Обстановка самая обыденная. В углу, большая груда газет. На стене против двери развешаны карта обобществленного земледелия СССР и плакаты, изображающие добывание торфа и его применение. ‘Торфяное удобрение как путь к повышению урожая’ — пестрит красными буквами надпись большого плаката почти во всю стену.
Окно настежь открыто. Панферов сидит за работой, накинув на себя пальто, как в вагоне железной дороги, или будто его срочно куда-нибудь позовут. Он откинулся на шинку стула, уперся локтем об стол, уселся прочно и крепко. Тюбетейка на макушке, ворот рубахи небрежно расстегнутый, лицо его обрисовалось напряженно собранным в сухой четкий овал. На левой щеке, чуть повернутой ко мне, нервно задвигалась низшая скула. Он смотрит на меня испытующими глазами. Я чувствую, что в какой-то момент, быть может даже сейчас, нам придется обменяться ролями, что не я, а он будет ставить и задавать вопросы. Я невольно уставился в какую-то надпись на небольшом бумажном квадрате, приколотом кнопкой над письменным столом. Это — явно афоризм или девиз, который я на расстоянии никак не могу разобрать.
— Ну что ж, поговорим!.. Но давайте без дураков… О классиках оставим. Это всегда звучит декламацией: ‘Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь’. Мне не раз задавали этот вопрос: ‘У кого вы учились?’ Я учился у Гамсуна, у Джека Лондона, у Толстого, но по существу я на у кого не ‘учился’. Вопрос, конечно, не в учебе, а в нас самих, в среде, в нашем восприятии и отношении и действительности. Разве у вас может быть такое же отношение к жизни и к вещам, как у Толстого и Достоевского. Нет же! На данном этапе учеба у классиков имеет большое актуальное значение. Объективно — в этом есть необходимость, но при условий диалектического преодоления классиков. У Толстого и у того же Достоевского все строится только на замкнутых человеческих взаимоотношениях, мы же смотрим гораздо глубже, учитывая, что отношения между людьми вырастают на почве экономики и есть общественно-производственные отношения, и что человек не существует оторванно от общества, от класса. Мне кажется, что в спорах о творческом методе несколько преувеличенное значение придают учебе у классиков. Отсюда проистекло и специфическое отношение к попутчикам. Многие склонны рассматривать их как преемников ‘большой’ традиционной литературы и поэтому относятся к ним с большою снисходительностью. Но нам ли печалиться об этой традиционности. Что ужасного в том, что пролетарская литература не создала еще своего Толстого или Достоевского? И так ли это сейчас нужно? Чепуха! Я не хочу заглядывать вперед и думать о том, будут ли у пролетариата свои Шекспиры, Байроны, Гюго или Толстые. Они-то будут, даже наверное будут. Не пока это не к спеху. Мы обойдемся без блистательных солистов. Нам не нужны никакие корифеи, или горе-феи. Время сейчас за массовой литературой. Не искусство в массы, а массовое искусство, и искусство масс, творимое ими. Мы должны учесть творческий опыт рабочих с производства, присмотреться к литературной практике рабочих-писателей, к их работе в стенгазете, в заводском листке. ‘Литературная газета’, также поставила толпе правильно вопрос о массовой литературе и поставила его ясно, определенно, категорично. Этот вопрос не только предопределяет путь развития пролетарской литературы, но в нем несомненно залог нашего культурного роста и внедрения этой культуры в широкие массы. Слова Белинского о том, что ‘у нас есть писатели, но литературы еще нет’, по существу оставались еще верными для всего буржуазного периода российской литературы, именно потому, что были Пушкины, Гоголи, Достоевские. Сейчас же у нас будет и литература и писателя.
—А попутчики? Я думаю, что в перестройке литературы нельзя ограничиться только выездами писательских бригад.
Я думаю, что этот вопрос не настолько уж значительный, несмотря на всю его остроту и актуальное значение. Мы ставим вопрос значительно шире и думаем постепенно перевести попутничество на идеологию пролетариата. Вопрос о попутничестве — это вопрос мировоззренческий. Некоторые из них еще думают, что коммунизм — это выдумка большевиков, что пролетарская литература — это очередная академическая проблема — о смене литературной школы или модного течения. Некоторые из попутчиков прядут к нам и будут томно декламировать. ‘Ах машина, ах персидская роза!’. В конечном же счете получится так, что одному гони жалованье, а другому — р-о-б-отушку. Нет, товарищи, так нельзя! Пролетарская литература — я школа, и орудие восходящего класса, орудие классовой борьбы. Она знаменует момент преодоления всей буржуазной идеологии, о которой многие попутчики еще очень крепко спаяны. Попутничество, в некоторых его частях, — это пережиток сменовеховства. Так же, как в свое время сменовеховцы ‘изволили’ принять революцию, так и некоторые попутчики, с таким же интеллигентским высокомерием, готовы сейчас принять пролетарскую литературу. И у тех и у этих это свидетельствует об отсутствия чувства действительности. Мне кажется, что не попутчикам учить рабочих-писателей, а что они скорее будут захлестаны пролетарской массовой литературой. Нельзя допустить такого положения, чтоб наши рабочие-писатели могли подумать: ‘Они нам, мол, советуют делать заметочки в тетради о производстве, о жизни рабочих, заставляют нас писать брошюрки об ударных задачах социалистической реконструкции, а сами пашут ‘Войну и мир’. Я считаю такое положение ненормальным. Еще многие на ваших пролешисателей равняются на ‘Тихий Дон’ Шолохова, на ‘Разгром’, на ‘Бруски’. Это тоже неправильно. Надо, чтоб каждый из нас относился также серьезно к брошюре и к очерку, как он относится к своим большим вещам. Ленин говорил о литературе миллионов. Эта литература создастся только через массового писателя. Если присмотреться, то некоторые попутчики нам предлагают сейчас старый способ бюрократического просвещенства. Они хотят держаться за народушко, чтобы как-нибудь спасти свое положение. Присмотритесь даже к лучшим представителям наших попутчиков, к Шагинян, например. У нее все выходит хорошо, даже очень хорошо. Но мне кажется, что в у нее разновидность интеллигентского анархизма. Она вообразила себя революционнее самого пролетариата. Или тот же Леонов. Это очень большой, крупный талант, но завод-то у него вышел не пролетарский, а леоновский. Я думаю, что талант это род детской болезни, это корь, которой каждый должен или может переболеть. Мы не об этом спорим с попутчиками и никто им в таланте не отказывает. Сейчас вопрос идет к не о том, чтоб стать ближе к жизни, это тоже в известной мере абстракция. А ближе к производству и социалистической реконструкции! Создаются новые производственные отношения, идет ломка всего старого, а некоторые еще думают, колеблются, размышляют. Даже буржуазные писатели на Западе и те, мне кажется, уже поняли историческое значение нашей социалистической реконструкции и коллективизации деревни. Вот вы долго жили на Западе. Неужели там еще писателя заняты непосредственными впечатлениями и утонченным психологизмом?’.
Это относится к архи-буржуазным и отсталым писателям. Но уж не самой среды буржуазия все чаще раздаются голоса с кризисе буржуазной мысли, о кризисе всего буржуазного строя. Пролетарская литература начинает приобретать огромное значение и вызывает тревожные опасения. Не только сочувствующий нам ‘Монд’ Барбюса, но и буржуазные журналы проводят у себя анкеты о значении пролетарской литературы. Не только в Америке, Англии, Германии, но и во Франции, где буржуазные традиции так называемой ‘изящной’ литературы, были наиболее крепки, я там за последние годы появились очень талантливые молодые пролетарские писатели, которые, несмотря на огромное сопротивление, завоевали себе влиятельное положение. Буржуазные журналы заговорили о классовой борьбе, о марксизме, о расслоении деревни. Во Франции появился целый ряд романов о положении крестьянства, отмечающих задерживающий характер индивидуального собственнического землепользования на рост человеческой культуры. Не эта ли проблема у вас затронута В ‘Брусках’? Не ее ли вы намечаете в отношении к деревне и собственности в фигурах Степана Огнева и Кирки Ждаркина?
‘Нет, товарищ! Это так и не так. Я знаю, о чем вы говорите. Эти французские романы только буржуазные штучки. Че-пу-ха! Мы и к вопросу культуры подходим по-другому. Для буржуазии культура новый фетиш, новый опиум для народа. Так же, как религия, она играет у них рабскую служебную роль. Для нас же культура не служанка и но властительница, а осмысленное средство для овладения стихией, для подчинения себе сил природы. Буржуазные писатели не понимают и не могут понять диалектического развития явлений, внедрения диалектики в жизнь. У нас сейчас и в городе, и в деревне создаются другие производственные отношения, и из них вырастает и другая культура. Смотришь сейчас на нашего коммунара-колхозника, и он тебе представляется выросшим на 200 лет. Единоличник — это тот же американец, осуждающий Дарвина, а коммунар — новый человек, который смотрит на мир по-иному. На почве производственных отношений, созданных колхозами, он изменяет свое мышление, перестраивает свой быт, в корне изменяет свои семейные устои. Вот тут-то и можно говорить о культуре. А что толку в буржуазной культуре, когда она к старым предрассудкам прибавляет десяток новых, когда тот же американец, вооруженный этой буржуазной культурой, так же, как любой дикарь, отсталый человек, осуждает учение Дарвина, не желая ни понять, ни овладеть им? Надо присмотреться, какие сейчас существуют семейные отношения в колхозах. Я знаю случаи, когда один председатель комитета пошел и подложил голову под поезд. Это произошло на почве борьбы со старыми устоями семьи’.
Панферов рассказывает мне целый ряд любопытнейших случаев из жизни колхозов. Он весь отдастся во власть своего большого повествовательного дарования. Его можно слушать без конца. Он рассказывает с малейшими подробностями отдельные бытовые сцены современной деревни. Ничто как будто не ускользает от его острой всеоб’емлющей наблюдательности. И мне понятным становится, что этот насыщенный повествовательный напор, которым отличаются его первые две книга ‘Брусков’, проистекает на страха пропустить какую-нибудь мелочь, попавшую в его поле зрения и имеющую, каждая, свое бытовое и (Художественное значение. Как-то понятнее становится и Яшка Чухляв и отдельные сцены, которые были восприняты некоторыми критиками как ненужный эротический элемент. В связи с этим вопросом я и затрагиваю вопрос о критике.
‘Меня несколько удивляет со стороны нашей критики такое лицемерие, свойственное буржуазным мещанским моралистам. Я не буду оправдываться, и не буду говорить, что меня критика не поняла. Между писателями и критикой существует извечный антагонизм. Большинство из них всегда оперирует схемами и далеки от действительности. Они ее не чувствуют. Большинство наших критиков, к сожалению, находится еще во власти мелкобуржуазных канонов. Они оперируют старыми категориями. Они зачастую не ушли дальше учебника Сиповского. А Сиповских-то у нас еще очень много. У каждого из критиков свой болванчик, и с точки зрения этого болванчика они и расценивают произведения литератур. Один меня хвалит, потому что сумел подогнать под Толстого, другой говорит: ‘Панферов — это очень хорошо!’ — потому что нашел у меня что-то от Золя, а третий еще приставил ко мне Чернышевского и о этой колокольни меня расхваливает. Но ни один из критиков не дал мне ни одного ценного указания, сколько я их не читал я не просматривал. Ни кто из них не может сравниться с теми письмами, с той критикой, которую я получаю каждый день от колхозников, от рабочих. ‘Бруски’ разошлись в количестве 600.000 экземпляров, и вы понимаете, сколько они должны были вызвать отзывов читателей, если взять только одно издание ‘Роман-газеты’. Вот там я нашел советы, указания. Некоторые же наша критики хотели бы, чтобы мы писали о любви и ревности, как в ‘Анне Карениной’. Нет, товарищи, так писать, о ревности, как Толстой, уже больше нельзя. Мы должны так о ней писать, чтоб человеку стыдно стало за ревность, чтоб он сам покраснел, если такое чувство в нем зародиться. Мы не занимаемся холодным созерцательством и изучением жизни, а организацией ее. У нас действенный подход и к литературе и к жизни. Мы ломаем все старые каноны, все старые формы, где бы они ни попадались, а мне говорят об ‘автогенном образе’, о ‘развернутой фабуле’. Я сам знаю свои недостатки и много над собой работаю. Я писатель-практик. Я гляжу в нижний этаж плехановской формулировки, в экономику, определяющей надстройку искусства, Я живу в колхозах, участвую непосредственно в колхозном движения, и здесь критикам за мной не угнаться. Правда, и я за ними не гоняюсь. Они очень культурные люди, много читали, знают, как строится фабула, что такое автогенный образ, что такое четырехстопный ямб. Но я надеюсь, что наша марксистская критика, свободная от буржуазных предрассудков, по другому будет подходить к произведениям литературы, так вся пролетарская массовая литература требует к себе другого отношения. Вот я сейчас пишу 3 книгу ‘Брусков’, которая строится на том, что несметные природные богатства уплывают в море и что мы до сих пор не сумели попользовать наши торфяные болота, которые могут оказать самое благоприятное влияние на наши хозяйственные ресурсы. Кто не классиков меня может тут чему-нибудь научить. Никто! Я сам занялся изучением торфяные болот, свойств и качеств торфа и его применения, так же, как для первых двух книг ‘Брусков’ я изучал нашу новую деревню. Они были написаны по конкретному материалу колхозного движения я моего непосредственного участия в нем. Литература сейчас ставится на такую именно действенную, практическую почву.
‘А как вы смотрите на разногласия, существующие в среде пролетарской литературы, и на дискуссии внутри РАПП?’
Сейчас уже об атом или поздно или рано говорить, поскольку мы находимся почти накануне нашего пленума. Многие, и это несомненно наши классовые враги, стараются на этом спекулировать, надеясь создать раскол в нашей организации. Это заблуждение и недоучет ‘Политической обстановки. В основном, в целеустремленности пролетарской литературы у нас расхождений быть не может и нет. Никакие каркания наших врагов тут не помогут. У нас наметились различные течения по вопросу о творческом методе. Так называемый ‘блок’ или ‘Литфронт’ сейчас больше других визжат, нервничает, бесплодно суетится. Но это только временно. Пролетарская литература определила свой путь, я ее не сбить сейчас никому. Напрасно некоторые наши попутчики смотрят на это потирая ручки. Те, кто не смогут действительно перестроиться, будут захлестаны широким пролетарским потоком, перед которым им не устоять. Такова логика событий, логика восхождения к власти пролетариата, несущего с собой свою новую культуру.
Панферов говорит спокойно, отчеканивая каждое слово. Я вспоминаю, как на дискуссий о ‘Брусках’ он так же спокойно пререкался со своими оппонентами. Разбивал какое-нибудь ошибочное положение и подтверждая свое отношение каким-нибудь примером, онзаканчивал словом:
Че-лу-ха!
И это звучало как приговор, как пощечина. Панферов тверд в своих положениях и взглядах. Его не собьешь. Подымаясь со стула, я приблизился к столу, чтоб прочесть небольшую надпись на стене. ‘Двери открой или руку разбей’. Думаю, что этот волевой действенный напор больше всего характеризует самого Панферова и большинстве представителей пролетарской литературы.