Время на прочтение: 41 минут(ы)
Воспоминания о заселении Амура
(См. ‘Русскую Старину’ изд. 1879 г., т. XXIV, стр. 81—112.)
В половине июля, т. е. через шесть недель после нашего водворения на устьях Зеи, начали прибывать переселенцы. Впереди плыла буреинская сотня, которая должна была водвориться в трех пунктах: на устье Буреи, у входа Амура в Хинганские горы и в какой-нибудь промежуточной точке между этими двумя стратегически важными местностями. Так как не оставалось более сомнения, что и остальные переселенцы, именно усть-зейская сотня, должны скоро прибыть на место своего водворения, то генерал-губернатор решился немедленно возвратиться в Иркутск. Меня же он послал осмотреть поселения вниз от Буреи, которых сам посетить не имел уже времени, а на возвратном пути оттуда в Иркутск я должен был сделать подобный же осмотр и съемку местностей во всех остальных, возникших в 1857 году, станицах. Таким образом, мы расстались на время. Я, с четырьмя солдатами в виде гребцов, отправился на небольшой лодке, и через два дня был на устье Буреи, около того места, где стоит теперешняя станица Скобельцина. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что чрезвычайно удобный для основания поселка, покрытый дубравою холм, на котором ныне стоит это селение, не имеет и признаков, чтобы на нем или около него водворялись русские!.. Встретившиеся манегры, однако, разъяснили в чем дело: селение наше возникало не на устье Буреи, а в 26-ти верстах ниже оттуда. Туда я и отправился, держась неизменно левого берега Амура, чтобы не пропустить возникавшей колонии, так как, с одной стороны, манегры объяснили, что постройка возводится в лесу, несколько в стороне от берега, а с другой — карта показывала, что тут есть острова, за которыми легко было бы не заметить ни построек, ни стоявших у берега судов, если бы плыть по большому руслу.
К счастью, оказалось, что селение возникало в таком месте, где на Амуре нет островов. Река течет тут одним руслом и делает поворот, так что из построенной в вершине угла станицы открывается широкий вид на оба колена, верховое и низовое. С эстетической точки зрения, место было выбрано удачно, но озерца, попадавшиеся в окрестном лесу и, очевидно, принадлежавшие к так называемым старицам, т. е. остаткам прежнего русла Амура, заставляли опасаться, что место, выбранное под селение, низко и если не будет совершенно затопляемо во время полноводий, то легко может обращаться в болотистый остров. Хилковский котораго я тут встретил, был уверен однако же в противном, и я не знаю теперь, что в действительности оправдалось: его ли оптимистические предвидения или мои, несколько скептические. На спрос мой, от имени генерал-губернатора: почему не возникло селения на устьях Буреи? — Хилковский объяснил, что там мало места для ста дворов, оставлять же там 25 семей, для которых холм был достаточен, он не решился, потому что это значило бы вместо трех предположенных деревень расселить буреинскую сотню в четырех, на что у него не было инструкций.
Пробыв в Нижнебуреинской или, как потом она была названа, Иннокентьевской станице (в честь первого амурского архиерея, теперешнего московского митрополита Иннокентия) около суток, я отправился далее вниз по Амуру. Окружающая его равнина, начавшаяся от самого устья Зеи, была здесь еще роскошнее, чем в окрестностях Айгуна. Я совершенно понял, почему казаки-переселенцы, когда спрашивали их желания относительно места водворения, все желали на Бурею. Таких великолепных угодий для хозяина-земледельца, как между Зеею и Хинганом, мало в целой России, а в Сибири и совсем нет. Особенно привлекательны местности, соседние Хингану. Когда я прибыл в станицу Хинганскую, теперь Пашкову, у входа Амура в ‘щеки’, т. е. в ущелье, то довольство свое судьбою у местных казаков-поселенцев бросалось в глаза. Они, только что прибывшие, не упустили случая посадить несколько овощей, которые надеялись собрать осенью, потому что климат тут теплый, особенно по сравнению с Даурским нагорьем. Дуб, вяз, красная береза — служили строевым материалом для домов, живописно располагавшихся на возвышенном берегу реки, и работа по основанию колонии кипела.
Недурен был также небольшой поселок, возникавший в пространстве между Хинганом и Иннокентьевскою станицею, у Халтана. Так как здесь берега Амура вообще невысоки, то за признак пригодности места под селение было принято то обстоятельство, что тут уже жил одинокий китайский фермер, обрабатывавший поля и державший скот. Я вступил, правда, при посредстве очень дурного переводчика, в беседу с этим пионером китайской культуры на берегах Амура и немедленно узнал, что он — солон, т. е. тунгуз, а не китаец, и сослан на свое теперешнее место из-под Цицикара, куда, впрочем, не желал возвращаться, потому что и здесь было хорошо. В самом деле, ферма его показывала довольство. Он, очевидно, был не только хлебопашец и, разумеется, рыбак, но и торгаш, скупавший у разбросанных по окрестностям манегров шкурки соболей, которые потом перепродавал китайским купцам, наезжавшим по временам из Айгуна. Водворение в соседстве наших казаков сильно пугало его. Он чувствовал, что время господства его над соседними дикарями прошло, и хотя на первое время не мог пожаловаться на убытки, продавая в тридорога произведения своего хозяйства нежеланным соседям, но видел, что этому счастью скоро настанет конец. Я спросил его: отчего китайцы не заселили соседних местностей ранее нас? — ‘А оттого, что они были глупы’, — коротко ответил даурский пустынник. ‘Вот если бы здесь были наши деревни, как около Айгуна, вы бы, урусы, не пришли сюда селиться… А что, скажите, джангин (господин, чиновник), — продолжал он: — нас выгонят отсюда, т. е. с леваго берега Амура, или позволят остаться? Ведь я не стану и полей засевать, если мне в будущем году предстоит убраться из этого дома’. — Я спросил его: А что тебе говорил местный русский начальник? ‘Он советовал оставаться здесь, говоря, что вы, русские, никого не хотите прогонять’. — Ну, так и оставайся спокойно. Старик просиял и принес мне курицу, за которую я дал ему полтинник, чем он, очевидно, был удивлен, потому что китайские чиновники и солдаты, когда им приходилось посещать его ферму, брали все даром. Он ведь был земледелец — ссыльный, один из тех, которым жизнь вне тюрьмы тем и была обусловлена, чтобы они обрабатывали землю и доставляли вместо подати хлеб на содержание солдат.
Разговор с солоном, при всей его незначительности, произвел на меня впечатление. А что, в самом деле, думал я, если бы китайцы заселили все течение Амура хоть так, как окрестности Айгуна, то есть в две линии прибрежных селений, оставляя внутренность страны пустою? Ведь о ‘воссоединении’ потерянного нами в 1689 году не могло бы быть и речи. А затем, что же бы могло быть создано из Сибири даже в течение веков? Ничего, кроме места ссылки, которое навсегда осталось бы вне всякого исторического движения. Ведь не из портов же Охотского моря сносились бы мы с южною Азией, с Китаем, с Америкой…. Разумеется, при этом я удивлялся ‘глупости’ китайцев, так верно названной своим именем со стороны моего собеседника, и не сомневался ни минуты, что мы, представители цивилизации Запада, ничего подобного не повторим, что через 10-15 лет по Амуру протянется ‘золотая цепь цветущих колоний’, как выражался один из академических профессоров, любивший высокий слог, И. П. Шульгин… Er rare humanum est!..
Возвратясь с Хингана на Бурею, т. е. в Иннокентьевскую, я передал Хилковскому выражение неудовольствия генерал-губернатора на медленность сплава колонистов, сделавшую очевидно невозможным ‘удобное’ водворение их на новых местах в текущем году, и приказание ему самому остаться на Амуре на зиму… Это, конечно, огорчило его, но, по видимому, он был уже предупрежден о своей участи, а равно и извещен о том, что Н. Н. Муравьев, принимая на Усть-Зее тамошних колонистов, наконец прибывших туда после моего отъезда, произнес перед ними речь, не очень лестную для него, Хилковского…. Как быть! не все находили на Амуре обетованную землю, в которой осуществлялись надежды на быструю карьеру… Я забыл еще сказать, что даже М. С. Корсаков, забайкальский губернатор, родственник и любимец генерал-губернатора, получил от него, еще до отъезда моего с Зеи — бумагу такого содержания, что потом спрашивал меня: ‘А что, Николай Николаевич очень на меня сердился?’ Бумага была на бланке, за N, а не простое письмо, так что, по справедливости, спуску никому не было.
При обратном плавании с Буреи на Зею, я держался суши, так что собственно плыла одна моя лодка, я же, с топографом и одним солдатом, у которого был в руках топор, шел берегом и даже большею частью вдали от реки, чтобы отыскать и наметить дорогу, которая была бы короче, чем вдоль по Амуру, который в этих местах делает многочисленные извилины. Путь по высокой траве, выше человеческого роста, и по лесной чаще утомлял до последней степени, жажда и голод мучили, и в довершение всего, приходя на ночлег к месту, где, по условию, дожидала меня лодка, я не находил спокойствия от комаров, которые не давали спать всю ночь. Четверо суток продолжалось подобное мучение, наконец, мы завидели китайские деревни, предшествующие Айгуну, и могли несколько успокоиться. Здесь дорога была уже проторена, можно было плыть, хотя комары и слепни так же свирепо нападали на нас в лодке, как и на берегу.
На Усть-Зее, разумеется, все обстояло благополучно, как сочли нужным сообщить мне местные власти для доклада генерал-губернатору. И в самом деле, дом начальника отряда был готов и даже меблирован, около него воздвигались кухни и другие dependances, как говорят французы. Лагерь солдат зеленел издали ветвями тальника, выросшего из стен бараков. На прокормление батальонного скота было заготовлено к зиме не только сено, но и овес, который покупался у китайцев по баснословно дешевым ценам, что-то 5-10 копеек за пуд. Только число казачьих домов росло медленно или, точнее сказать, оставалось неизменным с половины июля, хотя на дворе был и август. Видно было, что с отъездом генерал-губернатора центр тяжести всего амурского дела на этот год перешел из жилищ колонистов, составлявших предмет особых забот Николая Николаевича, в батальонные цейхгаузы. Меня это не удивило, но все-таки рассердило, и на прощанье с Усть-Зеею мне даже пришлось побраниться кое с кем из-за устанавливавшихся там порядков.
Нужно ли говорить, что у стесненных в помещении казаков-поселенцев в следующую зиму была сильная смертность, особливо между детьми? Тот рай, о котором они мечтали, собираясь на Амур, для многих из них через несколько месяцев по прибытии туда обратился в могилу.
На Усть-Зее я надеялся найти пароход, который бы мог меня доставить вверх по Амуру в гораздо кратчайшее время, чем лодка, поднимаемая бичевою. Но пароходов не оказалось. А нужно заметить, что их было в это время два: ‘Амур’ и ‘Лена’. Последняя еще в первой половине июня прибыла из Николаевска и немало содействовала нам в произведении на китайцев впечатления силы, могущества России. Потом она была отправлена вверх по реке до Щилкинского завода, но ходила так медленно, что, по возвращении на Усть-Зею, вызвала целую бурю генерал-губернатора против капитана. Последний, капитан-лейтенант Сухомлин, был, вероятно, хороший моряк, но при плавании по реке оказался более осторожным, чем позволяли обстоятельства. Он всякий вечер останавливался на якорь и стоял до утра, он плавал медленно, чтобы не въехать где-нибудь на мель с разлета. Результатом было запоздание его на Усть-Зею и та буря, о которой я сейчас упомянул. Генерал-губернатор отрешил его от командования пароходом и дал такую гонку, что у бедного Сухомлина сделалась истерика и пошла горлом кровь. Я застал его на Уоть-Зее как бы в заточении, в ссылке, больным, желтым и не могшим говорить о генерал-губернаторе иначе как с чувством непримиримой ненависти. Очень многие ему сочувствовали.
Что касается парохода ‘Амур’ и его капитана Болтина, то они были счастливее. По прибытии из Николаевска на Усть-Зею в конце июня они были отправлены на низовья реки, где и плавали как хотели, без понуждений и гонок, до самого конца навигации. Но осенью и с ‘Амуром’ случился грех: он сел на мель в Усурийском протоке и, за постепенною убылью вод, должен был остаться там на зимовку. Командир принял меры, чтобы судно его не затерло льдом при весеннем вскрытии реки, т. е. он вбил кругом парохода несколько свай. Но как в Усурийском протоке жить было скучновато, то Болтин бросил свое судно и отправился в Иркутск, чтобы… жениться! Дело устроилось как нельзя лучше.
Через неделю по прибытии он сделал предложение лучшей иркутской красавице, а через две женился. Это было совершенно по-амурски. В Иркутске ведь не раз женилиамурцев, правда — матросов и кочегаров, на совершенно незнакомых им женщинах в день или в два, даже Великим постом. Был даже случай, что офицер просто из-под венца с молодою женою отправился на кругобайкальскую дорогу, которая тогда была не экипажною, а верховою…
Парохода ‘Лены’, как я сказал, не было уже на Усть-Зее, когда я прибыл туда. Он, под командою штурманского подпоручика Моисеева, отправился снова вверх по Амуру и первоначально вез Н. Н. Муравьева с его маленькою свитою. Но где-то в окрестностях Албазина он стал на мель, и генерал-губернатор, не желая медлить, отправился далее на лодках, бичевою. На этот раз даже не было катера с построенным на нем домиком, а простая лодка, на которой примостили кое-какой навес из досок или из лубка, под которым нельзя было стоять, а только сидеть и лежать… На Амуре вообще не знали той среднеазиатской пышности, которая сделалась модною со времени покорения Ташкента, там уважалось только дело и самоотверженная ему преданность, а мишура, фейерверки, колокольный звон — в каждом амурце способны были вызывать лишь презрение и насмешки.
Так как на скорое возвращение ‘Лены’ в Усть-Зею не могло быть ни малейшей надежды, ‘Амур’ же еще в июне отправлен был назад в Николаевск, то и мне предстояло сделать переезд, да еще в целую тысячу верст, бичевою. Дрянная лодчонка, которую мне дали в Усть-Зее, не вмещала под своим лубочным навесов двух, оттого я и топограф, меня сопровождавший, были до крайности стеснены. Еще хорошо было, если места ночлегов приходились около вновь возникавших селений: тогда один из нас уходил спать на берег, в какой-нибудь шалаш. Но это случалось очень редко. Обыкновенно для отдыха солдат-гребцов мы останавливались там, где заставала ночь, т. е. час десятый вечера, и пристраивались на ночлег как кто знал. Наутро, часа в три, мы просыпались и шли далее, причем на лодке, в особом котелке на глиняном очаге, варился чай, сначала для солдат кирпичный, потом для меня с топографом — обыкновенный. Из другой провизии у нас было немного сушеного мяса и ячных круп, из которых мы варили обед, изо дня в день один и тот же и поедаемый с одними и теми же сухарями, которые не следовало рассматривать в микроскоп, особенно там, где они позеленели. Так как был август, и ночи становились холодными, а ни у меня, ни у топографа меховой одежды не было, то мы часто дрогли, но молодость, чувство свободы, сознание величия дела — заставляли все переносить не только безропотно, но даже без малейшей мысли о недовольстве… Я много работал потом, один и вместе с другими, на разных далеких окраинах России, в Небесных горах, на Кавказе, в Польше, но ничего подобного той общей преданности делу, как на Амуре, — говорю по совести, — не видал, и если эта преданность есть залог успеха дела, если вдохнуть ее в сотрудников есть высшее достоинство вождя, то заслуга Н. Н. Муравьева перед Россиею неизмеримо велика. Многие ли бы в состоянии были сделать то, что совершил он, с личным составом помощников до смешного малым, но делавшим многое, во всю мощь нервов и мускулов?
Первый же переезд от Усть-Зеи до Нарасуна, или теперешней станицы Бибиковой, около шестидесяти верст, мы совершили с небольшим в сутки, и по прибытии во вновь водворявшееся селение немедленно занялись съемкой его окрестностей. Потом я осмотрел работы и расспросил у распоряжавшегося ими лица о плане дальнейшего их производства. Оказалось, что к зиме можно выстроить лишь такое число домов, которое втрое меньше числа семей. Плохо! но все же лучше, чем на Усть-Зее, где один дом приходился на 4-5 семейств. На расспросы мои о хозяйственных удобствах места водворения переселенцы отвечали, что они угодьями довольны, но что на Бурее было бы не в пример лучше. Кто им наговорил о Бурее — не знаю, но замечу, что на всем верхнем Амуре отзыв о ней был тот же. Такая, мол, сторонка, что там реки текут медовою сытою, в кисельных берегах: бери ложку и ешь! Я старался разуверить переселенцев, говоря, что, конечно, на Бурее места хорошие, много поемных лугов и проч., но за то немало болот и нет такого отличного строевого леса, как у них. Они молчали, стало быть, вопреки пословице, не соглашались. На Улусе-Модоне, т. е. в знаменитой кривуле, имеющей фигуру цифры 8 или рукописного глаголя, та же история. Опять домов гораздо меньше, чем семей, опять толки о Бурее, но тут, для разнообразия, деревня разделена на два поселка, домика в 3-4 каждый, причем одни построены на южной стороне русского полуострова, а другие на северной, верстах в трех от первых. Строевого лесу тут изобилие, солдаты, помогавшие казакам в постройке зданий, гнали из хвойных деревьев смолу. Спрашиваю казаков: довольны ли местом? Отвечают: ‘Ничего, место просторное, только лугов вовсе нет и пасти скот негде, а в лесу много зверья, чуть выпустишь овцу или теленка, ан глядишь — тут и волк. Сено-то на зиму косили вниз по реке верст за пять, ну, а гонять туда скот неспособно. Да и китайцы с караула, чтоб им пусто было, не пущают туда, говорят, самим луга нужны. Вы бы, ваше благородие, приказали им уйти в Айгун. Они ведь знают, что вы от генерал-губернатора, а его они смерть боятся’. — Я, разумеется, не мог удовлетворить последней просьбе, но утешал тем, что на будущий год всех китайцев прогонят с левого берега Амура, а до тех пор советовал жить с ними в дружбе. Казаки, однако, видимо, не надеялись на такую дружбу. Это ведь были забайкальские охотники, которые видели в китайских или, точнее, в маньчжурских солдатах соперников по промыслу за белкой, лисицами, соболями и др. ‘Вишь у ихнего джангина что напасено мехов: страсть! И сами охотятся, и от орочон скупают за пустяки’.
Хотя был вечер, мы не остались на Улусе-Модоне ночевать, а поднялись еще версты на четыре по Амуру. Ночь была очень свежа, и как мы пересекли у Улуса-Модона тот кряж, который на картах известен под именем Илхури-алиня и который несколько защищает призейские местности от северо-западных ветров, то эти ветры отныне начали давать нам себя чувствовать. Это большое неудобство для амурского парусного, да и всякого другого судоходства, что осенью, т. е. когда суда идут обыкновенно вверх по реке, они встречают противный им, верховой, т. е. северо-западный ветер. Нигде нельзя поставить парус, чтобы облегчить работу людей, тянущих лодку, или даже совсем усадить их в последнюю. В довершение всего, река тут становится быстрее от более крутого падения ложа. Лодка постоянно ‘поет’, бичева натянута как струнка, и рулевому нельзя зевать, потому что иначе нос отвернет течением в сторону, и лодку отбросит, а то, пожалуй, и опрокинет. Между Улусом-Модоном и Кумарою особенно замечательно в этом отношении одно место, где с правого берега выдалась в реку скала, из-за которой вода стремится с большою силою. Нередко у лодок бичева тут обрывается, и их самих несет потом с полверсты по течению, несмотря ни на какие усилия гребцов. Этот ‘бык’ (скала) и водоворот, около него образующийся, составляют, по моему мнению, самое трудное место на Амуре для плавающих, впрочем, только для низовых, потому что те, которые плывут сверху, напротив, только выигрывают от быстроты течения реки.
На Кумаре, т. е., точнее, в небольшой узкой долине левого берега Амура, против устья Кумары, где строилась станица Кумарская, я нашел командовавшего 13-м батальоном капитана Дьяченку. Это был один из наиболее энергических деятелей по делу заселения Амура. Спокойный, ровный характер, распорядительность, умелость обходиться с солдатами и казаками, с начальствами китайскими и своими — доставили ему общее уважение амурцев. И у него в станице постройки шли живо, а число домов было значительнее, чем где-нибудь. Он показал мне собственноручный приказ Н. Н. Муравьева о времени и порядке возвращения 13-го батальона в Шилкинский завод. Приказ этот был написан на полулисте бумаги, и на нем, сверх месяца и числа, стояло: ‘пароход Лена, на мели’ — вместо Иркутска или такой-то станицы, т. е. вообще взамен обозначения местности, где состоялся приказ. ‘Видите, как у генерал-губернатора накипело сердце против моряков: он не утерпел, чтобы не прибавить слов ‘на мели’, — заметил, улыбаясь, Дьяченко. ‘И я думаю, — продолжал он, — что если бы это не была официальная бумага, то Николай Николаевич написал бы ‘разумеется на мели’. — Я готов был разделить это мнение. Приказ был отдан как раз в том месте, где генерал-губернатору пришлось променять пароход на лодку с дощатым навесом, о которой я уже упомянул выше.
Плавание от Кумары до Албазина, где Амур часто разбивается на протоки, иногда очень мелкие, а иногда, в мелководье, и совсем глухие с верхних концов, было очень неприятно, тем более, что дни становились все короче, и вечером трудно было идти позднее 8-ми часов из опасения не различить главного русла от какого-нибудь рукава и попасть в такой, из которого был один выход — назад. Холода по ночам тоже донимали, так что единственным утешением было отсутствие комаров и слепней, которые быстро исчезли при начале свежей погоды. Гребцов мне приходилось менять на постах и селениях, и это было также немалое неудобство. Пока их разыщут, пока они соберутся, а время уходит. На одном посте начальник, какой-то урядник, и вовсе было отказал в гребцах, так что я должен был постращать его арестом. И мне говорили многие из посещавших в то время Амур, что с ними случалось то же, так что езда, даже курьерская, не отличалась скоростью. Почему с первого же года водворения русских селений на Амуре не были там устроены хоть небольшие почтовые станции, этого я не понимал тогда, да не понимаю и теперь. Возка почты и курьеров была возложена на жителей, которых это отрывало от работ по устройству хозяйства и, следовательно, раззоряло, а я не думаю, чтобы основывать колонии, с первого дня разоренные, могло быть целью забот государства. Поправлять их, и поправлять сугубыми жертвами, пришлось потом тому же государству. Так не лучше ли было с самого начала устранить причину раззорения? Будь на каждом посту хоть по три лошади и по три человека, это дало бы возможность возить почту и курьеров — если не верхом, то бичевою на лодках, гораздо скорее, чем на людях бичевою же. Да и немедленно были бы набиты вдоль берегов кратчайшие тропинки от одного селения к другому, а у самой реки хоть какие-нибудь бичевники. Там, где бичевника на нашем берегу без работ было сделать нельзя, лошади могли бы объезжать скалы по самым увалам.
Впрочем, тайна этого неурядья довольно проста: не было денег. Ведь амурские расходы были в то время еще не государственными расходами, а собственно сибирскими или даже только восточно-сибирскими. Генерал-губернатору предоставлено было экономничать по разным штатным и вообще сметным расходам и сделанные сбережения обращать в ‘амурский капитал’, из которого и производились расходы по амурским экспедициям. Очевидно, что со страны, в которой было всего 1.000,000 населения, больших экономий сделать было нельзя, а отсюда естественно вытекала скупость в расходовании амурского капитала. Кажется, что весь он в 1857 году состоял из 400,000 рублей, а впереди предстояли большие экстренные расходы по колонизации следующего года. Вот и причина, что почт, даже в самом зачаточном состоянии, учреждать было не на что. Но, впрочем, и тут, по моему мнению, можно было извернуться, чтобы не разорить возникавших колоний. Следовало назначить высокую прогонную плату с версты и лошади или гребца и заставлять проезжих чиновников выплачивать эти прогоны, выдавая им таковые из казны… Впрочем, что толковать о вчерашнем дне? Прошлого не воротишь, и если я говорю здесь об этом предмете, то, собственно, для того, чтобы объяснить, почему амурская колонизация не вышла такою блестящею, как можно было ожидать по естественным богатствам страны.
На одном из промежуточных пунктов между Кумарою и Албазином мне пришлось воочию познакомиться и с другою причиною того же неуспеха великого амурского дела, причиною, быть может, еще более важною, чем недостаток денег. Разумею страшный произвол во всем казачьих начальств. Это давно известно каждому образованному человеку, что военная дисциплина хороша только во фронте и в отношениях чисто служебных, тут исполнение даже видимо нелепого распоряжения старшего есть безусловная необходимость. Но в сфере экономической, как и в умственной, деспотизм есть нелепость, ничем неизвиняемая. Между тем, что же было на Амуре? Вот один сотник, получив в свое управление вновь возникающую станицу, селит ее не при Амуре, а далеко в стороне, под горою, так что занятие рыболовством, самое естественное для жителя берегов большой реки, становится делом весьма трудным, сопряженным с потерею значительного времени. Мало того, поселок свой он строит на болотистой почве и у гнилого озерца, одной из ‘стариц’ Амура, стало быть, в местности гигиенически невыгодной. Генерал-губернатор делает ему замечание, говорит ему даже, что он поступил как азиат-охотник, которому дороже всего быть поближе к лесу и к ловушкам на зверя. Но что будете делать? Деревня строится, она построена там, где пожелал сотник-зверолов. На вопрос мой казакам: довольны ли они своим местом? я получаю в ответ: ‘Помилуйте, ваше благородие, разве можно быть довольным болотом?’ Не знаю, какова была дальнейшая судьба этого поселка, но, вероятно, его перенесли, на что, конечно, требовались и время, и деньги, и труд, разумеется, самих казаков.
Да мало ли на чем не отзывался со страшною невыгодою военный деспотизм, введенный вместе с казачеством на Амуре. Казак хочет развести свой огород, вот там-то: нельзя! Он думает уладить свой дом и двор, вот так-то: нельзя! Он собирается на несколько дней в лес на охоту: нельзя! Служба требует пребывания дома. Он хочет съездить в соседнюю станицу, чтобы повыгоднее продать пушнину, за которую местный кулак — станичный начальник дает очень мало: для отлучки нужно спроситься у того же станичного начальника, и тот, разумеется, говорит: нельзя!.. Словом, чтобы не быть слишком многоречивым на эту тему, расскажу один факт, сообщенный мне в 1868 г. в Иркутске бывшим начальником штаба восточно-сибирского военного округа, В. К. Кукелем, в присутствии по крайней мере 20-ти человек. Военный губернатор Амурской области, г. Педашенко, однажды вздумал посетить староверческие или раскольничьи селения, возникшие на призейской равнине, верстах в 50-ти, во 100 от Амура, и нашел их цветущими уже на второй или на третий год существования. ‘Славно вы живете, братцы, — говорил он крестьянам, — гораздо лучше чем казаки, даром что у них Амур под боком. Отчего бы эта разница?’ — ‘А, батюшка, ваше превосходительство, оттого, что мы от начальства подальше’… Какая горькая ирония в этом простодушном ответе!
Чем далее я подвигался вверх по Амуру, тем постройки в новых станицах были лучше, потому что везде был вокруг прекрасный строевой лес. Но другие хозяйственные условия представляли мало утешительного. Огородов было разработано мало, полей поднято еще менее. Впрочем, на верхнем Амуре озимые поля едва ли и теперь в употреблении, там, как и в большей части Сибири, кажется, сеют только яровой хлеб. Скота у поселенцев немного, лошадей в особенности, хотя это были конные казаки. На последнее обстоятельство я невольно обратил внимание, и меня поразила при этом мысль: зачем это в гористой и лесистой Даурии мы водворили конницу? Употреблять ее здесь некуда, потому что край — пустыня, без всяких дорог, отправлять на службу вниз по Амуру неудобно, а в некоторые времена года даже просто невозможно, движение к Цицикару или хоть к Мергеню — немыслимо. Вот если бы конные казаки водворились на среднем Амуре, от Хингана до Усури, то они, вместе с теми, которые водворились между Зеею и Хинганом, могли бы составить хорошую кавалерию, потому что превосходные луговые равнины в этих местах дают возможность держать многочисленные табуны лошадей. Но случилось на деле, как увидим впоследствии, совершенно противное: средне-амурская низменность занята казаками пешими, а горная страна вниз от Усть-Стрелки — конными.
В Албазине я нашел жилые дома уже оконченными и населенными, и то же было в поселках выше его по Амуру. Число домов, правда, было повсюду меньше числа семей, но важно было уже то, что все люди проводят ночи под кровом, а не на воздухе или в шалашах, продуваемых ветром. Погода становилась все холоднее, а ночью начинались морозцы, от которых лист на немногочисленных здесь нехвойных деревьях желтел и опадал. Казаки ждали более глубокой осени и первого снега, чтобы разойтись по лесам на охоту, а тем временем делали загороди около домов, возводили кое-какие домашние пристройки, ловили рыбу. Последний промысел велся совершенно на тех же основаниях, как в Забайкалье, то есть ставились снасти из простых жердей с привязанными к ним на веревочках толстыми железными крючками или удочками, без всякой приманки. И рыба ловилась: так ее было много! Иногда перегораживали легкими сваями какую-нибудь небольшую речку, впадавшую в Амур, и тогда ниже изгороди, в небольшом омуте, скоплялось множество мелкой рыбы, которую ели безотлагательно, тогда как крупные породы, пойманные в самом Амуре, частью солились и шли впрок. Замечу, что, однако, ни в 1857, ни в 1858 году нельзя было купить на верхнем Амуре порядочной соленой рыбы, тогда как на низовьях, около Мариинска, приготовлялись хорошие балыки, и еще кем? — солдатами!
В Усть-Стрелке я расстался с Амуром, чтобы увидать его не раньше, как через восемь месяцев. Молодцы усть-стрелочные казаки повезли мою лодку по Шилке с быстротою, от которой я уже давно отвык на Амуре, где в последние дни едва успевал делать по 30-ти верст в сутки. Бросив последний взгляд на великую реку, я засел, согнувшись, под лубочный навес, и стал писать отчет о виденном, для представления его генерал-губернатору по приезде в Иркутск. Топограф Жилейщиков приводил тем временем в порядок наши общие съемки, и незаметно пролетели три дня, при конце которых лодка моя снова стояла перед домом Скобельцина в Горбице, как три месяца тому назад. Таким образом, поездка моя ‘за границу’ окончилась, и я пользуюсь этим окончанием, чтобы сказать, что же именно было сделано летом 1857 года для заселения Амура.
Казачьи станицы возникли в следующих местах:
1. При устье р. Игнашиной в Амур, в 68-х верстах от Усть-Стрелки, теперешняя станица Игнашина.
2. При устье р. Ольдоя, в 27-ми верстах ниже предыдущей, теперь называется Сгибневой, в память А. С. Сгибнева, командира ‘Аргуни’, первого на Амуре парохода.
3. Против устья Албазихи, на месте бывшего городка Албазина — Албазинская станица, ныне одно из значительнейших селений на верхнем Амуре. От предыдущей 83 версты.
4. Против устья Панги, теперешняя станица Бейтоновская, в память известного героя XVII века, Бейтона. От Албазина 39 верст.
5. На устье Буринды, теперешняя станица Толбузина, 78 верст.
6. Близь устья речки Бусуни, Ольгинская, 53 версты.
7. На Ангане — Кузнецова, в честь купца Кузнецова, жертвователя на первую амурскую экспедицию, 63 версты.
8. На Унми — Аносова, в честь горного инженера, составившего первое описание Амура в 1854 г. и потом известного своими геогностическими изысканиями в Амурском крае, 75 верст.
9. Против устья Кумары, большая станица Кумарская, 87 верст.
10. На Улусе-Модоне два небольшие поселка, ныне называемые Казакевичевым и Корсаковым, в честь М. С. Корсакова и П. В. Казакевича, теперешнего кронштадтского военного губернатора, а в 1857 г. губернатора Приморской области. Последний от Кумары по реке 69 верст.
11. На урочище Нарасун — станица Бибикова, в честь бывшего спутника Н. Н. Муравьева в его первой экспедиции на Амуре, г. Бибикова, 66 верст.
12 .При устье Зеи, станица Усть-Зейская, ныне город Благовещенск, 75 верст, а от Усть-Стрелки 778.
13. В 26-ти верстах ниже устья Буреи, теперешняя станица Иннокентьевская, от Усть-Зеи 268 верст.
14. Халтан — теперь станица Касаткина, 41 верста.
15. У входа Амура в Хинган — станица Пашкова, в память нерчинскаго воеводы XVII века, от Халтана 50 верст, а от Стрелки 1,137 верст.
Во всех этих 15-ти селениях в 1857 г. было не свыше 1,850 душ обоих полов, самые большие из них были Усть-Зейская, Иннокентьевская и Кумарская станицы, в которых находились и управления трех переселенных сотен.
К этому оседлому населению нужно присоединить, как первых же русских жителей на верхнем Амуре, офицеров и солдат 14-го сибирского линейного батальона и дивизиона одной батареи, всего около 1,100, так что зимою с 1857 на 1858 год было в теперешней Амурской области около 2,950 русских, разбросанных на протяжении 1,137 верст.
Люди эти вообще были снабжены продовольствием на 14 месяцев, и если бы случилась в течение зимы какая-нибудь убыль запасов, то пополнить ее не имели средств, кроме небольшого числа усть-зейцев, у которых в соседстве был город Айгун с группою маньчжу-китайских деревень. Ни казна, ни частная русская торговля не могли им подать помощи раньше конца мая следующего 1858 года. Весь домашний скот и птица должны были кормиться из того же 14-месячнаго людского запаса, но первый, разумеется, главным образом, запасами сена, которые населению следовало собрать в первые же недели по прибытии на место, в горячую пору постройки жилищ. Мы видели, что, в большинстве случаев, переселенцы прибыли поздно, и им, по времени года, почти было не до скота. Вот почему значительная часть привезенной из Забайкалья живности была съедена зимою, другая подохла, и рабочие силы к началу рабочей поры 1858 года были в состоянии неудовлетворительном. Этого факта не следует забывать, когда разбирают причины недостаточной зажиточности амурских колонистов. Они, так сказать, были надорваны в силах и средствах борьбою с природою в самый день их водворения в новом крае.
Отсюда то недовольство их судьбою, которое видел в 1859-1860 годах С. В. Максимов, и которое дискредитировало Амур и в глазах народа, в первое время увлекавшегося было переселением в Амурский край, и в глазах образованной публики, которая, не имев возможности сама изучать богатые естественные средства новой страны, стала склонною думать, что богатства эти существуют только в воображении некоторых иркутских чиновников, задаренных наградами.
Из Горбицы я тем же способом, т. е. плывя в лодке, доехал до Стретенска, но как тут уже можно было ставить на бичеву не людей, а лошадей, то плавание совершалось очень быстро. За всем тем, когда в Стретенске я сел в тарантас и двинулся по сухому пути рысью, от 10-ти до 12-ти верст в час., то эта скорость показалась мне неблагоразумно большою, и я долго держался за экипаж, опасаясь упасть. Но мало по малу нервы пришли в порядок, и, несясь на курьерских от Нерчинска к Городищу, я уже заставлял ямщика ехать скорее, чем по 15-ти верст в час.
И скакать было нужно. Уже в Стретенске я узнал, что генерал-губернатор собирается в Петербург. Оставить его без сведений о том, в каком состоянии находился Амур через полтора месяца после его отъезда, значило бы сильно его раздосадовать и даже, вероятно, повредить вообще амурскому делу, потому что и цель-то его поездки в далекую столицу состояла в докладе о ходе этого дела и получении полномочий, необходимых для его успешного окончания. Переехав на пароходе Байкал, я в ночь двинулся к Иркутску и на заре прибыл в этот город. Экипаж Н. Н. Муравьева был уже подмазан, вещи уложены, и сам он ходил по зале в дорожном платье, когда я явился с докладом, частью письменным, частью словесным. Выслушав меня, он приказал начальнику штаба, г. Буссе, тому самому, который возбудил по смерти своей такую горячую полемику о Сахалине, прислать меня осенью в Петербург, а сам пошел садиться в тарантас, в котором обыкновенно совершал свои поездки, так как рессорные экипажи совершенно не годятся для езды по дорогам не шоссированным.
…Два с половиною месяца, проведенные мною в Иркутске и в Забайкалье после отъезда Н. Н. Муравьева в Петербург, были совершенно достаточны, чтобы убедиться, что такое внимание к ‘новичку’, какое оказал мне генерал-губернатор, взяв с собою на Амур, не проходит даром. Не было такой шпильки и даже просто грубости, какой бы не позволил себе г. Б. по отношению ко мне, и если иногда сдерживался, то только потому, что, зная о предстоявшей мне поездке в Петербург, боялся, что я принесу там на него жалобу генерал-квартирмейстеру и генерал-губернатору. Я молчал, хотя иногда приходилось кусать губы от сдержанного негодования. Чтобы характеризовать двумя словами мое положение в это время, скажу, что когда я, для приложения к составлявшемуся мною описанию Забайкалья, начертил маршрутную карту, стоившую мне около месяца работы, то карта эта, накануне окончания, исчезла со стола, на котором я работал, сидя в штабе…
Тем не менее, 22-го ноября 1857 года курьерская тройка понесла меня по направлению к Петербургу и 9-го декабря поутру я был уже там. В это время составлялось предположение об экспедиции на реку Усури для открытия вдоль ее сообщения с теми гаванями Японского моря, которые только что были отысканы пароходом ‘Америка’, возившим адмирала Путятина из Николаевска в Китай. Генерал-губернатор объявил мне, что эта экспедиция будет поручена мне. Лучшей программы деятельности на будущее лето нельзя было придумать, и я с жаром занялся приготовлениями к предстоявшему странствованию: перечитал все, что было писано о Маньчжурии и Японском море, скопировал карты, сделал длинные выписки из Лаперуза и Броутона, выпросил у барона В. К. Ливена дубликаты многих книг о восточной Азии, находившихся в библиотеке главного штаба, для доставления их в Иркутск, и т. п. Но особенно счастливым я считал себя, при этих приготовлениях, тем, что имел случай встретиться с двумя отличными знатоками тех местностей, в которые мне предстояло отправиться, с профессором Васильевым и адмиралом Невельским. В. П. Васильев в это время занимался переводами с китайского описаний рек Амурского бассейна. С обычным ему великодушием, он сообщил мне опись реки Усури и даже предложил не переписывать тетрадки, а оставить за собою оригинальную его рукопись. Это был поступок, достойный истинного служителя науки, чуждого всяких личных расчетов. От него же я получил только что отпечатанное им в Записках Географического общества общее описание Маньчжурии, составленное по китайским источникам и во многом дополнявшее Риттера даже в переводе его, сделанном в 1856 г. П. П. Семеновым. Г. И. Невельской был не менее любезен. Он лично навестил меня в скромной моей квартире в одной из отдаленных частей Петербурга, пригласил к себе, в течение нескольких вечеров беседовал со мною о Нижне-амурском и Усурийском краях, о которых имел обширные сведения, частью как очевидец, частью из расспросов у гиляков, мангун и гольдов. Опасаясь, чтобы я чего-либо из сообщенного им не забыл, он начертил на особом листе эскиз страны между Усури и Японским морем и тут же написал на полях пояснительный текст. Словом, В. П. Васильев и Г. И. Невельской сделали все, что могли сделать люди высокого благородства и любви к делу, так что и теперь, через 21 год, я не могу без горячего биения сердца вспоминать об их ко мне участии. Их сообщения я храню как святыню.
Геннадий Иванович Невельской, как известно, оставил свои Записки о времени первых наших движений в Амурском крае, в которых ему принадлежала столь видная роль. Живя за границей, я еще не успел хорошо познакомиться с содержанием этой книги, не так давно вышедшей в свет, но не сомневаюсь, что она полна интереса, именно потому, что, конечно, в ней сказана одна правда. Более честного человека мне не случалось встречать, и хотя его резкость, угловатость могли иногда не нравиться, но всякий, кто имел случай ближе подойти к нему, скоро замечал, какая теплая, глубоко-симпатическая натура скрывалась за его непредставительною наружностью. Противники его, не имея возможности марать его чести, стоявшей выше подозрений, старались выставить его смешным, ограниченным сумасбродом… Да! и Колумб был сумасброд, и Гарибальди сумасброд, даже самый ограниченный, если верить официозным журналистам и дипломатам. Только для них обоих есть история, есть она и для Невельского, а всех официозных журналистов и многих дипломатов что же ожидает, кроме забвения?..
Впрочем, виноват перед гг. дипломатами. Именно в воспоминаниях о занятии Амура приходится назвать одного из них, также имеющего право на память в потомстве. Это был тоже, если не ‘сумасброд’, так ‘эксцентрик’, Егор Петрович Ковалевский, который управлял азиатским департаментом министерства иностранных дел в 1855-1861 годах. Его проницательный ум, его литературные дарования, его злой язык, его отличное знакомство с Востоком, его просвещенный патриотизм — слишком известны, чтобы мне нужно было напоминать о них, но его участие в деле ‘воссоединения’ Амура известно далеко не каждому. Когда-нибудь, в другом месте, я расскажу, что знаю, но не могу не пожелать, чтобы этот труд принял на себя кто-нибудь, знавший Егора Петровича ближе, чем я. Для истории Амурского края то был бы важный материал.
Занятый приготовлениями к Усурийской экспедиции, я не слишком внимательно следил за теми общими вопросами, которых решение вызывало Н. Н. Муравьева на пребывание в Петербурге, но все же знал, что по отношению к Амуру дело идет о двух предметах первостепенной важности, именно, о продолжении заселения его в размерах гораздо больших, чем в 1857 году, и о передаче генерал-губернатору Восточной Сибири тех полномочий на заключение с Китаем договора об Амурском крае, которые были даны другому лицу. Подписание трактата с китайцами о признании за нами всего левого и части правого берега Амура должно было явиться венцом многолетней деятельности Н. Н. Муравьева, и понятно, что он не желал отдать этого венца другим. Дело это и устроилось в начале 1858 года, так что я уже в Петербурге знал, что предстоящею весною будут идти у генерал-губернатора переговоры с китайскими полномочными. Возникли толки о проведении наилучшей границы с Маньчжуриею в теперешней Приморской области. Одни говорили, что достаточно будет нам взять треугольник между устьем Усури, заливом де-Кастри и Императорскою гаванью, другие указывали на Ольгинскую гавань, как на южный предел приобретений, которых нужно желать. Г. И. Невельской советовал не упускать момента ослабления Китая, боровшегося с тайпингами и англо-французами, и провести границу от устья Сунгари прямо на юг, по горам, отделяющим бассейн этой реки от Усурийского, а далее выйти к Японскому морю у северо-восточного угла Кореи. Но это предложение находили несерьезным, слишком агрессивным, и, например, М. С. Корсаков открыто подсмеивался над ним… Надобно, однако, заметить, что на виду были предположения и еще более смелые. Осенью 1857 года вышла в Лондоне карта всего света, изданная, если не ошибаюсь, официальным английским картографом Стэнфордом. На ней русская граница в восточной Азии была проведена по прямой линии от Абагайту к Желтому морю, так что вся почти Маньчжурия признавалась русскою провинцией. Говорили, что границу эту Стэнфорд провел по указаниям нашего военного агента в Лондоне, капитана Н. П. Игнатьева, а этот последний будто бы только выразил чертежом мысль и предположение императора Николая, но за достоверность этих слухов я не ручаюсь и передаю их лишь как слухи, носившиеся в среде, которая, до некоторой степени, призывалась к подаче голоса по амурским делам и интересовалась всякого рода относившимися до них предположениями.
Н. Н. Муравьев уехал из Петербурга вскоре после Нового года, я остался на некоторое время, чтобы получить заказанные мною разные инструменты для штаба и для сахалинских угольных копей, принять из библиотеки главного штаба книги и т. п. Долго заживаться, однако, было нельзя, и вот новые 6,000 верст в течение года, так что, считая поездку на Амур, я сделал, с февраля 1857 по февраль 1858 г., более 22,000 верст, из которых около 2,600 верст водою, 18,000 верст на почтовых или курьерских и только 1,800 верст по железной дороге. Привожу эти цифры, чтобы показать, какова была тогда служба в Восточной Сибири, потому что я далеко не составлял исключения, и многие ездили еще больше меня, особенно адъютанты и чиновники особых поручений генерал-губернатора. Я уже имел случай заметить, что над этими разъездами восточно-сибирских чиновников смеялись в Петербурге, ‘Искра’ напечатала ряд каррикатур на этот счет, где представила даже портреты некоторых из ‘курьеров’ с подписью, что ‘на привезенных ими бумагах собственною его пр-ва рукою написано: ‘к сведению’. Но повторяю: разъезды были неизбежны. Я, например, привез важные депеши из Пекина и Тянь-цзина, которые ускорили решение дела о предстоявшем заключении договора об Амуре, по крайней мере, на две недели. Ведь почта от Иркутска до Петербурга ходила слишком 30 дней, а я приехал в 171/2.
По прибытии в Иркутск, опять начались неприятности. Г-ну Б-у было досадно, что генерал-губернатор, не спросясь его, отдал Усурийскую экспедицию мне. Узнав довольно близко его характер, я опасался с его стороны всякого рода мер к тому, чтобы исполнение моего поручения обставить самыми невыгодными условиями, но, по счастью, составление команды и снабжение ее запасами поручено было М. С. Корсакову, т. е. лицу, стоявшему вне штабных интриг, и моими спутниками на Усур явились люди усердные и хорошо всем снабженные. За то г-ну Б-у удалось сделать мне серьезную неприятность в собственно-штабной сфере. По предположению генерал-губернатора и утвержденной им смете экспедиции, предполагалось мне дать в помощь двух топографов. Г-н Б. распорядился так, что этих топографов я не видал в глаза, и, следовательно, мне приходилось одному делать то, что должны были делать трое. Мало того: из довольно значительного запаса топографических инструментов, находившихся в Иркутске, мне были отпущены самые дурные, например, буссоли с размагнитившимися стрелками и тупыми шпильками. По счастью, я всегда имел, как и теперь имею, этого рода инструменты собственные, разумеется, исправные. С этой стороны, стало быть, маневры были бесполезны. За то г. Б. не поскупился на личные оскорбления такого свойства, что я дал себе слово: как только окончу экспедицию, уехать из Восточной Сибири, каковы бы ни были внешние условия службы, которые пришлось бы принять, отказавшись от должности старшего адъютанта штаба. Я это потом и сделал.
В половине апреля 1858 г. я опять отправился на Амур и опять с любезным Я. П. Шишмаревым, но несколькими днями вперед генерал-губернатора. В Шилкинском заводе я нашел готовою мою команду: почтенного сотника Пешкова, урядника Масленникова, переводчика тунгузского языка унтер-офицера Карманова и одиннадцать казаков. Со мною был еще крепостной мальчик в виде слуги, так как опыт прошлого года указал на положительную необходимость иметь прислугу, независимую от команды гребцов, далеко нелюбезно распоряжавшихся вещами, лично мне принадлежавшими. Так как мы прибыли в Шилкинский завод еще в то время, когда Шилка была покрыта льдом, то пришлось дожидаться ее вскрытия. Помню очень хорошо, как по вскрытии, наконец, реки стали хлопотать о скорейшем выводе из гавани парохода ‘Лены’, где он замерз, и как не успели в этом, так что генерал-губернатор с ближайшими своими спутниками уплыл на катере, а нам, т. е. г-ну Б., мне, почтенному чиновнику особых поручений В. Д. Карпову и еще какому-то гражданскому чиновнику, имени которого не могу вспомнить, дан был огромный баркас или, точнее, кузов канонерской лодки, на которой смело можно было поместить роту солдат, или, еще лучше, семейств тридцать переселенцев, или несколько тысяч пудов муки. Этот баркас был истинным мученьем для моей команды, которая одна должна была с ним управляться и, стало быть, понапрасну измучиться прежде, чем начнется собственно Усурийская экспедиция. Особенно неприятно было присутствие на том же баркасе генерал-губернаторских кур и баранов, которым не нашлось, видно, другого места, которые отравляли атмосферу, доставляли много хлопот по прокормлению и кончили тем, что большею частью подохли, не доехав до Зеи… Эти мелочи с ‘заднего двора’ я привожу здесь, как характеристические вообще для экспедиции 1858 года, в которую, за огромностью ее размеров и цели, очевидно, пренебрегали вещами второстепенными, т. е. именно теми, которые ближе всего касаются отдельных исполнителей общего дела.
А цель и размеры экспедиции 1858 года были действительно огромны. Во-первых, нужно было дополнить колонизацию прошлого года основанием множества новых селений между Усть-Стрелкою и Хинганом, так, чтобы, вместо прежних трех сотен, казаки могли выставлять два полка, во-вторых, следовало заселить вновь обширное пространство между Хинганом и Усури и даже часть берегов этой последней реки, в-третьих, и самое главное, нужно было заключить договор с Китаем, облекавший наши захваты на Амуре в законную форму. Последняя цель была бы очень труднодостижимою, даже, быть может, вовсе недостижимою без войны, если бы у китайского правительства не было в это время на руках тяжелых забот по борьбе с англо-французами, взявшими уже Кантон, с тайпингами, владевшими Нанкином, и с магометанами, восстание которых началось в 1857 году и охватило обширную площадь от берегов Желтой реки в Шен-си до Кашгара. Но как эта тройная борьба, совершавшаяся притом на театрах гораздо более важных для Китая, чем отдаленный Амур, поглощала все внимание богдыханского правительства, то можно сказать, что именно главная-то цель экспедиции 1858 года — трактат — была самою легкодостижимою. Это и подтвердилось тем, что когда генерал-губернатор прибыл на устье Зеи, то оказалось, что китайский уполномоченный, князь И-шань, тесть императора, уже дожидается его в соседнем Айгуне. Кроме того, ясным доказательством готовности китайцев уступать служит и самая краткость переговоров. Мы прибыли на устья Зеи 11-го мая, 13-го генерал-губернатор явился перед Айгуном со своим катером и двумя канонерскими лодками, а 16-го договор был подписан. Я не привожу здесь его содержания, потому что он всем известен, но замечу, что при заключении его было несколько курьезных обстоятельств. Переговоры велись через переводчиков или, точнее и главным образом, через Я. П. Шишмарева, который получал указания от генерал-губернатора и к которому являлись второстепенные китайские чиновники с такими же наставлениями от князя И-шаня. Последние прибегали к совершенно азиатским хитростям, чтобы добиться нашей снисходительности. Они плакали, уверяя, что не смеют передать представляемых требований своему послу, вероятно, из опасения, что он велит вздуть их бамбуками, уверяли от имени самого посла, что он не решится принять таких-то и таких-то условий, потому что за принятие их ему угрожала бы петля, и т. п., а когда договор был подписан, то признавались, что их удивила умеренность наших требований, что они ожидали для начала негоциаций домогательства нашего на все земли до Великой стены и Желтой реки, дабы потом, по принятому в дипломатии обычаю, сбавлять эти требования… Спешу, впрочем, оговориться: сам я под Айгуном во время переговоров не был, а узнал эти подробности через несколько дней после заключения договора, когда генерал-губернатор со свитою прибыл на устье Усури, куда я был отправлен вперед. Помнится, при этом и сам Н. Н. Муравьев смеялся над И-шанем, который хоть и уверял, что боится петли, но на последовавшем за подписанием трактата угощении так усердно пил шампанское, что снял с себя курму и остался только в той части одежды, которая походит на поповский подрясник или, пожалуй, даже на рубашку и которая, я уже забыл теперь, как называется по-китайски… Рассказывали также о баснословном невежестве китайцев, которых будто бы уверили, для убеждения в необходимости уступить нам Усурийский край, что если они этой уступки не сделают, то англичане не замедлят появиться на Усури со своими пароходами и пушками, которые перетащат туда с Японского моря. Вообще, пуганье англичанами было одним из главных мотивов с нашей стороны, и кто знает ненависть и боязнь, которую китайцы питают к этим ‘рыжим варварам’, тот поймет, что выбор этого мотива был очень удачен: мы сами ведь должны были во всяком случае остаться ‘друзьями’ Китая.
Вся поэзия амурского дела кончилась с подписанием айгунского договора. За исключением одной моей небольшой экспедиции, которая тоже утратила часть своей прелести, не оставалось ни одного предприятия на Амуре, которое не было бы самою сухою прозою. Для ‘видных’ дел почти не оставалось места. Поэтому можно было предвидеть, что тот наплыв энергической молодежи в Иркутск, который в течение нескольких лет совершался под влиянием амурского дела, скоро прекратится, а с ним прекратится и та энергическая жизнь, которая, было, пробудилась в Восточной Сибири. Так оно и случилось, как известно, но, впрочем, 1858 и 1859 года были еще годами увлечений для многих, возвращавшихся потом, разумеется, совершенно разочарованными. Колонизация Амура, исследования и заселение южно-Усурийского края, тамошних гаваней и т. п. привлекали еще людей, жаждавших деятельности, но недолго. В 1860 году посетил наши посты по берегам Японского моря талантливый путешественник Линдау: он удивлялся их безжизненности и печальной участи людей образованных, которые были брошены судьбой в эту глушь. Тогда же описал далеко не розовыми красками и самый Амур путешественник русский, С. В. Максимов…
Где причина этому? Отчего Амурский край не развился так же быстро и роскошно, как Калифорния, Новая Зеландия, Южная Австралия или хоть даже Канада?.. В ‘воспоминаниях’ не место отвечать на этот вопрос, а потому я вернусь к простому перечню событий 1858 года, насколько они знакомы мне лично.
И, во-первых, скажу несколько слов об амурской компании, которая была основана в этом году и возбуждала такие сангвинические надежды. Задачи компании были очень широки, средства значительны, покровительство со стороны высших сибирских властей — безусловно, в заключение всего, ведение дел на месте, т. е. на Амуре, было вверено лицу, известному в иркутском коммерческом мире по своему уму и деятельности, купцу Белоголовому. Н. Н. Муравьев принимал самое близкое участие в судьбах компании. Когда, по заключении айгунского договора, он встретил Белоголового на устье Усури, в теперешней станице Казакевичевой, то на бывшем в генерал-губернаторском помещении (шалаш из коры) завтраке единственный тост, провозглашенный хозяином, был ‘за процветание амурской компании’, которая должна была избавить Амур от мелких хищников-спекулянтов и водворить в нем ‘разумную’ торговлю, которая бы содействовала развитию богатств края. Предполагалось, что средства компании дадут ей возможность снабдить край немедленно теми произведениями стран культурных, которых недоставало необработанной еще, хотя богатой от природы, пустыне: хлебом, рисом, сахаром, свечами, готовою обувью, одеждой и материалами для нее, скотом, земледельческими орудиями, мебелью, посудой, стеклом, железною утварью и пр. Предполагалось, конечно, что главною заботой компании будет не скупка по дешевой цене соболей, которые бы на ирбитской ярмарке доставили ей 300-400% барыша, (Соболи покупались в 1858 г. на Амуре по 3-4 рубля, а продавались в Ирбите по 12-15, иногда даже по 25 рублей) а доставка из-за границы, морем, таких грузов, которые бы могли удовлетворить потребностям вновь возникавших колоний. Предполагалось, наконец, что местные амурские власти проникнутся теми же взглядами на компанию, как и власти иркутские, и не только не будут делать ей притеснений и убытков, а облегчат ее задачи — отводов, например, постоянных мест под магазины компании, перевозкою более спешных грузов на казенных пароходах, трюмы которых нередко оставались пустыми, и т. п. Но что же случилось не в области предположений, а в действительности? В лавках компании продавались заплесневелые пшеничные сухари и крендели по полтиннику и по трехрублевому за фунт, прогорклое коровье масло по целковому, червивая колбаса, гнилая даба (низший сорт китайки) и т. п., а принимались, за исключением денег, одни соболи! С великим трудом я, износивший на Усури четыре пары обуви, мог достать себе кунгурские простонародные сапоги что-то за 10 или 12 рублей пару, так что на первый же год существования компании приходилось жалеть об отсутствии тех ‘хищников’, которых могущественная конкуренция компании удалила с Амура. С другой стороны, местные власти вели себя с компаниею возмутительно. Пришли, например, на устья Зеи компанейские лодки. ‘Давайте их нам! они нам нужны для перевозки солдат или казенных тяжестей!’ Прибыли на низовья Амура компанейские скот и мука: ‘пожалуйте их нам, а в будущую навигацию мы вам отдадим их натурою!’ — Губернатор Б., отправляясь в Благовещенск и желая, чтобы город этот был не только просвещен его присутствием, но и освещен фонарями, заказал таковые компании, да кстати и пожарные инструменты. И то, и другое было доставлено, но тогда его превосходительство отказался от заказа, потому что у города доходов не было и заплатить было нечем. И, разумеется, компания не смела отыскивать убытков. Мудрено ли после этого, что она кончила свое существование через 3-4 года продажею акций, кажется, г-ну Бенардаки, по 17 копеек за рубль?!
Лично я провел все лето 1858 года, т. е. конец мая, июнь, июль и часть августа, на Усури, занимаясь съемкою этой реки и составляя ее описание. Так как отчет об этой экспедиции давно и не раз напечатан, не только по-русски, но даже по-английски, то я не буду здесь останавливаться на ней, а расскажу лишь то, что относится до заселения Амура. Когда в августе я плыл вниз по Усури и приближался к ее устью, то издали заметил несколько свежих, еще неоконченных построек по равнине правого ее берега, тянущейся от подошвы хребта Хехцыр к югу. Это был зародыш станицы Невельской, которую потом пришлось перенести с берега внутрь страны, потому что разливы Усури затопляли дома. Хотя в 1858 г. переселенческие сплавы начались гораздо раньше, чем в 1857-м, но по отдаленности Усури от Забайкалья поселенцы пришли поздно, и состояние их построек внушало опасения, что зимовка будет плоха. В следующем селении, Казакевичевом, дело шло несравненно лучше. Тут уже с ранней весны губернатор Приморской области начал возведение зданий для магазинов и нескольких жилых построек, и потому селение имело довольно приличный вид. Оно поэтому и сделано было потом местопребыванием командира Усурийского казачьего батальона. Станица Корсакова едва зарождалась, зато Хабаровка, поставленная на превосходном, возвышенном берегу Амура и Усури, при окончательном их слиянии, представляла утешительный вид. Здесь работы, под управлением того же Я. В. Дьяченки, который в прошлом году строил Кумарскую станицу, шли очень успешно, и возникли не только дома, но и лавки с товарами, даже, если не ошибаюсь, заложена была небольшая церковь или часовня на пригорке, видном издалека. Купцы своим коммерческим инстинктом поняли, что тут в будущем должен возникнуть большой коммерческий центр, и, разумеется, рано или поздно этот центр возникнет, но вот, например, какие обстоятельства мешали этому до настоящего времени. Гораздо позднее основания Хабаровки возникла мысль основать в ней местопребывание губернатора всего Амурского края, причем Благовещенск остался бы уездным городом, по крайней мере, до того времени, пока население Амурского края не увеличится настолько, чтобы стоило сделать из него две области. При этом, конечно, губернатору из Благовещенска, где у него есть хороший дом, пришлось бы переехать в Хабаровку, на первое время — в помещение более тесное, пришлось бы и удалиться от Иркутска, где жил нареченный тесть губернатора, человек тоже с видным положением в провинциальной администрации. Спросили из Петербурга кого следует в Восточной Сибири, и что же получили в ответ? ‘Хабаровка неудобна, она лежит на болоте, отличается нездоровостью’, и т. п. Мне случилось читать этот любопытный ответ, и я не знал, как он мог быть дан вопреки очевидности, — потому что Хабаровка лежит на откосе высокой горы и есть одна из лучших по местности колоний Амурского края, — и какая цель могла быть при его составлении? Только лишь узнав случайно семейные обстоятельства, на которые сейчас указал, я понял, почему хребет Хехцыр официально обратился в болото… Что же такое нужды государственные перед семейными некоторых особ!..
Я сейчас сказал, что нашел в августе 1858 г. в Хабаровке нескольких торговцев. Один из них, скорее приказчик или даже ‘молодец’, чем хозяин, узнав, что я прибыл с Усури, стал при встрече расспрашивать меня, что это за край, чем там можно торговать? и пр. Я заметил, что на Усури пока почти совершенная пустыня, что вдоль ее я нашел всего 102 плохенькие домика ссыльных китайцев и гольдов, и что кроме соболей там покупать нечего, а продавать можно дабу, водку, табак, порох и т. п. Соболи, кажется, дешевы. — ‘Так-с! Ну, а край из себя каков? Говорят, много болот’. — Есть-таки, но ведь без этого не может же быть в стране дикой, лесистой и дождливой. Придут жители, найдут много мест возвышенных, годных для водворения, а когда вырубят леса, то и почва обсохнет, даже в долине реки, не только по увалам. Ведь вот и про Амур говорили, что он — болото, а где же вы видели, чтобы дома были поставлены на болотистой почве, кроме разве Бусули? — ‘Помилуйте! где же на болоте? а на песке, это точно… вон, извольте посмотреть, на том берегу луг-то весь песчаный’. — И говоря слова ‘на песке’, мой молодец как-то лукаво улыбнулся, так что даже последняя часть его речи мне показалась лишь оговоркой, долженствовавшею смягчить смысл его насмешливого замечания… Должно признаться, что действительно значительная часть селений, возникших в 1858 году, была основана ‘на песке’, в том смысле, что они были недолговечны и постепенно были относимы от берега Амура внутрь страны. Но много было местностей истинно великолепных по положению и угодьям, например, станица Екатерино-Николаевская, у выхода Амура из Хинганских гор. Я не знаю, кто именно выбирал места под селения, но общий отчет по ходу колонизации того года возложен был на чиновника особых поручений генерал-губернатора Шелехова, сына известного в свое время писателя по сельскому хозяйству. Что он написал, мне неизвестно, но вот что я могу сказать со своей стороны.
Летом 1858 года возникло на Амуре и Усури 35 селений, именно: шесть выше Благовещенска, четыре на Усури и двадцать пять на среднем Амуре, от Благовещенска до Хабаровки. В ‘Известиях Русского Географического общества’ за 1871 г. мною был перепечатан список всех в то время существовавших в Амурском крае населенных пунктов с показанием годов их основания, но я должен здесь оговориться, что там есть несколько ошибок, именно относительно хронологии. Перепечатка мною сделана с официального списка, составленного комиссией 1869 года, ездившею на Сахалин, и, конечно, ей было очень немного интереса добиваться точности в хронологии, но если кто вздумает со временем писать подробную историю амурской страны, тот должен это иметь в виду. Станицы были расставлены таким образом, чтобы расстояния между ними были по возможности однообразны и равнялись длине обыкновенного почтового переезда. Я уже заметил, в каких соображениях, губительных для переселенцев, это делалось, здесь прибавлю, что и в 1858 году об учреждении почтовых станций по Амуру не было и речи. Странное дело! Заняли мы в киргизской степи ни на что серьезно ненужный Зайсанский пост, в 400 верстах от Семипалатинска, и сейчас провели к нему почтовую дорогу, по которой едва ли когда-нибудь возится более десятка казенных и частных конвертов в неделю. А заняли и заселили Амурский край, эту большую дорогу к Тихому океану, и правильной почты не организовывали несколько лет, разрушая таким образом одною рукой то, что другою насаждали, т. е. систематически разоряя вновь водворяемых переселенцев почтовою гоньбой. Точно будто Восточная и Западная Сибирь принадлежат не к одному государству и управляются по разным началам!
Общее число переселенцев 1858 года мне неизвестно, но полагаю, что оно простиралось от шести до семи тысяч душ, главным образом пеших казаков из Нерчинского округа. Довольно забавную в военном отношении картину представляли эти побочные сыны или, точнее, приемыши Марса. До 1851 г. они выжигали для горных заводов уголь, возили руду, охотились зимою на белок, занимались сельским хозяйством, и военных мундира и амуниции почти не видывали, кроме разве тех, кто жил по этапному тракту, которым следовали арестанты под конвоем солдат. Вдруг — в казаки! Наслали к ним офицеров, начали учить артикулам, собирать на ученья, Даже, кажется, на маневры, выучили ходить в ногу и пр. Но переделать натуры в 6-7 лет не могли. Пеший забайкальский казак остался мужик-мужиком, только вместо зипуна любил халат и бороду не запускал, а брил поневоле. Фитильная охотничья винтовка была ему милее казенного ударного ружья, потому что она не пугает зверя взводом курка. А что до военной выправки и дисциплины, то он частенько говорил своему начальнику-офицеру, вместо ‘ваше благородие’ — ‘сударь’ и при этом почесывал затылок. Вот эти-то люди и были призваны заселять Амур не просто, чтоб жить на нем, но чтоб защищать его, от кого? — не знаю. Я уже не раз упоминал, что китайцев бояться было нечего, а за тем очевидно, что в данном случае мы слепо следовали традиции, по которой русские окраины должны быть обставлены передовою казачьей цепью.
Всю эту массу переселенцев, двинутую по воле правительства и водворенную не там, где бы она, может быть, пожелала сама, а там, где было приказано, приходилось, разумеется, кормить на счет казны, и, как опыт доказал, не один год. Откуда же было взять хлеба? Разумеется, кроме Забайкалья неоткуда. Но Забайкалье имеет такое малочисленное и редкое население, что больших свободных остатков хлеба на продажу у него не могло быть. Тут опять было употреблено насилие в виде реквизиции хлеба у крестьян трех волостей по Ингоде и Онону. Им назначена была цена, — помнится, копеек 60 за пуд муки, — и они должны были доставлять столько-то тысяч пудов. Доставлять хлеб из богатых им староверческих селений верхнеудинского округа, расположенных по Хилону, Чикою и Селенге, разумеется, было бы слишком дорого, а попробовать скупить запасы в китайских деревнях около Айгуна было бы делом рискованным, так как запасов таких могло и не оказаться, даже китайцы могли их не продать. О доставке же на Амур как хлеба, так даже и самих колонистов из России или из-за границы морем в то время — да и гораздо позднее — не было и речи, и тех, которые бы вздумали предложить этот способ подвоза людей и их продовольствия, вероятно, в Иркутске сочли бы ‘недальновидными’. Эта недальновидность ведь приписывалась, например, Михаилу Васильевичу Петрашевскому (1867 г.) за то, что он порицал стеснения хлебной торговли на иркутском базаре. Еще с большею откровенностью в ней обвинялись люди, имевшие смелость смотреть не чужими глазами на амурское дело…
Как в прошлом году на Усть-Зее, так теперь в Хабаровке, парохода не оказалось, и я, дав моей изнуренной команде отдых в два дня, приказал ей готовиться к новому странствованию на бичеве, которое должно было простираться на 2,000 верст. Мы отплыли с устья Усури после полудня и вечером остановились на ночлег у левого берега Амура, еще в виду Хехцыра, но уже верстах в 25-ти от Хабаровки. На завтра начали мы проходить те селения, которые, по выражению хабаровского приказчика, строились на песке. Превосходные луговые угодья пленяли однако же самих переселенцев, и им большею частью в голову не приходило, что луга эти — поемные, и что первый большой разлив Амура прогонит их с мест. Вода в реке была довольно высока и теперь, от дождей в бассейне Сунгари, а потому бичевник далеко не везде был хорош. Зная, что пароход должен был идти из Николаевска в Благовещенск, я приказывал не заходить в мелкие протоки, а идти главным руслом, чтобы не пропустить парохода, но какова же была моя досада, когда однажды сидевший на руле казак не исполнил этого распоряжения, зашел вместо Амура в один из его притоков, а когда мы, наконец, вернулись из него в большую реку, то встретившиеся мне гольды объявили, что пароход тем временем прошел! Только тот, кто четыре месяца шлепал по грязи, по камням, подвергался свирепым укушениям комаров и слепней, надеялся от всего этого избавиться и вдруг обманулся, — поймет отвратительное состояние духа, в котором я, да и все мои спутники находились. Но вот, мало по малу, на горизонте, у левого берега Амура, там, где виднелись струи дыма, очевидно, из возникавшего русского селения, обрисовался корпус какого-то судна, не амурской, т. е. не барочной конструкции, и в подзорную трубу я рассмотрел, что это пароход. О, радость!.. но совершенно напрасная. Пароходик этот был небольшой баркас ‘Надежда’, везший из Николаевска курьера, лейтенанта А. М. Линдена, но попортивший дорогою механизм и потому не могший плыть далее. Вместо получения от Линдена помощи, приходилось помогать ему самому. ‘Надежду’, по ее безнадежному состоянию, отправили назад, вниз по течению, в Николаевск, а милого, образованного и симпатичного курьера я попросил пересесть в мою лодку. От этого, конечно, физически на ней стало теснее, но зато я оживился нравственно. Мы поплыли опять бичевою, т. е. способом, который Линден справедливо называл антидиллювиальным и над которым, как океанский плаватель, привыкший делать по десяти узлов в час, хохотал от души. Скоро мы прошли станицу Михайло-Семеновскую, которая на картах Тиалаго масштаба представляется расположенною против устья Сунгари, а на самом деле отстоит от него на 17 верст. Я не без удовольствия заметил, что тут не делалось и попытки строить какие-нибудь батареи для ‘командования’ сунгарийским руслом, тогда как, например, в Благовещенске, Хабаровке и Казакевичевой эти попытки имели место, в двух последних даже после заключения айгунского договора.
По мере приближения к Хингану, места становились живописнее, и общий уровень равнины сделался несколько выше. Особенно превосходную местность занимала большая станица Екатерино-Николаевская, расположенная среди групп дубовых деревьев, недалеко от выхода Амура из Хинганских гор. Эта станица-красавица получила свое имя в память Е. Н. Муравьевой, супруги генерал-губернатора, которая сопровождала его в одну из экспедиций, кажется, в 1855 году. Вообще замечу, что имена большей части спутников и сотрудников Н. Н. Муравьева увековечены им на Амуре в названиях разных селений. Некоторым из этих сотрудников, например, Корсакову, Казакевичу, Буссе, ‘посвящены’ даже по два и по три селения. Мне была сделана честь наименованием по моей фамилии одной станицы на Усури, довольно большой, имеющей теперь церковь и даже школу.
Когда мы вступили в ущелье Хингана, где оба берега Амура образованы крутыми, покрытыми лесом горами, то плавание наше сделалось чрезвычайно трудным. Бичевника не было и в помине, приходилось идти на веслах, а река тут отличается особою быстротою, тем большею в данном случае, что вода была большая, от дождей в верховьях реки. Такое путешествие по 20-25 верст в день способно было навести уныние даже в присутствии такого всегда хорошо настроенного спутника, как А. М. Линден. Вдруг, однажды на заре, когда еще не вся команда проснулась, мы заслышали шум пароходных колес. Линден немедленно начал кричать, подавать сигналы и, к удовольствию нашему, нас заметили. Через пять минут мы были на палубе парохода, а через час, когда находившиеся уже там пассажиры проснулись, мы нашли среди них очень приятных спутников: архимандрита Аввакума, капитан-лейтенанта барона Шлицпенбаха, двух янки, Якоби и Эше, русского купца Ланина и нескольких других лиц. Одно из них представляло даже курьез, характеристический для Амура. Это был офицер морских инженеров, фамилию которого я теперь забыл, отличный строитель, но до такой степени поклонник Бахуса, что адмирал Казакевич должен был приставить к нему боцмана, ответственного, если офицер напьется, и даже держать его на работах вдали от города Николаевска, день и ночь, чтобы он не имел возможности доставать водки. Не будем относиться с укором к несчастному. Он не один в своем роде, и даже ныне нередки случаи на Сахалине, что офицеры спиваются, сходят с ума, впадают в белую горячку и т. п. от одиночества и монотонной жизни без всякого развлечения. Я не далее 1877 года читал в Тифлисе письмо одного из сахалинцев, убеждавшего одного из бывших своих корпусных товарищей, теперь ставшего влиятельным лицом на Кавказе, ‘спасти’ его от печальной участи умереть нравственно, а может быть, и физически, в сырой, холодной пустыне… Петербургские решители судеб, заседающие в разных канцеляриях, всегда трезвые, изысканно-приличные, не прощающие человеческой природе ни одного недостатка, если он не ведет к карьере или фортуне, разумеется, с отвращением относятся к таким ‘погибшим’ людям, каков был наш инженер-моряк, но в провинциях, особенно отдаленных, люди более гуманны. На пароходе называли одного благородного жителя Николаевска, который не отказался пожертвовать несколькими стами рублей собственных денег, чтобы дать возможность человеку ‘падшему’ вернуться на родину, и я бы не затруднился назвать этого жителя, если бы не знал, что такое оглашение сделанного им доброго дела будет ему неприятно, тем более, что он занимает такой высокий пост, что и без того ему приходится слышать немало похвал.
Несмотря на сильное течение реки, пароход ‘Амур’ шел все-таки впятеро скорее, чем лодка, и вот мы скоро поравнялись с избушкою натуралиста Радде. Этот почтенный деятель науки жил одиноко, с двумя лишь казаками-охотниками, среди величавой и богатой природы Хингана, где собрал, в течение года, великолепную зоологическую и ботаническую коллекцию. Весною 1858 г., плывя на Усури, я посетил его и нашел настолько отвыкшим от удобств жизни, что он уже не мог пить чая с сахаром. Н. Н. Муравьев, несколькими днями позднее, также останавливался в его хижине и потом шутя рассказывал, что ‘Радде так влюбился в природу, что просил меня остаться до следующего дня, чтобы видеть, как будут выходить из яичек личинки какого-то Scarabeus’a’… Впрочем, почтенный натуралист был предметом не одних таких шуток, безобидных или даже лестных для его самолюбия, как ученого. Были люди, в роде г-на Б., которые, с обычным грубым натурам цинизмом, уверяли, что ‘Радде зажился в Хингане потому, что там много соболей, а он готовит приданое своей невесте’.
Плывя на пароходе, мы уже далеко не всегда могли видеть вблизи вновь возникавшие по Амуру селения, но, во всяком случае, могли убедиться в одном, а именно, что переселенцы не богаты. С трудом доставал пароходный повар свежую провизию, и наш стол отличался спартанскою умеренностью. Зато мы были богаты по части напитков. На пароходе был груз Cherry-cordial, рому и хересу, и ежедневно вечерком выносился на палубу ящик с бутылками этих жидкостей, особенно первой. Барон Шлицпенбах председательствовал при их опоражнивании, которое, впрочем, не переходило за пределы простого ‘одушевления’ путешественников. Пели иногда песни, даже духовные, когда впадали в умиление. За то архимандрит Аввакум платил там со своей стороны любезностью, подтягивая по временам какому-нибудь ‘шереметевскому псалму’ (Вечер поздно из лесочку я коров гнала домой…) Дело от этих развлечений не теряло, и я, например, успел в бытность на пароходе перечертить набело всю мою съемку долины Усури, которой оригинал мне хотелось сохранить за собою.
В Благовещенске — долой с парохода: он дальше не шел, потому что требовал непременно 8-футовой глубины, а в осеннюю малую воду Амур, местами, между Албазином и Кумарою, имеет меньшую глубину… Кстати! Когда же Усть-Зейская станица обратилась в Благовещенск? Этого я доселе еще не сказал, и мне не случалось читать о том где бы то ни было. Превращение совершилось весною 1858 г., между временем прибытия генерал-губернатора на Усть-Зею и временем отплытия его к Айгуну, кажется — 12-го мая. Оно, впрочем, было чисто фиктивным. Устроили мачту, подняли на нее огромный флаг, который больше походил на английский, чем на русский, отслушали при этом небольшой молебен, который служил преосвященный Иннокентий, теперешний митрополит московский, и Усть-Зейская станица произведена была в город Благовещенск. Впоследствии для придания городу менее военного характера перевели из него казаков на 8 верст вверх по Амуру, т. е. в соседство того места, где в 1857 г. стояли казачий пост и генерал-губернаторская палатка. А, в частности, на месте последней усть-зейцы уже в 1858 г. поставили небольшой памятник.
И так, многочисленному нашему пароходному обществу пришлось пересесть на баркас, который тянули бичевою мои казаки и многочисленные матросы Шлицпенбаха, возвращавшиеся через Сибирь на родину. Кажется, это была команда корвета ‘Оливуцы’ или ‘Авроры’ — не помню уж теперь, какого судна, — но бравая команда, которой могло бы быть несколько оскорбительно после океанских плаваний ходить на бичеве. Для нас, пассажиров, жизнь на баркасе была отчасти продолжением пароходной, только с меньшими удобствами и с гораздо большими издержками. В течение одиннадцати дней мы, в числе семи человек державшие общий стол из двух блюд, израсходовали 287 рублей, т. е. по 41-му рублю с человека, что дает 3 р. 75 к. в день! Были случаи, что за барана платилось жителям селений, водворенных в 1857 году, одиннадцать рублей, за два хлеба, весом фунтов в пять каждый, за бутылку молока и десяток яиц — 5 руб., и т. п. Да и за эти деньги провизия доставалась с трудом, потому что колонисты сами не имели почти ничего и опасались на зиму голода. Отпуск казенного хлеба ведь им прекратился, а собственные сборы с немногих обработанных и засеянных весною полей едва-едва были достаточны, чтобы прокормиться до следующей жатвы… Утешением в этих экономических невзгодах служила нам только возможность ночью спать во всю длину тела на баркасном помосте, а днем на нем же стоять во весь рост. Но и баркас скоро пришлось бросить, потому что тащить его было очень тяжело. Около Буринды мы встретили сплав лодок, отобрали их, распределили между собою и потянулись вразброд. Моим бедным казакам пришлось особенно жутко. Лодчонка нам досталась прескверная, тесная, так что пока одна смена шла на бичеве, другая должна была сидеть, а не лежать. Дни были короткие (октябрь), ночи холодные, скоро по утрам стали появляться ледяные забереги и резали ноги. Согнувшись сидел я под своим лубочным навесом, дописывая отчет об уссурийской экспедиции и обдумывая, когда и как, по сдаче его, доставит меня в Москву желанная тройка…
14-го октября прошли мы мимо Усть-Стрелки: прощай, Амур!
26-го октября я был в Иркутске и, заплатив 25 рублей писарю за перебелку отчета (дарового штабного писца мне не дали), сдал его.
3-го января 1859 г. я сел в повозку: прощай, Восточная Сибирь!
А 23-го февраля 1859 г. генерал-квартирмейстер, барон В. К. Ливен, ознакомившийся с моим отчетом, объявил мне, что я назначаюсь начальником разведочной экспедиции, которая по высочайшему повелению посылалась на Чу, к пределам Кокана.
Женева, сентябрь 1878 г.
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о заселении Амура в 1857-1858 гг // Русская старина, N 2. 1879
текст — Венюков М. И. 1879
сетевая версия — Thietmar. 2009
OCR — Елена. 2009
Прочитали? Поделиться с друзьями: