Воспоминания о Сергее Есенине, Вольпин Надежда, Год: 1925

Время на прочтение: 28 минут(ы)
Минувшее: Исторический альманах. 12.
М., СПб.: Atheneum: Феникс. 1993. 520 с, ил.

Надежда Вольпин

БЛУДНЫЙ СЫН (1923-1925)

Воспоминания о Сергее Есенине

Публикация, вступление и примечания Г.Маквея

Надежда Давыдовна Вольпин родилась 5 февраля 1900 г. (25 января по старому стилю) в Могилеве на Днепре. Отец ее был адвокатом. Известна Н.Д. Вольпин преимущественно как переводчик с английского, немецкого и других языков (см. неполный и не совсем точный перечень ее переводов в кн.: Писатели Москвы: Библиографический справочник. Составители Е.П. Ионов и С.П. Колов. М., 1987. С.89).
С Сергеем Есениным Н.Вольпин познакомилась в ноябре 1919 г. в Москве. Весной 1920 они сблизились. По воспоминаниям Вольпин, роман достиг высшей точки в 1920-1921 гг., затем начались размолвки и ссоры. В Есенина она влюбилась ‘сразу и окончательно’, хотя и сознавала, что он, по существу, — ‘безлюбый’, внутренне холодный человек. 12 мая 1924 года в Ленинграде родился их сын, Александр Сергеевич Есенин-Вольпин.
В Ленинграде Надежда Вольпин прожила с 1924 по 1933 г., 1 января 1933 вернулась в Москву, где и живет постоянно, за исключением военных лет, когда она эвакуировалась в Ашхабад.
В январе 1984 г. Надежда Вольпин закончила свои подробные и откровенные воспоминания о Есенине, озаглавленные ‘Свидание с другом’. Отрывки из них были с большими купюрами опубликованы в журналах ‘Юность’ (Москва, 1986, No 10, с.94-100) и ‘Звезда Востока’ (Ташкент, 1987, No 3, с.146-164, No 4, с.161-176).
Автор этих строк познакомился с Надеждой Вольпин в Москве 21 октября 1982 г. и впоследствии встречался с ней в 1985 и 1989 гг. Ее превосходные воспоминания заслуживают того, чтобы быть опубликованными отдельной книгой. Ниже предлагаются значительные отрывки из третьей, последней части мемуаров Н.Д. Вольпин, начинающиеся осенью 1923 года, вскоре после возвращения Есенина из-за границы в Москву.

Возвращение

— Уже ль заказана навек
Обратная дорога?
Пусти, подруга, дай ночлег! —
Он молит у порога.
‘— Три дня я плакала навзрыд,
О мертвом вспоминая.
Прости, как бог тебя простит,
С другим сговорена я’.
Он к матери стучится в дверь:
— Вернулся сын твой милый,
Во мне узнаешь ли теперь,
Кого, любя, вскормила?
‘— Три ночи ветер выл в трубе…
Простимся без обиды:
Я заказала по тебе
Четыре панихиды!’
Тогда он вспомнит: три свечи
И праздник новоселья,
И заторопится в ночи
К своей последней келье.
— Нежнее всех любимых тел,
Покуда жизнь горела,
Тебя я нянчил и жалел,
Мое земное тело.
Я веселил тебя вином,
Купал в любви и славе,
Я буйством оглашал твой дом,
Я ловкой пляской правил…
Когда же эта кровь, сомлев,
Наскучила весельем,
Я возвратил ее земле
Смертельным, трезвым зельем.
Нежнее всех любимых тел,
Заботливей и слаже
Тебя до смерти я жалел —
И после смерти даже!
Это стихотворение — с некоторыми разночтениями (частично они — моя уступка редактуре) — напечатано в сборнике Ленинградского Союза Поэтов (‘Костер’ — Ленинград, 1927). И многими было оно воспринято, как отклик на смерть Есенина. Между тем эти стихи — точнее, их первый, более пространный (и слишком рыхлый) вариант, под названием ‘Баллада о вернувшемся’ — были мною сложены еще ранней осенью 1923 года и внушены тем впечатлением, какое производил на меня (как и на многих) Сергей Есенин по возвращении из заграницы. Тот полный вариант я не раз читала с эстрады в течение двадцать четвертого и двадцать пятого года.
Знакомлю с историей его возникновения.
Кажется, не было в моей жизни ничего страшнее той ночи. Я вижу все так же отчетливо и подробно, как тогда. Как полвека и более тому назад. Не ‘помню’, а именно вижу.
Большое полутемное помещение. Больничная палата? Не знаю. Я к тому дню еще ни разу в жизни в больнице не лежала, не доводилось и навещать кого-либо в больницах. Не ясен источник света — откуда он, этот полумрак. Широкая прямоугольная колонна уходит к высокому потолку, я сижу на чем-то каменном (но не холодном), припав к каменному левым плечом, сижу в ногах такого же твердого незастланного ложа. На ложе, без подушки, неприкрытый и обнаженный (в неподобной наготе) лежит Сергей. Тело тускло-серое, по левому боку вижу проступившие сине-лиловые пятна. Я в тоске и смятении. ‘Это летаргия. Почему не идут врачи? Два дня! Пролежни. И нужно же кормить. Искусственное питание? Ну, да…’
…Ах, надо скорее звать врачей, но как отойти? Еще придут служители, подумают, мертвый — и уволокут в мертвецкую… ‘Мы пришли забрать тело!’… Жуть.
Гляжу с тревогой в пустоту темного, без двери, входа в коридор, в дальнем правом углу комнаты. И длится это томительно долго. Но вот застрекотали молодые женские голоса. В проеме входа показалась хтайка девиц. Подруги Гали Бениславской1. Яснее других различаю в их толпе худощавую и высокую Соню Ви-ноградскую2. И красивое, невыразительное лицо белокурой, голубоглазой Лиды, с которой Галя давно раздружилась. Но ведет их не Галя, а вовсе Женя Лившиц3. Сухая, стройная, с очень изящным строгим лицом. Выступает шага на два вперед.
— Так вот и будете, — это она ко мне, — сидеть возле трупа? Так и есть! Сочли умершим. С трудом подавляя гнев, я произношу, стараясь сохранить хотя бы в голосе спокойствие.
— Нет, это не смерть. Приведите врачей.
И что-то твержу свое — о летаргии, об искусственном питании. И о пролежнях.
На губах Жени кривится холодная, чуть брезгливая улыбка. — Не видите? Какие еще пролежни. Трупные пятна… Знаю, но все не верю: да, мертвый, да, трупные пятна…
Я проснулась в холодном поту и долго лежала, не смея шевельнуться, на жесткой железной кровати в убогой комнате, куда меня переселили из общежития Коминтерна. Где всю зиму жильцов донимали крысы.
Безмерный ужас. Одолеть его можно (если можно!) только перегнав в стихи.
В уме, не занося на бумагу, слагаю первые четверостишия ‘Баллады о вернувшемся’ — сроки, отброшенные в окончательном тексте.
Ему приснился черный труп,
Когда он выпил зелье,
И он в холмистую страну
Пришел на новоселье.
Не встретил ангел земляка
Зарайским хлебом-солью…
А вечером застолье в кафе СОПО4 (Тверская, 18). Я сидела там и ужинала с Аделиной Адалис5, когда к нам подошел критик Федор Жиц6 и предложил познакомиться с его другом, ‘который хочет угостить поэтов’. Сдвигаются столы. Жиц и его друг — на торце во главе тройного стола, я напротив них у другого конца. Адалис по левую сторону, но не вовсе рядом со мной. Товарищ Жица угощает нашу довольно многочисленную компанию (хоть я и не помню сегодня, кто там был из знакомых, кроме Адалис) в связи с большой своей удачей: получил по конкурсу премию за разработанный им способ выведения крыс на колбасном заводе. Трудность состояла в том, чтобы отравленные крысы не околевали в подвале. Помнится, Крысолов (назовем его так, потому что имени его я, увы, не запомнила) предложил план, по которому крысы собирались куда-то вместе пить воду, и только выпив, тотчас подыхали. Он говорил с большим увлечением, даже энтузиазмом, и мысль об околевающих отравленных крысах едва ли помогала аппетиту. Моему аппетиту, другие все оживленно обсуждали эту тему и вовсю хлестали бесплатное пиво. Адалис переводила разговор на ‘мужчину и женщину’ и не говорила, а изрекала свои суждения о женской натуре: суждения отнюдь не порочные, но меня коробило от их интимности. Я не сразу поняла, почему. Я же совсем не ‘prude’ {выставляющая себя строго-нравственной (фр.).}… Ага, потому вот, что она каждый раз добавляет ‘например, я’.
— Что же вы не пьете, не едите? Пива не признаете? Закажем вино, коньяк…
Это говорит мне через весь стол Крысолов. А я уже и не слушаю, хотя его рассказ о крысах был мне, пусть и неприятен, но интересен. Я вспомнила, что за весь день так и не удосужилась записать те строки, сочиненные утром в постели. И сейчас, пока не забыты, стараюсь закрепить их в памяти. И снова охватил меня тот же утренний ужас. Самым страшным было не то, что Сергей мне привиделся мертвым, а то, что в моих стихах — чего не было во сне — он предстал самоубийцей… Отравившимся нарочно… Как отравлены крысы. Но те ведь не сами… Все поплыло в глазах.
Я потеряла сознание. Дальше я вижу себя уже среди хлопочущих сотрапезников. Надо мной склонились мало знакомые лица. Кто-то держит у моего носа пузырек. Кто-то поддерживает меня за плечи. ‘Теперь уже хорошо. Пришла в чувство… Нет, пузырек вы все-таки мне верните’.
Пузырек передан кому-то за соседним столиком. Посидев еще немного и отклонив настоятельные предложения о проводах, я заторопилась домой.
Через день-другой Есенин разыскал меня и стал горячо уговаривать, чтобы я… бросила пить!
— Нет-нет, я знаю точно, мне рассказали. Пьешь до бесчувствия. Что хочешь, только не это! Родная, не надо!
В голосе и укор и большая нежность. Глубоко тронутая, я пытаюсь оправдаться. Право же, я выпила всего полстакана пива, он же знает, я нелегко пьянею… Мне ночью снился сон, очень страшный, — вспомнила и хлопнулась в обморок…
Вижу, он не поверил, но не могу же я рассказать ему свой сон. А еще через день (Сергей словно боится упускать меня из виду, старается встречаться ежедневно) я услышала от него слова, ради которых и сочла нужным рассказать весь этот эпизод. Вот они:
— Мне кажется, я начинаю понемногу оживать.
Так я узнала, почему мне приснился тот сон: мне передалось это чувство мертвенности, угнетавшее Есенина’ тогда, в исходе сентября 1923 года.
Позже мы все прочтем эти его строки:
Полюбил я носить в легком теле
Тихий свет и покой мертвеца.7
…Но почему все-таки он мне привиделся — то есть, в стихах моих предстал — неприкаянным самоубийцей? Не от той ли кабацкой строки — ‘Я с собой не покончу’?8 Или от тех разговоров, что он-де не хочет долго жить?9 Однако, никогда, даже вскользь не бросал он слов о прямой готовности покончить с собой. Только в стихах Есенина, в давних его стихах, прозвучало это памятное:
И вновь вернусь я в отчий дом,
Чужою радостью утешусь,
В зеленый вечер под окном
На рукаве своем повешусь.10
Стоит отметить: тема возвращения ‘в отчий дом’ связана здесь с темой соблазна самоубийства.

РУСОФИЛ

Октябрь двадцать третьего. Сижу за столиком в ‘Стойле Пегаса’11, прихлебываю свой вечерний кофе и на клочке бумаги записываю, припоминая, строки новых стихов — из моей ‘Фетиды’12.
Камень в руку друг мне сунет,
Ночь в лицо швырнет звездой!
Ко мне подходит сзади, возникнув из ниоткуда, Иван Грузинов13, старый, верный друг. За его широкой спиной маячит, пошатываясь и горбясь, фигура Есенина.
— Пойдемте, поговорим, — неуверенно начинает Грузинов и ведет меня куда-то вниз, в боковые тайники. Никогда я не умела разобраться в географии ‘Стойла’! Небольшая квадратная комната без окна.
— Надя, очень прошу вас: уведите его к себе. Вот сейчас.
— Ко мне? На совсем? Или на эту, что ли, ночь? Как вы можете о таком просить?
— Поймите: тяжело ему с Галей!14 Она же…
— Знаю: любит насмерть женской любовью, а играет в чистую дружбу! Почему же ко мне? Со мною легче ему, что ли?
— Эх, сами себе не хотите счастья!
Да, он так и сказал: ‘счастья’! Но в счастье с любимым не верю — ни для себя, ни для него.
— Уведите его к себе, — продолжает Грузинов, — и держите крепко. Не себя, так его пожалейте!
Есенин пришатался сюда же. Я едва успела сказать Грузинову скороговоркой: ‘Ко мне невозможно — в ледяной чулан!’
Дело не только в том, что в моих ‘меблирашках’ на Волхонке идет ремонт антресолей, где я жила, и меня временно поселили в каменном чуланчике с крошечным оконцем и кирпичной ‘буржуйкой’, что днем у меня вода в кувшине замерзает: я уже твердо знаю, что будет ребенок. И мне надо очень беречься, если я хочу благополучно его доносить. Но в этом я никому пока не открываюсь.
На прямую просьбу Есенина о том же, отвечаю невнятным отказом… Ко мне невозможно… Сама сейчас хоть дома не ночуй!
Грузинов вздохнул. Мнется. Помолчав, предлагает Сергею отвести его, как вчера, к Сергею Клычкову15.
— К Клычкову? Н-не пойду! Н-ну его! Он р-ру-софил!
Это брезгливое, брошенное в порицание ‘русофил’ твердо мне запомнилось — и недаром. Скоро пойдут споры о том, вправду ли Есенин антисемит. Но может ли для антисемита слово ‘русофил’ обернуться ругательной кличкой?
Больно было думать, что Сергей скитается бездомный, и некуда ему приткнуться, если не к Гале Бениславской, с которой, видно, ему и впрямь тяжело.
А Сергей стоит, припав спиною к стене. И вдруг разражается длинной хлесткой руганью.
Странное дело, я не из чистоплюев, иной раз и сама загну крепкое словцо. В те годы женщины нередко из особого кокетства прибегали к непечатному слову. Но меня оглушило, что Сергей, пусть нетрезвый, позволил себе так распустить язык при мне: давно ли он не позволял подобных вольностей своим приятелям при юном Сереже Златых, работавшем в их книжной лавке на Никитской! Мальчишку оберегал, а при мне… не стыдится!
И я убегаю, простившись только с Грузиновым. Тот смотрит мне вслед с осуждением. И конечно прав. Не должна я была бросать Сергея вот такого: растерянного, бесприютного. Это было для него как предательство. Которому есть оправдание — ему, однако, неизвестное.
Но здесь опять в бег моих воспоминаний должна вступить Адалис. Айя Адалис, как зовут ее в тесном поэтическом кругу.

БЛУДНЫЙ СЫН

Да, мне стыдно было и больно, что накануне я отказала Есенину в ночлеге. Но совестно было и ему.
— Я, кажется, нес несусветное! Очень был пьян. Не сердитесь.
Мы сидим с ним в ‘Стойле’ — не в ‘ложе имажинистов’, а среди зала, поодаль от оркестра. От вина я твердо отказалась, прошу и его воздержаться. Честно пьем кофе. Кто-то подходит из малознакомых ‘друзей’.
— Идем же, Сергей! Нам пора…
— Не пойду! Вечно куда-то тащат… Дайте мне посидеть с моей женой!
Приглашавший удаляется с группой ждавших приятелей. Близ нас остановилась Адалис. Сергей, извинившись, отлучается уладить счет. Адалис, осмелев, подошла:
— Надя, я не в первый раз наблюдаю: удивительное лицо у Есенина, когда он рядом с тобой! Успокоенное и счастливое. Нет, правда! — Она завращала своими прекрасными, продолговатыми, голубыми в прозелень, глазами, как будто выписанными на очень белой эмали. И добавляет (ох, и любит она высокопарные слова!):
— Лицо блудного сына, вернувшегося к отцу!
Передо мной возникает рембрандтовский образ16. Сын на коленях. Широкая спина и на ней кисти отцовских рук. Голые посинелые ступни. А лица мы почти не видим. Только эти стертые ступни, и они выразительнее всяких глаз.
Спасибо, Айя, мне дороги твои слова. Прощаю им высокопарность. Ты все-таки истинный поэт.

ПО-СВОЕМУ

Поздняя осень двадцать третьего. Мы вдвоем на извозчике. Морозно. Но не сани — еще пролетка.
— Почему у нас с вами с самого начала не задалось? Наперекос пошло. Это ваша была вина, — уверяет Сергей. — Забрали себе в голову, что я вас совсем не люблю! А я любил вас… По-своему!
‘Видно, уж слишком по-своему!’ — подумалось мне. А вслух отвечаю:
— Наоборот. Я всегда это знала. Будь иначе, уж как-нибудь нашла бы в себе силу начисто оборвать нашу связь. Если не иначе, то вместе с жизнью.
И вспомнилось памятное для меня признание, которое услышала я от Сергея в ту ночь, когда С.Т. Коненков привез меня ‘знакомиться с Есениным’17.

СУД НАД ЧЕТЫРЬМЯ. НА ПОЛЯНКЕ

Ко мне подходит Евгения Давыдовна Шор, дочь известного музыковеда и бывшая жена Вадима Шершеневича18. У имажинистов она пользовалась искони неизменным и глубоким уважением. Они держались правила: долой поцелуи женских рук! Но для нее — исключение. Я видела сама, как склонялись к ее руке и Есенин, и Анатолий Мариенгоф19. И вот Женя Шор, как ее зовут в нашей семье, подходит ко мне возмущенная:
— Надя, что это? Я видела вас вчера с Есениным! Мы все, все должны от него отвернуться. Все его друзья евреи, все просто порядочные люди: русский, советский поэт, как какой-нибудь охотнорядец…
Передо мной, однако, Есенин уже успел оправдаться: ‘тот тип’, то есть незнакомец, которому он в пивной влепил пощечину, окрестив ‘жидовской мордой’, назвал-де Есенина мужиком20.
— А для меня ‘мужик’ все равно, как для еврея, если его назвать жидом. Вы же знаете, не антисемит я, у меня все самые верные друзья — евреи, жены все еврейки!
Да, я знаю, слышала не раз: он и Райх21 зачислял в еврейки, и Дункан22. Но то было в двадцать первом году. С той поры немало воды утекло. Предстоит общественный суд (в доме Печати) над четырьмя поэтами: Алексей Ганин23, Сергей Есенин, Сергей Клычков, Петр Орешин24. Главный ответчик именно он, Есенин. И Есенин взял с меня слово, что я приду на суд. Он еще не знает, что я жду ребенка. Не спешу его о том уведомить.
Для меня был оставлен пропуск. Но народу набилось невпроворот, я пришла поздновато, меня не впустили, сказали, что Есенин провел с собою целую толпу девиц, хватит, мол. Что я и сама принадлежу к клану имажинистов, было оставлено без внимания. Пробую доказать, что я не со стороны Есенина, а должна высказаться в оправдание Клычкова (хотя скорее могла бы ему только навредить, вспомнив есенинское ‘ну его, он русофил’). Не помогло. Да и надо ли мне лезть в пекло? Еще сделается дурно в духоте. Я сейчас склонна к обморокам. Так и ушла ни с чем.
После суда Есенин ходит, как оплеванный. Друзья вдвойне к нему внимательны, заботливы: еще совсем сопьется, вот и стараются оттянуть его подальше от тех троих. А мне особенно больно, что тень пала и на Клычкова. Я его всегда считала человеком большой и чистой души, ценила его дарование (и еще выше оценю, когда он перейдет на прозу!). Но им владела какая-то странная к Есенину ревность. Он и раньше и позже не раз выказывал, что я ему очень нравлюсь, а у меня возникало чувство, точно склонность эта не лично ко мне, а к ‘девушке, полюбившей Есенина’.
Попеняв мне, что я так и не пришла в зал суда, Сергей при новой встрече сообщает, что скоро ляжет в санаторную больницу. Уже все улажено: больница где-то в Замоскворечье ‘то ли Пятницкая, то ли Полянка…25 Ну, Галя будет знать точно’. И берет с меня слово, что я непременно там его навещу. ‘Адрес возьмете у Гали’.
Так-то! Ей он доверяет, а как дошло до дела, Галина Артуровна не захотела сообщить мне адрес, не передала Есенину мое письмо…
Незадолго до больницы я сказала, наконец, Сергею, что будет ребенок. Это его не порадовало — у него уже есть дети, и с ними он разлучен26. Я заодно даю понять, что отнюдь не рассчитываю на брачные узы: вряд ли, говорю, возможно совместить две такие задачи — растить здорового ребенка и отваживать отца от вина. И вот теперь, когда ему ложиться на лечение, я спрашиваю, очень ли его угнетает мысль о моем материнстве. И добавляю: ‘Если так, ребенка не будет’. Боюсь, он угадал и заднюю мысль: ‘ни ребенка, ни меня’. Он уверяет с жаром: дело не в нем. ‘Мужчина всегда горд, когда женщина хочет иметь от него дитя’ (он сказал именно ‘дитя’ — не ‘ребенка’). Если же он меня отговаривает, так это, твердит он, с думой обо мне: вряд ли, мол, я со всей ясностью представляю себе, насколько ребенок осложнит мне жизнь.
На том и простились до поры.
Я в своем ледяном чулане. Рвусь повидать Сергея — Бениславская упорно не дает адреса. Не знаю, где Грузинов… да, может, и он не знает. И выручает… сон.
Вижу во сне: я иду какой-то замоскворецкой улицей, то ли Ордынкой, то ли Якиманкой или Полянкой, улицей, ведущей от Садового кольца к реке. Медленно так иду и слышу за спиной голос Сергея: ‘Обещала, а не приходишь’. С горьким упреком. Решила в тот же день найти больницу — по указанию сна. И нашла. Прошла по Малой Полянке, по Ордынке, по Большой Полянке. Эта больше всего похожа на ‘улицу сна’. Зашла в аптеку, справилась, есть ли поблизости больница или санаторий ‘с нервным уклоном’. Мне очень любезно разъяснили, что есть в конце Большой Полянки, почти у самой площади — ‘…по правую руку. Вы сразу увидите!’
Пошла разузнать. Да, лежит у них такой… Меня легко пропустили — тут без особых строгостей.
Долго ждать не пришлось. Вижу спускающегося ко мне со второго этажа по широкой внутренней лестнице Есенина. Легко’ го, радостного. Сейчас, когда сама несколько уже отяжелела, я вдвойне остро ощущаю эту легкость, эту его природную грацию,
— Наконец-то явилась! — говорит Есенин. — Ну, идем же ко мне.
Я не стала объяснять, как узнала засекреченный адрес. Оставила на совести у его ‘ангела хранителя’ Галины. Она, небось, сама перед собой оправдывается тем, что сейчас встреча со мною будет ему во вред!
У Есенина большая, просторная, светлая комната, которую с ним разделяет только один пациент. Тот, увидев гостью, поспешно удаляется. Сергей говорит:
— Повезло с сожителем: как увидит, что ко мне гость или что сажусь писать, тут же уходит.
Сергей за этот короткий срок очень посвежел, окреп. Поясняет: ‘скучновато, конечно’. Еще бы! Непривычно затянувшаяся трезвость. А вот долго ли ты ее стерпишь, мелькает в уме.
Он прочел мне два новых стихотворения — оба написаны здесь, в больнице. Сперва ‘Вечер черные брови насопил’. Дочитал. Я повторяю на память:
‘Слушать песни дождей и черемух,
Чем здоровый живет человек!’
Обсуждать не хочу. Но Есенин требует критики. Я заметила, что зря он ломает язык ради рифмы: ‘насопил — пропил’. Можно оставить обычное ‘насупил’ — и дать диссонансную рифму. Сама я нередко так делаю. Или ‘насопил’ это рязанская форма? (Была ли я права? Навряд. Есенинское ‘насопил’ в оборот не вошло, но для данного стиха принято всеми как должное.)
Оставив мой вопрос без ответа, Сергей спешит перейти ко второму стихотворению.
Его упорно во всех публикациях относят к 1925 году. Возможно, какие-то мелкие доделки внесены позже, но мне ли было его забыть! Да и обсуждали мы его подробно… Это любимое мое: ‘Вижу сон. Дорогая черная’.
Скажут: не изменяет ли вам память? Нет, не изменяет. Разве спутает, забудет любящая такие строки:
И на этом на коне
Едет милая ко мне.
Едет, едет милая,
Только нелюбимая.
Да, я всегда знала: милых вагон, а любимой нет! Может быть, никогда и не было, сколько бы ты не выдумывал, не внушал себе и другим, что знал в прошлом, единожды, большую любовь.
Но лучше всего дальнейшее:
Свет такой таинственный,
Словно для единственной —
Той, в которой тот же свет
И которой в мире нет.
Я долго потом старалась вспомнить: ‘У которой тот же свет’ или ‘От которой тот же свет’… Он все не печатал, когда-то еще выйдет наконец — посмертно — четырехтомник и в нем эти стихи! Недооцененные. А может быть, вариант ‘Той, в которой’ возник позже? В связи с первой публикацией этого стихотворения в Баку? Пусть докапываются литературоведы27.
— Ну, — говорит Сергей, — критикуйте. Понимаю: строчки еще не застыли, можно править.
Я сперва горячо приветствую так смело введенное в строй стиха слово ‘который’. (Тем и себя нахваливаю: сама я еще летом двадцать первого даже на рифму вынесла ‘который’).
— А к чему прицепитесь? Выкладывайте!
— К метким рукам28.
И поясняю: сами по себе ‘меткие руки’ даже находка. Это хорошо.
— А что же неладно?
— Слишком откровенно притянуто ради рифмы. Вот и не веришь находке. Или, может быть, чисто звуковое неприятно: ‘руками меткими’, какая-то возникает ‘миметка’. Но это ‘ловля блох’. Стихотворение, как жемчужина, в вашей лирике!
Не знаю, почему Есенин так долго его не публиковал. Может быть, хотел что-то подтянуть? Или другое: оно было ему слишком дорого? Так удивительная наша художница Ева Павловна Левина, бывало, договорится о продаже своей картины, а потом все никак не желает с ней расстаться и тянет с оформлением продажи музею. Впрочем, догадка едва ли правильна, никогда я не замечала у Сергея подобной авторской ‘скупости’.
Знаю, многое в моем рассказе покажется не совсем правдоподобным — начиная с приснившейся улицы. Но нет здесь ни слова выдумки. Все вот так и было. И особенно это станет жизненным, когда я расскажу о втором и последнем моем посещении Есенина в больнице.
Я застала у него Галю Бениславскую с подругами. Сергей принимал их — и меня — не в палате, а внизу, под лестницей.
На этот раз он был со мною почти груб. И злобно говорил о Жене Лившиц.
— Вам сколько лет исполнится? (Это было незадолго до моего дня рождения). Двадцать восемь?
— Расщедрились! Хватит с меня и двадцати четырех.
Я понимала подоплеку спора: он сам себе доказывает, что я достаточно взрослая, что он за меня не в ответе. Но говорится это чуть не со злостью — уж не в угоду ли Галине?
— Ну, да! Все еще, скажете, девочка! Мы же с вами целый век знакомы. Когда встретились?
— Осенью девятнадцатого.
— Вот тогда вам было двадцать три.
— Было девятнадцать. Мои годы просто считать: в двадцатом — двадцать. В двадцать четвертом, в феврале, будет двадцать четыре.
— Все-то она девочка! А уж давно на возрасте! — Дались вам мои годы. Свои не забывайте. Разговор перекинулся на Женю Лившиц.
— Она будет мужу любовь аршином отмерять, — усмехнулся Есенин (так и не склонивший Женю на ‘реальную любовь’). И Бениславская со всей своей стайкой весело и довольно хихикает.
Меня мучит злая мысль: как был он рад мне тогда, совсем на-днях! Что же сейчас, при этих девицах, так подчеркнуто груб? И так недобро говорит о Жене? Оправдывается перед Галиной?
И я радуюсь уже созревшему решению переехать в Петербург (еще Ленин жив29, и город носит именно это имя — не Петроград). Мне вдруг становится ясно: Сергею до смерти хочется выпить, он еле терпит свою трезвость. Не мне тут решать. Пусть Бениславская сама посоветуется с врачами насчет вина. Хотя бы в самой малой дозе. Из всех гостей я первая поднялась уходить. Сергей с неожиданной — покаянной — теплотой прощается со мною.

ПРИВОЖУ ЕСЕНИНА К ГАЛЕ

Сергей заявился ко мне на Волхонку. В мой ледяной чулан.
— Едем! — и везет меня, уже в санях, в какой-то новый для меня ночной локаль (много их развелось по Москве!). Где-то между Тверской и Дмитровкой, в переулке. Полуподвал. Знакомых не вижу. Есенина сразу перетянула к себе чужая мне компания: похоже — актеры. А я сижу за нашим столиком, куда нам подали кофе. Грузноватая, игриво-кокетливая, немолодая довольно красивая женщина обволакивает Есенина льстивым вниманием (пошло-эстрадным, отмечаю мысленно). А со мною разговорился некий американец. Журналист, что ли? Обрадовался, что я, хоть и туго, могу отвечать на его языке. Английский у нас в те годы был мало распространен. Подсаживается (откуда взялся?) Иван Грузинов. Просит не оставлять здесь Сергея. (‘Кроме вас, тут никого из друзей!’).
— А вы?
Грузинов объясняет, что живет не дома, позже двенадцати возвращаться не может. И, как на грех, никого из знакомых вокруг!
Грузноватая фея все еще вьется вокруг Есенина, выламывается гусеницей. Грузинов сбежал, перекинув на меня свой долг добровольной няньки. Американец, по-своему поняв создавшееся положение, горячо объясняет, что мне нельзя оставаться, что я должна показать поэту, что такое женская гордость: ‘Он привел вас, а сам…’
Откуда только взялись у меня слова! Бегло, уверенно на чужом языке я пытаюсь втолковать иностранцу, что друзьям Есенина сейчас не до личных счетов. Поэт, большой русский поэт гибнет у нас на глазах. Тут не до бабьего мелочного самолюбия. Я сегодня взяла на себя довести его до крова и…
Кончить я не успела. Сергей заметил внимание ко мне американца. Кинулся к нам, схватил меня за руку, бросил коротко: ‘Моя!’ — и уже опять, но как-то поскучнев, ведет игру с приглянувшейся ему пожилой прелестницей. Вижу, и она изрядно перебрала. Ее спешат увести.
— Не пора ли и нам?
Но Сергей вдруг вспомнил, что должен прихватить отсюда ужин для Гали, она больна, он ей обещал. Галя весь день ничего не ела…
Новая задержка. Проходит чуть не полчаса, пока нам выносят пакет со снедью. Мы выходим вдвоем из опустелого зала. Сергей, шатаясь, сует мне пакет.
Я не беру. Пусть сам и несет, раз пообещал. Сильный мороз, а я потеряла одну перчатку. Или во мне заговорила некрасивая злоба на Бениславскую? На улице Сергей, показалось мне, сразу протрезвел. Я не соображаю дороги — куда нам, в Брюсовский? Увы, я ошиблась, на воздухе его и вовсе развезло. Он дважды падал, силенок моих не хватало, чтобы удержать — удавалось разве что немного ослабить удар при падении. По второму разу Сергей, едва сделав несколько шагов, рванулся назад: исчез пакет! Ищем — нигде не видать… Верно, обронил раньше… Мне стало стыдно. Но что уж теперь!.. Да мы почти у дома.
Больная сама поспешила открыть на звонок. Это тем более странно, что дом полон ее подруг. Смотрит на меня. Удивленное:
— Вы?
Не ждала, наивная ревнивица, что я приведу Есенина к ней, не к себе!..
А тот, запинаясь, винится, что не донес ее ужин. Галя с откровенным огорчением всплеснула руками.
Меня Сергей не отпускает — куда ты, надо же хоть обогреться.
И вот он возлежит халифом среди сонма одалисок. А я тихо злюсь: да разве не могли они сварить хоть кашу, хоть картошку своей голодной повелительнице? Или партийное самолюбие запрещает комсомолке кухонную возню? Дубины стоеросовые!
Различаю среди ‘стоеросовых’ стройную Соню Виноградскую и еще одну девушку, красивую, кареглазую, кажется, Аню Назарову30.
Идет глупейшая игра, еще более пошлая, чем та, давешняя, с пожилой дивой в обжорном ночном притоне. ‘А он не бешеный?’ ‘Пощупаем нос. Если холодный, значит, здоров!’ И девицы наперебой спешат пощупать — каждая — есенинский нос. ‘Здоров!’ ‘Нет, болен, болен!’ ‘Пусть полежит!’
Есенин отбивается от наседающих ‘ценительниц поэзии’.
— Нет, ты, ты пощупай! — повернулся он вдруг ко мне, и сам тянет мою руку к своему носу.
Прекращая глупую забаву, я тихо погладила его по голове, под злобным взглядом Галины коснулась губами век… и заспешила на волю: мне еще ползти на Волхонку в свою промерзшую конуру, печку топить, а завтра вставать чуть свет.
Сергей пытается меня удержать.
— Мы же не поговорили… о главном.
— Успеем. Я не завтра уезжаю.
(Получила заказ: перевести с немецкого повестушку. Обещают ‘деньги на бочку’. Придутся куда как кстати — в дорогу.)

У МЕНЯ ТРОЕ ДЕТЕЙ

‘О главном’ — это о моем решении сохранить ребенка и переехать в Петербург, где, кстати, и с жильем легче будет устроиться. Но важней другое: для душевного равновесия мне нужно резко переменить обстановку.
Есенину трудно поверить, что я и вправду решила сама уйти от него. Уйти ‘с ребенком на руках’, как говорилось встарь.
(Через полгода я узнаю, что в салоне небезызвестной ‘мамы Ляли’ сложили частушку — начала не знаю, а конец такой: ‘Надя бросила Сергея без ребенка на руках!’ Есенин будто бы на меня же сетовал.)
Если Есенин, впервые услышав от меня о ребенке, так горячо сказал мне слова про мужскую гордость, то в дальнейшем разговор пошел совсем иной. После суда, после больницы на Полянке.
— Зря вы все-таки это затеяли. Я хотел просить Бениславскую, чтоб она поговорила с вами…
— Что ж! Я б направила ее для объяснений к Сусанне Map31. Есенин:
— Понимаете, у меня трое детей. Трое!
Ага, сознался, наконец, что есть еще ребенок, после двух у Зинаиды Райх!
— Так и останется трое. Четвертый будет мой, а не ваш. Для того и уезжаю.
Все разговоры эти велись как-то бегло — Сергей не нашел в себе мужества самому прийти ко мне и толком объясниться — видно понимал, что я не сдамся, на аборт не пойду.
Но главного не понимал — что ребенок мне нужен не затем, чтобы пришить Сергея к своему подолу, но чтобы верней достало сил на разлуку. Окончательную разлуку!
Однажды привелось услышать и такое:
— Но смотрите, чтоб ребенок был светлый. Есенины черными не бывают. (Узнаю позже: он говорил так и жене, Зинаиде Райх!).
Я ответила:
— Blonda bestia? Ну, нет. Если сын, пусть уж будет в мать, волосы каштановые, глаза зеленые. А если дочь, пусть в отца — желтоволосой злючкой. Счастливей сложится жизнь. Знаете небось народную примету! {По народному поверью жизнь сложится у сына счастливо, если он похож на мать, у дочки, если на отца. — Н.В.}
Сергей слушает и усмехается. Чудно знает, каким рисуется мне сын.
В последние дни перед отъездом наблюдаю: друзья Есенина озабочены подыскать ему ‘сильную подругу’, такую, чтоб могла удерживать от пьянства. Сейчас возлагают надежду на Анну Абрамовну Берзину32. Во мне Грузинов изверился. И не стесняется обсуждать со мной эти планы!

ЦЕНИТЕЛЬ ВЕСНУШЕК

Я со дня на день уезжаю. Поздно вечером в сильный мороз (пресловутые ‘ленинские морозы’) захожу в ‘Стойло Пегаса’, где мне должны передать кое-какие письма и петербургские адреса. За сдвоенным столом справа от входа — наискосок от ‘ложи имажинистов’ — сидит с друзьями Есенин. Он и меня зазывает к столу, но я отказываюсь: пить не намерена, нельзя! Высокий человек постарше прочих — я сразу узнала его, хоть видела только раз, прозаик Пимен Карпов33 — внимательно вгляделся в меня.
— Постой, Сергей, это же та девушка, с которой ты еще в двадцатом году, среди лета, познакомил меня на улице. Ну, конечно, вы шли вдвоем по Тверской. Да тебя высечь надо! Что ты с ней сделал? Ведь она была прямо красавица! А сейчас…
Красавицей я никогда себя не мнила, — разве что хорошенькой, и только. А все же приятна была мысль, что в тот год нашей первой влюбленной дружбы я старшему другу Сергея показалась красавицей. Да еще ‘среди лета’, значит, сплошь усыпанная веснушками! Я засмеялась.
— Видно, вы большой любитель веснушек! Зачем же Сергея-то ругать? Да, сейчас я сильно подурнела — болею. Но даю вам слово: к июню месяцу расправлюсь с хворью, наберу опять целый воз веснушек — ‘канапушек’, как няня моя говорила — и стану куда лучше, чем была в то лето. Если занесет вас в Петербург, прошу навестить меня и убедиться самому.
Есенин довольно посмеивается, рвется меня проводить. Я решительно отклоняю.

ЗНАКОМЬСЯ, НЮРА

Двенадцатое февраля двадцать четвертого года.
Приехав, наконец-то, в Ленинград, я поначалу остановилась у родных.
Один из первых моих визитов — к Сахаровым.
Александр Михайлович34 встречает меня очень дружественно. У него мечта — перетянуть Есенина в Ленинград ‘на совсем’ — и, видимо, он обольщается мыслью, что в этом я окажусь его помощницей. Представляет меня жене, Анне Ивановне.
— Знакомься, Нюра: поэтесса Надежда Вольпин. Самая теплая привязанность Сергея.
По лицу жены пробежала тень.
Слова Сахарова отозвались во мне радостью (уж ему ли не знать! ‘Самая теплая!’). Но и больно стало впору добавить — ‘была’.
У Сахаровых два мальчика — старший, лет пяти, Глеб (так его дома и зовут без уменьшительных), и меньшенький, Алик (кажется, от ‘Олега’) — этому нет и трех. У него сразу ко мне вопрос: ‘Что ты мне принесла?’ Родители смущены, но все выправляет нашедшаяся в моей сумочке шоколадная конфета.
Много хорошего сделали для меня Сахаровы — особенно Анна Ивановна. И самое важное: она сосватала мне няню к ребенку — удивительную, добрую, честную, умную, очень опытную (хотя всего на пять лет старше меня!), с прирожденным, казалось, воспитательным тактом — Анну Николаевну Амбарову. Позже, когда Сахаров съездит на время в Москву, Анна Ивановна станет меня уговаривать снять у нее в квартире те самые две комнаты, которые муж приберегает для Есенина. Не очень ей улыбается, чтоб Есенин у них жил! Предложение было бы соблазнительно во всех смыслах (недаром через год мы с Сахоровой поселимся вместе на даче). Но я не могу ставить подножку Сергею. Да и как он это истолкует: не иначе, как попытку уцепиться за него!
И никто, как Анна Ивановна, выручит меня, когда обнаружатся нелады с моим ‘удостоверением личности’, или как он там назывался в те годы — документ, в дальнейшем замененный паспортом35.

ТЫ В УМЕ, СЕРГЕЙ?

Май двадцать четвертого. Квартира Сахаровых. Я все еще связана с этим жильем. Сижу у себя, гоню — надо бы кончить до родов — свой ‘негритянский’ перевод36. Меня перебивают на полуфразе: входит Есенин с Александром Михайловичем.
Я встаю. Сергей развалился в кресле. И бросает мне несколько злобных слов. Я молчу. У Сахарова перекосилось лицо.
— Ты в уме, Сергей? — и уволакивает его.
А через несколько часов Есенин подкараулил меня, когда я собиралась уходить.
— Пойдем вместе, — роняет он.
Точно и не было давеча его грубой выходки. Я говорю о пустяках.
— Какая у вас и сейчас легкая поступь, — замечает Сергей. Я думаю о своем. И через минуту слышу:
— Все-таки вы удивительная женщина!
Промолчала. Думаю про себя: чем же ‘удивительная’? Что ничего от тебя не требую, ничем не корю? Но ведь я с самого начала так поставила: ребенок будет не твой, не наш, а мой.
Вспыхнуло в уме: а всю ли ты правду сказал, что стихи о бабушке? Они и о ней, о родной твоей матери тоже!37

НУ, ЕСЕНИН!

Лето двадцать пятого года. Я на даче. Под Ленинградом, в Вырице. Это чуть не в шестидесяти километрах от города. Зато здесь хоть сухо. Дачу сняли вместе с Сахаровой — она заняла верх, я внизу. Анну Ивановну соблазнило, что я держу ‘живущую’ няню — можно будет, уезжая в город, оставлять на нас детей. А ездить ей часто — у нее что-то вроде волчанки, лечится. И странное дело: без этой огромной язвы на лице она воображается просто красавицей! Так во всяком случае кажется моей маме (она гостит у меня на даче). Лицо у Анны Ивановны очень милое, но вряд ли даже в первой молодости была она впрямь красива.
Где-то во второй половине лета приехал навестить семью и сам Александр Михайлович. Привез новую песню Есенина. Все напевает неожиданно приятным голосом:
Есть одна хорошая песня у соловушки,
Песня панихидная по моей головушке38.
Как-то подошел к моему малышу, поднял высоко в воздух.
— Ну, Есенин, покажись, какой ты есть!
Мой годовалый Александр Сергеевич39 очень ко всем приветлив. Вот и сейчас с готовностью пошел на руки к ‘чужому дяде’. Тот мурлычет:
Как гитара старая и как песня новая
С теми же улыбками, радостью и муками,
Что певалось дедами, то поется внуками.
Ставит мальчика наземь. Отворотив лицо, говорит:
— Сергей все спрашивает, каков он, черный или беленький. А я ему: не только что беленький, а просто, вот каким ты был мальчонкой, таков и есть. Карточки не нужно.
— А что Сергей на это?
— Сергей сказал: ‘Так и должно быть — эта женщина очень меня любила’.
Не знаю, что больше меня удивило — самая ли мысль Есенина, что любящая непременно родит ребенка, похожего на отца? Или то, что он отозвался обо мне ‘эта женщина’? Не ‘она’, не ‘эта девушка’, как в те годы стали у нас называть всякую молодую женщину. Знаю, он теперь пишет мой вымышленный портрет: очень взрослая женщина, которая ‘сама за себя отвечает’. Ведь и при второй нашей встрече в больнице (в тот раз, при Гале) он вдруг заспорил, что я старше, чем была на деле. Или и впрямь понимает, что со стороны (а может, и в собственных глазах) его поведение со мною выглядит не слишком красиво? Что и говорить, многие его осуждали, считали передо мною виноватым, но только не я сама. Меня, напротив, тяготило сознание собственной вины перед Есениным. Навязалась ему с четвертым! Более того: отступилась от него, променяв на этого нежеланного четвертого. В глазах Сергея это было с моей стороны предательством.
Да и то сказать: в те годы согласие женщины на аборт подразумевалось, как нечто само собою ясное. Я шутила: аборт сейчас у нас главное противозачаточное средство.

ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА

Поздняя осень двадцать пятого. Вскоре после недавнего приезда Есенина в Ленинград (предпоследнего) ‘воинствующие’ передали мне, что Анна Ивановна Сахарова просит меня зайти к ней: есть деловой разговор.
Я на Гагаринской. Анна Ивановна сообщает:
— У нас тут гостил Есенин. Просил меня дать ему ваш адрес. Я не дала. Сказала: сперва спрошу у нее, разрешит ли… Придете, а она вас с лестницы спустит. Уж я б на ее месте спустила!
Я еле сдержала крик досады и боли!
Сергей не только принял как должное, что я ‘спущу его с лестницы’, но даже стал утверждать, будто я так именно и поступила. И сам поверил в свою выдумку. Поверил тем легче, что еще в августе двадцать четвертого года, когда моему сынку было всего три месяца, случилось так: я шла с няней и с ним по Гагаринской: няне надо было навестить свою семью (все в том же сахаровском дворе), а я должна была покормить грудью ребенка, да заодно зайти по делу к Анне Марковне, соседке и давней подруге Анны Ивановны. Издали вижу — навстречу идет Есенин. Делаю няне знак, чтоб она с малышом на руках перешла на другую сторону. Няня подчинилась крайне неохотно, а у Сергея пробежала судорога по лицу. Затем я, как ни в чем не бывало, перекинулась с ним двумя словами — знала, что он собирается на Кавказ, даже думала, что уже уехал из Ленинграда… Отсюда и родилась сплетня, будто я ‘не позволила Есенину даже посмотреть на ребенка’, за что младший брат Сахарова сильно меня осуждал. Нет, прямого запрета не было: когда бы сам пришел ко мне домой, с лестницы не спустила бы. Но я не захотела показывать сына при случайной встрече, да еще на этой улице, где встреча не могла показаться Сергею случайной: подумал бы, конечно, что я сама ищу встречи. Я же, напротив, дала ему знать через друзей, что прошу не приходить, пока не отлучу маленького от груди.
Я, понятно, разрешила Анне Ивановне дать мой адрес Есенину. Но в его последний приезд в Ленинград мы разминулись: о рождестве я поехала с сыном на две недели в Москву.
И еще мне рассказали тогда у Сахаровых, будто в тот свой приезд Есенин ходил на Мойку с мыслью утопиться. Но хмурая, осенняя река посмотрела на него холодной, неприютной, — не упокоит такая могила! И отказался от замысла, отложил…
— Сами знаете, — сказал мне Александр Михайлович, — он уже раз пробовал такое, вену вскрывал…
— Тогда, в двадцать четвертом году? Та черная повязка на руке?40
— Ну, да! А вы что, поверили, будто он стекло подвальное продавил? Ясно же было: аккуратненько вену перерезал. Нигде, ни на руке, ни на одном пальце ни царапины. Да как вы могли поверить?
Я тогда гнала от себя страшную догадку. Ведь черную повязку на руке Сергея я увидела в канун родов.
Та встреча на Гагаринской обернулась моим последним свиданием с Есениным.

ПО ТУ СТОРОНУ

Известие о гибели Есенина настигло меня в Москве. Как удар в грудь.
Двадцать шестой год. Первые дни января. Со всех сторон люди считают нужным рассказать мне, что знают, что слышали о последних неделях и днях Есенина… И здесь, в Москве, и в Ленинграде, когда вернусь…41
Я у Анны Марковны. Она отличная портниха и близкая подруга Анны Ивановны Сахаровой. Крупная, броско красивая зрелая женщина с восточными огненными глазами и мощной грудью. Ее молодой муж, записной белорозовый красавчик Коля (полного имени его я никогда не знала, для всех вокруг он просто Коля), напустив на себя многозначительный вид, рассказывает мне:
— Очень Сергей расстроился, когда Анна Ивановна отказалась дать ему ваш адрес. Он потом пил со мной весь день, вместе и заночевали. Все повторял:
— Как же я низко пал, если Надя Вольпин… Надя… она любила меня больше всех… И Надя спустила меня с лестницы!
Не ‘должна спустить’, а ‘спустила’! Это больше всего поразило меня (и это кое-что сказало бы психиатру). Отметив про себя в рассказе Коли это слишком торжественное ‘низко пал’, я переспросила:
— ‘Спустила’? Он так и сказал?
— Да, именно так. Но я-то понимал, что не ходил он к вам, ведь и адреса не знал.
И Коля с похвальбой в голосе добавил:
— Ну, я как мог, утешил его. Дело, говорю, поправимое. Вы к ней не пустой придите, с хорошим подарком, купите что-нибудь эдакое… подороже… уж как положено! А он все повторяет свое: ‘Как я низко пал!’… Так всю ночь и проплакал.
Больно было слушать. Коля с его ‘мудрым’ житейским советом… Вот какими людьми был окружен в последние свои недели Сергей Есенин — верней, окружал себя…
И вспомнилась мне зима с двадцать третьего на двадцать четвертый: как истинные друзья Сергея Есенина — в первую голову Иван Васильевич Грузинов — стараются выслеживать ночами Есенина по московским кабакам, приводить на место надежного ночлега, привлекая к этому делу даже меня… И вдруг пронзила мысль: а первый-то друг, Анатолий Мариенгоф? Он полностью тогда снял с себя эту заботу!
Был в те первые пореволюционные годы в Камерном театре актер — не на ведущих ролях — Оленин. Полного имени его не помню, а звали его в нашем кругу Аликом Олениным. Он дал себе тяжелый труд выучить наизусть раннюю есенинскую поэму ‘Товарищ’, первый отклик поэта на февральскую революцию. Поэма была напечатана в мае семнадцатого года и рисуется мне предвестницей блоковских ‘Двенадцати’. Поэзия Есенина давно оставила позади этот ранний опыт. Прозвучал ‘Небесный барабанщик’, ‘Сорокоуст’, ‘Пугачев’. Прочтены друзьям и ‘Страна Негодяев’, и ‘Черный человек’. А наш Алик Оленин, знай, читает с эстрады ‘Товарища’. Эффектно читает. Особенно заключительный выкрик:
Железное
Слово
‘Рре-эс-пу-у-ублика!’
Над чтецом уже давно посмеиваются. Есенин несколько раз просил его добром больше ‘Товарища’ не читать. Как горох об стену! Поэт наконец пустил в ход сильное средство: официально
— от Ордена Имажинистов — актера предупредили, что если он еще раз позволит себе прочесть с эстрады ‘Товарища’, то ‘в уплату получит по морде’. Подействовало.
Не прошло однако и недели со дня смерти Сергея Есенина. В московском Доме Печати вечер памяти погибшего поэта. Одним из первых выходит на эстраду Алик Оленин и читает… ну, конечно же, ‘Товарища’! Ох, и хотелось мне, чтобы кто из друзей в память ушедшего выдал чтецу обусловленную плату.
Нет, никто не счел нужным ‘расплатиться’…
Я шла с вечера домой, думая о том, как теперь в памяти людской беззащитен поэт: от зависти тайной и злобы открытой, от ядовитой клеветы друзей…
Год двадцать шестой. Январь или февраль?
Приехал в Ленинград мой двоюродный брат Валентин Иванович Вольпин42. Привез подарок: недавно вышедшие из печати три тома ‘Собрания сочинений’ Есенина (напомню: четвертый том первоначальным планом не был предусмотрен, и самая мысль о нем возникла лишь после смерти поэта).
Печальный дар! Но очень желанный43.
Время шло. Я давно снова живу постоянно в Москве, на Самотеке. Год тридцать девятый (или сороковой?).
Как-то иду по Самотечному бульвару, и навстречу мне Анатолий Борисович Мариенгоф. Он горячо жмет мне руку, как дорогой родственнице. Точно в прошлом вовсе не старался, как только мог, оттягивать от меня Есенина.
Говорит:
— Мне очень хотелось бы познакомить наших сыновей. Пусть они растут друзьями. Такими, как мы с Сергеем! Пусть возродят нашу молодость!
Я не возражаю, хоть и не верю в искусственное возрождение молодости, ни в дружбу по заказу. Уговариваемся, когда ему прийти ко мне со своим Кириллом… Однако, ни дружбе, ни даже знакомству сыновей не суждено было завязаться… Через несколько дней я узнала, что Кирилл — ему тогда было лет шестнадцать — покончил с собой. Тем же способом, что и Есенин44.
И мне представилось: сын Мариенгофа через долгие годы завершил своей смертью ту длинную череду самоубийств, которой якобы отозвалась Москва на гибель Сергея Есенина. То была переломная полоса. Многие, многие тогда свели счеты с жизнью. И чуть не каждый, в чем бы ни была причина его самоубийства, считал нужным оставить рядом с предсмертной запиской раскрытый томик Есенина. ‘Никого не винить’? Или, скажете, ‘некого винить’? Ан есть кого: вините поэта!
На этом я позволю себе — без послесловий — оборвать мои записи. Как самочинно оборвал свою жизнь Сергей Есенин45.

ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

Южный ветер

Февральский ветер южный,
Ты саднишь сердце мне,
Как память прежней дружбы,
Как свет в чужом окне.
Скрипел под килем гравий,
Горели три огня.
Закат лениво грабил
Руду слепого дня.
‘Прощай, Надия, — кормчий
Неласково сказал, —
В солончаковой почве
Не прорастет лоза’.
И он ушел — по ветру
То имя расплескать,
Что мне дала в примету,
Любя и веря, мать.
Бывают страшны штормы,
Бывает зыбь страшна,
Но пыткой самой черной
Измает тишина.
Тот искус был иль не был?
Простор два года пуст,
Два года пусто небо,
А воздух сух и густ.
Ты все ж вернулся, блудный!
Что счастьем назовут?
…На дальнем рейде судно
Тонуло, сев на ют.
И я сквозь сумрак древний
Успела прочитать
То имя на форштевне,
Что нарекла мне мать.

——

Не взмах руки горячей,
Не лоб высокий твой:
Как великан незрячий,
На берег шел прибой.
Пришел. Чужой, недужный,
Залег меж серых скал.
Он шею гнул натужно,
Он плечи разминал.
С набухшей гривы молча
Он пену отжинал…
А ночь над миром волчьим
Склонилась, как жена.
И память прежней дружбы
Томила сердце мне,
Как в стужу ветер южный,
Как свет в чужом окне46.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Галина Бениславская (1897-1926), близкий друг Есенина, работала в газ. ‘Беднота’. Покончила с собой у могилы Есенина.
2 Софья Виноградская (1901-1964), автор воспоминаний ‘Как жил Сергей Есенин’ (М., 1926).
3 Евгения Лившиц (1901-1961) — познакомилась с Есениным в Харькове в 1920 (см., напр., Gordon McVay, Esenin: A Life. Ann Arbor, 1976. P.135-136).
4 СОПО — Союз поэтов.
5 Аделина Адалис (1900-1969), поэтесса.
6 Федор Жиц (род. 1892), автор статей, посвященных Есенину.
7 Строки из стихотворения ‘Я усталым таким еще не был’ (1923?, впервые опубликовано в 1924).
8 Строка из стихотворения ‘Сыпь, гармоника. Скука… Скука…’ (1923).
9 В 1921 и 1923 Есенин говорил Надежде Вольпин, что ему хотелось бы прожить ‘еще десять лет’ — ‘больше не хочу’.
10 Строки из стихотворения ‘Устал я жить в родном краю’ (1915-1916).
11 ‘Стойло Пегаса’ находилось на Тверской ул.
12 ‘Фетида’ (поздняя осень 1923) — одно из любимых стихотворений Надежды Вольпин.
13 Иван Грузинов (1893-1942), поэт и критик, имажинист.
14 Галя — Галина Бениславская (см. прим.1).
15 Сергей Клычков (1889-1937), поэт, прозаик, друг Есенина. По поводу даты его смерти см.: Е.С. Клычкова. О дате гибели поэта Сергея Клычкова. // Новый мир. 1988, No 11. С.266.
16 Картина Рембрандта ‘Возвращение блудного сына’ (1660-е годы) находится в Эрмитаже в Ленинграде.
17 Надежда Вольпин вспоминает, что в ноябре 1921 Есенин признавался ей, что боится ее: ‘Знаю: я могу раскачаться к тебе большою страстью!’ Она делает из этого вывод, что Есенин боялся ‘счастья’.
Сергей Коненков (1874-1971) — скульптор.
В этом месте воспоминаний Н.Д. Вольпин следуют две главы: ‘Божественный напиток’ и ‘Есенин о Дункан, о ее танце’, которые выпущены нами при публикации, ибо они были напечатаны в журн. ‘Звезда Востока’, Ташкент, 1987, No 4. С. 173.
18 Вадим Шершеневич (1893-1942), поэт и теоретик имажинизма.
19 Анатолий Мариенгоф (1897-1962), поэт и теоретик имажинизма, ближайший друг Есенина в 1919-1921.
20 Об этом нашумевшем эпизоде, произошедшем 20 ноября 1923 г., см., напр.: Gordon McVay. Op. cit. P.232-235.
21 Зинаида Райх (1894-1939), жена Есенина с 1917 по 1921.
22 Айседора Дункан (1877-1927) стала второй женой Есенина в мае 1922.
23 Алексей Ганин (1893-1925), крестьянский поэт.
24 Петр Орешин (1887-1938), крестьянский поэт и прозаик.
25 17 декабря 1923 г. Есенин лег в санаторий для нервнобольных на Б.Полянке, 52 — см. об этом: В.Белоусов. Сергей Есенин. Литературная хроника. М., 1970. 4.2. С.99, 283.
26 Трое детей Есенина: Юрий Изряднов (1914-1938), и дети от брака с Зинаидой Райх: Татьяна (род. 1918) и Константин (1920-1986).
27 На рукописи стихотворения ‘Вижу сон. Дорога черная’ стоит дата: 2 июля 1925 г. (Государственный Литературный Музей, 335). Стихотворение впервые опубликовано в газ. ‘Бакинский рабочий’ (Баку, 20 июля 1925 г.).
Отрывки из главы ‘На Большой Полянке’ опубликованы в журн. ‘Звезда Востока’ (1987, No 4. С. 173-174).
28 Двенадцатая строка стихотворения ‘Как руками меткими’.
29 В.И. Ленин умер 21 января 1924 г.
30 Анна Назарова — подруга Бениславской.
31 Сусанна Map (1900-1965), поэтесса и переводчик.
32 Анна Берзина (или Берзинь) (1897-1961) работала в то время в Госиздате.
33 Пимен Карпов (1884 или 1887-1963).
34 Александр Сахаров (1894-1952), издательский работник, друг Есенина.
35 Здесь следуют две главы: ‘Ленинградские имажинисты’ и ‘В Зале Лассаля’, которые опущены, так как почти целиком напечатаны в журн. ‘Звезда Востока’ (1987. No 4. С. 175-176).
36 Надежда Вольпин помогала Валентину Стеничу (Сметанич, 1898-1939) в работе над переводом. См.: Звезда Востока. 1987. No 4. С. 175.
37 То есть, стихотворение Есенина ‘Письмо матери’ (1924) — см. об этом: Звезда Востока. 1987. No 4. С. 175.
38 Первые строки стихотворения ‘Песня’, опубликованного в мае 1925 г., но написанного, очевидно, в апреле.
39 Александр Сергеевич Есенин-Вольпин родился 12 мая 1924 г.
40 См. напр.: Gordon McVay. Op. cit. P.238-239.
41 Два первых абзаца главы ‘По ту сторону’ опубликованы в: Звезда Востока. 1987. No 4. С. 176.
42 Валентин Вольпин (1891-1956), поэт и переводчик, издательский работник.
43 Три последних абзаца — опубликованы в: Звезда Востока. 1987. No 4. С.176.
44 Кирилл Мариенгоф повесился 4 марта 1940. (Родился 10 июля 1923). См.: The Modem Language Review, June 1972, v.67, n.3. P.600.
45 Последний абзац опубликован в: Звезда Востока. 1987. No 4. С.176.
46 Судя по одной машинописной копии, стихотворение ‘Южный ветер’ было написано в ‘Москве, Ашхабаде, Москве. 1940-1953’. По другой — стихотворение датировано: ‘1942… 1953’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека