовая, окна свтлыя и за ихъ стеклами весело мелькаютъ красныя занавски. Видимое дло за чужой счетъ величается!.. По дальше опять т же жердяныя постройки. Я не говорю объ островахъ Фиджи или Тонга-Табу, гд солнце жжетъ неистово и пальмы тонутъ зелеными внцами въ знойныхъ небесахъ — такія жердяные переплеты были бы великолпны, но здсь, при 30 и 35-ти-градусной зим, я не могъ даже себ представить, какъ живутъ мужики, какъ выдерживаютъ дти.
— Кто же вамъ сказалъ, что они выдерживаютъ? Мрутъ…
Я было хотлъ разспросить, что длаетъ земство для нихъ, какъ вдругъ прямо на насъ точно выросъ громадный мужичище, всклоченный, безъ шапки, съ сурово нависшими бровями, босой, весь облпленный этою грязью. Страшный даже.
— Егоръ… А ты опять! — укорительно встртилъ его отецъ Петръ.
— Живъ Богъ — жива душа моя!
И голосъ у него былъ хриплый, испитой. Точно въ груди его клокоталъ и никакъ не могъ изъ нея вырваться на волю. Глаза Егора были мутны. Еще и видлъ ли онъ насъ?
— Ты не юродствуй. Стеша твоя опять въ синякахъ.
Егоръ опустилъ голову и помоталъ ею, длая очевидныя усилія понять, что ему говорили.
— Стеша?.. Дочка… Ма-а-хонькая? Батюшка… Господинъ священникъ… Цивильный баринъ…— обратился онъ уже ко мн, разобравъ меня наконецъ.— Мн только милости вашей — гривенникъ… Палитъ… Вотъ какъ палитъ…
— Егоръ, я теб о дочери… А ты.
— Неужели жъ я не понимаю… Ваше высокоблагородіе… Эстолько. Помирать легше.
И вдругъ онъ грохнулся предъ нами на колна въ грязь, такъ и обдавъ насъ ею.
— Горитъ внутр. Господа начальство — вы видите. А я — я поправлюсь… Мн бы отдышаться… Гривенникъ… Я сейчасъ — и опять человкъ буду!
Мы ужъ отходили, какъ вслдъ за нами послышалось поспшно.
— Отецъ… Помилуй… А я этого старшину загублю… Онъ меня, а я его… И за Стешу, и за всхъ. Ты думаешь мн, мн,— ударилъ онъ себя въ грудь,— сладко?— И вдругъ отъ собственнаго удара тяжело раскашлялся.— Пущай меня на кобыл дерутъ… Все одно помирать… А только ему не жить… Не жить… Эй ты, Васька Сиволуповъ. Выходи… Ну, гд ты?— оралъ онъ на вс четыре страны свта.
Но, въ отвтъ ему, только свисталъ холодный втеръ, пробгая по влажнымъ пустынямъ, да вверху все также медленно, грузно, сбрасывая внизъ какую-то мокрую вату лохмами, тащились безпросвтныя тучи…
— Вотъ и школа наша…

XVI.

Школа такая же изба, только ея жерди кое-гд забирались досками. Путь къ ней растоптанъ. Грязь стояла лужами. На порог старикъ, весь сгорбился.
— Здравствуй, Николай Васильевичъ.
Тотъ воззрлся на священника и сорвалъ шапку.
— Что не идешь туда?
— Робята смются…
И онъ самъ улыбнулся, да такъ весело и радостно, что отъ безчисленныхъ морщинокъ у его глазъ — точно лучи засіяли въ этотъ холодный и тусклый день.
— Страсть, Николай Васильевичъ, любитъ въ школ сидть… Вмст съ малыми.
— Учится тоже?
— Нтъ. Куда ему. Такъ слушаетъ. Доброе, говоритъ, дло. Точно въ церкви. И на душ свтле.
Посл трагическаго (какая же иная трагедія въ русской жизни) Егора — это была своего рода идиллія.
— Ну, пойдемъ-пойдемъ.
— Я что жъ… Я пойду… Я очень пойду!— шамкалъ онъ намъ вслдъ. — Мн что жъ — пущай дтки смются. Еще веселе.
Вспоминая Стешу, я никакъ понять не могъ, какъ эти дтки ухитряются смяться. Но, войдя въ школу — пріятно изумился. Во всякомъ случа, впрочемъ, не ея наружнымъ видомъ. Въ комнат было тсно и душно. На полу грязь лежала слоями. По утрамъ метутъ, но дти ея на ногахъ наносятъ. Большая часть — босоногая команда. Пятки вытретъ, а весь, все равно, грязью залпленъ. Тускло. По стнамъ, которыя, очевидно, блить пробовали, расползаются узоры отъ сырости. Точно географическая карта съ невиданными океанами, рками, озерами… Анна Герасимовна улыбнулась намъ на встрчу…
— Дти тутъ только и дышутъ! —пояснилъ мн отецъ Петръ.
Свтлый колоритъ на всемъ лежалъ именно отъ этихъ дтскихъ личикъ. Видимое дло, у Анны Герасимовны они чувствовали себя хорошо и легко. Глаза у малышей горли любопытствомъ и оживленіемъ, блдныя обыкновенно щеки, блестли румянцемъ, даже Стеша — и та смялась чему-то радостная и возбужденная.
— Точно въ раю! —шамкалъ въ дверяхъ Николай Васильевичъ.— Кабы подкормить ихъ, а то совсмъ будто у Бога въ гостяхъ-то! Ахъ вы, анделочки… Ты, Гришка, смотри,— погрозилъ онъ нацливавшемуся въ него чмъ-то мальчику.— Я те вихры такъ надеру. Будешь помнить… Въ овраг-то лозы сколько хочешь. Пали ее въ печи — отнюдь тепла не дастъ. Ну, а задеру теб рубашонку — на это лоза, ахъ хороша!..
Ребята пододвинулись, давая мсто отцу Петру и мн.
— Чужой!— слышался тонкій голосокъ Стеши.— Чужой, а только онъ ничего.
— Бранится?
— Не… Чай пьетъ у попа… Сидитъ и пьетъ…
— Ишь ты.
И они уже съ видимымъ уваженіемъ оглядывали меня…
Анна Герасимовна сегодня имъ читала. Два дня въ недлю она длала это и дтвора боялась пропустить назначенные часы. Я смотрлъ на ближайшихъ и невольно улыбался самъ. Они сплошь уходили въ то, о чемъ разсказывалъ авторъ. Даже голыя ноги подводило у нихъ, такъ разгоралось любопытство. И всякій разъ, когда, по ихъ дтскому разумнію, правда оказывалась торжествующей—они какъ-то ухали, переглядываясь одинъ съ другимъ, хлопали себя ладонями по колнамъ, привставали, радостно смялись. Во всемъ этомъ не уступалъ имъ и старикъ Николай Васильевичъ. Онъ свтился каждой морщинкой и присдалъ отъ волненія — принимая, очевидно, приключенія героя за чистую монету. Аудиторія была такая впечатлительная,- врно отражающая каждое положеніе, страстная, что иной бы и не пожелалъ себ нашъ братъ-писатель.
— Ишь ты!..— ликовали дтскія сердца.
— Такъ его и надо… Не обижай!..
— Ловко онъ его.
— Я бы еще и не такъ. Я бы его по ше.
— Ну и кавалеръ!— воскликнулъ восхищенно старикъ.
Когда дти чего-нибудь не понимали — они безцеремонно останавливали Анну Герасимовну.
— Зацмъ?— поднимался какой-нибудь малышъ.
— Что зачмъ?
— Слово это зацмъ.
— Какое?
— А которое сейчасъ…
Та ему объясняла и слушатель, удовлетворенный, успокаивался.
Одинъ около меня соплъ даже отъ наслажденія.
— Лучше, чмъ въ сказкахъ!— вырвалось у него.
— Что лучше?
— А вотъ это самое — лучше. Взаправдашнее…
Вниманіе ослаблялось только тогда, когда авторъ начиналъ разсуждать или описывать природу. Очевидно, этой публик надо было дйствіе, а выводы она длала сама, и иногда совсмъ неожиданные. Читала Анна Герасимовна, какъ кто-то собаку спасъ. И такъ этотъ песъ былъ признателенъ своему хозяину — еще бы, топить несли, а онъ купилъ, къ себ привелъ и накормилъ, что когда, впослдствіи, животное взбсилось, то убжало въ лсъ, чтобы какъ-нибудь не укусить своего благодтеля.
— Маху далъ!— вдругъ вырвалось у веснусчатаго мальчика съ вихрами на вискахъ, точно онъ нарочно взбилъ на нихъ волосы.
— Что?
— Сказываю насчетъ собачки.
— Ну…
— Лучшебъ ее сразу утопить.
— Почему?
— Да она въ лсъ убгла?
— Что жъ изъ этого? —
— Что жъ она по лсу-то такъ по добру шмыгать станетъ? Она тоже перекусаетъ, что ей попадется. Пастуха Лндрона одна тоже какъ цапнула! Умеръ онъ, Андронъ-то, а напередъ и мучился же. Самъ кричитъ: вяжите меня православные, потому я теперь всхъ погубить могу. А придутъ къ нему съ веревкой—онъ какъ зарычитъ, да кинется. И все пна на губахъ, все пна. Нтъ, онъ напрасно собачку. Поигралъ бы съ ней и утопилъ…
Даже Анна Герасимовна растерялась передъ такой побдоносной логикой.
Когда чтеніе кончилось, она вызывала:
— Ну, кто перескажетъ мн?
— Становись, дтки, на дыбы!— поощрялъ старикъ Николай Васильевичъ.
Малыши переглядывались, потомъ смотрли на меня. Видимо чужого человка стснялись.
— А ты, Герасимовна,— опять вмшался старикъ,— Лякся попытай. Ляксй у насъ шустрый… Онъ те всякую книжку прочкнетъ.
— Ну, Алексй!
Рыжій мальчикъ въ отрепьяхъ поднялся и хмыкнулъ.
— Онъ который… прынецъ у колодца значитъ… И вдругъ такая ему объявка — иди на отраженіе… А великанъ какъ зацпилъ дерево въ лсу да какъ ухнетъ… И сейчасъ на тое мсто…
— Постой-постой. Ты вовсе не то и все спуталъ…
Но Алексй продолжалъ угрюмо молчать.
— И чтобъ, значитъ, всякая звря лсная и всякая птица подводная…
— Ну, это ты, братъ, того, — засмялся Николай Васильевичъ.— Какую ты еще птицу подводную выдумалъ. Нешто такія бываютъ взаправду?
— Взаправду не бываетъ, а въ книжк есть.
Едва удалось остановить его. За то Стеша — на видъ та- ( кая убитая и запуганная — толково передала содержаніе прочитаннаго разсказа и даже въ чувствительныхъ мстахъ не могла удержаться отъ слезъ. Впрочемъ, я ихъ замтилъ въ глазахъ у многихъ дтей. Они эти именно повсти и любили. Сколько разъ ни читай имъ — наизусть знаютъ, ошибешься — поправятъ, а въ патетическіе моменты у нихъ вки точно пухнутъ и головенки опускаются внизъ. Все-таки — стыдно плакать!

XVII.

Дти неохотно оставляли школу.
Въ дверяхъ они сбились вокругъ Анны Герасимовны.
— Посл обда ты придешь?— добивались они.
— Приду, приду.
— Ну, вотъ. А потомъ вмст къ вечернямъ.
— Хорошо, дтки…
— Мы те вс урки вотъ какъ выучимъ…
— Я ужъ знаю свой!— выставился Алексй. — Всякую теб цифру помножу. Хошь девятью-девять спроси, и то могу. Вотъ я какой.
— А подводныхъ птицъ выдумывать не будешь?
Алексй смутился и замшался въ толпу.
— Ну, смотрите, дти, чтобы вс у меня уроки знали. Стеша, приходи заниматься ко мн.
— Ей, бдняжк, дома не дадутъ работать,— тихо замтилъ мн отецъ Петръ.
И въ самомъ дл, не успли мы сдлать нсколькихъ шаговъ, какъ, смотримъ, посреди улицы все тотъ же Егоръ. Только теперь пожертвованный мною гривенникъ привелъ его изъ угрюмаго и мрачнаго настроенія въ веселое и воинственное.
— Я-ста… Да вы меня знаете, невжи?— добивался онъ у кого-то, стоя посреди улицы по колна въ грязи. (Я оглянулся — никого кругомъ не было). — Я вамъ, подлецамъ, покажу. Поймете вы, каковъ Егоръ Мосевъ… Подвселенную изойди — другого не найдешь. Вы полагаете, отпороли — и много доволенъ. Нтъ, погоди, я терплю на васъ до времени. Потомъ разсчетъ будетъ. Я вамъ каждый лозанъ вспомню, анаемы… Стеша,— замтилъ онъ издали двочку.— Бги, веди отца домой. Отецъ — пьяный. Самъ не можетъ… Дери его за хвостъ. Что на него смотрть. Стеша, милая… Давеча я те отъ всей своей любви — полномъ по башк… А ты забудь… Слыщь, дочка, не суди, потому у меня на душ-то волки голодные воютъ. Вотъ какъ. А за тебя — въ огонь-воду. Только, вели — батюшка, отецъ Петръ, прости меня. Точно, что я сегодня саданулъ двчонку… Въ сердцахъ — потому нтъ больше моей мочи. Какъ увидалъ свово погубителя съ медалью на ше—точно ожгло меня.
— Сегодня волостному прислали медаль!— тихо замтилъ отецъ Петръ.
— Пропадаю отъ собственной трезвости!— оралъ уже на всю улицу Егоръ.— Отецъ Петръ, ты бы отчиталъ меня. Видишь, каковъ я… Отецъ, я на колна стану…
И тутъ же, въ грязи, бухъ священнику въ ноги…
— Встань. Поди домой, выспись…
— Спать? Нтъ, братъ, попъ. У меня нынче въ голов своя планта есть. Ужъ я съ моимъ подлецомъ, Ермошкой, сочтусь… А тамъ суди меня судія неправедный… Довольно терплъ. Тринадцать годовъ ждалъ — возвеселюсь и я нонче. Я ему покажу… Первымъ дломъ… а впрочемъ, Стеша, веди домой батьку. Неча ему посреди улицы на народъ лаять… Не долго ему дома-то повеличаться… Дтки, милыя… Какъ- то вы безъ меня…
И онъ вдругъ заплакалъ безсильными пьяными слезами…
— Ну, что,— спрашивала меня, уже у себя, Анна Герасимовна,— какъ вамъ сегодня, малымъ и узкимъ показалось мое дло?
— Не знаю, что вамъ сказать…
— А я такъ думаю—нтъ крупне и выше… Въ самыхъ потемкахъ, гд ни зги не видно, зажечь свтъ, — нтъ, по моему, дла прекрасне… На это всей жизни не жаль отдать.

XVIII.

Не успли мы еще очиститься дома отъ грязи и привести себя въ порядокъ, какъ къ крыльцу подъхалъ маленькій тарантасикъ. На облучк сидлъ бокомъ весь залпленный слякотью кучеръ. На немъ лица нельзя было разобрать. Старъ онъ или молодъ, черенъ или блъ… Лошади были хорошо выкормлены…
— Чего ему надо? — съ неудовольствіемъ взглянулъ въ окно отецъ Петръ.
— Кому?
— Да это тотъ самый Ермошка — волостной старшина, о которомъ сегодня на улиц вопіялъ Егоръ.
— Интересно взглянуть.
— Да, знаете. Хоть и сказано: не осуждай, да не осужденъ будеши, а только съ такимъ трудно удержаться.
Изъ тарантаса вылзъ круглый и точно налитой мужикъ въ шитой рубах, въ пиджак—насколько можно было разобрать изъ-подъ раскрывшагося пальто. Сапоги бутылками. Лапа такая — что слону нечего было бы завидовать. Крыльцо даже поддалось подъ тяжестью этой махины… Я пошелъ къ себ на минуту, и когда вернулся, оказалось, что о. Петръ тоже усплъ перемнить рясу и уже привтствовалъ старшину.
— Ну, поздравляю васъ, Ермилъ Федосевичъ.
— Да,— хриплъ волостной, пуча глаза, и такъ наливаясь кровью, что я боялся вотъ-вотъ лопнетъ и насъ обрызжетъ всхъ.— Да, точно, что за царемъ служба… Отличенъ начальствомъ.
И онъ дотрогивался до серебряной медали, висвшей у него на боку.
— Становой сказывалъ — ноне теб серебряная, но старайся и преуспвай. Будетъ своевременно и золотая и даже такъ, что на шею…
— Давай Богъ.
— Съ кавалеріей куда лучше. И мужики больше почувствуютъ… Ежели бы вы, батюшка, по этому по самому..і Завтра вдь воскресенье.
— Ну-съ.
— Съ амвона оповстили… Въ род будто проповди… Дескать, Ермилу Федосевичу за искорененіе разныхъ подлостей отъ начальства поощреніе, дабы и впредь неослабно… Ну, а причтъ: многая лта.
— Не полагается это.
— Отчего?— горестно изумился онъ. —Губернаторъ прізжалъ — вы же привчали его.
— Я его встртилъ на паперти.
— А меня на паперти нельзя… для почету. Чтобы народъ видлъ и понималъ, сколь я вышнею властью одобренъ!
— Нтъ. Я за это отвчу, да и вамъ достанется.
— Скажите, а я думалъ!
— Мы каждую проповдь обязаны на утвержденіе посылать.
— Жаль. Ей-Богу, жаль. А я на васъ надялся. И для порядку больше, чмъ для себя. Для страху. Чтобы повиновались… Ну да всячески — завтра милости просимъ посл обдни. Даже становой общали. Я донского блой головки заказалъ изъ города, Соколова — знаете… А за обдомъ нельзя у меня произнести?.. Прежде чмъ за здоровье пить… Я въ газетахъ читалъ. Всегда въ знакъ чувствъ произносятъ, а прочая публика которая,— ура кричитъ.
— И этого я не могу. По нашему сану не положено.
— А я такъ вижу, что вы собственно не желаете почтить… Ну, да что же… Ваше дло.
— Разумется, мое. Только вы знаете, чмъ это пахнетъ.
И отецъ Петръ незамтно улыбнулся.
— Чмъ?— встревожился пузырь.
— А вотъ ваше требованіе съ амвона привтствовать васъ. Ну, захоти я доложить объ этомъ.
— Помилуйте, отецъ Петръ, мы по сосдски… Разв я что… Нежели кляузы заводить.
— Быть у васъ, буду… А рчь пустъ писарь произнесетъ.
— Писарь? Онъ отъ писанія не можетъ соотвтствовать… У него слово легкое, больше какъ протоколы пишутъ, но душа не чувствуетъ… Онъ сейчасъ статью закона, а не то, чтобы… изъ пророковъ или святыхъ отцовъ… И васъ также прошу,— обернулся онъ ко- мн и какъ-то ребромъ протянулъ мн широкую лапищу — лопата-лопатой.— Не погнушайтесь. Если есть кавалерія — удостойте надть, чтобы вс видли, какіе у меня господа угощаются. А я ужъ — подете, велю вамъ такихъ лошадокъ…
— Я завтра утромъ выду.
— Никакъ нельзя.
— Почему?
— Страсть какъ дорогу разсосало. Дай Богъ вамъ въ авторникъ тронуться. Только вы не думайте, чтобы у меня публика была низкая. Два священника общали, становой, отецъ Петръ съ женой и Анна Герасимовна… Пивомъ хоть облейтесь, а мадера у меня, отъ Землякова, изъ городу, такая, что хоть Какое луженое горло и то точно собака въ куски изорветъ зубами. Чувствительное винцо. Такъ и называется ‘номеръ ноль спеціальнаго нажима’. Потомъ у меня насчетъ гостей особое распредленіе. Сугубые господа которые,— направо въ горниц со мною, а вторительные — урядникъ въ томъ числ — налво, съ бабой моей! Ну, и имъ всмъ тоже сказано! Честью упредилъ, чуть что — сейчасъ мордой объ столъ и вонъ на улицу. Будьте спокойны, все будетъ въ полномъ благородств…

XIX.

— Вы думаете, надо хать? —спросилъ я на другой день у о. Петра.
— Какъ хотите… Другому бы и не надо, а вамъ отчего же. Увидите людей особаго сорта…
— А не стсню я?
— Видите ли, до половины обда будутъ тревожиться на вашъ счетъ. Ну, а потомъ Земляковская мадера живо имъ языки развяжетъ. Къ жаркому — перестанутъ понимать одинъ другого. Цловаться ,съ вами начнутъ.
— Слуга покорный.
— Безъх этого васъ не могутъ. Либо свиньями одинъ другого величавъ, либо лобызаются…
— А, какъ же Анна Герасимовна и Софья Самойловна?
— Он въ психологическій моментъ обыкновенно удаляются.
Съзжаться надо было посл обдни.
Во время службы въ церкви на паперти случился скандалъ. Ермошка съ медалью — идолъ-идоломъ выперся передъ самый иконостасъ. Его воловій затылокъ не могъ даже шевельнуться. Кланялся онъ, поворачиваясь всмъ тломъ. Для пущей важности онъ обернулъ шею гаруснымъ шарфомъ и длинные концы его откинулъ на спину. Сапоги бутылками на сей день сіяли какъ зеркало… Очевидно, въ церкви онъ считалъ себя хозяиномъ и величественно помавалъ бровями одесную и ошуюю, привтствуя особъ мене значительныхъ. Станового не было — онъ общалъ пріхать къ нему прямо. И вдругъ, въ одинъ изъ самыхъ торжественныхъ моментовъ, когда Ермошка удостоилъ присоединить и свой козлиный тенорокъ къ пнію причта, снаружи послышался шумъ…
Я стоялъ ближе всхъ къ выходу.
— Это опять Егоръ бунтуетъ.— Зашевелились крестьяне… — Онъ и есть.
— Убрать бы…
— Поди, попробуй!.. Онъ-те уберетъ. Медвдя и того обломаетъ.
— Всмъ бы навалиться.
— Стоитъ! Пущай его. Волостного ругаетъ — не наше дло… У нихъ, братъ, своя линія. Ихъ не разберешь…
Я вышелъ на паперть.
Опять въ той же поз, посреди площади, босой и безъ шапки Егоръ ‘величался’ по своему.
— Ермошка! выходи, подлая душа. Я те вихры-то раз- чешу… Покажу теб правду… Выходи — неча за народомъ прятаться…
— Егоръ,— уговаривали его. Не безобразь, самъ видишь, обдня идетъ. Грхъ.
— Грхъ? Нтъ, братъ. Я грха-то пуще тебя боюсь. Я Богу моему вотъ какъ,— и онъ бухнулъ на колни и головой въ грязь. Отъ всей души —святый Боже, святый крпкій… Я, братъ, Бога вотъ какъ понимаю! Кабы я его не боялся, Бога-то, у меня бы Ермошка подъ ножомъ, какъ поросенокъ визжалъ. А я его милую—значитъ, Господа своего помню. А ему тожъ за Бога прятаться не слдъ. Богъ-то его наскрозь видитъ, какой онъ передъ нимъ лицемръ. Выходи, анаемская твоя душа съ медалью. Выходи — кажи ее, какая она. Ты думаешь — испугалъ?.. Нтъ, врешь…
Наконецъ, нашелся одинъ изъ мужиковъ полукаве.
Обошелъ Егора со стороны и на ухо ему своей лисьей мордой:
— Егоръ… Ты лучше потомъ его обдлай.
— Какъ потомъ?
— При всемъ, при начальств. Къ нему сегодня соберутся. Пировать будутъ.
— Нну!
— Коки пироги пекутъ! Вина этого самаго — до завтра не выпить. А теперь, ну, что толку… Возьмутъ тебя сейчасъ и запрутъ въ холодную.
— Это точно…
— Только и будетъ всего, а ты при господин начальник. Чего теб бояться.
— Мн бояться, братъ, нечего. Я всего испробовалъ. Больше прежняго не будетъ… Меня какъ пороли? Солеными лозанами…
— Ну, вотъ. По крайности, ты его при всхъ тогда . оконфузишь.
— Это я могу. Мн наплевать…
— А теперь ступай.
Егоръ смолкъ и пошелъ, шатаясь, куда-то вдаль…

XX.

Обдъ у Ермошки дйствительно стоилъ посщенія…
Хозяинъ въ передней принималъ гостей, кланяясь именитымъ чуть не земно. Лицо его было умиленно, на глазахъ выступали пьяныя слезы. Онъ уже попробовалъ мадеры спеціальнаго нажима и потому былъ неудержимъ въ краснорчіи. Становому онъ поцловалъ руку и, всхлипывая, хриплъ: ‘Отецъ. Вели въ огонь-воду. Помремъ за тебя… Хочешь, я сейчасъ всей мордой въ грязь… Потому, разв я свинья, чтобы не чувствовать…’—‘Ну, ладно-ладно. Старайся и впредь’, смущенно отбивался тотъ.— ‘Нтъ, дозволь теб въ ноги!— И тутъ же хлопался лбомъ о земь.— Да я теперь народъ, ежели что, въ клочья изорву… Для пользы службы…’ Врачу онъ уже живописалъ: ‘Вотъ, сказываютъ, выше лба уши не ростутъ… А я-то?.. То-есть, столь возвеличенъ, столь вознесенъ!..’ Попамъ онъ говорилъ нсколько начальственно: ‘Отцу Епифану… Хорошо ли молитесь за насъ — за власть предержащую? То-то, смотрите, чтобы все въ порядк, потому, ежели я теперь что замчу — бда. Должонъ я оправдаться передъ господиномъ губернаторомъ за его милости…’ Волостного писаря онъ отвелъ въ сторону: ‘Ну, что, готово? ‘— ‘Не бойся’. — ‘То-то. Ты, смотри, утри носъ о. Петру… Пусть онъ чувствуетъ — и безъ него-де обошлись. Не очень- то жалемъ!..’ За обдъ сли чинно, посл молитвы. Въ стеклахъ этой горницы тотчасъ же отпечатались пятачки отъ прижавшихся къ нимъ носовъ любопытной деревенской дтворы. Пироги подавали чуть не въ полсажени каждый. Всякій кусокъ вспрыскивали Земляковскою мадерою до того, что къ бараньему боку становой осовлъ. Приложивъ ладонь ко лбу, онъ пристально всматривался въ своего закадычнаго друга, дьякона Трисвятскаго… Всматривался, всматривался, и вдругъ недоумнно воскликнулъ: ‘Гд я эту даму видлъ?.. Мадамъ, дозвольте мн — отставной поручикъ Крылетьевъ… Вы въ клуб не танцуете?’. Дьяконъ обидлся. ‘Ты это что? За. честнымъ столомъ духовныхъ особъ шельмовать?..’ — ‘Нтъ, мадамъ, погодите, но какъ я хорошо помню, что танцовалъ съ вами мазурку, то не угодно ли вамъ будетъ ручку мн!..’ Трисвятскій всталъ и переслъ, обозвавъ его невждой, на. что тотъ сейчасъ же нашелся: ‘Отъ дамы стерпть готовъ и даже всякое поношеніе!’ Потомъ, узнавъ во мн писателя, хотлъ показать свою образованность и добивался: ‘У кого, по вашему, боле эстетика торжествуетъ: у Фофйнова или у Мережковскаго. По моему, они оба хороши,— но одинъ, господинъ Мережковскій, до обда, ибо онъ терзаетъ больше мысль, а г. Фофановъ — посл, какъ онъ больше чувствомъ и образомъ дйствуетъ’. Выпаливъ въ меня этою фразой, его высокоблагородіе, не ожидая отвта, продолжалъ, очевидно, наслаждаясь произведеннымъ впечатлніемъ: ‘Между прочимъ, и ваше имя уже включено въ списокъ книгъ, воспрещенныхъ для сельскихъ и училищныхъ библіотекъ… Мы за литературою слдимъ по обязанности, ибо наша служба, такъ сказать, обоюдуострая. Мы должны разить и вправо, и влво. На войн это называется ‘на два фронта’, не упуская притомъ и внутреннихъ враговъ. Намъ больше всего психологія нужна, ибо мы, по долгу присяги, сердца видимъ… Однако, я вамъ скажу, у этого подлеца и вино… У васъ въ голов не шумитъ?’— ‘Нтъ!’ — ‘Неужели!’ По другую сторону отъ меня сидлъ письмоводитель земскаго начальника. Тотъ тоже велъ разговоръ литературный. ‘Я, знаете, двадцать лтъ подписываюсь на ‘Родину’. По средствамъ… На другой журналъ денегъ не хватаетъ — ну, а въ четыре съ полтиной могу. Двадцать лтъ… И два раза въ Петербургъ здилъ, но господина редактора не удостоился видть!’ Оказалось, что его, главнымъ образомъ, тревожитъ: брюнетъ г. редакторъ или блондинъ. И если брюнетъ, то почему именно. Посреди обда, точно на пружин,, взвился волостной писарь…
— Ты что?— уставилъ на него мутные глаза становой.
— Одобрите рчь произнести.
— Рчь… Съ дозволенія начальства. Валяй!..
— Ваши высокоблагородія, ваши преподобія и прочая публика! По примру всхъ великихъ народовъ, засвидтельствованныхъ въ древней, средней, новой и новйшей исторіяхъ, и мы—русская православная нація чествуемъ по заслугамъ именитыхъ соотечественниковъ, изъ коихъ, по закону,, и крестьяне не изъемлются!..
— Вррно!— воскликнулъ восхищенный хозяинъ…
— Не изъемлются… Если вы, Ермилъ Федосевичъ, перебивать будете неумстно, то какой же отъ сего фуроръ, выйдетъ? И такъ, почтенное собраніе, и мы нынче, по примру прочихъ Цинцинатовъ, сошлись здсь за гостепріимною трапезою въ знакъ нашей патріотической радости, что- и среди всероссійскихъ поселянъ, коихъ даже въ столицахъ, зовутъ кормильцами и…
— Поильцами…— продолжалъ становой.
— Точно такъ, ваше высокоблагородіе… Нашелся субъектъ, своей индивидуальностію обратившій на себя лестное, съ занесеніемъ въ формулярный списокъ, вниманіе вышняго вдомства… Вс, здсь вкушающіе отъ… отъ…
— Борова, зарзаннаго вчера,— подсказалъ кто-то.
— Такъ нельзя, господа, — обидлся писарь. — Если даже въ ‘Губернскихъ Вдомостяхъ’ помянули Ермила Федосевича, то, позвольте спросить васъ, при чемъ тутъ боровъ. Какое касательство онъ иметъ къ предмету настоящаго засданія… Вообще, видя ваше настроеніе и понимая, что вс, сидящія здсь сердца горятъ любовью къ нашему амфи… амфи…
— Амфитеатру!— подсказалъ тотъ же голосъ.
— Нтъ, вотъ и не попали — амфитріону… Нате-ко выкусите — и къ гостившему у отца семинаристу волостной писарь протянулъ черезъ столъ кукишъ.— Если угодно, можете и съ масломъ. И такъ, дозвольте господа начальство и прочая публика съ податною чернью включительно — преступить предлы дозволенной маленькому человку скромности и возгласить нашему гостепріимному, всещедрому и ревностно- усердному хозяину, Феодосю… Нтъ… Ермилу Козолупову троекратное, русское, патріотическое ура!
— Ура!.. Подхватила въ другой комнат податная чернь.
— Многая, лта…— запли тонкими голосками расположенныя въ сняхъ мальчики.
Волостной старшина не ожидалъ этого…
Онъ кланялся, плакалъ, тыкался въ руки всмъ, добывался съ писаремъ и при этомъ приговаривалъ.
— За донское-то съ меня двнадцать монетовъ сняли!
— Старайся!— одобряли его.
— Пейте, пейте, господа начальство, намъ на это начхать. Мы и еще двнадцать прожертвуемъ. За ваше неуставленіе…
Я воспользовался суматохою и вышелъ.
За угломъ дома старшины прятался Егоръ. Увидя меня, юнъ показался.
Къ крайнему моему удивленію, онъ былъ совершенно трезвъ.
— Это его… Ермошку такъ величаютъ?— спросилъ онъ у меня.
— Да… А что.
— Ну, постой… Отольются волку овечьи слезы… Не даромъ я измучился… Семью загубилъ…
Я невольно вздрогнулъ отъ мрачнаго выраженія его глазъ.
— Не дай Богъ, думалъ, выдти теперь ‘амфитріону’… Кстати припомнилъ и разсказы о страшной сил Егора…

XXI.

За то дома мы съ о. Петромъ и дамами искренно хохотали. Мн пришлось много видть и слышать, но участвовать въ подобномъ торжеств не случалось. Особенно рчь писаря съ ‘сидящими сердцами’ и примрами великихъ народовъ очень насъ утомила. Даже Анна Герасимовна, рдко улыбавшаяся, хохотала отъ души и я въ первый разъ видлъ ее такою. Самый смхъ ея былъ невыразимо нженъ и пріятенъ. Подобный я замчаю у очень ужъ хорошихъ людей. Въ немъ звучало что-то искренное, такъ и просившееся къ сердцу.
— Ну, завтра-то мн, авось, удастся ухать… Я думаю, надолъ вамъ до смерти…
— И не завтра, и не посл завтра.
— Почему?
— У насъ скоро сказка сказывается. Дорогу завтра еще только начнутъ.
— Какъ, а вчера и сегодня?
— И не думали… Да и то потому, что чиновника особыхъ порученій ждутъ губернаторскаго. А то и еще бы мсяцъ такъ простояло… Кому здить? Почта — да вдь Ермошк почта не за чмъ, а земскій и становой они въ сторон на. другомъ тракт. Ишь разшумлись.
Дйствительно, не смотря на то, что домъ волостного- стоялъ по ту сторону улицы, до насъ доносились оттуда крики и пніе. Это ужъ врно ‘податная чернь’ расходилась во всю, тмъ боле, что, какъ мы видли въ окно, ‘господа начальство’ съ попами включительно разъхалось по домамъ’ Скоро стемнло. Къ Анн Герасимовн пришла Стеша.
— Ну, что отецъ?
— Пьяный… Опять.
— Дома?
— Не… У волостного… У Ермила Федосевича.
— Какъ онъ туда попалъ?
— Онъ не туда… Онъ округъ шатается. Я его домой звала…
— Не пошелъ.
— Нтъ. Уди прочь — ушибу! кричитъ. Сегодня мой, праздникъ… Матка боится.
— Чего?..
— Не сдлалъ бы онъ бды… Никогда такой не былъ.. Ходитъ и головой мотаетъ.
— Ну какую же онъ бду сдлаетъ. Пьяница, а совсть есть. Разв — попадись ему волостной, такъ онъ помотаетъ, его… Народу много — не дадутъ въ обиду. Отнимутъ…
Мы напились чаю. Анна Герасимовна сла за свои книжки., У отца Петра тоже нашлось дло. Я поговорилъ съ Софьей Романовной и къ себ ушелъ… Скоро совсмъ стемнло… Въ этомъ маленькомъ домик точно въ кают посреди негостепріимнаго и бурнаго океана. Только, казалось, и есть въ. цломъ мір пристанища и тепла, что крохотный уголокъ, освщенный тусклою лампой. Кругомъ на голыя и мокрыя поля ложится туманъ, -вверху ползутъ грузныя, поминутно разршающіяся холодными слезами тучи, рядомъ въ избахъ — голодно, безпріютно, сиротливо. Тамъ еще большій мракъ, сплошное невжество, несчастіе, только потому и выносимое, что оно пока не сознаваемо… Понятно, что никуда и не тянуло изъ этого оазиса и все-таки, отогрваясь въ немъ, я не понималъ, какъ Анна Герасимовна еще выноситъ это. Не изъ, одного же самолюбія она сидитъ въ болотин когда въ ея прошломъ было столько солнца, голубого неба, теплаго простора, ласковыхъ морей, поэтическихъ воспоминаній… Вдь ея разсужденія о томъ, что нтъ малаго дла, невольно блекли рядомъ съ этими ‘Ермилами’, заполонявшими все здсь. И стоило имъ только собраться съ духомъ, чтобы и отъ этихъ тощихъ всходовъ ея долгаго, мучительно-труднаго посва не осталось и слда. Они пока не разобрали, а кто же мшаетъ тому же Ермилу подбить сходъ закрыть-де школу, отнять домъ, не давать дровъ и вообще пустить въ ходъ вс извстныя средства отечественной ‘внутренней политики’. Тутъ и сверху ничего не сдлаютъ, какъ ни бейся о. Петръ и Анна Герасимовна. Хорошо это великое ‘малое дло’, когда лицомъ къ лицу съ силами адовыми, со всей этой стихійной тьмой и глухою враждою стоитъ одна слабая двушка. Да ее первыми порывами урагана сорветъ и унесетъ Богъ знаетъ куда. Тмъ боле, что для Ермиловъ совсти нтъ и въ доносахъ всякаго рода они видятъ великолпное и всегда дйствительное средство. Даже хвалятся. ‘Какъ я ее — торопыгу-то нашу подшибъ. Летомъ ее унесло. Только и видли. И всего-то я два словечка шепнулъ — была и нтъ. Слава теб, Господи — по менй у насъ теперь пакостевъ будетъ! Ну ее къ чорту въ болото!’ И ‘прочая публика’ гогочетъ и радуется… Не то, чтобы она стыдъ потеряла — стыда у нея никогда и не было, не откуда ему взяться — а ужъ очень ермошкина дипломатія ее восхищаетъ. И за бдную двушку ни одного голоса не подымется въ этой безпросвтной темени. Всякому своя шкура дорога. Тотъ же Ермошка придерется и вытащитъ ‘гордыбаку’ на волостной судъ. А тамъ вс у него въ кулакъ -зажаты. Ршатъ всыпать ‘сто’—и ложись безпрекословно ‘патріотъ своего отечества’ на россійское прокустово ложе..-
Ходилъ я изъ угла въ уголъ, размышляя о судьб, ожидавшей Анну Герасимовну, какъ вдругъ, хотя моя комната и была въ сторон, до меня донеслись какіе-то крики… Я подошелъ къ окну. Но съ этой стороны все было спокойно и только вверху на тучахъ свтился красный отблескъ… То показывался, то исчезалъ — точно при сверномъ сіяніи… Я было хотлъ идти къ отцу Петру, какъ онъ вдругъ постучался…
— Что случилось?
— Ермило Федосевичъ горитъ.
Мн сейчасъ же вспомнился Егоръ.
— Ужъ не Егоръ ли?
— Боюсь, что такъ!— озабоченно качалъ головою священникъ.
Я прошелъ въ его комнату — тутъ въ окно была видна улица съ домомъ волостного старшины напротивъ.
— Страшное дло! Пьяны тамъ вс… Пожалуй, столпятся въ дверяхъ и выскочить не успютъ.
Дйствительно, пламя лизало бревенчатыя стны съ трехъ сторонъ разомъ. Красный, зловщій языкъ его колебался у самаго крыльца, облизывая балки, подпиравшія его. Не усплъ я еще всмотрться, какъ этотъ языкъ припалъ къ ступенямъ, проскользнулъ по нимъ въ сни и вдругъ тамъ все такъ и освтилось багровымъ заревомъ. Я видлъ, какъ въ этомъ багровомъ зарев метались люди. Какая-то баба выскочила, споткнулась на горящихъ ступеняхъ и точно посторонняя сила ее выбросила на улицу. Остальные показались еще разъ въ сняхъ и со слпу видимо кинулись внутрь въ горницы. Балки крыльца уже пылали. Золотое пламя то окуривалось черными клубами дыму, то освобождалось отъ него, какъ полотнище знамени откидывало его прочь и, тогда мы видли,— надъ нимъ начинала уже тлть тесовая крыша… Красныя отрази бродили по облакамъ, выхватывали изъ темени ряды сумрачныхъ сельскихъ избъ, играли кровавыми сполохами на ихъ убогихъ стнахъ, поблескивали кое-гд въ стеклахъ оконъ… На отсвтахъ этого пожарища то выступали, то пропадали лица сновавшей безтолково по улицамъ толпы и вдругъ надъ этою суматохою, надъ этою внезапно стрясшеюся бдою вверху съ колокольни ударилъ набатъ. Торжественно, мрачно, уныло катились глухіе призывы колокола въ этотъ мракъ, одни за другимъ, будя дальніе околотки…
— Надо выйти. Все чмъ-нибудь поможемъ…
Я одлся тоже. Анна Герасимовна въ сапогахъ и полушубк стояла уже въ сняхъ.
— Хорошо, что втра нтъ… А то бы полсела сгорло!.. Красный мракъ — иначе не знаю, какъ и назвать это — охватилъ насъ отовсюду.

XXII.

Именно красный мракъ. Въ багровыхъ отраженіяхъ трудно было разобрать что-нибудь. Они были тусклы и мутны. Мерещились стны избъ, и только. Вверху на тучахъ колебались т же зловщіе сполохи пожара. Только у самаго дома волостного старшины толпился народъ и галдлъ, по обыкновенію. Между горвшимъ срубомъ и сосдними постройками стоялъ народъ съ иконами въ рукахъ — единственный противупожарный инструментъ, оказывавшійся въ этомъ забытомъ и Богомъ, и людьми сел. Полымя откидывалось въ стороны, словно багровое лоскутье, колеблемое втромъ, и обдавало стоящихъ чадомъ и жаромъ, но т держались стойко, не уступая огню своей боевой позиціи… Въ тесовой кровл уже расползались золотыя зми, показывая огненныя головки между досками и прятались, выкидывая черные клубы дыму. Вотъ одна выбжала, завилась и закружилась на мст и вдругъ вся исчезла въ какой-то мути, точно обвилась ею… Минута — и муть сорвалась и понеслась въ небо, а золотая змя уже пылала цлымъ кругомъ неистоваго полымя. Свистало и трещало. Раскалывались охваченные жаромъ столбы, тысячами яркихъ узоровъ покрывались бревна… Въ толп голосили бабы…
— Батюшки… Христосъ… Отцы-святители…
Мы всмотрлись — это метался Ермолай Федосевичъ.
Значитъ, ему удалось-таки выскочить изъ полымя.
— Ребята, что жъ вы… Вымогайте…— толкалъ онъ народъ въ огонь.— Ужли жъ добру пропадать даромъ. У меня въ сундук пять тыщей бумажками. Вдь я нищій. Слышите вы, злоди…
Куда и хмль у него двался.
— Братцы!— и онъ вдругъ становился на колни.— Сусди, всю жизнь собиралъ бумажку къ бумажк…
Но сусди пятились. Куда тутъ о сундукахъ думать, когда жаръ такъ и пышетъ въ лица… Самъ Козолуповъ совался въ полымя, но всякій разъ оттуда красные языки откидывали его назадъ. Только волосы у него на голов закуривались.
— Что иродъ… Будешь мою кровь пить?— вдругъ раздался въ толп торжествующій голосъ. — Нищій! Нтъ, ты вспомни, анаема, какъ ты меня раззорилъ. Семья была — нтъ семьи, домъ стоялъ, и того не сберегъ. Все ты, ненасытная твоя морда, сожралъ…
— Это Егоръ…— толкнулъ меня локтемъ о. Петръ.
Я тоже различилъ его громадную фигуру. И безъ того рыжіе лохмы его казались огненными подъ заревомъ. Ермошка отъ него пятился и хриплъ что-то.
— Егоръ, оставь его…
— Кого… Козолупа этого самаго. А онъ, братцы, оставилъ меня? Тринадцать годовъ пилъ мою кровь. Волкъ насытится, а у него милости не было! Братцы, сусди. Ужли же вы меня не помните. Кому я зло сдлалъ. Какъ человкомъ настоящимъ былъ, мало я за міръ за цлый работалъ. Въ чемъ я повиненъ передъ вами. Говори, кого а обидлъ? Кому въ помочи отказалъ тогда хоть бы разъ? За что жъ этотъ Ермошка — паскудне всхъ парня у насъ не было — за что онъ меня слопалъ? Шкуры не оставилъ — все ему было мало… Ну-ка, повеличайся теперь, Козолупъ — ничего, братъ, я тоже хорошо жилъ и нищимъ сталъ. Попы- тай и ты: каково это. Ишь теб морду-то отъ сладкой водки разнесло. Что говорить — великъ. Самъ становой къ теб—первый другъ. Какъ спины-то намъ драть — командовать умешь. Авось, и теб теперь спину вздерутъ. Ха! А ты думалъ по конецъ жисти насъ тиранить, идолъ. Ты такъ полагалъ, на тебя суда нтъ. Анъ врешь. И на тебя палка нашлась. Медаль ему навсили за наши слезы. Поди-ка, покрасуйся теперь съ медалью. По настоящему,— и мы вздрогнули вс отъ глубокой ненависти, прозвучавшей въ голос Егора,— по настоящему, тебя бы самого въ охапку да въ огонь. Помирай безъ покаянія.
— Батюшки! — взвизгнулъ рядомъ бабій голосъ… — А Алешко…
Толпа загудла. Крикнула жена волостного старшины.
— Ермилъ Федосевичъ, Алешка-то въ колыск остался. Дитё малое…
Народъ точно отшатнуло. Изба почти вся уже занялась полымемъ…
— Какой Алешка?— уставился на нее мутными глазами Егоръ.
— Голубчики, отцы родные, дите у меня тамъ… Малое…
Она было метнулась въ огонь — ее удержали. Старшина неожиданно завылъ и точно срзанный колосъ такъ и грохнулся о земь.
— Дите… Твое дите, говоришь…
Столько ужаса было въ этомъ вопрос Егора, что мн вчуж страшно стало.
— Твое дите… Оно-то ни въ чемъ неповинно… Господи!..
И вдругъ, въ первый моментъ я даже не разобралъ всхъ подробностей,— Егоръ широко перекрестился и швыркомъ метнулся въ огонь. На золотомъ уже фон пожара я на одно мгновеніе замтилъ его громадную и могучую фигуру съ лохмами волосъ на голов… Мн потомъ вспомнилось, что, вскакивая въ геену огненную — онъ ладонями лицо закрылъ… Народъ молча молился. Отецъ Петръ рядомъ со мною громко читалъ псаломъ взволнованнымъ и дрожащимъ голосомъ. Каждая секунда съ такою болью отдавалась въ груди, что мн казалось, умру раньше, чмъ Егоръ сгоритъ или выскочитъ оттуда… Только Ермилова жена продолжала выть, не переставая…
Но вотъ въ огн показалось что-то и опять пропало.
Должно быть, Егоръ хотлъ выйти и не одоллъ полымя. Еще разъ…
Народъ точно охнулъ весь, когда тотъ выкатился изъ этого горящаго сруба.
— Слава Теб, Господи! Слава Теб!— торжествующимъ голосомъ воскликнулъ о. Петръ.— Слава Теб поборающему злобу адову и силу сатанинскую расточающему въ прахъ!..
Вой прекратился.
— Живъ, живъ рабеночекъ!— гудла толпа.— Только пеленки да одяльце опалило… Ай да Егоръ. Спасибо теб… Послужилъ Богу сегодня. Много теб простится…
Но Егоръ, весь курящійся дымомъ, обожженный, страшный стоялъ неподвижно, точно его ушибло чмъ. Пожаръ все уже освщалъ кровавымъ заревомъ. Этотъ громадный мужикъ, только что совершившій такое великое самоотверженное дло — посреди всхъ, смотрвшихъ на него теперь съ любовью и пріязнью оставлялъ неизгладимое впечатлніе. Я на мигъ оторвалъ отъ него взглядъ, и мн почему-то казалось, что сейчасъ должно произойти нчто, еще боле возвышенное и вмст трагическое. Я читалъ въ этомъ помертввшемъ лиц Егора какую-то ршимость и въ то же время умиленіе. И вдругъ, какъ будто оправдывая это, онъ рухнулъ на колна передъ толпою…
— Братцы!.. Сусди…
Народъ чутьемъ что-то понялъ и смолкъ.
Слышался только свистъ пламени и трескъ рушившихся балокъ. Къ небу взвивались цлые вихры искръ, пропадавшихъ въ его темени.
— Братцы, сусди… Мой грхъ…
Никто не отвтилъ ни слова.
— Злоба попутала… Разожгла меня — все хотлось разомъ выместить Ермилу Федосевичу.
И онъ сдлалъ земной поклонъ тому самому міру, на который столько работалъ когда-то и частью кого онъ считалъ самого себя.
— Сегодня… къ ночи я запалилъ съ трехъ концовъ избу. Простите меня, Христа ради… А тамъ ужъ пущай меня судятъ по закону. Все одно — пропащій я человкъ. Только па семь моей не попомните грха.
И онъ еще разъ поклонился…
Народъ молчалъ…
— Что жъ, братцы…— Вдругъ выступилъ старикъ, котораго я прежде и не видлъ.— Бсъ попуталъ, а Богъ на добро навелъ… Пущай тебя судятъ — въ городу. Это ужъ ихъ дло, а мы за твоихъ будемъ заступою. Не бойся, не тронемъ, да и другимъ тронуть не дадимъ. Будь спокоенъ. А что ты покаялся — хорошо сдлалъ. По правд… И себя не пожаллъ ради рабеночка. Дай теб Богъ…
— Нтъ, врешь!— вдругъ какимъ-то бабьимъ голосомъ взвылъ волостной старшина.
Я и не видлъ, когда онъ очнулся. Теперь онъ оказался надъ самымъ Егоромъ.
— Нтъ, врешь! Повинился! Къ разстрлу тебя, подлеца.
Онъ схватилъ за шиворотъ Егора — тотъ ни въ чемъ ему не мшалъ.
— Тебя, мерзавца, военнымъ судомъ… Потому ты не простого мужика спалилъ… У меня тамъ пять тыщь было. Слышишь ты?
Ермилъ трясъ его за воротъ и громадная, лохматая, обожженная голова на этомъ кровавомъ фон пожара такъ я моталась изъ стороны въ сторону — покорно и безмолвно.
— Сотскій!
— Издсь, Ермилъ Федосевичъ.
— Вяжи его… Сейчасъ…
— Не хорошо, оставь!— убждалъ старшину тотъ же старикъ.
— Нтъ, врешь. Я и тебя то же…
Тотъ только отмахнулся и пошелъ прочь.
Егора повели въ правленіе. Позади догоралъ пожаръ… О. Петръ опустивъ голову, шелъ домой.
— Вотъ и разбери человческую душу. Какъ ни занесетъ ее грязью и нечистью, а добро скрозь пробьется. Потому что въ ней—дыханіе Божье и ничмъ его ни убить, ни затмить нельзя. Оно сильне… Надо теперь къ Егоровой семь зайти.
Анна Герасимовна возвращалась молчаливая, потрясенная. — Ахъ какъ много еще здсь работы, какъ много… Сколько силъ сюда надобно…
Это послднее, что я на этотъ разъ отъ нея услышалъ… Утромъ рано я, наконецъ, выхалъ другою дорогой. Не было возможности ждать, пока мало-мальски устроютъ ту, по которой мн слдовало направиться.

XXIII.

Я уже сталъ было забывать драму, свидтелемъ которой судьба меня сдлала. Совсмъ въ другія области жизни меня заносило въ это время. Совершались великія событія. Случайно оказался а въ Париж въ самый медовый мсяцъ русско-французскаго союза. Гд .тутъ было вспомнить о. Петра и Анну Герасимовну, затерявшихся въ страшной дали, даже, казалось, куда-то исчезнувшихъ, не оставивъ по себ и слда. Кругомъ бушевалъ океанъ величавыхъ политическихъ и иныхъ страстей—смло въ его кипни неслись колоссальныя суда народовъ и царствъ, влекомыхъ къ роковымъ концамъ невдомою стихійною силою. Выдвигались и снова уходили въ одинъ общій фонъ исполины ума и слова, къ каждой рчи которыхъ, трепеща, прислушивался цлый міръ, потому что отъ малйшаго оборота ея могли бы пролиться моря крови и злобное неумолимое божество войны на полсвта бросить тнь своей черной траурной мантіи. Точкою въ прошломъ чудилась эта насквозь просочившаяся болотинами деревня въ красномъ зарев пожара, молчаливая толпа, съ кающимся Егоромъ посреди, и блдная, полузамученная Анна Герасимовна съ ея маленькою школой. Сколько такихъ точекъ проступало и исчезало — почему именно эта должна была удержаться?..
Прошло четыре года…
Я опять былъ въ Венеціи. Стоялъ жаркій іюль. Доходило до 50о Ц., вс задыхались, и только на Лидо, лицомъ къ лицу съ голубымъ моремъ, убиравшимся теперь въ самыя обольстительныя краски, можно было отдохнуть хотя немного. Оттуда вяло свжестью, если не прохладой., Глазъ уходилъ въ безконечныя дали, гд едва-едва смутными черточками намчивались дымки невидимыхъ пароходовъ. Въ одинъ изъ такихъ дней мн захотлось подольше побыть въ мор, и если не въ мор, то хоть въ лагунахъ, и я слъ на ‘San-Marco’, разводившій уже пары, чтобы отплыть въ Кіоджію. Кіоджіа — когда-то соперница Венеціи, а теперь небольшой городокъ, . населенный, главнымъ образомъ, рыбаками, въ конц лагунъ, у самой terra ferma. Набралось на палуб не мало народу. Утомленные новобрачные изъ Рима, смотрвшіе на весь міръ сквозь свою любовь и потому постоянно и безсмысленно улыбавшіеся и островамъ, подымавшимся изъ спокойной эмали лазурныхъ водъ, и небу безоблачному, знойному, строгому, и очерку развнчанной царицы Адріатики, выступавшей позади безчисленными дворцами и колокольнями надъ зеркаломъ Большого канала, и замазавшемуся сажей матросу, и слпому музыканту, бренчавшему что-то на гитар… Были неизбжные нмцы—грубые, неотесанные, уродливые, смотрвшіе истинными бегемотами среди вырождающихся и блдныхъ итальянокъ… Я сидлъ впереди, у самаго носа. Здсь больше обвивало втромъ и отсюда лучше все было видно. Я люблю море. Оно, какъ открытая дорога, манитъ въ таинственную даль, гд, кажется, и люди счастливе, и небо ярче, и жизнь складывается не по нашему. А тутъ, какъ нарочно, раскидывались такія панорамы, что весь погружаешься въ молитвенное созерцаніе. Налво и направо стройными стнами изъ ласкавшихся къ нимъ водъ возносились удивительно цльные и художественно законченные городки, толпившіеся вокругъ своихъ колоколенъ и носившіе такіе оттнки и цвта мягкіе, неуловимые, нжные, что жизнь вдругъ длалась и сладкой, и завидной. Маламокко выступилъ и исчезъ, подразнивъ на мгновеніе остатками средневковыхъ зубцовъ… Потянулись виноградники налво, направо — идиллія засыпающихъ лагунъ съ твердо обрисованными далеко-далеко причудливыми и грозными вершинами Карнійскихъ альпъ на сверо-восток и Евганейскихъ горъ на западъ. Развернулось, точно на смотру, показывая намъ каждый свой домикъ, Альберони, откуда возятъ въ Венецію персики, виноградъ, томаты… Санъ-Піетро-Вольта заблисталъ на солнц блыми фасадами… И всюду, куда приставалъ пароходъ, мы любовались спокойною, самою въ себ увренною жизнью: уголками старыхъ, облупившихся домовъ, затканными зелеными плащами, внцомъ позабытой башни, торжественнымъ порталомъ собора, каменными свчами колоколенъ, гд вмсто огня горли подъ этими лучами золотые кресты. Мраморные ангелы или мадонны съ голубой высоты благословляли укрывавшіяся подъ ними дома. Каждая улица влекла въ тнь и тишину, въ вявшія незапамятною стариною арки… Отходя, мы видли, какъ эти города раскидывались привольно и красиво надъ голубою влагой. Именно нереиды, колыхавшіяся на ней, чтобы полюбоватися солнцемъ. Палестрина вся такъ и окружила насъ граціозною, похожею на только-что родившійся мсяцъ, дугою.*. Каждый домикъ ея свтился и радовался: посмотри-де, какой я и какъ мн здсь хорошо и весело глядться въ это зеркало и отражать отъ. себя теплые лучи. Когда мы отходили, города казались плававшими въ лазурномъ воздух миражами… Привольно ложившіеся въ манящей дали, извивавшіеся и развертывавшіеся за нами… И отъ одного къ другому, точно они схватились мраморными руками, тянулись murazzi — стны, которыя,’ въ защиту отъ жаднаго моря, воздвигнула здсь когда-то великая Венеція. Она огородилась ими отъ его ударовъ. За ними ей уже не страшны были ни бури, ни ураганы. Ея лагуны могли струиться нжно и кротко, когда тамъ царствовалъ хаосъ смятенной стихіи. Только въ пролетахъ, гд въ murazzi была оставлена дорога для кораблей, чернютъ форты и изъ амбразуръ тяжелыя крпостныя орудія жадно глядятъ въ морскую даль. Оттуда сюда, въ спокойную область лагунъ, ветъ свжестью. Втерокъ тамъ уже развелъ волненіе — въ какіе-нибудь два часа блыми змйками разбросалась по встревоженной вод пна… Оттуда сюда, тяжело дыша дымомъ, быстро несутся пароходы и, поднявъ пестрыя крылья, скользятъ, слегка наклонясь на бокъ, легкіе челны рыболововъ… Еще нсколько минутъ, и вдругъ передъ нами, за свтомъ, вся словно въ золотой пыли, выдвинулась Кіоджіа! Какъ она красива издали! Какъ хороши ея каналы, заставленные лсомъ мачтъ, перевитымъ тонкою паутиною снастей! Ея ‘марина’ вдали изъ узкихъ и высокихъ домовъ, тоже полумсяцемъ заняла отдльную косу. Вс они повернулись безчисленными окнами въ Адріатику… Башни собора и церквей висятъ въ воздух. Все такъ легко, призрачно, чуть тронуто кистью. Кажется, усилься втерокъ — и Кіоджія дрогнетъ, всколыхнется и медленно понесется по лазурному зеркалу… Пароходъ присталъ къ старымъ дворцамъ, нахмурившимся разъ навсегда на суетню чуждой имъ сегодняшней толпы. Стны ихъ облупились, и только въ рзные балконы и узорочныя окна смотритъ солнце, гря безпощадною лаской износившійся, простуженный камень. Какія странныя улицы, какіе переходы подъ темными арками домовъ — и вдругъ площади съ монументальными церквами, гд чуть не въ каждой въ строгомъ мистическомъ сумрак висятъ картины Тьеполо, Порденоне, Чима-ди-Конельяно, Пальмы старшаго, Беллини… И имъ не весело — когда-то передъ ними молились и плакали, теперь изрдка забредетъ подъ величавые своды старуха, да и та больше, чтобы отдохнуть въ прохлад и тни около статуй и барельефовъ, нжный мраморъ которыхъ, кажется, еще трепещетъ жизнью. Въ потемкахъ чуть домчиваются наивныя головки ангеловъ, вздрагиваютъ ихъ крылья — подойдите и дотроньтесь — это все тотъ же мраморъ, побывавшій только подъ творческимъ рзцомъ ваятеля. Странно даже въ какой-нибудь Кіоджіи видть въ такую высь уносящіяся колонны, такъ смло вознесенные купола… И тутъ же опять улица съ ея суетней и гамомъ. Рыбаки въ красныхъ колпакахъ, красавицы, плетущія для мужей и братьевъ сти или высушивающія уже побывавшія въ мор… По каналамъ то и дло отчаливаютъ въ Венецію лодки, полныя рыбы. Кіоджія, такимъ образомъ, кормитъ царицу Адріатики…
Шли мы, шли, и вдругъ наткнулись на извстную по картинамъ современныхъ итальянскихъ художниковъ площадку у собора. Отъ молчаливаго и пустыннаго канала отгородился мраморный барьеръ, весь изъденный годами, зимнею сыростью и сожженный лтнимъ солнцемъ. Надъ нимъ потемнвшія статуи возрожденія — они, точно отогрваются теперь, и посредин такая же Мадонна простираетъ ко всмъ руки… Я было хотлъ разсмотрть это ‘Refugium peccatorum’ — убжище гршныхъ, и невольно попятился.
Раньше меня сюда пришли три дамы. Одна въ эту минуту обернулась — и я не могъ удержаться отъ восклицанія.
— Вы… Вы здсь… Опять… Ну, слава Богу.
Анна Герасимовна, улыбаясь, покачала головою.
— Напрасно радуетесь. Не на долго.
— А все-таки потянуло назадъ.
— Не потянуло, а привезли. Оправилась и собираюсь назадъ…

XXIV.

— Признаюсь, васъ я никакъ не ожидалъ увидть здсь.
— Да я и сама не ждала. Вы не узнаете тетю?
— Простите, ради Бога. Меня такъ поразила встрча съ вашей племянницей.
— Да мы ее едва вытащили оттуда… Умирающую.
— Вотъ теб и на!
— Голодъ у нихъ былъ. А посл голода, всегда вдь,— тифъ. Ну, она ухаживала за больными, слегла… Только-чтв встала…
— Тетя, довольно. Въ который разъ ты ото разсказываешь.
— Я не слышалъ ничего,— запротестовалъ я…
— Ну вотъ, видите, оправилась и опять къ своимъ больнымъ. Увязла у нихъ. Понятно, у нея — возвратный. Тутъ ужъ мы не выдержали, пріхали, забрали ее, довезли до города. Кое-какъ отвоевали отъ смерти. Къ счастью, наткнулись на хорошаго врача, такой же фанатикъ, какъ и она — заслъ въ болот и воображаетъ, что онъ тамъ невсть какое великое дло совершаетъ.
— Тетя, теб не стыдно?!
— Нисколько. Ну, такъ онъ это. Говоритъ: хотите спасти племянницу, везите ее, не медля, на югъ. Здсь, все равно, умретъ. Успете довезти — поправится… Ну, Богъ помогъ.
Должно быть, ужъ за глупость ее жалетъ. И что вы думаете, встала на ноги, шести недль не прошло, уже собирается. Умна, а?..
Я весьма дипломатически выразилъ на лиц нчто неопредленное…
— Неужели вы въ самомъ дл скоро узжаете?
— Да я ужъ писала отцу Петру.
— А онъ тамъ остался?
— Еще бы! Онъ изъ настоящихъ. Онъ не уйдетъ. Могъ бы сколько разъ въ Петербургъ перебраться. Теперь бы вы, впрочемъ, многаго у насъ не узнали.
— Напримръ?
— Школа новая выстроена…
— Плакали твои денежки!— опять вмшалась тетка.
— Что жъ. Вы свои по курортамъ тратите, а я… У каждой особый вкусъ. Чайную завели.
— Что жъ вашъ кабатчикъ?
— Онъ погорлъ.
— Какъ такъ?
— Ужъ очень онъ въ голодное время донялъ крестьянъ… Ну, разсказываютъ, ночью спалили — все до тла. А на новый кабакъ приговору не даютъ.
— Ваши… болотники.
— Да… Вотъ вы говорите дло малое, да и того не справить. Однако — добились.
— Давай вамъ Богъ.
— Богъ за тхъ, кто хочетъ и уметъ хотть.
— Кстати о пожар. Что съ Егоромъ?.. Сосланъ?
— Представьте, нтъ.
— Неужели оправдали?
— Даже и не совщались почти. От. Петръ и я были вызваны свидтелями. Ну, разумется, показали, какъ Егоръ ребенка изъ полымя вытащилъ. Все же онъ полтора года въ тюрьм просидлъ…
— Теперь у васъ — и пьетъ опять.
— Въ томъ-то и дло — нтъ. Ушелъ въ монастырь на Валаамъ. Третій годъ послушникомъ тамъ. Его наши видли — передавали мн… Страсть, говорятъ, строгій. Стеша — у о. Петра работаетъ. Многаго вы у насъ теперь бы не узнали. Молодежь подросла и на стариковъ совсмъ не похожа. Не ждутъ ни на водку, ни на чай. Подлости прежней нтъ. Правда, старики смущаются — шапокъ не ломаютъ и подобострастія никакого. Поклонится — и прочь. Зато съ ними можно на слово дло имть. Что сказалъ, то и сдлаетъ, не надуетъ. Порядокъ узнали — и грамотные. Читальню вотъ заведу. Въ чайной у меня кое-какіе изданія, и дешевыя газеты, и книги. Въ праздникъ — одна вслухъ, а другіе кругомъ и тихо, какъ въ церкви…
— Ну, а Ермошка? Помните: по примру прочихъ великихъ народовъ.
— Старшина? Онъ плохо кончилъ. Богъ наказалъ его… Теперь онъ, какъ Егоръ когда-то: пьянствуетъ, бушуетъ. Только тотъ честенъ былъ, а этого то и дло на воровств накрываютъ. Жаль все-таки.
— Такъ до золотой медали ему и не удалось. Помните, какъ онъ восклицалъ тогда: господа вышняя власть, живъ не буду, своимъ зубамъ народъ въ клочья изорву, а получу золотую!..
Мы вмст возвращались въ Венецію.
Было поздно. Яркая лунная ночь точно серебряный флеръ накинула на лагуны, каналы, дворцы и соборы великаго города. Заколдованными свтились балконы и окна. Торжественно и даже таинственно мелькали въ этомъ очарованномъ царств гондолы, черныя съ черными гребцами… Гд-то пли… Большая лодка вся въ пестрыхъ фонаряхъ тихо плыла по недвижной отражающей лунный блескъ влаг. Точно тоскуй о чемъ-то, вполголоса звучала оттуда скрипка и молодой женскій голосъ рыдалъ: vorrei morir… Анна Герасимовна заслушалась. Она оперлась на перила парохода и, кажется, вся ушла въ поэтическую сказку теплой и нжной адріатической ночи.
— И васъ не тянетъ остаться здсь?
Она оглянулась. Глаза ея точно еще сдлались глубже.
— Нтъ… Какъ праздникъ, на нсколько дней хорошо. Я, можетъ быть, и еще когда-нибудь пріду сюда. Но вдь вся жизнь не можетъ же состоять изъ одного праздника. Нужны и будни съ ихъ работой…’
Пароходъ подходилъ къ Riva Schiavone, издали площадь св. Марка и piazetta горли тысячами огней… Тамъ играла музыка и кругомъ, какъ море, волновалась шумная южная толпа…
Черезъ недлю мы провожали Анну Герасимовну.
Я помню ее, весело выглядывавшею въ окн вагона. Щеки ея опять горли румянцемъ и глаза казались счастливыми…
— Праздникъ кончился! Пожелайте мн отъ души силъ на будничную работу!— Это былъ ея послдній привтъ.
Что-то она теперь длаетъ въ туман и стуж далекаго, забытаго края?

Василій Немировичъ-Данченко.

‘Міръ Божій’, NoNo 3—4, 1897

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека