Время на прочтение: 680 минут(ы)
Воспоминания о Максимилиане Волошине
Москва Советский писатель
OCR — Александр Продан
alexpro@enteh.com
СОДЕРЖАНИЕ
От составителей
Л. Озеров. Максимилиан Волошин, увиденный его современниками
‘И ЖИЗНЬ — КАК МОРЕ ПРЕД ГРОЗОЮ…’
М. Волошин. Автобиография [‘по семилетьям’]
М. Волошин. Автобиография
М. Волошин. О самом себе
Хронологическая канва жизни и творчества М. А. Волошина
‘ВСЕ ВИДЕТЬ… ВСЕ ПОНЯТЬ… ВСЕ ЗНАТЬ… ВСЕ ПЕРЕЖИТЬ…’
B. Вяземская. Наше знакомство с Максом
C. Иванов. Из юношеских дней
М. Дьяконов. Гимназические годы
Ф. Арнольд. Свое и чужое
Е. Кругликова. Из воспоминаний о Максе Волошине
Е. Бальмонт. Редко кто умел так слушать, как он
М. Сабашникова. Из книги ‘Зеленая змея’
А. Амфитеатров. Чудодей
A. Белый. Из книги ‘Начало века’
Б. Садовской (Садовский). ‘Весы’. Воспоминания сотрудника
B. Ходасевич. Из книги ‘Литературные статьи и воспоминания’
Е. Герцык. Из книги ‘Воспоминания’
B. Рогович. Прирученный кентавр и девушка
А. Толстой. Из статьи ‘О Волошине’
C. Дымшиц-Толстая. Из воспоминаний
История Черубины (Рассказ М. Волошина в записи Т. Шанько)
Черубина де Габриак (Е. Дмитриева). Исповедь
М. Цветаева. Живое о живом
Л. Фейнберг. Из книги ‘Три лета в гостях у Максимилиана Волошина’
М. Волошин. Репинская история
Ю. Оболенская. Из дневника 1913 года
Е. Кривошапкина. Веселое племя ‘обормотов’
Маревна (М. Воробьева-Стебельская). Из книги ‘Жизнь в двух мирах’
А. Бенуа. О Максимилиане Волошине
‘ВСЯ РУСЬ — КОСТЕР…’
И. Эренбург. Из книги ‘Люди, годы, жизнь’
И. Березарк. Райский уголок
Г. Шенгели. Киммерийские Афины
Неизвестная. Единственная встреча
И. Бунин. Волошин
Р. Гинцбург. Часы неизгладимые
М. Волошин. Дело Н. А. Маркса
Э. Миндлин. Из книги ‘Необыкновенные собеседники’
B. Вересаев. Коктебель
М. Изергина. В те годы
‘МОЙ ДОМ РАСКРЫТ НАВСТРЕЧУ ВСЕХ ДОРОГ…’
М. Волошина. Из книги ‘Макс в вещах’
Т. Шмелева. Навечно в памяти и жизни
К. Чуковский. Из ‘Чукоккалы’
Л. Горнунг. Дневниковые записи
Э. Голлербах. ‘Он был более знаменит, чем известен’
А. Белый. Дом-музей М. А. Волошина
Н. Рыкова. Мои встречи
А. Остроумова-Лебедева. Лето в Коктебеле
Л. Белозерская. Из книги ‘О, мед воспоминаний…’
З. Елгаштина. Коктебель и его легенды
Г. Смирнов. На экскурсии
Вс. Рождественский. Из книги ‘Страницы жизни’
И. Басалаев. Записки для себя
М. Альтман. Царь Киммерии (Из дневника 1929 г.)
C. Липкин. У Волошина в тридцатом
Е. Архиппов. Коктебельский дневник (1931 г.)
Л. Аренс. О Максимилиане Александровиче Волошине и его жене Марии Степановне
Н. Чуковский. Из книги ‘Литературные воспоминания’
КОММЕНТАРИИ
Приложение. Воспоминания о М. А. Волошине, не вошедшие в сборник
ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ
Цель настоящего сборника — воссоздать образ Максимилиана Волошина, поэта, художника, мыслителя. Эти грани художнических и духовных интересов Волошина передают три его автобиографии, включенные нами в сборник. Они составляют особый его раздел, где читатель найдет также и хронологическую канву жизни и творчества поэта. Предваряя таким разделом рассказы мемуаристов, мы стремились прежде всего дать как бы панорамное обозрение всей жизни Волошина, позволяющее отчетливее представить важнейшие этапы его жизненного пути. Этапы эти отражены в трех последующих разделах: первый из них освещает наиболее протяженный период — от детских лет Волошина до 1917 года, второй — годы революции и гражданской войны, и, наконец, в разделе, завершающем книгу, рассказывается о периоде, связанном с созданием Дома поэта — главного детища Волошина в сфере его многообразных интересов и увлечений.
Отбирая материалы для сборника, мы старались учесть не только глубину постижения мемуаристами личности Волошина, но и отражение в их воспоминаниях различных событий и эпизодов его жизни, порой малоизвестных или воспринимаемых современниками поэта по-разному. Так сталкиваются подчас полярные взгляды М. Цветаевой и И. Бунина, Г. Шенгели и А. Амфитеатрова… Читатель найдет в сборнике и воспоминания людей, чуждых Волошину, не понимавших его и даже ему враждебных, это образцы довольно частого восприятия фигуры поэта в обывательской среде. Всегда стремившийся ‘быть, а не казаться’, Волошин слишком многих раздражал своеобычной внешностью и поведением.
Крайне важным кажется нам и присутствие в сборнике собственных воспоминаний Волошина, особенно тогда, когда в них освещаются события, не получившие адекватного их значимости отражения в мемуарной литературе. В полной искренности Волошина не приходится сомневаться. А кто лучше его может описать перипетии мистификации с Черубиной де Габриак или драматическую эпопею генерала Н. А. Маркса? К сожалению, эти воспоминания записаны в последние годы жизни Волошина, когда болезнь все больше препятствовала его творческим замыслам, их осуществлению. Но все-таки и здесь сохраняется отпечаток волошинского дара рассказчика и его добрый юмор…
Поскольку мемуаристы нередко рассказывают об одних и тех же эпизодах (зачастую только повторяют услышанное от других), мы решили сократить подобные повторы. Сокращались и ‘общие сведения’ о биографии Волошина, не являющиеся воспоминаниями в прямом смысле. В то же время такие воспоминания, как очерк ‘Живое о живом’ Марины Цветаевой, отличающийся глубоким проникновением в мир волошинской жизни и творчества, или подкрепленные эпистолярными документами свидетельства Евгении Герцык, даются без такого рода купюр.
Выражаем благодарность Е. Н. Будаговой, П. Р. Заборову, Н. М. Иванниковой, А. В. Лаврову, А. Е. Парнису, В. А. Чувакову, Ю. В. Шанину за помощь в работе над комментариями, а также всем авторам-мемуаристам, предоставившим нам для этого сборника тексты воспоминаний.
Лев Озеров
МАКСИМИЛИАН ВОЛОШИН, УВИДЕННЫЙ ЕГО СОВРЕМЕННИКАМИ
Всякий сборник воспоминаний — это, по существу, коллективный портрет, созданный людьми разного возраста, характера, темперамента. Участники такой книги, конечно, не уславливались о том, что они невольные соавторы, оказавшиеся под одним переплетом. Каждый из них в разное время и в меру сил писал свои воспоминания, исходя из личного опыта и относясь к предмету описания с восторгом или с отрицанием, если говорить о крайностях (они наличествуют и в этой книге, посвященной М. А. Волошину). Как из разноцветных кусков стекла, мрамора, эмали, цветных камешков, укрепленных на слое цемента или мастики, составляется мозаика, мозаичный портрет, так из разнохарактерных воспоминаний деятелей искусства, людей всевозможных наук и ремесел, общественных деятелей складывается образ примечательного человека. Таким примечательным человеком в данном случае является Максимилиан Александрович Волошин, жизнь которого охватывает два с лишним десятилетия XIX и три с лишним десятилетия XX века.
Естественно, что участие читателя в создании такого образа немаловажно. Книга дает разнообразный и по содержанию, и по форме материал, комментирует его. Читатель, однако, не может, не должен оставаться пассивным к предлагаемому материалу. Он должен его познать и осмыслить. Вот почему наибольшую пользу ему принесет близкое знакомство с произведениями самого М. Волошина, с его стихами, поэмами, переводами, прозой. Именно это приблизит читателя к пониманию книги воспоминаний о Волошине, написанной его современниками. Именно это даст ему точку отсчета и ориентиры.
О М. А. Волошине написано воспоминаний намного больше, чем могло войти в эту книгу, по сути дела, первую предпринятую у нас попытку такого рода. Одно дело составлять книгу воспоминаний о примечательном русском писателе XVIII—XIX веков. Здесь есть долгая традиция составления и издания. Другое дело составить, скомпоновать и прокомментировать книгу о писателе впервые, то есть идти по первопутку, собрать разрозненные материалы о долго и несправедливо замалчивавшемся деятеле нашей культуры.
В этой книге читатель найдет воспоминания, принадлежащие перу писателей (Андрей Белый, Иван Бунин, Викентий Вересаев, Марина Цветаева, Илья Эренбург, Георгий Шенгели, Корней Чуковский и др.), художников (Елена Кругликова, Александр Бенуа, Маргарита Сабашникова, Анна Остроумова-Лебедева), искусствоведов, журналистов, друзей поэта разных лет начиная с его детства. Жизнь Волошина дается в движении во времени, вписывается в него. Время является фоном воспоминаний. Но — не только фоном. Оно является действующим лицом. И это важное свойство книги.
Постижение трудов и дней, личности Волошина происходит не вдруг. Это сложный и долговременный процесс. Вначале проступает импозантное, игровое, может статься, театральное, маскарадное, экзотическое, одним словом, внешне-показательное. Это бросается в глаза, особенно на фоне Крыма, Коктебеля: эллин, римлянин, бродячий певец-бандурист, сказитель.
От первого лица он мог говорить о Франции и Греции, Испании и Швейцарии, о Гомере и Данте, Руанском соборе и Млечном Пути. Позднее явственно начнут проступать черты скитальца — искателя правды и красоты, мыслителя, историка, звездочета и живописца. Сложная, внешне далеко не ординарная натура, идти по ее следам увлекательно, что испытали на себе многие, в том числе и пишущий эти строки.
Еще при жизни Волошин стал легендой. Сейчас легенда вырастает в миф. Тем не менее это реальная фигура в истории русской литературы и русского искусства. Он был хранителем ‘святого ремесла’, как назвала работу поэта Каролина Павлова. Следы его впечатаны не только в почву Крыма, но и в почву русской культуры нашего века: в поэзию, искусство перевода, прозу, живопись, искусствоведение, философию.
Читателю этой книги предстоит по разрозненным записям создать единый образ человека и поэта. Это, повторюсь, увлекательно, хотя и непросто.
Для того чтобы показать, как по-разному воспринимали Волошина разные люди, приведу несколько описаний его глаз. Это любопытно с двух точек зрения: во-первых, перед нами свидетельства смотревших в эти глаза современников, во-вторых, это говорит о многообразии, переменчивости, текучести облика самого Волошина.
Не только сочинения, но и внешность поэта останавливала внимание и запоминалась своей несхожестью с окружающими людьми.
‘На нем был костюм серого бархата — куртка с отложным воротником и короткие, до колен, штаны — испанский гранд в пенсне русского земского врача, с головой древнего грека, с голыми коричневыми икрами бакинского грузчика и в сандалиях на босу ногу’, — вспоминал писатель Эм. Миндлин в своей книге ‘Необыкновенные собеседники’. Серые мерцающие глаза Волошина он называет смеющимися. Запомним.
Марина Цветаева эти же глаза рисует по-другому. Иное она видит ‘в его белых, без улыбки, глазах, всегда без улыбки — при неизменной улыбке губ’. Не помнит ни у кого таких глаз: ‘…глаза точь-в-точь как у Врубелевского Пана: две светящиеся точки…’ Цветаева взгляда не отводит от ‘…светлых почти добела, острых почти до боли (так слезы выступают, когда глядишь на сильный свет, только здесь свет глядит на тебя), не глаз, а сверл, глаз действительно — прозорливых’. Постепенно приходит определение: ‘Не две капли морской воды, а две искры морского живого фосфора, две капли живой воды’.
Живописец и поэт Леонид Евгеньевич Фейнберг (брат композитора и пианиста Самуила Евгеньевича Фейнберга) познакомился с Волошиным в 1911 году. Он пишет: ‘Широкий, отвесный лоб был несколько выдвинут вперед, с упорным доброжелательным вниманием. Взгляд не очень больших, светлых, серо-карих глаз был поражающе острым — вместе с тем и бережно-проницательным. В его глазах было нечто от спокойно отдыхающего льва’.
Совсем по-иному (можно сказать — по контрасту) увидел те же глаза Волошина явно не симпатизирующий ему Борис Садовской: ‘Из-под пенсне и нависших бровей на широком лице беззаботно щурятся маленькие странно-веселые глазки’. Сравните ‘странно-веселые’ с ‘бережно-проницательными’.
Андрей Белый в мемуарах ‘Начало века’ описывает званый ужин у Брюсова и увиденного им на этом ужине Волошина: ярко-рыжую бороду, рыжеватую шапку волос, пенсне ‘с синусоидой шнура, взлетевшего в воздух’. Волошин щурился на Бальмонта ‘затонувшими в щечных расплывах глазами’.
Всеволоду Рождественскому Волошин ‘казался похожим на ясноглазого, примиренного с жизнью старца, бродячего рапсода гомеровских времен’. Здесь — ясноглазый старец, этакий коктебельский Платон Каратаев или Лука из ‘На дне’. Эти глаза резко отличаются от ‘странно-веселых глазок’. Пишут разные люди с их разным подходом к Волошину. Об этом читатель забывать не должен.
Вдова поэта М. С. Волошина в неопубликованной рукописи своих заметок о нем сочувственно выделяет наблюдения близкого знакомого, искусствоведа Эриха Геллербаха, который увидел ‘глаза зеленоватые, внимательные, почти строгие глаза, глядевшие собеседнику прямо в зрачки, но без всякой въедливости и назойливости, спокойно и вдумчиво… Когда Волошин улыбался, глаза оставались совершенно серьезными и становились даже более внимательными и пристальными’. Новое, несхожее с предыдущими описание глаз.
Цвет глаз, свет глаз, их отсветы и, главное, впечатление от них, складывающееся не отдельно, а в связи с обликом поэта.
В описании глаз и взгляда Волошина семью современниками можно найти противоречия. Я намеренно привел так много определений разных людей. Они показательны и говорят о том, что разные собеседники видели человека по-разному. Это вполне естественно и не должно озадачивать читателей. Но здесь имеет место и другое. Сам Волошин бывал разным. И это — от богатства натуры. От постоянно ищущей пытливой мысли. Наиболее наблюдательные из современников отмечают в поэте именно эту черту — богатство человеческой и художнической натуры, поисковый характер творчества, умение проникать в разные пласты истории разных народов.
Читатель этой книги получает обильный материал о жизни, личности, многообразном творчестве М. А. Волошина. К тому же в распоряжение читателя попадают три автобиографических очерка 1925 и 1930 годов. И все же не лишне будет остановиться на важнейших вехах его биографии.
Еще в ранние годы всем существом Волошина овладел зародившийся в нем и все возраставший интерес к поэзии, к искусству вообще, особенно к живописи. Творчество и суждения о творчестве, не мешая друг другу, шли рядом всю жизнь.
В Московском университете, на юридический факультет которого Волошин поступил в 1897 году, он увлечен задуманным им ‘Студенческим сборником’, выпускавшимся в пользу нуждающихся студентов. Волошин неблагонадежен. Находится под негласным надзором полиции.
‘Что-то скажем, наконец, мы — первое поколение двадцатого столетия?..’ Он пишет:
Не жилица в нашем мире
Наша муза. Ведь она
В глубине самой Сибири
Жгучим горем рождена.
Эти песни прилетели
И родились средь степей —
В буйном ропоте метели,
Под зловещий звон цепей…
В этих ранних стихах Максимилиана Волошина слышатся отголоски революционно-демократической поэзии, поэзии Некрасова и поэтов некрасовской школы. В дальнейшем они будут звучать все глуше и глуше. Но позднее, в стихах, написанных поэтом в революционные дни 17-го года и в годы гражданской войны, они заявят о себе с новой силой.
А пока бунтарские порывы юности сменяются страстью к путешествиям по европейским странам, по Средней Азии, где поэт почувствовал ‘древность, относительность европейской культуры’. Максимилиан Волошин предстает перед нами убежденным скитальцем, познающим мир. С рюкзаком он прошел Италию, Швейцарию, Австрию, Францию, Германию, Испанию, Грецию. Он жадно познавал пространство и время, народы и их культуры. При свойственном Волошину артистизме он легко проникал в любую историческую среду, отделенную от него морями и столетиями, он чутко и внятно воспроизводил померкшие в памяти поколений исторические краски. Это его свойство подмечено современниками поэта и воспроизведено в их воспоминаниях.
Взгляд на мир с высоты тысячелетних культур разных народов становится у Волошина главенствующим в пору его творческого созревания. Судьба народов Земли, самой Земли в кругу светил — вот что его интересует в первую очередь.
Каждый рождается дважды. Не я ли
В духе родился на стыке веков?
В год изначальный двадцатого века
Начал головокружительный бег.
Мудрой судьбой закинутый в сердце
Азии, я ли не испытал
В двадцать три года всю гордость изгнанья
В рыжих песках туркестанских пустынь?
В жизни на этой магической грани
Каждый впервые себя сознает
Завоевателем древних империй
И заклинателем будущих царств.
Я проходил по тропам Тамерлана,
Отягощенный добычей веков,
В жизнь унося миллионы сокровищ
В памяти, в сердце, в ушах и глазах.
Эти строки из маленькой поэмы Волошина ‘Четверть века’ написаны в Коктебеле в декабре 1927 года, в дни землетрясения. Все три времени — настоящее, прошедшее, будущее — сомкнуты в одно, пространство сплющено, и человек, написавший эти строки, находится во всех веках и в любом пункте планеты одновременно. Такова магия поэзии Волошина.
Волошин прошел через увлечение поэзией ‘парнасцев’ — группы французских поэтов прошлого века (Эредиа, Сюлли-Прюдом, Леконт де Лилль, Малларме), отделявших искусство от насущных интересов общества. Русскому поэту импонировало живописное начало этой школы, рельефность словесного образа, умение выражать вещность мира, его краски, тона и полутона. Эта эстетическая программа ‘парнасцев’ воплощается в стихах Волошина и в зрелую его пору, и в позднюю, правда, претерпевая известные изменения. Эти изменения продиктованы все большим влиянием русской поэтической традиции, идущей от Пушкина и Тютчева.
В предисловии к книге избранных стихотворений ‘Иверни’, 1918 г. (‘иверни’ — редко встречающееся русское слово, означающее ‘черепки’ или ‘осколки’), Волошин излагает в общих чертах эволюцию своей поэзии, ее героя: ‘Вначале странник отдается чисто импрессионистическим впечатлениям внешнего мира… переходит потом к более глубокому и горькому чувству матери-земли… проходит сквозь испытание стихией воды… познает огонь внутреннего мира и пожары мира внешнего…’ Здесь в укрупненно-поэтических, можно сказать, мифологических образах показана дорога идейно-художественных исканий поэта. От беглых хаотичных впечатлений бытия к познанию сути истории мира в связи с историей индивидуума (‘огонь внутреннего мира’ в сочетании с ‘пожарами мира внешнего’). Это сочетание лирики и эпоса остается до конца жизни поэта и художника одной из характерных его черт.
В первой русской революции Волошин видит ‘…первое начало, а не продолжение 70-х годов, так как, вероятно, это движение пойдет совсем иным путем’. Он чувствовал, что это не будет продолжением народничества, это будет нечто новое, неизвестное ему.
‘Мятежом на коленях’ назвал Волошин первые проявления народного недовольства в начале 1905 года. В январе этого года Волошин был в Петербурге. Он пишет статью ‘Кровавая неделя в Санкт-Петербурге’, статью, которая, с одной стороны, является свидетельством очевидца, с другой — показывает настроение самого поэта. Он уже в ту пору понял, что произошедшее в дни кровавого января является первым звеном в цепи событий революционного характера. Поэт предчувствовал конец империи, хотя выразил это, быть может, чересчур помпезно, театрально. В прозе это звучит так: ‘Зритель, тише! Занавес поднимается’. В стихах, написанных в Петербурге в 1905 году (‘Предвестия’), он говорит:
Уж занавес дрожит перед началом драмы…
Уж кто-то в темноте, всезрящий, как сова,
Чертит круги, и строит пентаграммы,
И шепчет вещие заклятья и слова.
Поэтом овладевают ‘блуждания духа’, он увлекается теософией, ‘познанием самого себя’, изучает историю французской революции, продолжая размышлять над судьбами своей Родины.
Каков путь истории? Волошин не знает. Но он решительно отвергает жестокость и кровопролития. Война убийство, террор неприемлемы для него. Эти средства не оправданы никакой целью. Такова позиция Максимилиана Волошина. Она на протяжении всей его жизни могла принимать тот или иной оттенок, но в существе своем он оставался верен христианским принципам, особенно сильным в период первой мировой войны.
Кто раз испил хмельной отравы гнева,
Тот станет палачом иль жертвой палача.
‘Хмельная отрава’ братоубийства — по Волошину — равно грозит и палачу, и жертве палача.
Не случаен отказ Волошина от воинской службы в дни первой мировой войны, когда в письме военному министру он открыто заявляет: ‘Я отказываюсь быть солдатом, как европеец, как художник, как поэт… Как поэт я не имею права поднимать меч, раз мне дано Слово, и принимать участие в раздоре, раз мой долг — понимание’.
Война для Волошина — величайшая трагедия народов. Для него ‘в эти дни нет ни врага, ни брата: все во мне, и я во всех’.
Само собой напрашивается сравнение социально-исторической позиции Волошина с толстовским непротивлением злу насилием. Разумеется, учение Толстого не сводится только к такому непротивлению, оно гораздо шире и масштабней. Волошин в статье ‘Судьба Льва Толстого’ (1910) замечает: ‘Формула всемирного исцеления от зла проста: не противься злу, и зло не коснется тебя. Толстой провел ее в своей жизни последовательно и до конца’. И далее — сокрушенно: ‘Толстой не понял смысла зла на земле и не смог разрешить его тайны’.
Нет смысла превращать Волошина в толстовца, но вполне естественно говорить о гуманизме как начале, их объединяющем.
16 октября 1916 года М. А. Волошин пишет из Коктебеля в Париж М. С. Цетлиной: ‘Поскорей бы кончалась эта мировая нелепица. Странно: в Базеле я воспринял войну апокалиптически, в Париже как великую трагедию, в России же не могу к ней относиться иначе, как к чудовищной нелепости. Так все нелепо кругом, такие грандиозно-нелепые формы принимают ее отражения в окружающей жизни *.
* Письмо не опубликовано. Хранится в архиве А. Ф. Маркова (Москва).
Он был многолик, но не двуличен. Если он и ошибался, то всегда в сторону жизни человека, а не его гибели. Волошин видит людей, которых хочет сберечь. Он их понимает и жалеет. Он — враг насилия, ему равно близки и равно от него далеки и те и эти, и белые и красные. Нет правых, нет виноватых, все достойны жалости и осуждения.
С риском для жизни Волошин в дни господства белых в Крыму спасает красных. Об этом вспомнит Вс. Вишневский, когда подарит Волошину свою книгу ‘Первая Конная’ с надписью: ‘…шлю Вам эту книгу, где показаны мы, которым в 1918—20 гг. вы оказывали смелую помощь в своем Коктебеле, не боясь белых’. Подобные свидетельства есть и от лица белых, которым поэт оказывал помощь, не боясь красных. Время действия нам известно: 1918— 1920 годы. Место действия — все тот же Крым, Коктебель.
Это был отнюдь не абстрактный гуманизм, а последовательная, продуманная позиция. Волошин был убежден, что читатель, которого он ‘найдет в потомстве’, поймет его. Именно о нем, будущем своем читателе, думал он, когда отвечал одному из тех критиков-вульгаризаторов, которые самозванно и самодовольно писали в те годы от имени народа, обвиняя поэта в противостоянии революции, в ‘контрреволюционном’ характере его творчества. Вот почему ответ Волошина на несправедливую, жестокую критику — его ‘Письмо в редакцию’, опубликованное в журнале ‘Красная новь’ (1924. N 1), — завершалось такими знаменательными, поистине пророческими словами: ‘Стихи мои… сами сумеют себя отстоять и очиститься от нарастающих на них шлаков лже-понимания’.
Был у этого волошинского письма и первоначальный вариант, где поэт открыто, с мужественной прямотой разъяснял свою позицию. ‘Разумеется, — писал он, — красных при белых и белых при красных я защищал не из нейтральности и даже не из ‘филантропии’, а потому, что массовое взаимоистребление русских граждан в стране, где культурных работников так мало и где они так нужны, является нестерпимым идиотизмом. Правители должны уметь использовать силы, а не истреблять их по-дурацки, как велись все терроры, которых я был свидетелем.
Коммунизм в его некомпромиссной форме мне очень близок, и моя личная жизнь всегда строилась в этом порядке, государственный же враждебен, как все, что идет под знаком Государства, Политики и Партийности’ *.
* Оригинал этого письма М. А. Волошина хранится в архиве А. Ф. Маркова.
Перечитываю эти строки волошинского письма и понимаю: испытанные, печально известные социологические мерки мало или, сказать по правде, ничего не могут объяснить в личности Волошина, в нестандартности, как прежде казалось, неуместной старомодности его суждений. Для Волошина слово ‘партийность’, звучавшее в устах зарвавшихся террористов, было синонимом сектантства, чванливости (комчванства), отгороженности от народных устремлений и интересов. Он, гуманист, не мог примириться с тем, что воочию видел в годы гражданской войны и в самом начале 20-х годов у себя в Крыму. Отсюда — такие воспаленные, кровью написанные стихи, как ‘Бойня’, ‘Террор’, ‘Потомкам’.
Это ощущение было близко и Марине Цветаевой, о чем она пишет в своем очерке о Волошине. Она была там. Он был здесь. Это читатель должен понимать.
Волошин был мечтателем, и коммунизм в его свободной некомпромиссной форме ему был очень близок. Но против жестоких, уродливых, бесчеловечных форм его осуществления он решительно протестовал. И этот протест был протестом человека досталинской поры, чутко уловившего тенденцию времени. Это было предупреждением. Одним из ранних предупреждений о возможности сталинщины и бериевщины.
Волошин не дожил до апогея сталинского режима — середины — конца тридцатых годов. Наибольшим капиталом называл Сталин человека и, называя его так, сам становился миллионером. Именно он и его подручные укорачивали человека на голову в лагерях и тюрьмах, множили единицу на миллионы. В ту пору и возник термин ‘абстрактный гуманизм’, объявлявший традиционное гражданское и духовное человеколюбие вне закона. Человечность не совмещалась с бесчеловечностью и поэтому была упразднена как идеология, якобы чуждая пролетариату, чуждая социализму сталинского типа, противная духу диктаторского режима ‘вождя народов’ и ‘корифея науки’. И, разумеется, в этом расчисленном и процеженном восприятии художественных ценностей не было места для поэзии Волошина. А она, наперекор всему, продолжала жить. И прежде всего — именно потому, что в ‘минуты роковые’ истории Максимилиан Волошин не искал удобного убежища от бурь и треволнений. Он не покинул страну в тревожные годы ее, в годы революции и гражданской войны. ‘Ни война, ни революция не испугали меня и ни в чем не разочаровали, — признавался Волошин в своей автобиографии, — я их ожидал давно и в формах еще более жестоких’. Он был поэт, и пережитые им бури и треволнения прошли сквозь его жизнь, через его сердце:
Верю в правоту верховных сил,
Расковавших древние стихии,
И из недр обугленной России
Говорю: ‘Ты прав, что так судил!’
Надо до алмазного закала
Прокалить всю толщу бытия.
Если ж дров в плавильной печи мало,
Господи, — вот плоть моя!
Он никогда не писал с такой страстностью, с такой взрывчатой силой, как в годы революционных потрясений и гражданской войны. До алмазного закала прокалилась не только толща бытия, но и душа поэта. Слова, прежде скрывавшие огонь, теперь стали неистово выбрасывать его. Да и сами слова прокалились и стали другими.
Раньше он был мечтателем, книжником, гранильщиком лапидарных строк, акварелистом слова, писавшим тонкой кистью. Сейчас его стихия — огонь. Он прошел ‘сквозь муки и крещенье совести, огня и вод’.
Писатель В. В. Вересаев, долго живший в Крыму и давно знакомый с Волошиным и его творчеством, справедливо заметил: ‘Революция ударила по его творчеству, как огниво по кремню, и из него посыпались яркие, великолепные искры. Как будто совсем другой поэт явился, мужественный, сильный, с простым и мудрым словом…’
Революция привела к поэту вереницу персонажей русской истории. Привела и приковала к ним внимание. После мифологии — история. Перед ним проходят и цари, и повстанцы, и монахи, и мастера.
Было много их — люты, хоробры, Но исчезли, ‘изникли, как обры’, В темной распре улусов и ханств, И смерчи, что росли и сшибались, Разошлись, растеклись, растерялись Средь степных безысходных пространств.
Это — из стихотворения ‘Дикое Поле’, написанного в июне 1920 года. Революция и послереволюционные годы были годами настойчивого, глубокого, трагедийного вглядывания современного поэта в исторические судьбы России.
Стихи исторического цикла исполнены тонкого ощущения времен прошедшего, настоящего, будущего. Такое впечатление, будто Волошин самолично побывал на стрелецкой казни, видел, как Грозный побил Орду, что поэт сам работал на петровских верфях, гнал наполеоновских солдат по Смоленской дороге, шел по Владимирке вместе со ссыльными революционерами. Передвижение во времени для Волошина возможно так же, как передвижение в пространстве. Его стихи и поэмы рождались в гуле сменяющихся эпох, на перекрестках, тропах и тропках, большаках, магистральных путях истории.
Так история входит в современность волей поэта, сочетающего эпохи и народы. Поэзия Максимилиана Волошина именно сочетает, а не сравнивает. Она не делает исторических выводов и не терпит аллегорий. Читатель следует за поэтом, веря в то, что в пути им встретятся и корабль Одиссея, и Пушкин, с корабля озирающий ‘брега Тавриды’, и Богаевский с этюдником, и летчик и художник Арцеулов, ищущий место, удобное для планеризма.
В зрелые крымские годы действенное общение с людьми, навещавшими его и жившими у него, заменило ему скитальчество, ‘охоту к перемене мест’.
В трех точках Коктебельского залива узнается Волошин. Первая точка — дом, где он жил и работал. Вторая — могила, которую можно увидеть, стоя рядом с домом. Третья точка — склон горы Карадаг. Если смотреть в эту сторону из дома поэта, абрис скалы напоминает профиль Волошина. Он сам замечает это, когда в стихотворении из цикла ‘Киммерийская весна’ (1918) говорит о Коктебеле:
Его полынь хмельна моей тоской,
Мой стих поет в волнах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой.
‘Судьбой и ветрами’ изваяны и поэтические создания Волошина. ‘Огнь древних лет и дождевая влага двойным резцом ваяли облик’ поэта и его поэзии, с годами все более отходившей от канонов и предписаний символизма и современных ему течений и обретавшей самостоятельность и самобытность, сделавшие его продолжателем русской классики XVIII—XIX веков.
Восточный Крым, его горы и море, сизые, коричневые (сепия!), сиреневые складки его земли, овеянные древнегреческими легендами о ‘гомеровой стране’ — все это с молодых лет было близко поэту. Это отразилось и на его внешнем, и на его духовном облике.
Современный пейзаж Коктебеля и его окрестностей, покоряющий своей красотой, внушает вместе с тем мысль о древности этой земли, об огромных исторических эпохах, здесь наглядно явленных. Пространство и время здесь как бы объединились, чтобы своей двуединой силой держать в плену наше поэтическое чувство. Максимилиан Волошин именно это и стремился выразить своей поэзией. Он чувствовал:
Каких последов в этой почве нет
Для археолога и нумизмата —
От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата!..
Я цитирую строки из созданной М. Волошиным в конце 1926 года поэмы ‘Дом поэта’ (иногда ее называют большим стихотворением). Он писал в ней:
А за окном расплавленное море
Горит парчой в лазоревом просторе.
Это море, эти ‘окрестные холмы’, это небо поэт наблюдал влюбленно, жадно, круглосуточно, запечатлевая свои видения в стихах и в живописи.
Много и увлеченно скитавшийся по миру, Волошин в оседлости своей проявил такую же увлеченность. Он выбрал место и построил дом, удобный для жизни и работы. Как прежде он кочевал, чтобы увидеть мир и людей, так теперь мир и люди стремились к нему. ‘Дом Волошина — целое единственной жизни, живой слепок неповторимого лика, вечная память о нем’, — говорил Андрей Белый. Сам поэт пишет об этом в письме искусствоведу Голлербаху: ‘Волошинский дом’ — это не я. А целый коллектив. Коллектив художников, поэтов, философов, музыкантов, ученых’.
В разные эпохи в России были салоны, знатные дома, клубы (‘клобы’), где собирались интересные люди. Были имения и квартиры, ныне ставшие памятниками культуры или навеки загубленные в годы сталинщины. Но никому не Удалось создать столь долговременную, столь дружную артель художников, как это удалось Волошину.
‘Дом поэта’ имеет и прямой и переносный смысл. Местожительство, мастерская поэта и художника. И вместе с тем ‘Дом поэта’ расширяется до понятия ‘Мир поэта’.
Дом Волошина был похож на корабль. Его так и называют — корабельным. Дом-пристанище? Не только. Над домом — башня с площадкой для наблюдений за звездами. Стартовая площадка для полета мысли.
Здесь поэт ощущал связь дома, одинокой души и безмерности вселенной. Киммерия становится не только местом физического пребывания Волошина, местожительством его, но и — главным образом — ‘истинной родиной его духа’.
Сердце мира, солнце Алкиана.
Сноп огня в сиянии Плеяд!
Над зеркальной влагой Океана —
Грозди солнц, созвездий виноград.
Поэт из мастерской, с капитанского мостика своего корабля на приколе, видит залив, горы, небо, мирозданье.
Обаяние Дома поэта было велико и после кончины поэта, когда вокруг его вдовы Марии Степановны собирались молодые и старые поклонники поэзии, ныне здравствующие и действующие художники, писатели, ученые. Дом Волошина продолжал свою жизнь.
Щедро одаренный, Максимилиан Волошин мог делать все — золотые руки. Подобно тому как в видном деятеле литовской культуры начала нашего века Чюрленисе сочетались художник и музыкант, в Волошине соединились поэт и художник. Он был мастером и выглядел потомком какого-то племени крепышей, путешественников, художников. В нем было нечто прочное, надежное, основательное, возрожденческое. В нем искали опоры.
Утихла буря. Догорел пожар.
Я принял жизнь и этот дом, как дар —
Нечаянный, — мне вверенный судьбою,
Как знак, что я усыновлен землею.
Всей грудью к морю, прямо на восток
Обращена, как церковь, мастерская
И снова человеческий поток
Сквозь дверь ее течет, не иссякая.
Среди людей, нередко даже образованных, есть умелые мастера разлучать, разводить даже недавних добрых друзей, ссорить, разобщать. Волошин сводил, сочетал, образовывал гроздья и гнезда тружеников и творцов, радовался встречам и горевал по поводу невстреч. Он верил (и в этой вере пребывал до конца жизни), что человек от рождения гений, что в нем заложена энергия солнца.
Сам Волошин определял себя как коробейника идей. Цветаева добавляла: ‘и коробейника друзей’. Он любил давать, давал щедро: ночлег, свежую акварель, обед, мысль, стихотворение, надежду. Он предотвращал возможную вражду, зависть, недоброжелательство. Опять Цветаева: ‘Всякую занесенную для удара руку он, изумлением своим, превращал в опущенную, а бывало, и в протянутую’. Делал он это легко и душевно.
Максимилиан Волошин создал мир, исполненный любви и братства людей искусства, неповторимый мир, о котором сейчас можно говорить с завистью и восторгом, как о сотворенном самим человеком. Его жизнь и его смерть в 1932 году носят характер легенды. Пятьдесят пять лет. Еще жить бы ему и жить. Но читатель не может не признать в жизни и творчестве Волошина известной завершенности. Она как песнь — начало, продолжение, конец. И только сейчас настает час, когда об этой жизни и об этом творчестве можно, не таясь, говорить во весь голос.
По своему человеческому и творческому облику Волошин решительно противостоит тенденциям времени, истоки которого — в проявлениях насилия и произвола — уже давали о себе знать при жизни поэта, тенденциям, ныне достаточно ярко обнародованным в прессе на десятках и сотнях примеров человеческих судеб его современников. В этом свете историки культуры вправе отнести М. А. Волошина к числу самых выдающихся гуманистов нашего века, таких, как Владимир Короленко, Альберт Швейцер, Ромен Роллан, Томас Манн, Бернард Шоу. Он был бесстрашен в выражении правды, стоек в житейской борьбе, непреклонен в своей вере в человека и культуру.
Горе-историки новейшей литературы тщились запихнуть Волошина в раздел ‘пацифистов’, стоящих ‘над схваткой’, сторонних наблюдателей. На деле все было сложнее и драматичнее, как мы могли уже в этом убедиться, знакомясь с суждениями Волошина о том, как ‘велись все терроры’, которых он был свидетелем, и как относится к этому он, поэт и гражданин, вступающий в ‘борьбу с террором независимо от его окраски’.
Волошин ненавидел войну. Борьба против войны и ее угрозы, спасение человечества от уничтожения — актуальнейшие вопросы современности — уже давным-давно находились в эпицентре его поэтического внимания. Он был одним из первых деятелей культуры, кто еще до атомной бомбы стал бороться за выживание человечества. Тогда, задолго до второй мировой, задолго до Хиросимы и Нагасаки, он поднял голос в защиту полного мира.
На протяжении жизни в учении, в скитаниях по миру, в работе, в общении с людьми, в чтении и познании Максимилиан Волошин воспринял и выработал гуманитарные принципы, являющиеся основой его творческого поведения. Его понятие об истории человечества и истории культуры опираются на всю выработанную веками в борении, в диспутах, в спорах гуманитарную мысль о высшей ценности личности, ее свободе и достоинстве.
Он искал гармонии. Рожденный для гармонии, он жил в мире, раздираемом противоречиями, в мире, расколотом войнами и революциями. В эпоху гражданской войны и разрухи, террора и ужасающего голода. Приходится удивляться глубине его художественных и научных предвидений, умению предвосхищать будущее. Его чувство обострилось и стало предчувствием.
Исследователи лунной поверхности цитируют Волошина (‘…Ни сумрака, ни воздуха, ни вод. Лишь острый блеск гранитов, сланцев, шпатов. Ни шлейфы зорь, ни вечера закатов не озаряют черный небосвод’) и удивленно говорят о том, как тонко и точно передал поэт восприятие как бы приближенного к нам спутника Земли:
…И страшный шрам на кряже Лунных Альп
Оставила небесная секира.
Ты, как Земля, с которой сорван скальп —
Лик Ужаса в бесстрастности эфира!..
Лунная поверхность, с которой ‘сорван скальп’, увидена поэтом в 20-е годы, когда наука об этом могла только догадываться. Поверхность Луны отличается от земной, как свидетельствуют ученые, ‘отсутствием толстого чехла переработанных в сравнительно недавние геологические эпохи пород’ *. И это — ключ ко многим проблемам происхождения и эволюции Солнечной системы. Как поэт космических предчувствий Волошин должен быть с благодарностью упомянут наукой, именуемой планетологией.
* Гурштейн А. Здравствуй, море дождей! — ‘Известия’, 1970, 18 ноября.
И в поэзии и в живописи Волошин сочетал планетарное видение с видением деталей И то и другое видение позволяло ему проникать и в тайники души человека, и в тайники природы. На его акварелях, названных подчас строками из его стихов или подписанных его двустишиями, трехстишиями, четырехстишиями, видны морщины, нет, скорее борозды земли. Он не копировал коктебельские уголки и извилины лазурного залива, он создавал свои мир, в котором современность сочеталась с историей и археологией. Надо было много и долго бродить по земле, чтобы воссоздать ее утренний, дневной, вечерний, ночной облик.
Однажды в районе Коктебеля работали геологи. Познакомившись с Волошиным и его акварелями, они нашли, что его не натурный, а как бы условный пейзаж ‘дает более точное и правдивое представление о характере геологического строения района, нежели фотография’, — вспоминал Эм. Миндлин. Геологи заказали Волошину серию акварелей. Волошин с гордостью говорил об этом, исполнен веры ‘в искусство, как в самую точную и верную меру вещей’.
Он принадлежал к поколению Брюсова, Блока, Андрея Белого. Пережил первого на семь лет, второго — на одиннадцать. Андрей Белый пережил Волошина на два года. Их жизни вписываются в одну эпоху, которую в творчестве своем каждый из них выразил по-своему.