Встреча, Скиталец, Год: 1913

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Скиталец (С.Г. Петров).

Встреча

Я должен был в ожидании парохода пробыть несколько часов в старом, красивом, но довольно безжизненном приволжском городе. Старые стены, монастыри и церкви, прелестные по своей архитектуре, тихие улицы с тенистыми деревьями запущенных садов, свесившими через заборы свои длинные, задумчивые ветви — все это было мило и позабыто-знакомо, навевало грустную скуку и сожаление о том времени, когда этот город казался мне большим и шумным. Почти десять лет не был я здесь, давно уже привык к шуму столиц и заграниц, переработался, изменился, обтерся и потерся, поскучнел и постарел, а он, этот тихий, маленький городок с наивными, беленькими, вечно-юными старинными церквами, оставался почти без изменения, все таким же, как и прежде, беленьким, молодо-улыбающимся в зеленых объятиях кудрявых своих садиков на высоком берегу зеркальной Волги, плоско лежавшей между желтых песков в давно-знакомой мне азиатской неге своей. Я долго бродил по тихим улицам сонного города, нашел и ту, на которой жил когда-то в крохотном мезонинчике одиноким бедным юношей и писал стихи: как легко и вдохновенно писалось тогда, как великолепно жилось, ‘внимая пенью муз’! Была и любовь, нежная, чистая, юношеская и, конечно, неудачная…
Весенние бури переживала душа, но и о них теперь вспоминалось с завистью к самому себе… Были и друзья… Где они теперь? Никого из них здесь не осталось, всех развеяла буря, а самые веселые из них давно лежат в могиле, печально кончивши жизнь…
Ба! вспомнил одного, которого, пожалуй, можно попытаться здесь поискать.
Это была личность глубоко-юмористическая, милая, безалаберная и беспутная, художник, беллетрист, поэт, пьяница, страстный охотник и враль. По наружности и манерам — Аркашка Счастливцев. Его все и звали Аркашкой. Как такой несерьезный человек мог заинтересовать начальство и совершенно серьезно попасть на три года в ссылку — одному Богу известно, но Аркашка мужественно отбыл ссылку и, говорили мне, опять возвратился в этот городок, где он и прежде занимался беллетристикой в газете, декораторством в театре, пьянством в пивных и тому подобными ‘художествами’.
Кто-то видел его возвращающимся из ссылки в меховой самоедской шапке, и в меховой куртке, едва достигавшей ему до пояса, но зато с громадным бобровым воротником. Говорят, без смеха нельзя было видеть его в этом костюме…
Я водил с ним знакомство лет десять-двенадцать тому назад: его маленькие рассказики из жизни животных, которые он разбрасывал по захолустным газеткам, обращали на себя внимание хорошим языком, оригинальностью темы и тонкой наблюдательностью автора. Он тогда был профессиональным охотником, жил, как гамсуновский ‘пан’, в лесной хижине, а в город являлся с довольно недурными лесными ‘этюдами’ и занятными, странными рассказами о зверях и птицах. Это был как бы маленький Киплинг, и можно было ожидать, что когда-нибудь этот невзрачный человек сделается оригинальным писателем. Но ни писателем, ни художником Аркашка так и не сделался: рассказов своих не хранил, забывая о них по получении грошового гонорара, картины продавал в пивные или дарил друзьям. Денег никогда не имел, занимая у кого попало не более рубля ежедневно и делая это с глубоким сознанием своей правоты, зато и сам, при получке, сорил деньгами, как папиросами. Рассказы его гибли в маленьких провинциальных газетках, мало кем оцененные, затерянные и забываемые автором, наконец затерялся и он сам, подхваченный волной революции, очутился в ссылке, где, по моему мнению, он должен был бы спиться. Но нет. Жив Аркашка, вернулся в одном воротнике и, говорили мне, опять что-то строчит в местной газетке.
‘По-видимому, он ведет прежний образ жизни’, — размышлял я, — ‘и поэтому трудно будет его разыскать. Но, от нечего делать, — попробую’.
Прежде всего я отправился в адресный стол. Выданная мне справка, указывая адрес, кончалась отметкой: ‘выбыл неизвестно куда’.
Неужели Аркашка настолько ‘устроился’, что живет летом ни даче? Может быть — женился, остепенился и превратился в приличного толстенького коротенького человечка?
Все-таки я пошел по адресу — хоть что-нибудь узнать о нем на его бывшей квартире. Я вошел во двор большого дома, где какой-то мужик починял старую телегу. На мой вопрос он покачал бородой и угрюмо буркнул: ‘такого что-то не знаем’. Я воротился. В это время босоногий мальчишка, все время наблюдавший за мною, остановил меня:
— Вам Аркадия? маленький такой, усатый, на кота похож!
И мальчишка талантливо и очень похоже изобразил из своей чумазой рожицы комическую физиономию Аркашки.
— Да! да! вот именно его! — обрадовался я.
— Он отселева съехал, а работает вон там, наискосок, в типографии … Кажись, и ночует там же…
Мальчишка проводил меня ‘наискосок’ до калитки, над которой была прибита едва заметная надпись на старой жестянке: ‘тяпография’, сделанная неопытной рукой.
— Вот здесь, — сказал он, — во дворе, у первопечатника он работает…
— У кого?
У Первопечатника, что ли… это Аркадий так дразнит старика… только вы его в глаза так не зовите: не любит!
Я рассмеялся, дал мальчишке пятак и пошел к Первопечатнику.
В глубине двора, около забора стоял приземистый флигелек. Через забор свешивались тенистые ветви больших деревьев старого запущенного сада.
Я вошел в маленькую низенькую комнату. Все в ней было неопрятно: драные шпалеры, грязный пол, какие-то вещи, сваленные в беспорядке, большой некрашеный стол с разбросанными газетными гранками на нем и два старых стула. На одном из них, ворча и швыряясь в гранках, сидел старик с глубокомысленным лицом, похожий на древнего изобретателя или средневекового алхимика, с седой остроконечной бородой и морщинистым лбом. На лбу у него были очки в толстой медной оправе, на длинных и густых, слегка вьющихся, седых с чернью волосах что-то вроде скуфьи, а одет он был в какой-то выцветший кафтан, похожий на подрясник: в общем, он напоминал памятник Первопечатнику в Москве.
Старик поднял голову с очками на лбу и ворчливо спросил меня:
— Если вы с объявлением то в моей газете печатать не советую: плохо расходится!..
И опять углубился в гранки.
Я объяснил странному издателю газеты причину моего визита.
Он недовольно нахмурился и, копаясь в гранках, проговорил!
— Нет его сейчас… еще в десять часов ушел с каким-то корреспондентом… нагрубил мне и ушел… А работы от него настоящей я еще не видал… сегодня бросил меня одного — сам составляю номер. Вот обедать — он действительно здесь обедает…
— Ну, так, значит, к обеду-то он вернется?
— И этого нельзя сказать … Часто опаздывает и остается без обеда
— Что же, собственно, он у вас делает? Метранпажем, что ли, служит?
— Зачем метранпажем? редактирует! вы не здешний? издаем мы ‘Вечернюю газету’, маленькую, в розницу больше идет, ежели хорошая погода, а по пасмурным дням совсем не выходит: где их соберешь, мальчишек-то, в дождик? дела ему тут на два часа в день — вот он и шляется… Вы откуда?
— Я здесь проездом, — отвечал я, — в два часа уезжаю с пароходом, а мне хотелось бы повидать вашего сотрудника: я его старый знакомый. Если он придет — пришлите его к часу дня на пароход… Впрочем — не позволите ли мне написать у вас ему записку?
Издатель газеты, не выходящей по пасмурным дням, дал мне клок серой бумаги, я присел к столу на единственный свободный стул и написал записку.
Первопечатник опустил очки со лба на кончик носа и, откинувшись на спинку стула, прочел ее.
— Так! — сказал он прежним сумрачным тоном: — вы, стало быть, — писатель, тот самый, который с Горьким был знаком?
— Тот самый! — подтвердил я.
— Ну, что же, вы думаете, что были знакомы с настоящим Горьким ?
— Я вас не понимаю! — сказал я: — да, я был знаком несколько лет тому назад с автором всем известных произведений, который живет теперь на Капри …
— Да, что он живет теперь на Капри — это я знаю! — проворчал старик, — только это — не Горький! не настоящий! настоящий-то давно помер…
Я внимательно посмотрел на Первопечатника: что-то похожее на добродушную и хитрую улыбку прошло по его морщинистому лицу. Медные очки он снова поднял на лоб.
Видя, что я все еще не понимаю его мысль, он снова нахмурился и продолжал сварливо:
— Да вы сравните то, что написал Горький про босяков, про Мальву да про старуху Изергиль и тому подобное — с тем, что пишет теперь!
Первопечатник опять хитро улыбнулся, слегка подмигнул мне и, сделавшись опять хмурым, ворчливо и поучающе, как учитель ученику, рассказал мне следующую легенду:
— Жили вместе двое бродяг, два босяка: дружки они были и все у них было пополам: и радость и горе: одного звали Алексеем Пешковым, а другого — Горьким. Алексей был здоровенный детина, человек жестокий и гордый, а Горький — хворый, чахоточный, характером — скромный и сердце имел жалостливое. И все что-то писал этот самый Горький для самого себя и складывал в сундучок: полон сундук написал. Вот пришла пора Горькому помирать: перед смертью и завещал он свой сундучок другу своему: ‘нет, говорит, у меня ни роду, ни племени, один ты, Алексей, у меня друг есть: возьми себе мой сундучок: в нем, правда, никакого добра нет, кроме тетрадок моих, но, говорит, знающие люди тебе за них большие деньги дадут, только ты их не на обертку продай, а напечатай и выпусти в свет. Сам, говорит, я этого не успел сделать, потому что еще не достиг настоящего совершенства, а теперь помираю, так пускай уж после моей смерти напечатаю, а деньги ты получи!’ Сказал так Горький, и помер, а Пешков начал его тетрадки в журналах печатать и Горьким подписываться. И началась его слава, рекой полились ему деньги. Возвеличили человека. Десять лет печатал — все конца этим тетрадям не было. Ладно. Поехал Пешков заграницу, поселился на Капри, а сундучок-то весь там как раз и исчерпался. Как быть? Публика требует — давай! назвался груздем, так полезай в кузов! ‘Ну’, — думает Пешков — ‘не боги горшки обжигают, попробую-ка я теперь и сам ‘под Горького’ писать’. И начал. Писать-то он пишет, но уж выходит не то, что у Горького выходило: этот — ‘дальнего’ человека любит, а тот ‘ближнего’ любил, бедный да простой был и всего себя отдавал людям и душа его была открыта для всех, и вся она дотла сгорела от жалости да любви!
— Ах! — сказал я со вздохом, по своему растроганный рассказом Первопечатника: — ведь я не был на Капри, я знал Горького в России десять лет тому назад и могу уверить вас, что он был очень похож на ‘настоящего’: он был бедный и простой и всего себя отдавал людям и горящая душа его была открыта для всех!
Но старик подумал, что я смеюсь над ним. Он отвернулся, встал и, уходя в другую комнату, проворчал:
— Ну, так я передам вашу записку… если только он вернется!
И захлопнул дверь за собой.
Мне больше ничего не оставалось делать, как уйти.
Побродив еще немного по городу в надежде случайно столкнуться с Аркашкой, я взял извозчика и поехал на пристань.
Когда я рассчитывался с извозчиком и покупал газеты у обступивших меня газетчиков, вдруг как из земли вырос между ними маленький усатый человек в детском картузике, черной бархатной куртке, потрепанных брюках и — в сандалиях.
— Аркашка! — крикнул я.
Аркашка вместо приветствия выругался и полез целоваться.
Он был все тот же, даже выглядел плотнее и здоровee, чем прежде, усы ‘как у кота’ торчали задорнее, да маленькая бороденка росла ‘перьями’, как и полагается ‘Аркашке’.
Подле первого беспорядочного разговора, в котором Аркашка объяснил мне, каким образом моя записка была прислана ему в пивную, где он сидел ‘один, в темном углу’, обдумывая новую декорацию ‘по Рериху’, Аркашка воскликнул, поднимаясь вместе со мной на пароход:
— А не проехаться ли и мне с тобой по Волге?
— Это было бы очень хорошо! — согласился я: — разве ты имеешь возможность достать даровой билет?
— Билет — ты купишь! — убежденно возразил он.
Я расхохотался.
— Ну, брат, этот номер не пройдет! у меня на все расходы до Симбирска — десять рублей! сколько я могу тебе уделить? два рубля, пожалуй, дам!
— Давай два рубля! — сказал Аркашка, решительно протягивая руку за деньгами.
— Что же ты сделаешь на два рубля?
— А куплю билет четвертого класса до Самары, поеду же с тобой в первом: капитан-то знакомый! Заказывай водку, а я — сейчас!
Сунув в карман два рубля, Аркашка деловито исчез.
Я заказал водку и закуску.
Когда пароход отвалил, Аркашка очутился за моим столом, самодовольно поквакивая.
— Э! — сказал он, протягиваясь к водке: — все устроено: у тебя каюта двухместная, одно место свободно — я еду в твоей каюте и провожу тебя до Симбирска! Э?
Мы сидели в столовой первого класса, у большого продолговатого окна. В окно было видно, как тянулись зеленые лесистые берега с бревенчатыми селами, с белыми пятиглавыми монастырями. Зеркальная Волга лежала в обычной своей восточной неге, а на ней кипела жизнь, то и дело встречались буксирные пароходы с караванами баржей, медленно плыли плоты… Старая, родная, близкая сердцу картина!
Аркашка долго смотрел в окно, покуривая папиросу и покачивая ногой в стоптанной сандалии.
— Давно я не ездил по Волге… — сказал он задумчиво: — отвык уж от нее! какая она, все-таки, милая! — снисходительно добавил он: — так себе, небольшая речонка, но что-то есть в ней изящное, нежное такое, ласковое… А я за три года-то с Леной сроднился, Лену полюбил: там — ширь, величие, суровость, грандиозность и великая тишина! ах, Лена, Лена!
Аркашка вздохнул.
— У тебя, вероятно, много сибирских впечатлений накопилось! — сказал я, — расскажи-ка что-нибудь!
— Да! — согласился Аркашка: — у меня громадный материал, который весь-то и использовать невозможно, я работал на рыбных промыслах, был атаманом рыболовной артели, охотился на медведей, выкормил и приручил медведицу, жил вместе с ней, спал с ней рядом, ездил на собаках и оленях, полюбил полярную ночь, любовался северным сиянием!
— Ах! — вскричал Аркашка, воодушевляясь: — северное сияние! что за волшебное зрелище! все остальное я отчасти описывал в моих рассказах и еще буду описывать, но — северное сияние… да разве можно осмелиться описывать его? разве можно описать? ха! оно неописуемо! нужно быть нахалом, невеждой, развязным жуликом, чтобы взяться описать северное сияние! Понимаешь ли — что это такое? торжественная, жуткая, величавая полярная ночь, снежные безбрежные равнины и великое молчание!.. и весь воздух на горизонте дрожит, как струна! и вдруг, как удар, как плюха, вырывается первый солнечный луч! и тогда все живое — люди и животные, олени и собаки — все обращаются туда и становятся на колени: собаки ложатся на протянутые лапы, олени подгибают передние ноги, опускают свои ветвистые рога, люди стоят на коленях — все молятся! великая всенощная! Э! да разве это опишешь? никогда себе подобной дерзости не позволю, перестану уважать себя, оплюю самого себя, если когда-нибудь хоть заикнусь описать северное сияние! подлец буду, если опишу, пусть отсохнет моя рука, если возьмется за кисть или перо, чтобы дерзнуть описать северное сияние — великую всенощную!
И Аркашка начал страшно клясться, что никогда не опишет этого.
— Ну, расскажи, как ты был атаманом рыболовной артели! — попросил я.
— Это — другое дело! — сказал Аркашка: — только у меня на эту тему уже несколько рассказов напечатано, повторять их не стоит, лучше прочти когда-нибудь. Я вызвался в числе охотников на рыбные промысла: губернатор не препятствовал такому добровольному усугублению ссылки. Даются даром готовые снасти и лодки — работай! Ну, я и основал рыболовную артель человек в тридцать… И до сих пор она существует. Полюбил я это дело! Бывало, перед отплытием — когда уже все готово — встанет вся артель на берегу и на коленях поет ‘Отче наш’… Торжественно гудит хор, а волны грохают, ветер, холод! Потом сразу — ‘в лодки!’, ‘с Богом!’, ‘отваливай!’ Эх, хорошо! и право же, недурным я был атаманом: хорошо заработали: приголубила нас матушка — Лена! Возбужденный водкой и воспоминаниями, Аркашка сыпал рассказами, ввертывая в них описания северной природы. Описывал езду на собаках, жизнь в юртах, милый остяцкий народ, его младенческие религиозные легенды, охоту на медведей и с особенной любовью рассказал о прирученной им медведице Эсерке, которую, уезжая, он должен был застрелить. Аркашка так и не дал мнe полюбоваться берегами Волги, давно невиданными мной, к которым он относился теперь высокомерно и снисходительно, как к чему-то давно прошедшему, маленькому и несерьезному.
— Какая она, правда, милая! — говорил он по временам, рассеянно взглядывая в окно на прелестную русскую реку, и опять начинал говорить о Лене.
— Я там однажды поехал в лодке один, так — прогуляться, да и заблудился в ее рукавах и затонах… Четверо суток плавал! так вот как было интересно: плывешь, а на берегах то появятся, то исчезнут такие, брат, шикарные города — что твоя Европа… Красиво!
— Это что же было?
— А мираж! — спокойно возразил Аркашка: — бред был! с голоду: четверо суток не ел… Ну, увидал, наконец, на берегу остяцкий рыбацкий шалаш и рыба на солнце вялится — подъехал к берегу, тут баба-остячка выбежала с ружьем: целит в меня! а я как выскочил на берег, схватил вяленую рыбу с веревки и начал ее жрать… Ну, баба видит в чем дело — не тронула. А я рыбу сожрал, брякнулся и тут же заснул на земле. Спал до ночи…
За рассказами Аркашки мы оба не заметили, сколько городов проехали, как прошел день и наступила ночь. В столовой зажглось электричество, а Волга окуталась тьмой.
— Ну, а где-же твои рассказы из жизни птиц и зверей? — полюбопытствовал я: — отчего ты не соберешь их? ведь, если к ним прибавить теперь твои сибирские рассказы, то могла бы получиться интересная книжка?
Аркашка махнул рукой.
— Не стоит собирать! — сказал он: — да и как их соберешь? я и позабыл уже, где что напечатано, да и охладел к прежним рассказам… ну их к черту, и не хочется мне профессиональным писателем быть: написал одну повесть — принимайся за другую, кончил другую — пиши третью, и так далее — до самой смерти: тоска! Ну — вот ты писатель — что хорошего? решительно ничего, тебе бы еще жить, а ты давно уж пишешь! А я брат, теперь мечтаю как-нибудь попасть в экспедицию на север: влюбился в север! Хочу быть как можно дальше от людей, от их маленьких дрязг, свары, зависти. Хочу еще раз поговорить с великим молчанием полярной ночи, еще раз вместе со всеми зверями поклониться северному сиянию, а там…
Аркашка помолчал, затянулся папиросой, помотал ногой в стоптанной сандалии и закончил грустно:
— Если помру где-нибудь в Ледовитом океане — ты сам собери мои рассказы и, если тебе покажется, что они могут жить, то продай их какому-нибудь издателю, потому что, видишь ли, я хотел бы, если представится возможность, пожить еще немножко и после моей смерти… Деньги возьми себе и употреби их на какое-нибудь хорошее дело.
Я расхохотался.
— Это, брат, будет похоже на легенду о Горьком, которую рассказал мне твой Первопечатник: ты знаешь ее?
— Знаю! — сказал, ухмыляясь, Аркашка : — старый черт сам ее выдумал, да всем и рассказывает.
— Ну, вот, я издам твои рассказы и прославлюсь вместо тебя!
— А поди-ка мне нужно! — равнодушно пробурчал Аркашка: — подумаешь, слава — какое важное кушанье! накладут тебе по первое число за мое маранье и вранье: я, ведь, ни о чем верно-то не могу рассказать: обязательно прикрашу и привру!
Мы оба рассмеялись,
Аркашка был неисправим в своей великолепной беспечности.
Поздно ночью я высадился в Симбирске. Шел дождь. Было темно и грязно. Носильщик понес мой чемодан высоко в гору, где стояли извозчики. На конторке, как муравьи, бегая взад и вперед, суетились оседланные люди, таская тяжелые тюки.
Аркашка наскоро простился со мной и как-то мгновенно пропал во тьме ненастной летней ночи.
Первая публикация: журнал ‘Пробуждение’ No 2, 1913 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека