Берс С. А. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом // Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. / Ред. С. А. Макашин. — М.: Худож. лит., 1978. — Т. 1 / Сост., подгот. текста и коммент. Г. В. Краснова. — С. 174—193. — (Сер. лит. мемуаров).
<...> Вся жизнь Льва Николаевича в полном смысле слова трудовая. Почти во всех письмах, написанных мне зимою, сестра упоминает: ‘Мы все очень заняты. Зима наша рабочая пора’. Лев Николаевич писал преимущественно зимою, в течение целого дня, а иногда и до поздней ночи. Он, по-видимому, не ждал вдохновения и не признавал его. Он садился ежедневно утром за стол и работал. Если он не писал, то подготовлялся к писанию изучением источников и материалов. Иногда перед работой и после обеда он любил читать английские романы. Даже летом, когда дети пользовались отдыхом и жена упрашивала его отдыхать и не работать, он уступал просьбе не всегда. В самом добросовестном труженике я не видал такого строгого отношения к праздности, как у Льва Николаевича по отношению к самому себе.
Утром он приходил одеваться в свой кабинет, где я спал постоянно под гравированным портретом известного философа Артура Шопенгауэра. Перед кофе мы шли вдвоем на прогулку или ездили верхом купаться. Утренний кофе в Ясной Поляне едва ли не самый веселый период дня. Тогда собирались все. Оживленный разговор с шуточками Льва Николаевича и планами на предстоящий день длился довольно долго, пока он не встанет со словами: ‘Надо работать!’ и уходит в особую комнату со стаканом крепкого чаю.
Никто не должен был входить к нему во время занятий. Даже жена никогда не делала этого. Одно время такою привилегиею пользовалась старшая дочь его, когда была еще ребенком.
Откровенно говоря, я всегда был рад тем дням, когда он не работал, потому что весь день находился в его обществе.
В мою бытность в Ясной Поляне семью Льва Николаевича посещал весьма ограниченный круг знакомых, не считая родных и его друзей.
Из родных постоянным посетителем летом была семья моей младшей сестры1. Сестра эта описана в романе ‘Война и мир’ под именем Наташи Ростовой и всю свою молодость провела в Ясной Поляне. Каждый год со своими детьми она поселяется во флигеле на все лето.
Из друзей Льва Николаевича посещали: Н. Н. Страхов, настоящий ценитель всех его произведений, уже давно ежегодно приезжающий гостить преимущественно летом, поэт А. А. Фет, даже упоминавший в журнале ‘Русская старина’2 о своем расположении ко Льву Николаевичу, который посещает его несколько раз в год, друг с молодости помещик Д. А. Дьяков и математик князь С. С. Урусов. Этим почти исчерпывался тогда контингент друзей Льва Николаевича.
Здесь кстати упомянуть об отношениях с И. С. Тургеневым. Когда впервые появились в печати произведения ‘Детство’ и ‘Отрочество’, Иван Сергеевич первый распознал великий талант и высказывал это. Между писателями завязалась дружба, которая потом прекратилась по неизвестным мне причинам, и отношения сделались даже враждебными. В семидесятых годах между ними в письмах состоялось полное примирение, и И. С. Тургенев летом посетил Ясную Поляну и пробыл один день3. Я сопровождал Льва Николаевича в г. Тулу и обратно, когда он встречал старика и собрата по художеству. За обедом Иван Сергеевич много рассказывал и мимически копировал не только людей, но предметы с необыкновенным искусством, так, например, он действиями изображал курицу в супе, подсовывая одну руку под другую, потом представлял охотничью собаку в раздумье и т. д. — Талант предка его, современника Петра I, по-видимому, в нем повторился.
Знакомые посещали Ясную Поляну очень редко.
Такая замкнутость жизни объяснялась тем, что Льву Николаевичу нельзя было стеснять себя приемом гостей при его огромном и постоянном труде. А при полноте его семейной жизни и при довольно большом стечении родных, съезжавшихся преимущественно летом, приемы эти были не нужны и затруднительны.
Нельзя передать с достаточной полнотой того веселого и привлекательного настроения, которое постоянно царило в Ясной Поляне. Источником его был всегда Лев Николаевич. В разговоре об отвлеченных вопросах, о воспитании детей, о внешних событиях — его суждение было самое интересное. В игре в крокет, в прогулке он оживлял всех своим юмором и участием, искренно интересуясь игрой и прогулкой. Не было такой простой мысли и самого простого действия, которым бы Лев Николаевич не умел придать интереса и вызвать к ним хорошего и веселого отношения в окружающих.
Вспоминаю игру в крокет. В ней участвовали все, и взрослые, и дети. Она начиналась обыкновенно после обеда и кончалась со свечами. Игру эту я и теперь готов считать азартною, потому что я играл в нее с Львом Николаевичем. Удачно сыграет противник или кто-нибудь из его партии, одобрение и замечания его вызывали удовольствие сыгравшего и энергию противников. Ошибется кто-нибудь, — его веселая и добрая насмешка вознаградит промах. Простое слово, всегда вовремя сказанное им и его тоном, поселяло во всех тот entrain {задор (франц.).}, с которым можно весело делать не только интересное, но и то, что без него было бы скучно.
Дети одинаково дорожили его обществом, наперерыв желали играть с ним в одной партии, радовались, когда он затеет для них какое-нибудь упражнение. Подчиняясь его влиянию и настроению, они без затруднения совершали с ним длинные прогулки, например, пешком в г. Тулу, что составляет около 15 верст. Мальчики с восторгом ездили с ним на охоту с борзыми собаками. Все дети спешили на его зов, чтобы с ним делать шведскую гимнастику, бегать, прыгать, что сам он делал опять же искренно и весело, а потому и все делали так же. Зимою все катались на коньках, но с большим еще удовольствием расчищали каток от снега, потому что эта инициатива принадлежала Льву Николаевичу. Не участвуя сам в грибном спорте, очень развитом в Ясной Поляне, он умел поощрять к нему других. Со мной он косил, веял, делал гимнастику, бегал наперегонки и изредка играл в чехарду, городки и т. п. Далеко уступая его большой физической силе, так как он поднимал до пяти пудов одною рукою, я легко мог состязаться с ним в быстроте бега, но редко обгонял его, потому что всегда в это время смеялся. Это настроение всегда сопровождало наши упражнения. Когда нам случалось проходить там, где косили, он непременно подойдет и попросит косу у того, кто казался наиболее уставшим. Я, конечно, следовал его примеру. При этом он всегда объяснял мне вопросом: ‘Отчего мы, несмотря на хорошо развитую мускулатуру, не можем косить целую неделю подряд, а крестьянин при этом еще и спит на сырой земле, и питается одним хлебом?’
— ‘Попробуй-ка ты так!’ — заключал он свой вопрос.
Уходя с луга, он вытащит из копны клочок сена и, восхищаясь запахом, нюхает его.
Я живо припоминаю мое любимое упражнение, которое Лев Николаевич делал со мною, когда мне было менее двенадцати лет. Я становился ему на плечи, а он держал меня за ноги. С плеч его я падал вниз головою, не сгибая корпуса и ног, а он в это время слегка приподнимал меня за ноги, и я качался, как маятник, вниз головой.
Юмор Льва Николаевича проявлялся удивительно разнообразно. Я приведу некоторые его шуточные выражения и действия и постараюсь разъяснить их, потому что они имеют чисто семейный и оттого непонятный характер.
Вся наша семья худощавого сложения, а потому никто из нас не любит сидеть на жестком, затем однажды мой младший брат объявил, что он примет соды, оттого что у него явления кислот в желудке. Лев Николаевич расхохотался и посоветовал ему пройти двадцать верст пешком и с тех пор, когда заметит в ком-нибудь из нас неудовольствие на обстановку и неудобство, скажет: ‘А это берсовская кислота завелась и сидение беспокойно!’ Когда Льву Николаевичу хотелось воздержаться, например, от повторения блюда за обедом, от лишней сигары, он говорил: ‘Когда я буду большой, я буду курить две сигары’, или: ‘Есть это блюдо два раза’. Когда сестры мои собирались в город за покупками и советовались, что следует сшить себе и детям, он говорил: ‘Там действуют четыреста ситчиков!’. Предпринимая что-нибудь вроде поездки, он в разговоре об этом с мужем моей младшей сестры4 обыкновенно скажет: ‘А надо узнать, что скажет наше начальство’, разумея под начальством его и свою жену, без совета или ведома которой он почти ничего не предпринимал. Замечая во мне неудовольствие на что-либо, например, на погоду, он скажет: ‘А у тебя погода дурно себя ведет’. Если он замечал притворный тон в ком-нибудь из детей, он говорил: ‘Пожалуйста, не миндальничай!’ Случалось, я сижу преспокойно и слушаю, как он говорит, а ему что-нибудь понадобится. Тогда он скажет: ‘Ты все ходишь, принеси мне, пожалуйста, то-то’. Зато он приостановит свой рассказ до моего возвращения, если я жалел, что не услышу его продолжения. Если я делал что-нибудь неудачно, а старательно к этому приготовлялся, он скажет: ‘А ты это делаешь с инструментом’. Ласковый и смешной тон его, которым всегда сопровождались эти шутки, придавали им такой добродушный и веселый характер, что все потому и смеялись. Лев Николаевич любил играть в четыре руки с своею сестрою, графинею Мариею Николаевною Толстой {Муж графини — дальний ее родственник и однофамилец. (Прим. С. А. Берса.)}. Графиня прекрасно играет на рояле, и поспевать за ней было трудно. Тогда он шутками заставлял сестру смеяться и этим замедлял ее игру. Когда же все-таки поспеть трудно, он вдруг остановится и, ко всеобщему удовольствию, снимет один сапог со своей ноги, как будто для успеха игры, и продолжает, приговаривая: ‘Ну, теперь пойдет хорошо!’ Но самый шумный восторг вызывала ‘Нумидийская конница’. Она заключалась в том, что Лев Николаевич совершенно внезапно вскакивал с места и, подняв одну руку вверх и предоставив свободу этой кисти, слегка пробежит по комнатам. Все дети, а иногда и взрослые, следовали его примеру с такою же внезапностью. Иногда он читал вслух. Я помню, как он прекрасно прочел ‘Историю капитана Копейкина’ Гоголя5.
Итак, семейная жизнь Льва Николаевича была слишком полна для того, чтобы искать развлечения в посторонних и вне его семейного круга. Он сам умел наполнять ее. Напротив, посторонние находили много нравственного развлечения в его семействе. Убеждение это сложилось у меня не оттого, что я был молод тогда. Всякий, кто бывал в семье его, приходил к тому же заключению.
После моего отъезда в Закавказский край, судя по письмам ко мне сестры и ее детей, которые подрастали, для них уже круг знакомых все более и более расширялся, и с 1880 года семья на зиму уезжала в Москву.
Сам он не любил покидать свою семью даже на короткое время. Когда необходимо было ехать, преимущественно в Москву, или по делам печатания его произведений, или для приискания нового учителя для детей, он задолго до поездки сетовал на ее необходимость. Подъезжая к дому при возвращении из поездки или с охоты, он всегда высказывал свое волнение так: ‘Только бы дома все было благополучно’. По прибытии он смешно и подробно рассказывал нам о своей поездке.
________
Вспоминая особенности Льва Николаевича, необходимо упомянуть об отношении его к произведениям и взглядам Ж.-Ж. Руссо. Нет сомнения, что они имели огромное влияние на его убеждения. Он увлекался и зачитывался ими еще в ранней молодости.
Любовь к природе и к простоте в связи с отвращением к цивилизации всегда была и теперь осталась тождественной чертой этих двух гениев. На расстоянии целого столетия они в этом глубоко друг другу сочувствуют.
Замечая красоту природы, мы не всегда этим восхищаемся. Лев Николаевич ежедневно похвалит день за красоту его и часто прибавит: ‘Как у бога много богатств! У него каждый день чем-нибудь отличается от другого!’
В произведениях своих он пишет, что только земледелец и охотник знает природу. А сам он был охотником и остался земледельцем.
Буквально не было такого ненастья, которое бы удержало его от прогулки. Случалось, он чувствовал потерю аппетита, но без прогулки на чистом воздухе не проходило ни одного дня. Он любил всякий моцион вообще, верховую езду и гимнастику, но ходьбу в особенности. Если работа идет неуспешно или надо рассеять какую-нибудь неприятность, Лев Николаевич идет пешком. Он мог ходить целый день, не уставая. Верхом мы часто проводили по десяти и двенадцати часов сряду. В кабинете его лежали чугунные гири для упражнения, а иногда устраивались приспособления для гимнастики.
Отвращение его к цивилизации выражается главным образом в порицании городов и городской жизни. Он живал в городах, но постоянно жил в деревне, и другой жизни не признавал. Когда он бывал в городе со мною, я был свидетелем того, как он впадал в уныние, суетливость и даже раздражительность.
Нападая на роскошь в обстановке и во всем вообще, он отрицал смысл и прелесть комфорта, находя влияние его на дух и организм растлевающим. Обстановка в яснополянском доме всегда была самая простая.
Неприхотливый и неразборчивый на еду, он не мог спать на пружинном матраце и не любил мягкой постели, и спал одно время на кожаной подушке.
Одевался он всегда в высшей степени просто, дома не носил крахмаленых рубашек и так называемого немецкого платья. Костюм его — серая фланелевая, а летом парусинная блуза своеобразного фасона, которую умела сшить только одна старуха Варвара из яснополянской деревни. В этой же блузе Лев Николаевич и на портретах, написанных художниками Крамским6 и Репиным7. Верхнее платье — кафтаны и полушубки из самого простого материала, тоже особенного покроя, приноровленного отнюдь не к изяществу, а к ненастью. Поэтому ими часто пользовались домашние и гости.
Несмотря на простоту одежды, он имел в ней вид очень оригинальный. Художник Крамской хотел даже написать портрет его в кафтане на лошади.
Лев Николаевич всегда терпеть не мог железных дорог. В своих сочинениях он часто высказывал это отвращение. После езды на железной дороге он всегда жаловался на ощущение, испытываемое в вагоне. На пути от станции домой он сравнит железную дорогу с ездой на лошадях и похвалит последнюю. Он отрицал в принципе пользу железных дорог, особенно для простого народа {Смотри педагогические статьи за 1862 год. (Прим. С. А. Берса.)}, и не любил напускной вежливости кондукторов и чуждости, господствующей между пассажирами. Поэтому, как бы в противоположность общему духу, со всеми в вагоне любил заговаривать. Он часто ездил в третьем классе и тогда забирался в тот вагон, где сидели мужики преимущественно.
Солидарность с идеями Руссо выразилась еще в отношении Льва Николаевича к докторам и медицине. В своих произведениях ‘Война и мир’ и ‘Анна Каренина’ он взводит тяжкие обвинения на докторов, приглашенных для Наташи Ростовой и Кити Щербацкой, утверждая при этом, что доктора вообще и в болезнях-то ничего не понимают. В сущности, Лев Николаевич, подобно Руссо, не признает медицины, как достояния одного только сословия докторов, и желает сделать ее достоянием всех. Из этого вытекает его любовь к народным лечениям и повитухам. Тем не менее он обращался за советами к профессору Захарьину и исполнял их. Однажды при мне он даже пил минеральные воды в Ясной Поляне.
Взгляд Льва Николаевича на правовой порядок, не только в настоящее время, но и прежде, несомненно, имел много общего со взглядом Руссо.
В частности, об русском правительстве он всегда отзывался с иронией и говорил, что в России нельзя служить порядочному человеку, пока не будет конституции. Поэтому после отставки он даже не помышлял о службе, находя и выборную службу совершенно бесполезною, как зависящую от коронной. К тому же он был так занят своим трудом, что служба вообще не могла интересовать его.
Наконец, как и Руссо, Лев Николаевич стяжал себе славу талантливого педагога.
Педагогический гений его я испытал на самом себе. Я помню, как он совершенно серьезно рассуждал со мной обо всех вопросах, научных и философских, которые мне только вздумалось ему поставить, и независимо от того, в каком я был тогда возрасте. На все он отвечал просто и ясно, никогда не стеснялся сказать, что то или другое ему самому непонятно. Беседа с ним нередко имела характер спора, в который я вступал с ним, несмотря на сознаваемую мною огромную разницу между нами. Поэтому легко и приятно было с ним соглашаться и слепо верить всему, что он говорил.
Лев Николаевич всегда любил детей и их общество. Он умеет расположить их себе, как будто у него есть ключи от детского сердца, которым он легко и скоро завладевает. Никто не придумает, с чем и как обратиться к чужому ребенку, Лев Николаевич первым вопросом как будто избавит ребенка от его застенчивости и потом обращается с ним свободно. Независимо от этого, как тонкий психолог, он поразительно угадывал детские мысли. Случалось, дети его прибегут и сообщают, что у них есть секрет. Когда они отказывались сообщить секрет добровольно, отец на ухо открывал ребенку его секрет.
Ах, этот папа! Как он узнал?!’ — удивлялись они. <...>
Об религиозных верованиях Льва Николаевича мне известно едва ли более посторонних.
Из моих описаний его молодости следует заключить, что он верил тогда так, как учит православная церковь, потому что бывал у исповеди и молился. Что же касается до периода женитьбы и после нее, мне известно, что в исповеди Левина в романе ‘Анна Каренина’ описана его собственная исповедь перед свадьбой в сентябре 1862 года.
Когда мне было от 15 до 17 лет, я вместе с одним товарищем проникся учением церкви, и одно время мы оба намеревались пойти в монастырь. Лев Николаевич с удивительной осторожностью относился к моему увлечению. Я часто приставал к нему с вопросами и моими сомнениями, но он всегда умел уклониться и не высказывал своего мнения, зная, что оно может иметь на меня огромное влияние. Он предоставлял мне самому переработать мои убеждения.
Некоторые из предков Льва Николаевича, а в том числе и тетушка П. И. Юшкова, удалялись в конце своей жизни в монастырь {Будучи в монастыре, покойница навещала семью Льва Николаевича и в одно из таких посещений заболела и умерла в Ясной Поляне. (Прим. С. А. Берса.)}.
Со Львом Николаевичем религиозный переворот начался в 1876 году. Тогда он стал посещать церковь, запирался утром и вечером в кабинете, как сам говорил, чтобы помолиться богу. Он ходил пешком в известный монастырь Оптину пустынь. В духе его замечался упадок веселого настроения и стремление к кротости и смирению. В этом фазисе его религиозных воззрений я с ним расстался. Это было в сентябре 1878 года. Сестра писала мне после этого на Кавказ, что он сделался настоящим христианином.
Вот что по этому поводу писала мне сестра на Кавказ в письме от 2 февраля 1881 года:
‘…Если бы ты знал и слышал теперь Лвочку! Он много изменился. Он стал христианин самый искренний и твердый. Но он поседел, ослаб здоровьем и стал тише, унылее, чем был. Если б ты теперь послушал его слова, вот когда влияние его было бы успокоительно твоей измученной душе…’
Если Лев Николаевич гениальный человек и если поэтому душевная жизнь и энергия его шире и сильней, чем у прочих, то спрашивается, как велики были его страдания, когда религиозные сомнения мучили его и, по его собственным словам, едва не довели его до самоубийства? Зная его столько лет и читая его ‘Исповедь’, я ужаснулся, когда передо мною развернулась картина его душевных страданий. Это волнения моря в сравнении с волнением небольшого пространства воды!
Замечательно, что с началом религиозного переворота Лев Николаевич одновременно обновил не только надгробные памятники своих родителей и родных, но и портреты своих предков, а также и фамильные печати. Но видимой связи в этом я не усмотрел.
Если тщеславие и гордость свойственны всем людям, то Лев Николаевич имеет право на эту черту больше других.
В моем присутствии он сам сознавался в своей гордости и тщеславии. Он был завзятый аристократ и, хотя всегда любил простой народ, еще более любил аристократию. Середина между этими сословиями была ему несимпатична. Когда, после неудач в молодости, он приобрел громкую славу писателя, он высказывал, что эта слава — величайшая радость и большое счастье для него. По его собственным словам, в нем было приятное сознание того, что он писатель и аристократ.
Когда до сведения его доходило, что кто-нибудь из его бывших сослуживцев или знакомых получил важный пост, суждениями своими об этом назначении он напоминал суждения полководца Суворова. При этом он всегда упоминал об образе жизни в придворных сферах, которые знал хорошо, потому что имел большие связи, и с иронией утверждал, что посты эти получаются не за заслуги, а за уменье угодить отдельным личностям, и вообще не признавал возможности делать государственное дело при существующих порядках. Он удивлялся, как можно лицам аристократического происхождения и часто с большими состояниями идти на такую службу. Иногда он с насмешкой говорил, что он не заслужил генерала от артиллерии, зато сделался генералом от литературы. Однажды мы ехали вдвоем на охоту. Я рассказал ему, что в училище правоведения произведения его, особенно ‘Война и мир’, читаются у нас с большим увлечением и преимущественно перед другими сочинителями. Он с радостными слезами на глазах отвечал мне, что это очень льстит его самолюбию, потому что молодые люди — лучшие ценители красоты и поэзии. Тогда же он высказал мне свой взгляд на произведения Пушкина и на отличие их от его произведений. Он утверждал, что лучшие произведения Пушкина — те, которые написаны прозой. А разница в их произведениях между прочими та, что Пушкин, описывая художественную подробность, делает это легко и не заботится о том, будет ли она замечена и понята читателем, он же как бы пристанет к читателю с этой художественной подробностью, пока ясно не растолкует ее.
Лев Николаевич осуждал реформы прошлого царствования, а особенно нападал на господствовавший тогда либерализм и считал его ложным. Но в этом случае он менее обвинял правительство, а приходил к тому убеждению, что интеллигентный слой в России оказался неспособным к самостоятельной государственной деятельности. Причину этого он видел в упадке аристократизма, жалел об этом и винил в этом жестокость Николая I, проявившуюся с декабристами.
К журналистам и критикам он относился с оттенком презрения и негодовал, если их относили к разряду хотя плохих писателей. Он находил, что печатью злоупотребляют, потому что печатают много ненужного, неинтересного и, главное, нехудожественного. Критических разборов своих произведений он никогда не читал и даже ими не интересовался. Но к ним Лев Николаевич никогда не относил истинной и правильной оценки его произведений почтеннейшим Н. Н. Страховым, советом которого он всегда дорожил в сфере своего творчества.
В эпилоге романа ‘Анна Каренина’ есть нападки на русских добровольцев, участвовавших в войне Сербии против Турции. Поэтому, когда в редакцию ‘Русского вестника’, где печатался этот роман, были присланы рукописи эпилога, покойный М. Н. Катков, высказывавший в ‘Московских ведомостях’ противоположное Льву Николаевичу мнение, возвратил рукописи со своими на них поправками, без которых отказался напечатать эпилог в своем журнале. Лев Николаевич пришел в страшное негодование за поправки в его рукописях8 и говорил по этому поводу: ‘Как смеет журналист переделывать хотя одно слово в моих произведениях!!’ Он написал Каткову резкое письмо, и результатом был полный разрыв между ними,9 а эпилог, как известно, вышел отдельной книгой.
Лев Николаевич вообще негодовал на покойного публициста за то, что он, оставаясь журналистом, следовательно, якобы либеральным, умел пользоваться расположением правительства, потому что самым бессовестным образом лгал в печати на руку правительству.
Газет Лев Николаевич никогда не читал и считал их бесполезными и даже вредными, если в них заключались ложные сведения. Со свойственным ему юмором он иногда пародировал тон газетных сообщений, применяя их к своему быту.
Такое же отношение его ко всем периодическим изданиям вытекало главным образом из его собственного отношения к вопросу об эксплуатации художественных произведений. Он презрительно улыбался, если слышал предположение, что истинный художник творит ради денег.
Нет сомнения, что в Левине Лев Николаевич описывал самого себя, но это справедливо лишь и незначительной степени, потому что в Левине изображены некоторые черты его. Сам он высказывал по этому поводу, что выставил Левина простачком, чтобы и этого было достаточно для наглядного сравнения хорошей жизни с безобразием светской жизни в Москве и Петербурге.
Самое ходячее мнение, что талантливые люди любят поэтический беспорядок, как нельзя больше подходит и к Льву Николаевичу. Он как будто не любит аккуратности в вещах, обстановке и вообще во внешней жизни. Хотя в большинстве случаев он признавал необходимость быть аккуратным, но часто высказывал, что черта эта свойственна преимущественно неглубоким натурам. Сам Лев Николаевич просто не умел, а потому и никогда не пытался приводить свои вещи в порядок. Раздеваясь, он оставлял платье и обувь на том месте, где снимал их, и если он в то время переходил с места на место, платье его оставалось раскиданным по всей комнате, а иногда и на полу. Мне казалось, что уложить вещи в дороге для него стоило больших усилий. Сопровождая его, я всегда и охотно делал это за него и доставлял ему этим удовольствие. Помню, однажды мне почему-то очень не хотелось укладывать его вещи, а он заметил это и, по свойственной ему деликатности, не просил меня и сам уложил свой чемодан. Я положительно утверждаю, что умышленно нельзя привести вещи в такой ужасный беспорядок, в каком они были уложены в чемодан Львом Николаевичем.
Искренность, как выдающаяся черта в характере Льва Николаевича, проявлялась у него даже в мелочах. Случалось, мы опоздаем на поезд и, подъезжая к станции, увидим, как поезд уже отъезжает прочь. Лев Николаевич так искренно и громко вскрикнет: ‘Ах!!! опоздали!!!’, что все окружающие сначала испугаются, а потом тотчас же вместе с ним засмеются. Искренность подобных его ощущений невольно передавалась окружающим. Я помню, как кучер погнал во всю мочь лошадей к станции благодаря этому восклицанию, хотя очевидно было, что поспеть к поезду невозможно, а также кучер рассмеялся, когда Лев Николаевич остановил его, сказав: ‘Не гони! Все равно опоздали!’. Точно так же он ахал, а потом смеялся в игре в крокет, когда сделает важный промах, или когда, сидя в кресле, вспомнит и спохватится о чем-либо позабытом. Если этим он пугал свою жену, то он полушуткой всегда прибавит: ‘Ну! Больше никогда не буду!’
Смех Льва Николаевича отличается тоже заразительностью. Когда он смеется, голова его пригибается набок, и он трясется всем телом, а в начале смеха в голосе его слышны высокие ноты.
Я ни в ком еще не встречал такого уважения к чужому сну, как у Льва Николаевича. Он безусловно не мог разбудить спящего и часто поручал это сделать мне, когда это было необходимо, например, в дороге с семьей. Правда, он сам любил выспаться, зато он даже оберегал чужой сон. Помню, когда мы поздно ночью засидимся, а прислуга позабудет поставить холодный ужин на стол и заснет одетая, Лев Николаевич ни за что не позволит разбудить человека и сам отправляется по буфетам за едой и посудой. Он делал это с особенной осторожностью и даже украдкою, стараясь сохранить тишину, что придавало этому характер веселого похождения. Но он сердился на меня, если я в то время, хотя нечаянно, например, посудою наделаю шуму.
Лев Николаевич всегда любил музыку. Он играл только на рояле, и преимущественно из серьезной музыки. Он часто садился за рояль перед тем, как работать, вероятно, для вдохновения. Кроме того, он всегда аккомпанировал моей младшей сестре и очень любил ее пение. Я замечал, что ощущения, вызываемые в нем музыкой, сопровождались легкой бледностью на лице и едва заметной гримасой, выражавшей нечто похожее на ужас. Почти не проходило дня летом без пения сестры и игры на рояле. Изредка пели все хором, и всегда аккомпанировал он же.
Лев Николаевич не любил фотографию и очень редко снимался и, когда снимался, сам уничтожал потом негатив. Он предпочитал самого плохого художника самой лучшей фотографии.
Известному портретисту Крамскому было поручено, если не ошибаюсь, г. Третьяковым написать портрет Льва Николаевича. Знаменитый художник тщетно разыскивал его фотографию. По скромности он не решился просить сеанса, потому что не был знаком и слышал о замкнутой жизни в Ясной Поляне. Тогда он поселился в пяти верстах от Ясной Поляны, на даче, мимо которой Лев Николаевич проезжал верхом за почтой. Тут он и возымел намерение написать портрет его в кафтане на лошади. Вскоре все это обнаружилось, и он был любезно приглашен в Ясную Поляну, где написал два одинаковых портрета, из которых один остался в семье.
Когда спиритизм вошел в моду, Лев Николаевич посетил покойного профессора химии Бутлерова и приходил в изумление от верований его в спиритизм. Вероятно, это послужило ему темой для комедии ‘Плоды просвещения’, а в романе ‘Анна Каренина’ Левин осуждает спиритизм буквальными выражениями самого Льва Николаевича.
Английская поговорка ‘аристократ без денег есть пролетарий’, как он сам говорил, побуждала его заботиться об увеличении своего состояния для детей. В хозяйстве он прибегал к широким и энергичным мерам. Он завел прекрасный породистый скот в большом количестве, разбил яблоневые сады, сделал большую посадку леса и т. д. Из любознательности одно время он с увлечением занимался пчеловодством. Вообще он хозяйничал сам только в Ясной Поляне, а в других имениях всецело поручал это управляющим.
К особенностям Льва Николаевича относится и любовь его к охоте. Всю свою жизнь до создания им своего учения он был страстный охотник. Он описал охоту почти во всех своих произведениях. В произведении ‘Детство’ он описал, как действительно протравил первого зайца в своей жизни, а в детских рассказах он в точности передал историю своих собак, Бульки и Мильтона, под настоящими их именами. Кроме охоты на кабанов, диких коз и фазанов, в бытность свою на Кавказе он предавался своеобразной, но лихой охоте на стрепетов {Стрепет — степной тетерев. (Прим. С. А. Берса.)}. В половине августа дичь эта перед осенним пролетом собирается в огромные стада и в это время делается необыкновенно строгою. Даже на повозке и верхом стадо не подпускает к себе ближе ста саженей. Он отправлялся верхом в степь на лошади, приученной для этой охоты, и, шагом объезжая вокруг стада раза два, постепенно суживал круг объезда и, приблизившись к стаду саженей на сто, с места пускался к нему в карьер с заряженным ружьем наготове. Как только дичь поднималась, он бросал поводья, а лошадь останавливалась, давая возможность стрелять.
За любовь к охоте он поплатился двумя несчастиями в своей жизни. Рассказ ‘Охота пуще неволи’ есть быль, случившаяся с ним до женитьбы. Лев Николаевич лежал уже под медведицею и был спасен мужиком-охотником, который убил на нем медведицу. Следы этого печального происшествия остались в виде шрамов на лбу, а шкура медведицы еще сохранилась в Ясной Поляне10. Женившись, он на медвежью охоту перестал ездить. Другой печальный случай был с ним на третий год его женатой жизни. Он травил зайца и скакал на кровной английской лошади. Надо было перескочить через ров. Но лошадь оступилась и упала в ров с седоком. Результатом был вывих руки и раскол кости. Это было в нескольких верстах от дома. Сначала он шел пешком, потом падал, изнемогая от боли, и наконец приполз, едва двигаясь, на шоссе, откуда мужик привез его на деревню, а потом уже домой. Это было 16 октября11, но на дворе лежал снег. Местные врачи нехорошо вправили руку, и через месяц операция повторилась в Москве, у нас в доме. Впоследствии рука действовала правильно. Когда производилась в Москве операция, несмотря на хлороформирование, четыре дюжих человека не могли справиться с ним, и его привязали к столу12.
Но самая высокая особенность Льва Николаевича — это любовь и стремление к правде. <...>
Он говорил, что мнение его о личности Петра I диаметрально противоположно общему, и вся эпоха эта сделалась ему несимпатичной. Он утверждал, что личность и деятельность Петра I не только не заключали в себе ничего великого, а напротив того, все качества его были дурные и низкие, жизнь безнравственна и даже преступна, а деятельность в смысле государственной пользы никогда самим Петром I не имелась в виду, а все делалось из одних личных видов. По мнению Льва Николаевича, Петр I отличался трусостью, лукавством и жестокостью. Всю жизнь злоупотреблял спиртными напитками и предавался разврату. Все так называемые реформы его отнюдь не преследовали государственной пользы, а клонились к личным его выгодам. Вследствие нерасположения к нему сословия бояр за его нововведения он основал город Петербург только для того, чтобы удалиться и быть свободнее в своей безнравственной жизни. Сословие бояр имело тогда большое значение и, следовательно, было для него опасно. Нововведения и реформа почерпались из Саксонии, где законы были самые жестокие того времени, а свобода нравов процветала в высшей степени, что особенно нравилось Петру I. Этим объяснял Лев Николаевич и дружбу Петра I с курфирстом Саксонским, принадлежавшим к самым безнравственным личностям из числа коронованных особ того времени. Близость с пирожником Меншиковым и беглым швейцарцем Лефортом он объяснял презрительным отвращением к Петру I всех бояр, среди которых он не мог найти себе друзей и товарищей для разгульной жизни. Но более всего он возмущался гибелью царевича Алексея, замученного и наконец убитого собственными руками отца-императора.
Было ли что-либо написано Львом Николаевичем из этой эпохи, мне неизвестно. Во всяком случае, все попытки его написать что-либо тщательно сохранялись бы его женою. В семье и от него самого я не слыхал ничего, что давало бы возможность предполагать о существовании чего-нибудь законченного. А всякое напоминание о неудачной попытке было неуместно и неделикатно и исключало возможность поинтересоваться тем, что может обнаружиться только потомству13. Сам он говорил иногда, что трудно уловить дух того времени по отдаленности этой эпохи.
Декабрьский бунт он изучал при лучших условиях. Он пользовался не только тем, что об этом напечатано, но и множеством фамильных записок, мемуаров и писем, которые поверялись ему с условием сохранить семейные тайны. Зимою 1877—1878 гг. он ездил в Петербург осмотреть Петропавловскую крепость14, но Алексеевский равелин ему не показали, хотя он более всего остального в крепости им интересовался. Для осмотра крепости он сделал визит к коменданту ее, генерал-адъютанту барону М<айделю>, пользуясь тем, что последний был некогда его начальником во время Крымской войны. Барон М<айдель> любезно объяснил графу Толстому, что в равелин можно войти всякому, а выйти оттуда могут только три лица в империи: император, шеф жандармов и комендант крепости, что и известно всем часовым у входа в равелин. Усевшись в карету, в которой я дожидался, пока продолжался визит у коменданта, Лев Николаевич с отвращением передавал мне, как комендант крепости с увлечением рассказывал ему об новом устройстве одиночных камер, об обшивке стен толстыми войлоками для предупреждения разговоров посредством звуковой азбуки между заключенными, об опытах крепостного начальства для проверки этих нововведений и т. п., и удивлялся этой равнодушной и систематической жестокости со стороны интеллигентного начальства. Лев Николаевич выразился так: ‘Комендант точно рапортовал по начальству, но с увлечением, потому что выказывал этим свою деятельность’. Проезжая со мной по Большой Морской улице мимо памятника императору Николаю I, он отвернулся от памятника и сказал, что не может видеть этой личности.
Он высказывал, что с гибелью декабристов погибла большая и лучшая часть русской аристократии, и строго осуждал за это императора Николая I. Он находил, что допущенная им смертная казнь пятерых доказывала полное отсутствие в нем свойственных всякому монарху милости и великодушия, которые так необходимы на этом посту. Это было, по мнению Льва Николаевича, особенно неблаговидно потому, что нельзя было не знать, что такое же участие, как и приговоренные к казни, принимали в бунте еще и многие другие. По словам его, процедура до казни тщетно растягивалась с твердым убеждением увидеть гонца с белым платком на саблях и с известием о помиловании.
В семейном кругу он рассказывал, что звуковая азбука, существующая в местах заключения, впервые создана декабристами15. Когда им запрещались переговоры и таким способом они доходили до такого искусства, что делали это на ходу, например, стуча палочкой об заборы, чего стража не замечала. Между прочим, Лев Николаевич со слезами на глазах рассказывал, как один декабрист, заключенный в крепости, упросил сменявшегося часового купить ему яблоко и дал последние деньги. Часовой принес прелестную корзину фруктов и деньги назад. Оказалось, что посылал это купец, когда узнал о личности заключенного16.
Декабрист, полковник кавалергардского полка Лунин, удивлял Льва Николаевича своею несокрушимою энергиею и сарказмом. В одном из писем с каторги к своей сестре, находившейся в Петербурге, он осмеял назначение министром графа Киселева. Письмо, разумеется, шло через начальство работ, и содержание его сделалось известным в Петербурге. Лунин был прикован к тачке навсегда17. Тем не менее смотритель каторжных работ, полный майор и немец по происхождению, ежедневно уходил с осмотра работ, долго смеясь еще по дороге. Так умел Лунин насмешить его под землею и прикованный к тачке.
Но вдруг Лев Николаевич разочаровался и в этой эпохе. Он утверждал, что декабрьский бунт есть результат влияния французской аристократии, большая часть которой эмигрировала в Россию после французской революции. Она и воспитывала потом всю русскую аристократию в качестве гувернеров. Этим объясняется, что многие из декабристов были католики. Если все это было привитое и не создано на чисто русской почве, Лев Николаевич не мог этому симпатизировать. К тому же попытка обнаружить в печати роль и личность Николая I в истории декабрьского бунта так, как понимал их Лев Николаевич, обрекла бы его произведение на продолжительное запрещение цензурой, и это подтачивало энергию в его творчестве.
Наконец, в то время вырос другой интерес — к религии.
Судя по словам моей сестры, попытки создать роман из этой эпохи сделаны более серьезные, чем Петровской, так как эпоха и бунт были несомненно и тщательно изучены.
_________
С тех пор как я посещал Ясную Поляну, ни одной поездки Лев Николаевич не сделал без меня, кроме поездок в Москву, в которых я не мог принести ему никакой помощи и услуги. Зато на охоту с борзыми и с ружьем он брал меня как любителя и товарища. Когда он шел гулять, ехал верхом куда-нибудь или ездил навестить своего родного брата, который живет в тридцати пяти верстах от Ясной Поляны, он брал меня, если не для себя, то для меня, потому что знал, какое мне доставлял этим удовольствие.
В 1866 году осенью Лев Николаевич приехал в Москву с целью съездить и осмотреть Бородинское поле18, на котором происходило знаменитое сражение в 1812 году. Он приехал один и остановился у нас. Он просил отпустить меня с ним. Родители отпустили меня, и восторг мой был неописанный. Мне было тогда одиннадцать лет. Мой отец предоставил Льву Николаевичу свою охотничью коляску и погребец. Дорога, не считая десяти верст по шоссе от города, была по гати {Гать — настланные бревна по болотистой местности. (Прим. С. А. Берса.)}, и Лев Николаевич очень беспокоился за экипаж. Отъехавши несколько станций, мы намеревались закусить и тут увидели, что погребец и провизия были забыты, а сохранилась только маленькая корзина с виноградом, которая была поручена мне. Лев Николаевич говорил: ‘Мне жаль не то, что мы забыли погребец и провизию, а то, что твой отец будет волноваться и сердиться за это на своего человека’. На почтовых лошадях мы доехали в один день и остановились около поля сражения в монастыре, основанном в память войны.
Два дня Лев Николаевич ходил и ездил по той местности, где за полстолетия до того пало более ста тысяч человек, а теперь красуется великолепный памятник с золотыми надписями. Он делал свои заметки и рисовал план сражения, напечатанный впоследствии в романе ‘Война и мир’. Хотя он и рассказывал мне кой-что и объяснял, где стоял во время сражения Наполеон, а где Кутузов, я не сознавал тогда всей важности его работы и с увлечением предавался игре с собачонкой, хозяин которой был сторож памятника. Я помню, что на месте и в пути мы разыскивали стариков, еще живших в эпоху Отечественной войны и бывших свидетелями сражения. По дороге в Бородино нам сообщили, что сторож памятника на Бородинском поле был участником Бородинской битвы и, как заслуженный солдат, получил это место. Оказалось, что старик скончался за несколько месяцев до нашего приезда. Лев Николаевич досадовал. Вообще наши поиски были неудачны. На обратном пути на последней станции нам попался веселый и старый ямщик с лошадьми огромного роста. Когда мы выехали на шоссе, он мчал нас в карьер, между тем был очень лунный вечер, а туман был так силен, что такая езда была довольно рискованна. Я был в возбужденном состоянии, вероятно от этой езды, и Лев Николаевич, заметив это, спросил меня, чего бы я хотел в моей жизни? Я ответил: ‘Мне очень жаль, что я не сын его’. Он этому нисколько не удивился, вероятно потому, что привык к тому, как все дети любили его, и сказал: ‘А мне хочется…’ — и дальше я смутно припоминаю, что желание его — быть понятым другими, потому что он осуждал всех историков за неверное и внешнее описание фактов и доказывал, что он описывает эти факты справедливо, потому что угадывает внутреннюю их сторону19. <...>
КОММЕНТАРИИ
По тексту: С. А. Берс. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом. Смоленск, 1894, с. 20—51, с восстановлением купюр цензурного происхождения по автографу (ГМТ, No 10973).
1 Т. А. Берс.
2 Ошибка. Выдержки из воспоминаний А. А. Фета печатались в ‘Русском обозрении’ в 1890 г.
3 Тургенов после примирения был в Ясной Поляне 8—9 августа 1878 г.
4 А. М. Кузминским.
5 ‘Мертвые души’ (т. I, гл. X).
6 Портрет работы И. Н. Крамского 1873 г. См. письма И. Н. Крамского П. М. Третьякову в наст. томе.
7 Портрет работы И. Е. Репина 1887 г.
8 В последней части ‘Анны Карениной’ Толстой выразил свое отрицательное отношение к деятельности славянского комитета, инспирировавшего во время войны Сербии с Турцией ‘добровольческое’ движение, призывавшего к ‘походу на Константинополь’. Толстой писал Н. Н. Страхову в мае 1877 г.: ‘Оказывается, что Катков не разделяет моих взглядов, что и не может быть иначе, так как я осуждаю именно таких людей, как он, и, мямля учтиво, прося смягчить то, выпустить это, ужасно мне надоел, и я уже заявил им, что если они не напечатают в таком виде, как я хочу, то вовсе не напечатаю у них, и так и сделаю…’ (ПСС, т. 62, с. 326).
9 Толстой ответил Каткову телеграммой: ‘Прошу (немедленно) обратно выслать оригинал эпилога. С ‘Русским вестником’ впредь дела иметь никогда не желаю и не буду’ (ПСС, т. 20, с. 664).
10 См. воспоминания А. А. Фета в наст. томе.
11 Неверно. Этот случай произошел 26 сентября 1864 г.
12 Повторная операция была 28 ноября 1864 г.
13 Наброски к роману времени Петра I опубликованы: ПСС, т. 17, с. 151—215. В замыслах Толстого было показать Петра I как противоречивую личность. В подготовительных материалах к роману Толстой записал: ‘Любопытство страстное, в пороке, преступлении, чудесах цивилизации… Нарушает все старые связи жизни, а для достижения своих целей хочет этими связями пользоваться: вера, присяга, роковое родство — это страсть изведать всего до пределов. Бес ломает…’ (там же, с. 437). 7 ноября 1884 г. Толстой писал В. Г. Черткову: ‘Я одно время писал о Петре 1-м, и одно у меня было хорошо. Это объяснение характера Петра и всех его злодейств тем, что он постоянно был страстно занят — корабли, точить, путешествовать, писать указы и т. д. Праздность есть мать пороков, это труизм, но то, что горячечная, спешная деятельность есть всегдашняя спутница недовольства собой и, главное, людьми, — это не все знают’ (там же, т. 85, с. 114). Обзор суждений Толстого о Петре I см.: Гусев, III, с. 127—132.
14 См. коммент. 19 к воспоминаниям А. А. Толстой в наст. томе.
15 Это утверждение Толстого, вероятно, подсказано ‘Записками’ М. А. Бестужева, часть их была опубликована (РС, 1870, No 4, 6, 8).
16 Этот рассказ есть в ‘Записках декабриста’, знакомого Л. Н. Толстому Д. И. Завалишина (СПб., 1906).
17 В упомянутом письме от 2 июня 1838 г. М. С. Лунин действительно иронически отзывался о структуре, смете расходов, связанных с созданием министерства государственных имуществ (‘Полярная звезда на 1861’, кн. VI, с. 56). Однако вторичный арест Лунина в 1841 г. и отправка его из Урика близ Иркутска в Нерчинск, в Акатуйский тюремный замок, был вызван обвинением в ‘преступной пропаганде’. Жандармам стали известны новые рукописи Лунина — ‘Взгляд на русское тайное общество с 1816 по 1826 год’ и ‘Разбор донесения тайной следственной комиссии в 1826 году’. Версия о судьбе Лунина, которую передает С. А. Берс, могла быть порождена друзьями декабриста, знавшими о тяжелых условиях заключения в Акатуе.
18 Неточно. Поездка Толстого на Бородинское поле состоялась 25—27 сентября 1867 г.
19 Толстой писал С. А. Толстой 27 сентября 1867 г.: ‘Сейчас приехал из Бородина. Я очень доволен, очень, — своей поездкой… Только бы дал бог здоровья и спокойствия, а я напишу такое бородинское сражение, какого еще не было’ (ПСС, т. 83, с. 152—153).