Можно ли представить себе суд, можно ли представить себе судей, ‘почтенных статских советников’, и, наконец, ‘солидный закон’ в таком благоустроенном государстве, как Россия, которые… взяли бы да и зарезали человека! Нет, больше, противнее, жесточе: зарезали священника, да еще надругавшись. Опрокинули ему на голову из лохани какую-то мерзость, сорвали рясу, плюнули в лицо и потом зарезали: среди бела дня и ничуть не смущаясь негодованием улицы…
‘Поп’ этот один из почтеннейших в Петербурге и вообще, сколько мне приходилось видеть на моем веку, — одна из высоко идеальных личностей, идеальных нашим здоровым, практическим русским идеализмом. ‘Судили’ его жиды Геллерсон и Хвольсон и петербургский окружный суд, — да будет им чихаться и в сем свете, и в будущем. Но о судьях потом, сперва — о попе. Служил он в Юрьеве, теперь переведен в Петербург, законоучительствовал там, теперь законоучительствует и вместе настоятельствует в церкви здесь, в Смольном институте. Но раньше, по окончании курса в Петербургской духовной академии, он в товариществе с двумя друзьями по академии, тоже посвятившимися в священничество, решил отдать всего себя труду пастырскому и педагогическому среди рабочих петербургского района. Так они втроем дружно работали. Он был счастливый семьянин. Матушка его, с которою не часто, но иногда он бывал у меня, была молчаливая, тихая женщина, миловидная собою. Но от нее, по застенчивости или другим причинам, я не слыхал ни слова. Он был очень умен и энергичен, имел философские предрасположения, — без излишества. Явно, что он неизмеримо выше ее стоял образованием, подвижностью, инициативою. Но, бывало, среди самого разгара речей, едва она сделает жест ‘идти домой’, как он, прерывая сладкую беседу и иногда обрывая свою собственную речь, — брал шапку и уходил. Видно, что он лелеял ее. Товарищи его по академии передавали мне, что еще студентом он полюбил дочь одного кладбищенского сторожа, и, как ни далеко было ходить из академии, — всегда, бывало, чуть не каждый день отправлялся после лекции в семью молодой невесты. Пишу все эти подробности, ибо лишь в свете их решение окружного суда и вся работа адвокатов предстает пред читателями в своем жестоком виде.
У них были дети, что-то двое или трое.
Года два назад разнеслась в Петербурге весть, сопровождаемая глубочайшим и всеобщим негодованием, что от такого примерного, любящего, молодого и (по-моему) изящного священника ушла жена, кинув его и детей на произвол судьбы. Ушла или, точнее, уведена была юным Дон-Жуаном из только что окончивших Медицинскую академию врачей, который сотрудничал ее мужу и был принят и обласкан им как помощник и младший друг.
Все подробности этой истории известны всему петербургскому духовенству, в котором чрезвычайно много и громко говорилось об этом поразительном происшествии. Слышал об этом деле я и от владыки митрополита. Он принял участие в священнике: по страшным каноническим правилам, священник, у которого оказывается ‘неверною’ жена, извергается из сана священства, с него снимается ряса!! Отчего так, отчего наказывается невинный, — это известно только ‘святым угодникам’, писавшим каноны. Но это действительно так: наказывается не жена, ну, напр., разводом, а муж-священник, во исполнение ветхозаветного правила, по которому священник должен быть ‘без физического порока’, и вот дополнительно к физической непорочности — оговаривалась в Ветхом Завете и ‘непорочность’ его биологической жизни, безукоризненная верность жены. Почему, при отступлении от всех правил ветхозаветного культа, ‘угодники’ только эту одну черту его перенесли в христианство и требованием ее начали наказывать ни в чем не повинных мужей-священников — это Аллах ведает. В данном случае невинность священника, отца И.Ф. Егорова, была до того очевидна, до того трогательна, что ему было обещано расторжение брака и без лишения священства, и без лишения законоучительства. Я помню, как все петербургское духовенство было удовлетворено этим решением петербургской епархиальной власти, — кажется, лично митрополита.
В зерне всего этого дела лежало то, что я назвал бы нравственною ‘невменяемостью’ как молодой женщины, очевидно и умственно неразвитой, так и медика, ее уведшего к себе и потом увезшего с собою куда-то в Северо-Западный край. Термин ‘невменяемость’ я позволяю употребить после разговора с счастливым возлюбленным. И его весь Петербург знает, т.е. в духовных сферах: ибо вся их деятельность, совместно с обиженным священником, около рабочих была слишком громка и известна. Нужно заметить, что после этой истории свящ. Егоров замкнулся у себя дома и почти год никуда не показывался к знакомым и друзьям. Такие семейные ‘положения’ не из красивых, и является, кроме скорби, и желание не быть ‘посмешищем’ для ближних. Не знаю, как оценивают это Гиллерсон, Хвольсон и чиновники петербургского окружного суда, но на суд простых людей такое положение является тягостным и мучительным, таких мужей все называют ‘опозоренными’. И естественно, что никто не хочет показывать ‘позора’ своего.
Однако священника все жалели, и, зная личные качества его, — никто не перестал его уважать. Напротив, на юного врача все ожесточились: и как служебное лицо (он — военный врач) — его попросили удалиться из Петербурга куда-то в Виленскую или Ковенскую губернию, в уезд. Совершилось это не по просьбе потерпевшего мужа, но по естественному негодованию всей окружающей обширной среды. Во многих знакомых домах врача перестали принимать, да и он, зная, ‘чья кошка мясо съела’, — перестал являться в них. Но вот в одном из таких домов, где он, по возвращении в Петербург, был опять принят, — он встретился со мною и… сейчас же стал жаловаться на Егоровых!!!
— Они повредили моей служебной карьере!!
Я думал, что или ослышался, или с ума схожу: до того эта жалоба ‘потерпевшего’ страдальца была невероятною:
— Послушайте, Н. Павлович: вы говорите, что они двое сделали вас несчастным, заставили прослужить год в провинции и лишили столичной практики, т.е. возможности ее, ибо вы только что кончили академию. Но ведь и вы, батюшка, увезли у священника его жену: что же, это-то вы ни во что не ставите?!
Сколько я ни говорил, он ничего не понимал. Он не переставал жаловаться, что они его обидели! Что священник, у которого он увел и потом увез жену, обидел его: ибо этот казус был причиною, что его перевели в провинцию!
Нельзя не заметить, что у него глубокий, ‘берущий за душу’ баритон и грустные голубые глаза. И так он глядел, и так говорил, что нельзя было усомниться, что он всех считал виновными, кроме себя. ‘Невменяем, совсем невменяем’, — думал я.
Но вот эти ‘невменяемые’ обратились к окружному суду и встретили счастливое поле целого ряда тоже до известной степени ‘невменяемых’ обстоятельств: глухие и слепые судьи, а главное — совершенно ‘невменяемый’ закон. Судите сами, что произошло. Я перепечатываю из газеты:
‘Законоучитель Смольного института для благородных девиц и настоятель церкви при этом институте, священник Егоров, предъявил в с.-петербургском окружном суде иск к своей жене о признании незаконности рождения младенца Павла (NB. счастливого обладателя чужой жены зовут Н. Павлович, и счастливые любовники назвали новорожденного по имени отца Дон-Жуана). Согласно возражениям поверенного ответчицы Егоровой прис. повер. Гиллерсона, суд оставил иск священника Егорова без рассмотрения и в то же время постановил войти в рассмотрение встречного иска Егоровой на содержание ее и младенца Павла в сумме 50 р. в месяц. В заседании от 3 декабря поверенный Егоровой прис. повер. Гиллерсон просил суд в разъяснение вопроса об имущественной состоятельности Егорова вызвать, в качестве свидетеля, священника Гр. Петрова и протоиерея Розанова, а также выдать ему свидетельство на получение сведений из Смольного института о содержании, получаемом свящ. Егоровым. В ответ на это ходатайство поверенный Егорова, прис. пов. Хвольсон, представил удостоверение из с.-петербургской консистории о том, что его доверитель, свящ. Егоров, предъявил в консистории иск о расторжении брака вследствие неверности его жены и просил настоящее дело производством приостановить впредь до разрешения консисторией вопроса о расторжении брака.
Против этого ходатайства возражал прис. повер. Гиллерсон, доказывая, что по нашим законам даже внебрачное сожитие дает не только младенцу, но и матери право отыскивать алименты. В данном же случае речь идет о законнорожденном младенце. Что же касается иска свящ. Егорова о расторжении брака, то этот иск характерен для самого истца (?!), но он ровно ничего не предрешает по существу. Окружной суд ходатайство защитника свящ. Егорова оставил без последствий, в удовлетворение же ходатайства прис. повер. Гиллерсона постановил вызвать указанных им свидетелей и выдать ему просимое свидетельство’ (‘Русь’ No 327 от 6 декабря).
Вот кому аплодировал бы Шемяка: петербургскому окружному суду. Нет, в самом деле, как это величественно: ‘оставил без рассмотрения‘… Ну, зачем ‘рассматривать’ Фемиде: она и с завязанными глазами все видит! Ведь она свята, чудодейственна. Это какой-то Лурд справедливости, Серафим Саровский всеведения… Такое важное министерство: кому его судить, оно само всех судит. ‘В данном же случае идет речь о законнорожденном младенце’, — изрекает ‘аблакат’ Гиллерсон, из тех ‘ходатаев по делам’, о коих Достоевский выразился, что у них всех ‘купленная совесть’. Ну, а почему знает о ‘законнорожденности’ по существу Гиллерсон? Суд, вот эти господа статские советники в мундирах Министерства юстиции, могли бы остановить ‘ходатая по делам’, спросив на очной ставке г-жу Егорову и священника Егорова: ‘Чей ребенок Павел, священника ли Ивана Федоровича или того Н. Павловича С — а, который, без сомнения, указан в бракоразводном иске мужа, в делах духовной консистории?’ Да, без сомнения, виновник рождения этого младенца не скрыл от своего адвоката и не скрыл бы от суда, что это ребенок не от мужа, а от него, как он этого не скрывал в разговорах ни от кого в Петербурге. Ни он не скрывал, ни г-жа Егорова, — и вообще все это дело до того громко, до того улично, что, кроме единственно Фемиды, которую по этому случаю позволительно переименовать в Матрену, бабу косоглазую и глупую, — кроме ее одной, весь Петербург, по крайней мере в огромном составе его духовенства, знает, что этот ребенок ‘незаконнорожденный’. Уж если что назвать ‘блудом’, то этот случай, если что назвать ‘незаконнорожденностью’, то подобное рождение, какое-то дьявольское по жестокому и насмешливому над несчастным мужем характеру…
‘Незаконно… — прерывает адвокат-еврей Гиллерсон, — но ведь закон именно определяет, что измена жены своему мужу законна, и плод такой измены, ребенок, законен же’… ‘Священный закон рукою отечества закрывает рот мужу, которого бросила жена, и не дозволяет ему ни кричать, ни жаловаться. Священный закон в великом милосердии к несчастной изменнице повелевает даже мужу поить и кормить ушедшую от него беглую жену, ее ребенка и вообще всех детей, не от него рожденных, да и прикармливать того мужчину, который ее увел от него, от мужа… Теперь, вдвоем, они счастливы: и когда же им думать о хлебе и работе? Пусть он и работает на них. А если он заартачится, скажет: ‘Не хочу кормить чужих детей, не хочу кормить любовника своей жены’, то муженька можно и сократить. Величественный закон с ним разговаривать не станет, такая дрянь этот муж, и такая дрянь вообще мужья-рогоносцы. То ли дело любовнички, счастливые победители. Закон, руками его исполняющего суда, даст в руки еврею-адвокату бумажку, распоряженьице, до некоторой степени ‘обыскать’ брошенного супруга, и затем вслед выдает другую бумажку — ‘экспроприировать из карманов его некоторую собственность и переложить в нераздельный карман юных влюбленных, насадивших оленьи рога на лоб мужа и священника’.
Тут уж я не знаю, где кончается и начинается Шемяка: мне кажется, бессовестная его физиономия с наглою усмешкою над законами Божескими и законами совести человеческой расплывается в широкую, необозримую образину вообще русской ‘юстиции’, что она сливается с физиономиями знаменитых ‘законоведов’ русских, Сергеевича-Сергиевского-Таганцева-Петражицкого-Кони-Андреевского и всех ‘прежде почивших’ до сего дня, которые никогда-то, никогда не возразили против этого в философском отношении безумия, а в нравственном отношении — надругательства над человеческою личностью, — расплывается, сливается и говорит:
— Вот мы, юристы… Суд, ‘вечные нормы’ права… Священное ‘естественное право’ человека и народов… Ничего нет, чепуха: есть Шемяка, простой Шемяка, но в мундире от IV до VI класса, но в шляпе с плюмажем, но с многотысячным жалованьем… По обстановке и почет: никто теперь не смеет назвать Шемяку — Шемякою, а все говорят: ‘просвещенный юрист’, ‘ваше превосходительство’… Людям даже хуже, чем при Шемяке, ибо мы не имеем его прямоты и здравого русского смысла: но зато нам гораздо лучше, чем Шемяке, ибо мы знаем, что уже никто из подсудимых теперь не держит в узелке камня, обещая взятку и готовясь убить. Мы гипнотизировали величием несчастное население: и вместо того, чтобы прогнать нас с табуретов, стульев и кресел, эти рабы, труся перед ореолом науки, ну и перед мундирами, готовы подставить нам троны.
Дело тут не в ‘аблакатах’… Они только ‘по зернышку клюют’… Дело явно в возмутительном, оскорбляющем семью законе, который предрасполагает холостых людей к уводу и увозу чужих жен, ставя их не только в безопасное, неподсудное положение, но и обеспечивая их с материальной стороны: они вместе с забранною женою становятся вечными пенсионерами обиженного мужа, который всю жизнь обязан работать на своих оскорбителей, на разрушителей своего дома, разрушителей своей семьи.
Неужели никто из юристов не возьмется осветить эту бестолковщину? Неужели общественное негодование не заставит переменить направление этих дел в том смысле, чтобы ‘алименты’ (прокормление роженицы и ее ребенка) взыскивались не с покинутого женою мужа, а с счастливого похитителя его жены, и, наконец, чтобы подобные бытовые дела, где все сплетено из страсти, нервов, оскорбления и чести, рассматривались не в формальном гражданском суде, чутком лишь к имущественным интересам, а судились судом народной совести, людьми быта и жизни — присяжным судом!
Впервые опубликовано: Новое время. 1907. 11 дек. No 11405.