Времеборец (Фет), Недоброво Николай Владимирович, Год: 1910

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Н. В. Недоброво

Времеборец (Фет)

Недоброво Н.В. Милый голос. Избранные произведения.
Томск: Издательство ‘Водолей’, 2001.

Так, для безбрежного покинув скудный дол,
Летит за облака Юпитера орел.
Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.
Фет

I

В основе научных и критических работ, ставящих своею задачею истолкование творчества поэтов, лежит, по-видимому, предубеждение, что предмет исследования поэт есть нечто единичное, в месте и времени привязанное к определенной человеческой личности и всегда само себе равное.
Только на почве такого предубеждения и возможно появление попыток дать исчерпывающее описание того или иного творчества, а равно и возникновение оживленных споров по вопросу, содержится в нем, или нет, какая-либо стихия.
Между тем ясно, что для суждения о поэте исследователь имеет перед собою только испещренную типографскою краскою бумагу, которая, сама по себе, могла бы служить лишь предметом теории о бумаге и краске, всё же, что называется поэтом, возникает при условии воздействия этих пестрых знаков на мозг исследователя в том направлении, что он видит в них изображение понятных ему (то есть употребляемых в обиходе его мышления) слов. Слова же мы знаем — являются несовершенным орудием передачи мыслей. Ряд моих слов не переливает в читателей моей мысли, а только возбуждает их мысль, с их значением слов, которое, как установлено наукою, в высшей степени лично и, во времени, изменчиво.
Таким образом, понятно, что единственным доступным при исследовании творчества материалом являются личные, безнадежно замкнутые психические переживания исследователя, которые отбрасываются его сознанием во внешний мир. с большею или меньшею степенью материализации.
И потому, когда я говорю: ‘поэт Фет’, я говорю не об Афанасии Афанасьевиче Шеншине и не о нескольких книгах, а о какой-то особенной духовной величине, во мне существующей. Вот изучением этих внутренних поэтов, единственно доступных изучению, наука и критика не занимались достаточно. Многим это казалось мелким и субъективным. Ускользало из виду, что никакого иного, скажем, Фета, кроме множества тех внутренних Фетов, о которых только что упоминалось, невозможно отыскать в действительности.
Внутренний Фет живет в каждом из нас и слагается под воздействием не только черных узоров на страницах книг, где заглавный узор: ‘Стихотворения Фета’, но и совершенно других узоров. Иногда, при чтении какого-либо совсем постороннего сочинения, мы восклицаем: ‘Как мне стало ясно то-то у Фета!’ Часто и читать ничего не надо: личное переживание придает особенную глубину и значение какому-нибудь стихотворению, которое, однако, мы и до тех пор отменно понимали, и ни одно слово его не вызывало в нас недоумения.
Это показывает, что стихи часто собирают около нового центра независимо от них сложившиеся представления и переживания. Наблюдается, в больших размерах, нечто подобное тому умственному передвижению, которое происходит при усвоении нами нового слова. Слово, впервые услышанное — звук пустой. Но, усвоенное на почве общения людей, созданием и орудием которого слово является, оно приобретает огромную силу, значение и внятность.
И наше представление о поэте, подобно слову, является созданием весьма сложной соборной духовной жизни человечества. Это особенно видно из того, что часто внутренние поэты появляются в сознании человека и тогда, когда основного толчка узоров соответствующего поэта — оно не испытывало. Так, несомненно, многие хулители Фета в известную пору нашей общественной жизни не трудились читать его именно потому, что всё о Фете предварительно было для них ясно.
Все эти соображения не подсказывают ли вывода, что субъективность неизбежный метод исследования поэтов, даже и в том случае, когда исследователь стремится уйти от нее как можно дальше?
Между тем, бежать от нее не следует. Чем различнее и ярче субъективные определения, тем богаче соответствующий поэт, тем, значит, богаче и души, способные питаться искусством, тем, значит, богаче и просвещение.
Высказанная здесь общая точка зрения родственна современному мышлению, особенно отличая его от еще недавнего мироощущения. Прежде люди жили в пространстве между предметами, теперь они живут во времени, среди фантомов. II Фет — наглядный осколок старого.
Изложенное имеет целью: во-первых, оправдать субъективность и как бы произвольность освещения взятого за предмет исследования поэта, как равно и то. что это освещение производится односторонне, во-вторых, развернуть фон. на котором объясненное субъективное освещение будет особенно отчетливым, потому что ведь именно Фет менее всего верил в фантомность художественного творчества.
В вышеописанном процессе сложения внутренних поэтов многие из них получили устойчивые облики: Пушкин всеотзывчивость, Тютчев — пантеизм, Баратынский пессимизм. И о Фете в свое время было удивительно резкое представление: ‘Пошот, боркое хыданье etc.’ {Пародия на стихи: ‘Шепот, робкое дыханье etc.’. — Примечание H. В. Недоброво.}, но, по счастью, вандализм этот остался настолько позади, что теперь можно сказать: о Фете нет сколько-нибудь согласованного представления.
И вот, моя субъективная задача заключается в том, чтобы на фоне мнения о призрачности поэта, на фоне представления, что он — создание соборного общения людей, какая-то перекатывающаяся из мозга в мозг лавина, обрисовать Фета очень яркой чертой: он времеборец.

II

Властное влияние Тютчева на Фета известно всем, кто читал обоих поэтов, а равно ‘Мои воспоминания’ Фета и его замечательную статью ‘О стихотворениях Ф. Тютчева’ (‘Русское слово’, 1859 г., No 2). Это влияние особенно сильно сказывается в стихах, озаренных размышлением.
В тех случаях, когда, при наличности сильного общего влияния одного поэта на другого, окажется, что одна из ярких и могучих сил поэта влияющего не отразилась на его ученике, можно заключить, что эта сила учителя особенно чужда природе ученика.
Когда Тютчев описывает явления природы, с каждою новою строфою открывается новая картина (например, стихотворения ‘Люблю грозу в начале мая’, ‘Как неожиданно и ярко’, ‘Гроза дорогой’). Тютчев умел и любил воспроизводить движение не только в природе, но и в душе человека, и в истории человечества. Течение событий он считал высоким зрелищем богов и говорил: ‘Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые’. И страсть, пытливая страсть прозрения всегда томила его. Тютчев пророчествует.
Пророчествует ли Фет? Всего один раз, в стихотворении ‘Никогда’ (Полное собрание стихотворений A.A. Фета, СПб., 1901, т. 1, с. 173). Но зато тут развернута редко богатая для пророка картина: мертвец одиноко воскресает на замерзшей уже земле.
В разное время сочинено много утопий, посвященных гаданию о будущем земли. Ее лицо в этих утопиях представляется совершенно преображенным. И вот, если земля замерзнет, можно предположить одно из двух: или на замерзшей планете (по разным причинам) вовсе не останется вещественных памятников человеческого быта, или оставшиеся не будут иметь ничего общего с сооружениями современных нам людей. Послушаем, однако, Фета.
…И встал. Как ярок этот зимний свет
Во входе склепа! Можно ль сомневаться?
Я вижу снег. На склепе двери нет.
Пора домой. Вот дома изумятся!
Мне парк знаком, нельзя с дороги сбиться.
А как он весь успел перемениться!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А вот и дом. В каком он разрушеньи!
И руки опустились в изумленьи.
Селенье спит под снежной пеленой.
Тропинки нет во всей степи раздольной.
Да, так и есть! Над дальнею горой
Узнал я церковь с ветхой колокольней.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всё понял я: земля давно остыла
И вымерла. . . . . . . . . . . . . .
Каким недоразумением звучит здесь стих:
‘А как он весь успел перемениться!’
Неужели за вею историю земли, от наших дней до конца мира, облик земли переменится только в том направлении, что русский помещичий дом придет в разрушение, а русские селения и церковь с ветхой колокольней останутся на своем месте? Предположение, что вещественные памятники русского деревенского быта сохранятся до кончины мира, не является ли беспредельной невосприимчивостью сознания к категории времени?
Конечно, Фет написал свою картину наивно, внимание его было сосредоточено на других сторонах стихотворения, но бросалась в глаза разительная странность, только что отмеченная. И на почве такой невосприимчивости политический консерватизм автора ‘Никогда’ получает полное обоснование: какое может быть обновление, если на самом дне своем душа верит, что и на замерзшей земле в неприкосновенности сохранятся все признаки помещичьей и крестьянской общинной России?!
Итак, искусство Фета бедно временным воображением. То, что эта черта проявляется наперекор сильному влиянию Тютчева, служит испытанием и скрепою ее художественной и духовной подлинности.
И Фетовские описания природы и чувств — неслучайность этого также испытуется противоречием Тютчеву — очень бедны движением. Здесь картины до того застыли, что, изображая их, можно было реже, чем это обыкновенно делается в человеческой речи, прибегать к глаголу — этому грамматическому выразителю времени. Не производя точных вычислений, по непосредственному впечатлению, можно сказать, что процентное отношение глаголов к совокупности слов у Фета ниже, чем у какого бы то ни было другого русского поэта. А для яркости можно указать на три стихотворения: ‘Шепот, робкое дыханье’ (ibid. I, 419), ‘Это утро, радость эта’ (I, 488) и ‘Буря на небе вечернем’ (II, 23), в которых нет ни одного глагола. Любопытно с этой точки зрения и стихотворение ‘Деревня’ (I, 345), где четыре раза употреблен глагол: ‘люблю’, но самое описание того, что любит поэт, на пространстве семи строф обошлось без глаголов.
После этого не покажется удивительным стихотворение, в котором сам Фет изображает столкновение своего искусства с временем.
Как трудно повторять живую красоту
Твоих воздушных очертаний!
Где силы у меня схватить их на лету
Средь непрестанных колебаний?
Когда из-под ресниц пушистых на меня
Блеснут глаза с просветом ласки,
Где кистью трепетной я наберу огня?
Где я возьму небесной краски?
В усердных поисках всё кажется: вот-вот
Приемлет тайна лик знакомый!
Но сердца бедного кончается полет
Одной бессильною истомой!
Образы творческого воссоздания в этом стихотворении: кисть, краска, заимствованы из мастерской живописца жреца искусства недвижного. Фет признается здесь, что и его искусство недвижно, что, не совмещаясь с временем и не имея средств воссоздать его, оно должно или пасть в бессильной истоме, или, во всемогуществе вдохновения, опрокинуть и остановить время.

III

И не только творчество Фета, но и его живая душа страдала от времени.
Чувство каждого мига — ценность, и разно можно относиться к ней. Можно радоваться каждому ушедшему мигу, потому что, уходя, он выводит за собою новый. Во имя любопытства к будущему можно скорее и скорее гнать в душе колесо, на которое наматывается нить жизни. И гибель даже бесценного мига может быть прощена такою жаждою нового.
Но жаждет нового тот, кто устремился душою в будущее: пророк.
А Фет — не пророк. И для Фета уход каждого мига — потеря. Миг только тогда дорог, когда он настал, когда он прошел. И никаким прошедшим Фет не согласился бы заплатить ни за какое будущее. Время это потеря звеньев драгоценной цепи, одного за одним. И Фет мятется в сознании потерь, рвется и проклинает. Своим глазам, вперившимся в даль прошлого, он говорит (II, 38):
Не вам допросить у случайности жадной,
Куда она скрыла рукой беспощадной
Что было так щедро дано!
Вот какими словами дается времени нравственная оценка. А для других поэтов, и для пророка Тютчева, оно — целительное время.
Для того чтобы перестать проклинать этого целителя, Фету надо солгать. Вот какое состояние духа описывает он в прекрасном стихотворении ‘У камина’:
Тускнеют угли. В полумраке
Прозрачный вьется огонек.
Так плещет на багряном маке
Крылом лазурным мотылек.
Видений пестрых вереница
Влечет усталый, теша, взгляд
И неразгаданные лица
Из пепла серого глядят.
Встает ласкательно и дружно
Былое счастье и печаль
И лжет душа у что ей не нужно
Всего, чего глубоко жаль.
И только способность Фета к исступленным состояниям духа, — о которых он с правом говорил (I, 141):
Пускай клянут, волнуяся и споря,
Пусть говорят: ‘То бред души больной!’
Но я иду по шаткой пене моря
Отважною, нетонущей ногой,
избавляла его от ужаса. В такие мгновения душа не чувствовала на себе времени оков, и воссоздания этих мгновений горят яркими алмазами в мире драгоценных камней, живых цветов, шатких теней и неуловимых запахов, в Фетовом мире, над которым мерцают вечные звезды.
Звезды Фет любил потому, что за них хваталась его душа, сносимая потоком времени. Вот как это происходило (I, 5):
Еще темнее мрак жизни вседневной,
Как после яркой осенней зарницы,
И только в небе, как зов задушевный,
Сверкают звезд золотые ресницы.
И так прозрачна огней бесконечность.
И так доступна вся бездна эфира.
Что прямо смотрю я из времени в вечность
И правду твою узнаю, солнце мира!
И еще, в стихотворении, где Фет идет по шаткой пене моря, — ‘Alter Ego’ (I, 107):
Та трава, что вдали, на могиле твоей,
Здесь на сердце, чем старше оно, тем свежей,
И я знаю, взглянувши на звезды порой,
Что взирали на них мы как боги с тобой!
Понятно, что дух художника ‘познал родство с нетленной жизнью звездной’ (I, 379), понятно, почему Фет так часто закидывал голову к ночному небу и, созерцая звезды, думал о вечности, выпорхнуть в которую было, может быть, заветнейшею мечтою его песен — птичек Божьих, как он назвал их в стихотворении ‘На пятидесятилетие Музы’ (I, 100).
И способность духа быть возносимым в мир звездного эфира позволяет Фету не бояться последнего лика, являемого временем человеку — смерти.
Покуда я дышу, ты — мысль моя, не боле,
Игрушка шаткая тоскующей мечты (I, 172).
Вот как гордо человек обращается к смерти.
Но из всех исступлений самым могучим в борьбе со временем является вдохновение поэта, и за то так и любит Фет искусство.
Он говорит ‘Поэтам’ (I, 81):
Только у вас мимолетные грезы
Старыми в душу глядятся друзьями,
Только у вас благовонные розы
Вечно восторга блистают слезами.

IV

Торжество искусства над временем звучит во всяком Фетовом гимне искусству таким восторгом и таким самозабвением, что соответствующие стихотворения Фета надо признать образцовыми выражениями мотива времеборства во всей всемирной литературе. Для художника (I, 59)
Всё, всё мое, что есть и прежде было:
В мечтах и снах нет времени оков.
А в гимне ‘Поэтам’ (I, 81) Фет возглашает:
Этот листок, что иссох и свалился, —
Золотом вечным горит в песнопеньи.
И не случайно сказано: ‘этот’. Изведение из власти времени единичных предметов — драгоценное для Фета могущество. Он не раз возвращается к совершению такого чуда. Он говорит молодой девушке:
Если радует утро тебя,
Если в пышную веришь примету, —
Хоть на время, на миг полюбя,
Подари эту розу поэту.
Хоть полюбишь кого, хоть снесешь
Не одну ты житейскую грозу, —
Но в стихе умиленном найдешь
Эту вечно душистую розу.
Любовь ко всему, закрепляющему подлинность мгновения, доходила у Фета до одобрения такого искусства, которое вообще не в почете у художников — фотографии. Фет пишет Тютчеву (II, 263):
Пришли в письме мне твой портрет,
Что нарисован Аполлоном.
А в другом месте (‘К фотографической карточке m-lle Viardot’, II, 336) сказано и, видимо, с похвалой:
Тебя не кисть живописала,
А солнца луч изобразил.
Если бы при жизни Фета была усовершенствована техника моментальной фотографии до достигнутой ныне ею высоты, кто знает, не была ли бы она воспета им, как близкая родственница его Музы.
Фет избежал мучительных размышлений Тургеневского ‘Довольно’. Из ряда стихотворений видно, что он твердо и глубоко, со всею наивностью вдохновения, веровал в незыблемость и вечность созданий поэзии. И стоит поближе всмотреться в одно из лучших его стихотворений, чтобы понять, до чего в творчестве Фета искусство отождествлялось с сопротивлением времени.
Как беден наш язык: хочу и не могу!
Не передать того ни другу, ни врагу,
Что буйствует в душе прозрачною волною:
Напрасно вечное томление сердец! —
И клонит голову маститую мудрец
Пред этой ложью роковою.
Это — Тютчевское ‘Мысль изреченная есть ложь’. Почему ложь? И у нас возникает тоскливое сознание безнадежной замкнутости личности, непереливаемости словами чувств и мыслей: словом — мы почти готовы вступить в тот круг идей, от которого отправились. Но для Фета дело совсем не в том, а опять во времени: это оно мешает всему. Вот что он говорит, начиная вторую строфу стихотворения:
Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг
И темный бред души, и трав неясный запах.
Нам кажется, что противоречия нет: темный бред, неясный запах — это-то ведь и есть смутность, не передаваемая словами, без всякого отношения к времени. Но, дочитав до конца, мы увидим, что главное ‘хватает на лету и закрепляет вдруг’. Вот чудный образ — эпиграф нашей статьи:
Так для безбрежного покинув скудный дол,
Летит за облака Юпитера орел,
Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.
И опять надо отметить, что образ заимствован из скульптуры и, притом, из такой скульптуры, которая, в сущности, равносильна моментальной фотографии, так как, подобно ей, искажая действительность, представляет неподвижным то, что живые глаза человека могут видеть не иначе, как мгновенно мелькнувшим и исчезнувшим.
Но для Фета мраморный орел со снопом перунов в лапах значил очень много. Полет этого орла в безбрежность связан с представлением Фета, что возможно, перемещаясь в пространстве, убежать от времени. В стихотворении ‘Никогда’ (I, 173) Фет обмолвился намеком: ‘Куда идти, где некого обнять, там где в пространстве затерялось время’. Это странное выражение глубоко символично для Фетова мира. Там можно найти еще два образа, выражающих спасение от времени в пространство. Один — чудные строки в стихотворении ‘На юбилей А.Н. Майкова’ (I, 91):
Хоть восторг не дает нам молчать,
Но восторженных скоро забудут,
А певца по поднебесью мчать
Лебединые крылья всё будут!
Другой — глубокое, удивительное по цельности и вдумчивости стихотворение, навеянное созерцанием звезд, элегия, обращенная к тем из них, которые уже угасли, но свет которых, стремясь по пространству, не подчинен времени.
Долго ль впивать мне мерцание ваше,
Синего неба пытливые очи?
Долго ли чуять, что выше и краше
Вас — ничего нет в храмине ночи?
Может быть, нет вас под теми огнями —
Давняя вас погасила эпоха…
Так и по смерти лететь к вам стихами,
К призракам звезд, буду призраком вздоха!
Таким образом, то, что умерло здесь, живет вдали, и когда время-смерть нагонит его и там, оно будет жить где-то еще дальше, и так — без конца.

V

Так боролся Фет с временем, так он спасался от него, но один раз он победил его. И этого он достиг простым, но гениальным приемом. Всем известную поэтическую фигуру, применяемую для придания стихотворению живости — употребление настоящего времени, так что, когда ни читай вещь, она будет относиться именно ко времени чтения, великий художник вывел из формы в содержание и написал вот какое, единственное в мире, стихотворение:
Мой прах уснет, забытый и холодный,
А для тебя настанет жизни май…
О, хоть на миг душою благородной
Тогда стихам, звучавшим мне, внимай!
И вдумчивым и чутким сердцем девы —
Безумных снов волненья ты поймешь
И от чего в дрожащие напевы
Я уходил, — и ты за мной уйдешь.
Приветами, встающими из гроба,
Сердечных тайн бессмертье ты проверь:
Вневременной повеем жизнью оба.
И ты, и я, мы встретимся… — Теперь!
Вот он —
Летит за облака Юпитера орел.
Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые — Вестник Европы. 1910. No 4. С. 235—245. Печ. по этому изданию. В дневнике Недоброво еще в 1904 году зафиксирован замысел ‘небольшого реферата о Фете’ (ИРЛИ. Ф. 201. No 38. Л. 40). Хотя статья Недоброво о Фете ни разу не перепечатывалась, тем не менее, Анна Ахматова держала ее в поле зрения и, по свидетельству А. Г. Наймана, однажды ‘подарила ему оттиск статьи’ (Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М.: Художест-венная литература, 1989. С. 36).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека