Встреча, Крюков Федор Дмитриевич, Год: 1906

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Русское Богатство‘, 1906, No 11

Федор Крюков

Встреча

Мы снова встретились.
Не так давно мы восседали с ним рядом на депутатских креслах. Это — в первый месяц существования нашего парламента, когда еще не было размещения но партиям, а была группировка областная. Сели тогда вместе и мы. восемь представителей донского казачества: священник, два учителя, юрист и четыре урядника. Он был в числе этих четырех урядников. Урядником предстал он передо мною и сейчас, но уже урядником, совмещавшим в себе, так сказать, два естества: чин (унтер-офицерский) и служебные полномочия (полицейского урядника). На нем красовался полицейский значок, а официально, в станице, числился он исправляющим должность помощника полицейского пристава. Все урядники Донской области не без зависти говорили о нем:
— Далеко шагнул!..
Встретились мы тепло и радушно, как старые товарищи: широко улыбались, приветливо кивали головами и долго молча жали друг другу руки. Не знаю, от полноты ли чувств мы молчали или оттого, что не о чем нам было говорить. Дороги наши разошлись еще там, в Думе. А теперь, в зале суда, мы фигурировали, можно сказать, на противоположных полюсах. Я, вместе с одним казачьим офицером, сидел на ‘скамье подсудимых’. Он, мой недавний сотоварищ по Государственной думе, имел сесть направо, на скамью праведников, где с чувством собственного достоинства поместился его ближайший начальник, полицейский пристав. И должны они были свидетельствовать на нас и обвинять нас в устройстве митинга, в произнесении речей преступного содержания, в возбуждении умов и во всех смертных грехах.
Вероятно, поэтому рукопожатие наше хотя и было длительно, но совершалось в безмолвии. Я находил это вполне естественным. Но он, по-видимому, был другого мнения и намеревался что-то сказать. И все-таки пауза тянулась скандально долго. Многочисленная публика, явившаяся на первый в станице ‘политический’ процесс и смотревшая на нас, как на недавних героев, начала уже хихикать. Мы это слышали и оба испытывали некоторую неловкость.
— Ну, как поживаете? — спросил он наконец.
— Как видите.
Я показал в сторону скамьи подсудимых. Он постарался сделать грустное лицо и выразил соболезнование:
— Да. нашему брату теперь не того…
— Ну, вашему-то брату еще ничего, а вот нашему действительно не того…
Он выпустил мою руку, но не отошел. С несколько комическим видом сокрушенного скорбью друга он упорно продолжал стоять передо мной. Сесть на скамью подсудимых, на которой я сидел, для него, очевидно, не совсем удобно, и он прислонился плечом в стене. Потом, слегка нагнувшись в мою сторону и принявши вид заговорщика, сообщил вполголоса:
— Но и мое дело — хуже требовать некуда… Эта Дума — будь она неладна! — она мне долго будет в памяти. До Думы я человеком был, а теперь стал так… кто его знает чем… пролетарием каким-то…
— Да что вы?! — искренно изумился я.
И с особенным любопытством и вниманием окинул я взором своего старого сотоварища, наивно предполагая обнаружить какие-либо внешние признаки принадлежности его к пролетариату.
— Ей-богу, не брешу! — сказал он искреннейшим топом и перекрестился в доказательство, — разорили кругом, дотла разорили… То есть окончательно, в разор, как говорится… Двух лошадей увели, пару быков угнали, домашность всю растащили… Все, все до клочка растащили!
— Но кто же? Кто? — остановил я его торопливую речь вопросом.
— Любезные сограждане… станичники… Эти самые — как их? — сознательные, как говорится…
— За что же?
— За Государственную думу.
— Не может быть?!
— Однова дыхнуть! — внушительно и с достоинством проговорил он.
— Не понимаю…
Он поглядел на меня долгим, затуманенным взором и качнул головой. Этот жест упрекал меня за мой скептицизм.
— Этого мало… Сколько несчастий за это время на мою голову свалилось: отец помер, мать заболела, четыре месяца пролежала, старший сын помер. Жене с остальными детьми пришлось уехать из станицы. Все бросила и уехала в Царицын.
— Почему же?
— Так же самое: грозили. Вся станица… да что станица! И другие станицы грозили… А чем она виновата, что муж в Думу попал?
— Вина небольшая. — Да то-то…
Он пожал в недоумении плечами и, приложив руку к сердцу, продолжал еще более пониженным голосом:
— Чистосердечно вам скажу: я и сам ехать не хотел. Я являлся тогда к наказному атаману. ‘Ваше сиятельство! Я, — говорю, — не желаю… У меня пять человек детей, а там вон, говорят, взрыв готовят революционеры… По этому случаю я не могу в Думе соответствовать: дети сиротами останутся, невинные души…’ Так нет! Уговорил. ‘Нам, — говорит, — такие-то представители и дороги. Как можно! Вы — истинный сын тихого Дона. На вас мы вполне полагаемся, и надеюсь, вы оправдаете наши ожидания’. — ‘Постараюсь, — говорю, — ваше сиятельство’. — ‘А вот, — говорит, — насчет ваших сомнений, то даю вам отпуск на три месяца. Там посмотрите: не понравится — назад приедете’. Я и поверил. А опосля слышу, зык идет: Думу разгонять… Пишу сейчас же прошение к окружному: восстановить меня в должности станичного атамана. И — ни одной строчки в ответ!..
— Не восстановили?
— Нет.
— А как же Васильев?
— Васильев… для него особый закон: он и революционерам в Думе погрозил, и хорунжия получил, и атаманское жалованье огребает. Он и во время Думы двойное жалованье загребал: за Думу и атаманское. Ему от начальства особое уважение…
— Заслужил, вероятно?
— Заслуги-то у нас равные, как вы сами знаете.
Я не мог не согласиться с этим утверждением. Собеседник мой был совершенно прав. Тем менее понятно было для меня неодинаковое отношение начальства к торжественным заслугам подчиненных, не обманувших надежд, на них возлагаемых.
— Но почему же вас в хорунжии не произвели?
Он развел в недоумении руками.
— Вот подите же. Взгляд начальства такой…
Мы помолчали. Осуждать начальство вслух как-то неудобно, и мы наказали его демонстративным молчанием.
— Обижен я, Федор Дмитриевич, до конца обижен, — скорбно сморщившись и еще ниже наклонясь ко мне, почти шепотом заговорил он снопа.
Букет казенной винной лавки, которым он обдал меня при этом, давал основание предполагать, что горькая обида уже врачуется известным русским средством.
— Вижу я, нет правды и в начальстве. Я думал, революционеры для своей выгоды ругают начальство, а вот сам вижу: нет правды! Куркин, например, в хорунжии произведен, а за что? Чем он против меня достойнее?
— Затруднительно сказать.
— Ну, этого, по крайней мере, два раза уже били, — громко, радостным тоном прибавил он,
— Кто?
— Все те же любезные станичники. Мой собеседник неожиданно повеселел.
— Неужели даже били? За что же? — спросил я с нескрываемым изумлением.
— Темень! Гармилы&lt,?&gt,, сукины сыны!.. За то же, за что и меня обвиняют. Ведь что выдумали? Будто я билет свой продавал! И будто мундир свой давал надевать за деньги жиду. И жид, дескать, в моем мундире выходил говорить…
— Откуда они это взяли?
— А черт их знает! Из прокламаций, я думаю. Прокламации теперь рассылают станичным правлениям и попам. Дескать, Дума жидовская была, жиды кажнему члену по пятьдесят тысяч дали, чтобы говорили в их пользу.
— По прокламации этого сорта едва ли вас имели в виду…
— Да разве наша пихра поймет? Начальство, конечно, в этом случае понимает правильно. И в приговорах, например, оно нас одобряет… А вот они их же выборные приговоры подписывают, они же нам и грозят… Наш генерал и разъяснял, и настаивал — ничего не действует! Тупо. Пока всего две станицы написали. Из восемнадцати — две… страм сказать! В прочих округах дружней. Даже государь император положил: ‘Весьма похвально…’
Он отвернул полу чекменя и из кармана шаровар с лампасами, в которых казачьи урядники так похожи на генералов, достал небольшую кипу бумажек. Порывшись в них, он вынул литографированный листок и подал мне.
— В этом вас не поименовывают, — сказал он, — а в других прочих не того… не хвалят… Что же делать? Промашку вы дали. Не следовало тогда трогать этот казацкий вопрос. Все равно ничего доброго не вышло. Мы сказали: ‘Пускай будет, как есть. На то есть воля начальства. Какие же мы граждане, если начальству подчиняться не будем?’ Вот нас за это и одобряют все господа…
Я просмотрел поданный мне моим собеседником листок. Это была копия одного из тех приговоров, которые всякими способами добывались у станиц окружным начальством, с целью ввести в заблуждение другое, более важное начальство, обеспокоенное брожением среди казачьего населения. Целый ряд подобных приговоров изрекал нам анафему — мне и трем моим товарищам — за то, что мы внесли в Государственную думу запрос о законности нынешней доблестной службы казаков внутри империи. И несмотря на эту анафему, нас, крамольников, ждали всюду по станицам, нас окружали тысячи простых людей, просили говорить о Думе, слушали с трепетно-жадным вниманием каждое наше слово и, в конце концов, предлагали защиту на случай ареста, предлагали сами, по собственной инициативе.
В тех же приговорах велеречиво, былинным слогом, восхвалялись доблести моего собеседника и его трех товарищей за их ‘истинно казацкий’ дух и верно преданные начальству заявления в Думе. И вот, не без удивления, узнаю теперь: казацкий дух, торжественное выражение официальной признательности и… ‘ужо два раза били’… Я, конечно, знал, и не только я — все знали, что никто из тех лиц, кто заставлял писать подобные приговоры, кто любезно предлагал готовые черновики, кто подписывал их, — никто из них ни в грош не ставил подлинное их содержание. Но кому-то они нужны были. Кто-то основывал на них свои виды и соображения, конечным завершением которых, вероятно, была отметка ‘весьма похвально’ и соединенные с нею реальные выгоды. И потому сообразительные генералы — из тех, которые, подобно щедринскому майору Прыщу, ‘в сражениях не бывали, но в парадах закалены даже сверх пропорции’, — из кожи лезли, стараясь об умножении подобных приговоров. В том листке, который я держал в руках, значилось буквально следующее:
‘Окружной Атаман Усть-Медведицкого округа станичным атаманам Усть-Медводицкого округа.
Перекопской станичный Атаман от 6-го сего Сентября за N 2072 представил приговор станичного сбора от 27 Августа сего года за Л’ 177 с выражением верноподданнических чувств Его Императорскому Величеству по случаю роспуска Государственной Думы следующего содержания: 1906 года Августа 27 дня. Области войска Донского станичный сбор Перекопской станицы Усть-Медведицкого округа в составе председателя сбора Станичного Атамана урядника Смерткина и явившихся на этот сбор, из общего числа 120 должностных лиц станичного и хуторского управлений и выборных общественных представителей, имеющих право участвовать на станичном сборе наличные 82 членов выслушав сего числа Высочайший манифест от 9 Июля с. г., о роспуске членов Государственной Думы, вследствие уклонения их от путей, предначертанных Его Величеством, для обновления народной жизни и став на путь неправильный, возбудивший народные страсти, от чего пошли еще большие неурядицы, разбои, грабежи, убийства и всякого рода насилия, подвергнувшие наше отечество разорению и гибели. Такой ненормальный поступок народных представителей удивил всех истинных сынов России глубокой скорбью, поразил сердце возлюбленного Монарха, попрал все намеченные им великие преобразования в дорогом отечестве. Многие, позабыв Божеские и человеческие законы, дали полный простор своей дикой воле, стремятся все исторически веками сложившееся разрушить и истребить: смотря на таковой поступок отщепенцев земли Русской, душа содрогается и сердце обливается кровью. Великий Государь, твое сердце глубоко поражено необузданной дикой волей тех отщепенцев земли Русской. Верь, Государь, что скорбью твоей скорбят все истинные сыны отечества. Мы, сыны тихого Дона, верные слуги тебе, престолу и отечеству, также до глубины души возмущены их поступком, нас называют: крамольниками, опричниками, черносотенцами, погромщиками и т. п., но нас, верных твоих слуг, не смущает изрыгаемая на нас клевета, а более укрепляет в нас любовь и верность. Тебе, твоему престолу и родине. Мы, слабые телом, но мощные духом, говорим тебе, Государь, устами исторических спасателей земли Русской. Великий Государь, отец многомиллионного народа: верь, что на Святой Руси много есть еще верных сынов твоих, которые, сплотившись, сумеют подавить крамолу, водворить мир и спокойствие в родном отечестве. Крамольники и отщепенцы земли Русской! да будет вам ведома, что вашей адской затеи скоро настанет конец и воли должное возмездие, на Святой Руси есть еще Илья Муромец и другие богатыри, они сумеют разрушить ваш адский план, водворить мир и спокойствие. Настоящий приговор наш поручаем станичному правлению представить Окружному Атаману и просить повергнуть к священным стопам Его Императорского Величества наши верноподданнические чувства, беспредельную любовь и преданность Его Императорскому Величеству, престолу и дорогой России.
Находя сочувствие станичного сбора, выраженное в приговоре за N 177, достойным внимания, предлагаю приговор этот почитать на полных станичных и хуторских сборах. От души благодарю Перекопскую станицу за казачий дух и твердую преданность пашу обожаемому Царю-батюшке. Подписали: генерал-майор Широков, секретарь Сухов’.
— Что же, неплохо, — сказал я, отдавая листок назад своему собеседнику.
Он вздохнул. Не согласиться со мной в этом пункте было неудобно, но и подтверждать высокие качества этого документа, в бесполезности которого он — так же, как и я — не сомневался, представлялось ему излишним.
— Есть и лучше, — уныло проговорил он и опять вздохнул.
— Остается благодарить начальство, а вы осуждали…
— Да! благодарить! — с горькой иронией повторил он, — будь я теперь, например, станичным атаманом — так ведь это что же такое? Главнокомандующий — и только! Жалованья одного — девятьсот. А там того-сего… вы, конечно, знаете наш быт. Опять — в своем доме живу, за квартиру не платить, за дрова — тоже. Воды в Дону сколько угодно… А тут вот и за воду плачу…
— Но я читал в местных газетах, что войсковой атаман принял в вас особое участие.
— Что войсковой атаман! Итить надо к атаманше, а не к атаману… Войсковой атаман лишь в убытки ввел.
— Но писали, что вам было предоставлено какое-то важное место, не помню… Еще прибавляли, что вы как нижний чин не имели прав государственной службы, но во внимание к особым заслугам и прочее… Он махнул рукой и криво усмехнулся.
— Да, действительно, был такой факт, брехать не стану…
Оглянувшись с некоторым опасением в сторону своего начальника, он осторожно присел рядом со мной, на скамью подсудимых, очень близко, так что я уже все время чувствовал букет казенной винной лавки. Говорил он теперь совсем секретно, шепотом, но по временам некоторые фразы или отдельные слова произносил неожиданно вслух и очень громко.
— Потому что я явился к наказному атаману и говорю: ваше сиятельство! послали вы меня в Думу и сделали из хозяина пролетарием… хуже бы, да некуда!.. Рассказываю подробно, как увели у меня двух лошадей, пару быков, все имущество растащили. ‘Ну, хорошо, — говорит, — я об вас позабочусь’. Послал за правителем канцелярии. ‘Нет ли у вас ваканции?’ — ‘Найтить можно, — говорит, — помощника делопроизводителя, например’. — ‘Вот надо бывшего нашего представителя устроить’. — ‘Хорошо. А как насчет прав?’ — ‘Это ничего, — наказный говорит, — он подержит екзамент. Можете екзамент подержать?’ — ‘Не могу знать, — говорю, — ваше сиятельство. Я кончил курс в приходском с похвальным листом’. — ‘И отлично. А я попрошу, — говорит, — в юнкарьском поекзаментовать вас. Там народ свой. Останьтесь на недельку, подготовьтесь и тогда…’ Остался я на неделю, нанял репетитора. Сладились за две красных, ежели выдержу, двенадцать целковых, ежели не выдержу. Сидел он со мной часов по пяти в день, твердил мне и геометрию, и географию… Всю голову мне разломило! Никогда такой муки не видал, ей-богу!..
Он громко произнес последние слова и протяжно вздохнул. Заметно было, что воспоминания его еще слишком свежи и недостаточно объективированы.
— Прихожу я на екзамент. Начальник училища сидит, учителя. ‘Не робейте, — говорит, — урядник. Вы — сын тихого Дона’. — ‘Так точно, — говорю, — ваше высокоблагородие. Постараюсь…’ Стали спрашивать. ‘Ну скажите, как называется эта линия, которая…’ — как бишь он ее? вот забыл!.. — ‘по какой центра бьет на окружность…’ кажется, да… Подумал-подумал я: дай Бог памяти! Напомнил: ‘Катет, ваше высокоблагородие!’ — ‘Нет’. ‘Ежели не катет, то епотенуза’, — думаю. ‘Епотенуза, ваше высокоблагородие!’ — ‘Ну, что вы!’ — ‘Виноват, — говорю, — запамятовал сейчас…’ — ‘Ну, это ладно. По арифметике, что ль, спросите его, Иван Игнатьич. Афиметику хорошо знаете?’ — ‘Все четыре действия учил’, — говорю. ‘Отлично. Так по всем четырем его…’ А учитель говорит: ‘На дроби разве? Для будущего производителя это нелишнее’. — ‘Что же, пожалуй. Как вы насчет дробей? Вы — человек военный, а дробь — это хотя и не вполне военная вещь, но касательство имеет к оружию’. — ‘Так точно’, — говорю, а сам себе думаю: пропал! ни в дробях, ни в картечи, как говорится, ни в зуб… Репетитор бился-бился со мной два дня, так и бросил, время было коротко, больше на геометрию наседали. Учитель задает: ‘Приведение дробей к одному знаменателю’. Набрался я смелости и трахнул: ‘Это, ваше высокоблагородие, по программе не полагается!’ — ‘Как не полагается?’ — ‘Так точно. Я по программе даже не видал’. — ‘Вы не дочитали программы. Ну, да ладно. По географии его… что-нибудь полегче’. А учитель смеется и говорит: ‘Зачем полегче! Я ему самый трудный вопрос: какими горами Европа отделяется от Азии?’ — ‘Алтайскими, ваше высокоблагородие!’ — ‘Что вы!’ — ‘У меня в книжке так, ваше высокоблагородие’. — ‘Не может быть. По какой книжке вы готовились?’ — ‘По географии’. — ‘Да… но чья она?’ — ‘Моя собственная’. — ‘Нет, автор кто? Составитель, значит?’ — ‘Элементарный курс, — говорю, — так… зелененькая крышка’.
Рассказчик мой остановился и, нагнувшись к колену, быстро высморкался при помощи двух пальцев. Потом достал платок, утерся и слегка задумался. Вспомнив что-то веселое, может быть свои неудачи, он замотал головой и рассмеялся.
— Поговорили они между собой, посмеялись. Начальник спрашивает: ‘А как у него русское сочинение?’ Учитель подает. Посмотрели, опять смеются. ‘Что же вы, — говорит, — скуповато описание сделали?’ Вижу я: веселые они все, не серчают, не обругивают, абы как… Ну, думаю, дело в шляпе. Пропустят, ежели буду гнуть чего-нибудь, притворюсь дураком. Это, бывало, в полку господа офицеры уважают… ‘Я, — говорю, — не сочинитель, ваше высокоблагородие’. — ‘А кто же вы?’ — ‘Был, — говорю, — станичным атаманом, а теперь, благодаря Думе, пролетарий. Четверо детей, мать-старуха, жена…’
— Виноват, — полюбопытствовал я, — а какая тема была дана?
— Как-с?
— Какое сочинение-то требовалось?
— Описать Черкасск. Я и написал себе немного. Черкасск, мол, город большой, здания отличаются приличной архитектурой, как, например, памятник Ермаку и атаману Платову. ‘Что же это за описание?’ — учитель говорит (такой востренький из себя). ‘Помилуйте, — говорю, — ваше высокоблагородие! Ведь я неделю назад приехал и город осмотреть даже не успел: все уроки твердил’. — ‘Ну, — говорит, — посмотрите ого недельки три-четыре, тогда приходите опять. А сейчас слабовато…’
— Не пропустили? — спросил я, когда рассказчик снова сделал паузу.
— Нет… — уныло проговорил он, — а что им стоило? И на что мне эти центры и епотенузы?..
— Разумеется.
Он помолчал с минуту, погрузившись в грустное раздумье, потом продолжал:
— Опять пошел к наказному. ‘Ваше сиятельство! У меня жена и дети. Я не хотел в Думу, вы послали’. — ‘Ну, хорошо, — говорит, — я вас зачислю пока. А потом вы все-таки подготовьтесь и выдержите екзамент’. Обрадовался я. 87 рублей жалованья… город… детей учить можно… Поехал домой. Спешу, все продаю, какая вещь стоила 50 рублей, продаю за 25. Одним словом, все распродал. Однако сам продаю, а у самого сердце что-то болит. Думаю: подведут они меня. Жена говорит, ‘Дай для верности телеграмму’. Даю телеграмму: ‘За мной ли место?’ Отвечают: ‘За вами’. Распродал я все, приезжаю с семьей в Черкасск, являюсь в канцелярию. Мне говорят: ‘У нас и вакансии такой нет, на какую вы приехали’. — ‘Как нет? Мне его сиятельство…’ — ‘Не знаем. Сходите к его сиятельству’. Пошел к наказному. Докладываю: ‘Ваше сиятельство! вы меня окончательно разорили! Был я человек, а теперь стал пролетарий, и больше ничего. Что мне остается делать? У меня четверо детей, мать-старушка, жена…’ — ‘Как же это так вышло? Гм… жаль, жаль… Ну погодите: может быть, найдем что-нибудь подходящее’. Послал за полицмейстером, нет ли у него ваканции. ‘Есть, — говорит, — ваканция старшего городового в третьей части. Жалованье 25 рублей’. — ‘Но желаете ли?’ — наказной мне говорит. Я докладываю: ‘Ваше сиятельство! Где же мне в городе с семьей прожить на 25 рублей?’ — ‘Я вам своих 25 буду приплачивать’. — ‘Покорнейше благодарю, ваше сиятельство!’ Куда же денешься? Стал старшим городовым. Но тут вскоре, дней через пяток, сюда назначили. Здешнего помощника уволили, якобы по болезни, а он и не думал болеть. За недостаточное усердие при усмирении бунтов в Михайловке… А меня вот прислали.
— Что же, довольны? — спросил я.
— Да кормлюсь с семьей. Пятьдесят целковых в месяц.
— А население здесь как к вам относится?
— Ничего. Пока не обижают. Получил вот штуку одну… портретик…
Он опять запустил руку в карман и извлек прежнюю кипу бумажек. В ней он быстро разыскал серый разорванный конверт. В конверте был вложен листок с карикатурой, изображавшей моего собеседника в полицейской форме. Карикатура была, правду сказать, довольно удачная. Он делал стойку перед начальством, — одна рука по швам, другая с фуражкой на молитву. На груди — полицейская медаль. На оборотной стороне написано было: ‘Дураков малюют, подлецов бьют! Помни Государственную думу! ходи да оглядывайся!’
Я сочувственно вздохнул, рассматривая карикатуру, и покачал головой в знак неодобрения действиям, явно клонящимся к тому, чтобы уронить авторитет свыше поставленной власти.
— И еще подписано: ‘Отдай’. Хочет показать, что я взятки что ль беру? — тыкая пальцем в то место, где стояла размашистая подпись художника, сказал укоризненным и обиженным тоном мой старый сотоварищ.
Я всмотрелся в подпись. Значилось: Quidam. Но для человека, незнакомого с латинской абецедей, могло показаться и ‘Отдай’…
Нет это не ‘отдай’, это — quidam, — успокоил я своего собеседника, — латинское слово. Значит: некто.
Художник, изображавший эту карикатуру, так подписался.
— Чего же я у него взял?
— Он ничего и не требует. Quidam — некто. Псевдоним художника.
— Как вы сказали?
— Псевдоним. Вымышленная фамилия.
— Вымышленная? Гмм… жаль! А за такие дела, да если бы под своей фамилией, я бы ему ребра посчитал!..
Тут беседа наша оборвалась: было открыто заседание суда. Мой собеседник торопливо, на цыпочках, перебежал на другую сторону и сел рядом со своим начальником. Я остался на скамье подсудимых.
Оригинал здесь — http://www.fedor-krjukov.narod.ru/proza/Vstrecha.htm
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека