Опишу всю жизнь, сколько могу вспомнить. Я осталась от отца моего пяти лет, следовательно, почти и не помню его. Имела я двух братьев еще меньше меня: меньшого я страшно любила, а большого не так — по его жесткому характеру. Мать моя, оставшись от отца моего на тридцать втором году и любя его страстно, была в отчаянии, потерявши его. И сколько она роптала на Бога в своей горести — это она сама сказывала, — и наконец до того отчаяние ее довело, что ей стало мечтать, и отец мой ей стал являться и сказал ей, чтоб она ни под каким видом из деревни не выезжала и никого к себе не пускала, даже и детей, а иначе он к ней ходить перестанет. Она все ему обещала и лежала в комнате с закрытыми окошками и все разговаривала с ним и была в удовольствии, забыла совсем о нас и не думала, есть ли у нее дети. И мы тогда были у тетки на руках, которая за нами смотрела, и долго не примечали ужасного состояния матери моей и считали, что она в бреду. Наконец стала примечать моя няня и подозревать, что она никого к себе не впускает и просит всех, чтоб ее оставили одну, ‘а что мне будет надо, то я позову’. Наконец она стала прислушиваться у дверей и услышала разговор, даже имя отца моего услышала, как мать моя его кликала и садила подле себя и говорила: ‘Ты меня никогда не оставишь? Я для тебя все оставила, даже и детей’, но его ответу не было слышно. Узнавши, моя няня в ужасе пришла к тетке моей и рассказала. Она, не поверя ей, сама пошла и уверилась в правде. Не знали, как начать. Сколько ее ни уговаривали, чтоб она позволила кому-нибудь с собой быть, но не могли сделать. Наконец явно сама стала говорить и сказывать, что она не одна: ‘Я с мужем’. Ей стали говорить, что этому быть нельзя, — мертвые не ходят, и сим самым ее привели в бешенство. Родных не было никого, все были в отдаленности. И продолжалось сие около трех лет, все люди за нее молились, нас заставляли, но мы не знали, за кого молились, потому что ее не видали. Она нас возненавидела и имени нашего слышать не могла, только и говорила: ‘Они больше всех мне мешают’. Наконец, к счастию нашему и ее, возвратился из Петербурга дядя и тотчас приехал в деревню и увидел мать мою в сем страшном положении, стал ее звать, велел открыть окна и не хотел ее оставить. Она, видя все сие, в такое пришла бешенство и силу, что, бросясь на дядю и браня его, хотела царапать и кусать, но дядя велел приготовить лошадей и людей, сказал ей, что он непременно ее увезет. И она пробовала его умолять, чтоб он не разлучал ее с другом. Однако дядя мой, взявши ее на руки, вынес и положил в коляску, сам сел на облучок, на другую сторону посадил людей. Она так крычала, что страшно было слышать. Привезши в город — прямо к себе в дом, тут шесть недель не отлучались от нее дядя и тетка и протопоп, говорить с ней было нельзя: она не слушала и не отвечала, то беспрестанно читали Евангелие и между собой разговаривали. Четыре недели она ничего не говорила и глазами не смотрела, но вдруг в одну ночь вскочила и начала молиться и просить протопопа, чтоб он ее поскорей причастил, что и исполнили с радостью. После сего она стала плакать и просить, чтоб нас привезли и дали бы видеть. Это так обрадовало всех ее окружающих, что тотчас послали за нами. Между тем она рассказывала, что ей во сне привиделся старичок и стал ей выговаривать, какое она страшное делает преступление против Бога и как она могла думать, чтоб муж ее к ней ходил. ‘Ежели бы ты знала, с каким ты духом беседовала, то ты бы сама себя ужаснулась. Я тебе его покажу, — и я увидела страшное чудовище. — Вот твой собеседник, для которого ты забыла Бога и первый твой долг — детей’. Она упала ему в ноги и закрычала: ‘Помоги мне, грешной, и исходатайствуй прошение моему преступлению. Я обещаюсь с сей минуты служить Господу моему, стану нищих, больных, страждущих утешать и им помогать’. Он отвечал: ‘Смотри же, — исполни, и тем загладишь свое преступление. Сейчас проси доброго пастыря, чтоб он тебя приобщил святых тайн. Помнишь ли ты, сколько времени ты себя лишала сего драгоценного дара? Знай, что еще были такие добрые дела твои, которые вспомянулись пред престолом Отца Небесного, и молитвы ближних твоих и невинных, оставленных сирот твоих взошли к престолу Его, и ты еще возвращаешься дня покаяния и для услуг несчастных’. И наконец она увидела в сем старце своего отца, закрычала и проснулась. Нас привезли, и мы тут увидели нежную мать, которая нас слезами обливала и подвела нас к дяде и сказала: ‘Вот ваш отец и благодетель: он вам мать возвращает, и вы теперь не сироты’. И так переехала она в свой дом и не нашла в нем никакого беспорядку, потому что люди те, на которых возложена была какая должность. точно исполняли так же, как бы и при ней. В деревне тоже, по доброму и усердному смотрению приказчика, мать моя нашла столько всякого запасу, скота и птиц, чего никак не ожидала. Итак, распорядя дела свои в городе, поехала с нами в деревню, и тут началось наше воспитание. Мне уж было семь лет и грамоте уж была выучена, и сама мать моя учила писать и начала образовать сердце мое, сколько словами, а вдвое примерами. Она посвятила себя для соделания счастливыми своих крестьян, которые ее боготворили. У нас в деревне, когда бывали больные, то мать моя, не требуя лекарской помощи, все болезни лечила сама, и Бог ей помогал. У отчаянных больных просиживала по целым дням, где и я с ней бывала и служила по ее приказанию больным, сколько могла полетам моим, на ночь отправляла мою няню, которая с охотою делала все то, что ей приказывали. У умирающих всегда бывала и я с ней, и все это время страдания умирающего она, стоя на коленях перед распятием, с рыданием молилась, и ежели умирающий в памяти, то подкрепляла его и утешала надеждой на Спасителя нашего, — и так больной делался покоен, что не с таким ужасом ожидал конца своего. Часто в таких случаях заставляла меня читать о страданиях Христа Спасителя, что больных чрезвычайно услаждало. И куда она приходила — везде приносила с собой мир и благословение Божие. И как соседи узнали, что мать моя лечит, то приваживали к ней больных, и она никак не отказывала и с радостию принимала всех к себе, и очень редко случалось, чтоб умирали. Между тем меня учила разным рукодельям и тело мое укрепляла суровой пищей и держала на воздухе, не глядя ни на какую погоду, шубы зимой у меня не было, на ногах, кроме нитных чулок и башмаков, ничего не имела, в самые жестокие морозы посылала гулять пешком, а тепло мое все было в байковом капоте. Ежели от снегу промокнут ноги, то не приказывала снимать и переменять чулки: на ногах и высохнут. Летом будили меня тогда, когда чуть начинает показываться солнце, и юлили купать на реку. Пришедши домой, давали мне завтрак, состоящий из горячего молока и черного хлеба, чаю мы не знали. После этого я должна была читать Священное Писание, а потом приниматься за работу. После купанья тотчас начиналась молитва, оборотясь к востоку и ставши на колени, и няня со мной, — и прочитаю утренние молитвы, и как сладостно было тогда молиться с невинным сердцем! И я тогда больше Создателя моего любила, хотя и меньше знала просвещения, но мне было всегда твержено, что Бог везде присутствует и Он видит, знает и слышит, и никакое тайное дело сделанное не останется, чтоб не было обнаружено, то я очень боялась сделать что-либо дурное. Да и присмотр моей благодетельной и доброй няни много меня удерживал от шалостей. Мать моя давала нам довольно времени для игры летом и приучала нас к беганью, и я в десять лет была так сильна и проворна, что нонче и в пятнадцать лет не вижу, чтоб была такая крепость и в мальчике. Только резвость моя много огорчала мою почтенную мать. У меня любимое занятие было беганье и лазить по деревьям, и как бы высоко дерево ни было, — то непременно влезу. А как меня за это наказывали, то я уходила тихонько в лес и там делала свое удовольствие, и братьев с собой уведу и их учу также лазить, и учительнице много за это доставалось! Пища моя была: щи, каша и иногда кусок солонины, а летом — зелень и молошное. В пост, особливо в Великий, и рыбы не было. И самая грубая была для нас пиша, а вместо чая поутру — горячее сусло, или сбитень. Говаривали многие моей матери, для чего она меня так грубо воспитывает, то она всегда отвечала: ‘Я не знаю, в каком она положении будет, может быть, и в бедном, или выйдет замуж за такого, с которым должна будет по дорогам ездить: то не наскучит мужу и не будет знать, что такое прихоть, а всем будет довольна и все вытерпит: и холод, и грязь, и простуды не будет знать. А ежели будет богата, то легко привыкнет к хорошему’. Она как будто предвидела мою участь, что мне надо будет все это испытать! Важивала меня верст по двадцати в крестьянской телеге и заставляла и верхом ездить, и на поле пешком ходить — тоже верст десять. И пришедши, где жнут, — захочется есть, то прикажет дать крестьянского черствого хлеба и воды, и я с таким вкусом наемся, как будто за хорошим столом. Она и сама мне покажет пример: со мной кушает, и назад пойдем пешком.
Бывали у нас в деревне праздники для крестьян: столы посреди двора, и она сама их потчевала и нас заставляла им подносить пиво и вина, и когда пойдут по домам, то я их провожаю за ворота и желаю им доброй ночи, а они меня благословляют. Часто очень сама мать моя ходила со мной на купанье, и смотрела с благоговением на восход солнца, и изображала мне величество Божие, сколько можно было по тогдашним моим понятиям. Даже учила меня плавать в глубине реки и не хотела, чтоб я чего-нибудь боялась, — и я одиннадцати лет могла переплывать большую и глубокую реку безо всякой помощи, плавала по озерам в лодке и сама веслом управляла, в саду работала и гряды сама делывала, полола, садила, поливала. И мать моя со мной разделяла труды мои, облегчала тягости те, которые были не по силам моим, она ничего того меня не заставляла делать, чего сама не делала.
Зимой мы езжали в город. Там была другая наука: всякую неделю езжала или хаживала в тюрьмы, и я с ней относила деньги, рубашки, чулки, колпаки, халаты, нашими руками с ней сработаны. Ежели находила больных, то лечила, принашивала чай, сама их поила, а более меня заставляла. Раны мы с ней вместе промывали и обвязывали пластырями. И как скоро мы показывались в тюрьму, то все крычали и протягивали руки к нам, а особливо больные. Пиша в тюрьмы всякий день от нас шла, а больным — особо легкая пиша. Всякую неделю нищих кормили дома, и она сама с нами им служила у стола, и как расходятся, то оделяла всех деньгами, рубашками, чулками, башмаками, или — лучше сказать — кто в чем нужду имел. И ни один бедный не остался без ее помощи. У нас был человек, на которого возложена была должность отыскивать бедных и страждущих, который верно исполнял свою должность. Мать моя часто была больна, то в это время бедных итюрьмы посещала я с нянькой и отправляла должность ее и в лечении по предписанию ее. Когда умирали в тюрьмах, то наши люди посылами были тело обмывать и похороны были от нас. К трудным больным в тюрьму ездила с тем пастырем, который ее спас, и делали долг христианский. Она часто с пастырем просиживала в тюрьме до глубокой ночи, — и читали, и разговаривали с больными, и часто случалось, что несчастные исповедовали при всех грехи свои и успокоивали совесть свою, и тогда-то у ней радость сияла на лице ее, и она меня обнимала и говорила: ‘Ежели ты будешь в состоянии делать добро для бедных и несчастных, то ты исполнишь закон Христов, и мир в сердце твоем обитать будет, и Божие благословение сойдет на главу твою, и умножится и богатство твое, и ты будешь счастлива. А ежели ты будешь в бедности, что и нечего тебе дать будет, то и отказывай с любовию, чтоб и отказ твой не огорчил несчастного, и за отказ будут тебя благословлять, но и в бедности твоей ты можешь делать добро — посещать больных, утешать страждущих и огорченных, и помни всегда, что они есть ближние твои и братья и ты за них будешь награждена от Царя Небесного. Помни и не забывай, мой друг, наставления матери твоей’.
Случается там часто, что на канате приводят несчастных, в железах на руках и на ногах, — то матери моей всегда дадут знать из тюрьмы, что пришли несчастные, и она тотчас идет, нас с собой, несет для них все нужное и обшивает холстом железа, которые им перетирают ноги и руки до костей. А ежели увидит, что очень в дурном положении несчастные и слабы, то просит начальников на поруки к себе и залечивает раны. Начальники ей никогда не отказывали, потому что все ее любили и почитали. И сколько бедных домов у ней было на содержании, сколько бедных сирот выдавала замуж! Словом сказать — она всю свою жизнь посвятила на дела христианские. Братьев отдала в ученье к одному своему искреннему приятелю, но большого брата упрямый ндрав ее очень огорчал, и она его жестоко наказывала. И он был девяти лет, как приехал в город один наш благодетель, генерал Ирман, который ехал главным начальником в Барнаул. Он, любя мою мать много, уговорил ее отдать ему брата моего, и она тотчас согласилась и вверила ему, как другу, и не ошиблась: ему они заменяли отца и мать и любили его, как сына, и сделали его человеком, но ндрав его все оставался жестк, хотя и меньше против прежнего. А меньшой был самого кроткого и тихого ндраву и был всеми любим, особливо мной. Мне казалось, что у меня с ним одна душа и одно сердце. Когда он был чем недоволен или урок свой не выучит и тем огорчит мать мою и учителя, то я такое мучение чувствовала в сердце моем, что и сама за себя, кажется, столько не страдала. Вся моя радость была в его радости, и он мне тем же платил, он смотрел мне в глаза и узнавал, чего я хотела. Я же о себе скажу, что моей собственной юли нимало не было: даже желания мои были только те, которые угодны были моей милой и почтенной матери. Я не помню, чтоб я когда не исполнила ее приказания с радостью. За то я была ею любима, хотя она и не показывала часто больших ласк, но уж за то сколько я ценила ее ласки, когда она меня ласкала за сделанное какое-нибудь доброе дело: у меня от радости слезы текли, и я целовала руки моей матери и обнимала колени ее, а она благословляла и говорила: ‘Будь, мое дитя, всегда такова’.
Я не меньше и почтенную мою няню любила, так как я с ней чаще бывала: потому, что управление деревней зависело от одной моей матери, то и занятия ее требовали много времени и отнимали часто ее у меня, но ее заменяла нянька. Своими добрыми примерами и неусыпным смотрением не только что замечала мои дневные действия, даже и сон мой, как я сплю, и на другой день спрашивала меня: ‘Почему вы сегодня спали беспокойно? Видно, вчерась душа ваша не в порядке была, или вы не исполнили из должностей ваших чего-нибудь? Подумайте, моя милая, и скажите мне, то вместе помолимся и попросим Отца Небесного, чтоб Он спас ото всего того, чтоб могло довести к пагубе!’ И я тотчас ей со слезами во всем признавалась и просила ее скорее за меня вместе со мной молиться и просить Создателя нашего о прощении меня. По окончании молитвы я обнимала ее и говорила, что мне очень теперь весело и легко, а она мне давала наставления остерегаться от всего того, что может совесть мою тягчить, и показывала многие примеры несчастные, которые много на меня действовали. И она умела из меня сделать то, что не было ни одной мысли, которая б не была ей открыта. На многое она давала мне решения, а с некоторыми мыслями отсылала, чтоб я сказала матери моей, и для меня не было тяжело и сие сделать. Сия неоцененная моя благодетельница и своих имела детей, но она не оставляла возложенного на нее долгу воспитывать меня. У детей ее были даны женщины, которые смотрели за ними, и сама моя мать за ними присматривала и держала их возле своей комнаты.
Хаживала я с ней в рощи с работой, и она у меня часто спрашивала: ‘Удивляетесь ж премудрости Божией и с почтением ли смотрите на все Его творение? Видите, как он любит человека, что все сие сотворено для него: и в пищу, и для удовольствия. Да и сам человек сотворен по образу его и по подобию, то можно ли же нам жить так, чтоб не стараться во всем Ему быть подобными? И можно ли Его не любить более всего и не благодарить за все те милости, которые Он нам оказывает? А особливо тебе надо благодарить за Его неизреченные к тебе милости, что Он тебе дал такую мать, которая тебя любит и добрыми примерами и наставлениями хочет сделать тебя счастливой. Только повинуйся ей и исполняй ее волю, а я — ее помощница в твоем воспитании и хочу тебе всякого добра. И сколько сил моих есть — с помощью Божию даю тебе наставления, сколько разумею. И слава Богу, что ты меня слушаешь и любишь, а это одна моя награда, которую я от вас ожидаю. Нет блага для меня более, как видеть вас подобной вашей матушке. Ты не помнишь родителя своего, и он был редкий в добродетелях и, умирая, говорил: ‘Воспитание моих детей чтоб было то, чтоб они познавали Бога и научались с самого младенчества любить Его всем сердцем, мать свою чтоб любили и почитали, к старшим чтоб они имели почтение и уважение, не только к равным — и к рабам добрым. Приучайте их любить бедных и несчастных, к роскоши их не приучайте, а более — к нужде’, — и, повернувшись ко мне, сказал. — Друг мой, Костентиновна, обещай мне при конце жизни моей, что ты будешь все это выполнять и дай мне спокойно умереть, дочь моя вверена тебе с самого ее рождения, то, конечно, ты ее не оставишь и заплатишь нам за любовь нашу к тебе’. Я упала к нему на колени и целовала руки его, уж половину охладевшие, и поклялась, что все сие исполню. А матери вашей тут не было: она уж лежала в другой комнате. Он силился привстать и чтоб меня обнять, и сказал: ‘Благодарю тебя, мой друг, что ты успокоила последние мои минуты. Еще тебя прошу о дочери моей: ей предстоят великие трудности в жизни ее, молись за нее. Жену побереги, я в вас во всех уверен, что вы успокоите ее. Теперь выйдите и дайте мне поуспокоиться, принесите детей, чтоб я их благословил’. Я пошла и, погодя немного, привела вас, и он благословил, и, испрашивая от Отца Небесного на вас благословения, сказал: ‘Господи мой! Ежели они будут жить в добродетелях, то не оставь их своей помощию. Но ежели не будут хороши, — то возьми их в то время, когда они еще невинны’. И, окончивши сие, сказал: ‘Я все исполнил, теперь самому надо приготовиться в путь, оставьте меня’. И так мы с рыданием вышли. И он после этого жил сутки и уж больше ни о чем не думал, как о приготовлении себя, и до последней минуты жизни своей был в совершенной памяти, и на лице его было спокойствие: ни страху, ни ужасу не было в нем видно. И последнее его слово было: ‘Повергаюсь в Твое неизреченное милосердие, Спаситель мой прими дух мой и помилуй меня, и подкрепи оставших моих и дай им силы, по потере моей, чтоб они не скорбели и не прогневляли Тебя!’ — перекрестился и что-то еще говорил, но так тихо, что мы не слыхали, — и скончался. Потеря сия для нас для всех была велика: он был нам отец и друг, и с ним, казалось, умерли все наши надежды и радости’.
Кончивши сие, она горько заплакала и прижала меня к себе и сказала: ‘Будь, мое дитя, так добродетельна, как родители твои, и поддержи труды мои. чтобы я могла тебя представить и сама с тобой предстать пред Отца Небесного без трепета и с радостью сказать: ‘Вот мне вверенный залог родителям ее’. — Когда она учила меня вышивать, то говорила: ‘Учись, матушка, может быть, труды твои будут в жизни твоей нужны. Ежели угодно будет Богу тебя испытать бедностью, то ты, зная разные рукоделия, не будешь терпеть нужды и будешь доставать хлеб честным образом и еще будешь веселиться. Ежели сердце твое будет невинно и совесть будет ничем не отягчена, то и труды будут казаться легки и за все будешь благодарить Господа твоего’.
И так протекала моя счастливая жизнь до тринадцати лет, и я всеми родными была чрезвычайно любима. Я в тринадцать лет была, — и никто не верил, а все говорили, что мне уж шестнадцать лет.
Мать моя жила чрезвычайно спокойно. Одно было ее встревожило: татары против ее восстали и хотели землю отнять, будто ей не принадлежащую. Жил возле нас в пяти верстах один помещик Клеопин, который приехавши и сказал матери моей, чтоб она поспешила в город уехать. Она сказала: ‘Что мне от Бога определено, от того не уйду кикуды, имение мое и земля по всем правам мне принадлежит и детям, и меня не обидят и татары, когда Бог — мой защитник: я давно ему предалась’. И так он не мог ее уговорить ехать, и она осталась в деревне. Между тем стала приготовляться к принятию гостей, хотя и неприятных: велела варить пива как можно больше, вино у нас было свое, наливки разных родов. Итак, недели через две, точно, приехали башкирцы, человек двести, все верхами, и старшина их с пятьюдесятью человеками взъехали прямо на двор. Мать моя призвала в помощь Бога, взяла нас за руки и вышла их встретить на крыльцо, приветствовала их как наивозможно ласково. Это было летом, то они в комнаты идти не хотели, то мать моя и усадила всех на ковры во дворе и приказала выкатить бочки с пивом, вином и наливками и приказала готовить обед. Между тем стала с старшиною говорить, за что они ее, вдову, хотят обидеть с малыми детьми. ‘У меня нет другого защитника, кроме Бога, которого и вы знаете, Он один наш отец. Он как меня сотворил, так и вас, то не страшитесь ли вы Его правосудия? Куды ж вы меня сгоните с земли? Я у вас же буду жить и посвящу вам же себя на услуги. Есть и между вами любящие Бога, и я везде буду спокойно жить. Меня не могут устрашить человеки, мне равные, я всех считаю ближними моими’. И взяла нас за руки и сказала: ‘Судьба сих сирот у вас в руках: хотите их сделать несчастными или счастливыми?’ Они начали между собой говорить, чего мать моя не разумела. Между тем обед приготовили, мать моя начала сама их потчевать и сказала: ‘Я вас потчеваю, как друзей моих и ближних соседей, покушайте хлеба-соли вдовы, которая всегда готова быть вам другом’. И при конце обеда старшина и со всеми подчиненными встали и подошли к матери моей и со слезами сказали: ‘Будь спокойна, наша добрая соседка и друг мы теперь не враги твои, а защитники, вся наша волость к твоим услугам, требуй от нас за причиненный тебе страх и беспокойство что хочешь’. Мать моя подошла к старшине, обняла его, заплакала и сказала: ‘Мне ничего не надо, кроме дружбы вашей и ваших добрых сердец’. Они все в голос закрычали и открыли свои груди:’ Вот они здесь!’ И так, пировавши целый день, уехали уж ночью. И с тех пор мать моя жила с ними в добром согласии, и они со своей стороны делали всевозможные ей ласки. Всякий праздник приезжали к ней в гости, привозили к ней гостинцы и ее к себе звали, особливо на свадьбы. И мать моя никогда не отказывала им.
Еще в то же лето был случай. Приходит вечером приказчик и сказывает, что пришел в деревню какой-то человек и просится ночевать и что-то ему он показался подозрителен. А в самое это время кругом нас ходили славные два атамана с партиями и грабили деревни и сжигали. Последнюю выжгли деревню от нас в двенадцати верстах. Но мать моя ничего не страшилась и была очень спокойна. По рапорте приказчика, она приказала мужика позвать к себе, и он пришел. Мать моя спросила: ‘Откуда ты, мой друг, и куда идешь?’ Он отвечал, что ‘в город, с Демидова заводу, а теперь-де идти поздно, то я и прошу позволить у вас ночевать’. Мать моя сказала: ‘Ночуй, мой друг, у меня: избы крестьянские все пусты, хозяева на работе, то прохожего человека не накормят так, как должно, — и, призвавши мою няню, сказала: — Вот тебе, Костентиновна, гость: накорми его и напой, чем Бог послал, и постель ему дай, да пьешь ли ты водку, мой друг?’ И он сказал: ‘Пью’. И мать моя встала и поднесла ему водки. И так он отправился с няней в ее комнату. Накормили его и постель постлали, и няня ему предложила ложиться спать. Он сказал: ‘Я на час схожу и скоро приду’. Как он ушел, няня пришла и говорит: ‘Матушка, полно, добрый ли человек, которого пустили ночевать? Он куды-то ушел’. Мать моя сказала: ‘Мне и самой он подозрителен, да что ж делать? Ежели бы я его не пустила, то могло бы быть хуже. Молись, мой друг Он нас защитит, когда Он спас от двухсот человек, то от одного верно спасет’. Между тем гость наш пришел и лег спать, а мать моя по ночам мало очень спала, однако легла, чтоб нам не дать знать о своем подозрении. Поутру рано приходит мужик благодарить за хлеб за соль и за покой и просит, чтоб при случае его не оставить. Мать моя отвечала: ‘Да управит Господь путь твой, а я никогда не отрекусь служить, чем могу’. И так он отправился. И на дорогу ему дали, что ему было нужно.
Зимой мы приехали в город и услышали, что атаманы оба пойманы, и так как мать моя хаживала в тюрьмы, то по приезде из деревни тотчас пошла навестить друзей своих — так она их называла, — и за наш понесли нужное для несчастных. Входим в тюрьму и видим человека, который кланяется и благодарит за хлеб за соль, мать моя узнает в нем того, который у нас ночевал, и с удивлением спрашивает, каким манером он сюда попал. Он отвечает: ‘По делам моим: я атаман, а что я к тебе зашел, то я тебя спасал, — боялся, чтоб другая партия к тебе не пришла и чтоб ты не была разорена: без тебя не будет утешителя несчастным, и я выходил в то время на дорогу, которою, я знал, что партия другого товарища будет проходить, — и не ошибся. Я их отправил в другое место, чтоб тебя только сохранить. Да и впредь не бойся, добрая питательница бедных: пока жива — тебя будут и самые разбойники и злодеи щадить и хранить’. Мать моя, пришедщи домой, принесла Богу благодарение за Его к ней милосердие и сказала мне:’ Не забывай, мой друг, сего случая никогда и знай, что сделанное добро наградится не только что в будущей жизни, но еще и в здешней. Будь, моя дочь, добродетельна и люби делать добро, избегай всех пороков, береги свое сердце от непозволенной любви. А когда тебя Бог благословит супружеством, то чти своего супруга, как главу, повинуйся ему, люби его всем сердцем, хотя б он и дурен был против тебя. И знай, что он тебе дан будет от Господа: добрый — для соделания тебя счастливой, а дурной — для испытания терпения твоего. Ежели ты все снесешь с кротостью, то ты покоряться будешь воле Божией, а не человеческой, и не осмеливайся никогда делать упреки мужу твоему: из этого может выйти раздор между вами. На всякого злодея кротость может подействовать больше, нежели строптивость’.
И мать моя начала чувствовать разные болезни и частые припадки, так что, видимо, приближалась ко гробу. И наконец уж и ходить с нуждою могла, что меня чрезвычайно страшило, — и потеря сия для меня была ужасна. В самое это время приезжает Александр Матвеевич, и так как он воспитан был у моего отца, то за долг счел к первой моей матери приехать в первый день своего приезда. И мать моя очень была ему рада, увидя его, через шестнадцать лет. И он просил познакомить его и с нами, и я с маленьким братом была позвана и представлены были. И я, увидя его, очень оробела, и так, что ноги подо мной дрожали. И я очень была довольна, что мне позволено было идти к себе в комнату. Он, посидя немного, ушел, испрося позволение бывать чаще. Его же почтенная мать была совершенный друг моей матери, и ей всегда хотелось меня иметь за сыном. Он, пришедши домой, сказал своей матери, что он бы был счастлив, ежели бы меня за него отдали. Она, услыша сие, чрезвычайно обрадовалась и сказала, что она ничего так не хочет, как иметь меня дочерью. Между тем он дал препоручение своей племяннице-девушке, чтоб она у меня спросила, с удовольствием ли я бы пошла за него и не противен ли он мне. Она приехала к нам на третий день его приезду и, выбравши время, когда мы остались одни, мне начала об этом говорить и его хвалить. Я ей отвечала, что я удивляюсь, как она взялась за сие посольство, бывши сама девушка молодая. ‘И как вы могли думать, чтоб я вам отвечала без ведома моей матери, без которой я ничего в мире не предприму. А ежели бы у меня и отнял Господь ее, то у меня еще останется друг — моя няня, то я и без нее бы не могла ничего сделать. Или вы хотели воспользоваться моей молодостью и неопытностью? То вы знайте, что мне даны правила, как мне поступать, и я от них никогда не отступлю. А что вы его достоинства превозносите, — я не знаю, можно ли человека узнать в три дни. Стало, вам только так угодно говорить и меня так, как ребенка, обманывать. Впрочем, скажу вам, что еще и леты мои таковы, что об этом мне и думать нельзя. А более всего, что мать моя лежит больна, — и это скорбь сердца моего. И в совершенные леты не позволила бы думать о замужестве. И так, прошу вас покорно мне ничего не говорить, а теперешний наш разговор будет известен моей няне: матери моей потому не скажу, что это ее потревожит и увеличит болезнь ее’. Наконец она меня стала упрашивать, чтоб я никому не говорила, но я твердо ей сказала, что я не привыкла ничего таить от тех, которые меня воспитали. Итак она уехала от меня. Я, после ее, сказала весь разговор моей няне, которая, меня обнявши, сказала. ‘Будь всегда, моя милая, так искренна и не скрывай в сердце твоем ничего. А когда она к тебе опять приедет, то старайся не быть с ней наедине, чтоб она не имела случая тебе говорить каких-нибудь вздоров. Вы теперь видите причину, для чего вам было запрещено выбирать знакомство по своему вкусу и для чего вас редко матушка вывозила в гости и жила с вами в деревне: чтоб усовершенствовать ваше сердце и предохранить от всего неприятного. Научайтесь и будьте осторожны в выборе друзей ваших и тогда, когда вы и замужем будете. Никогда не думайте, чтоб женщина была уже избавлена тех правил, которые она имела в девушках: они во всякое время хороши и от многого сохранят’. Я, после этого, обнявши мою няню, пошла к матери и села возле ее кровати и, смотря на нее, почувствовала в сердце своем сильное трепетание и горько заплакала, думая, что мать моя спит. Но она увидела мои слезы и, протянувши руку, которую я цаловала и обмывала слезами, сказала мне: ‘Я чувствую, мой друг, твою любовь ко мне и знаю, как горько тебе со мной расставаться, но сей предел необходим для всех. Я не буду тебя обманывать, что чувствую: силы мои истоще-ваются и я приближаюсь ко гробу’. Я зарыдала и упала к ней на грудь. Она меня обняла и дала мне успокоиться, но сама так была тверда, что я и горести не приметила на ее лице. Она опять стала говорить: ‘Разве ты не надеешься на Того, Который тебя сотворил и хранил тебя до сих пор? Он твой отец, мать, покровитель и друг, Он тебя не оставит, только ты Его не забывай и прибегай к Нему во всех нуждах. У тебя остается еще друг истинный — твоя почтенная нянька, которая тебя любит, и ни ты, ни я в этом не сомневаемся. Только будь к ней откровенна и без нее ничего не предпринимай. Остаются у тебя дяди и тетки, которых ты должна любить и почитать, но не жить у них, хотя б они тебя и звали. Не оставляй своих упражнений и не нарушай того порядку, к которому та приучена. Помни мать твою, которая тебя любила и наставляла быть доброй христианкой. Не забывай тюрьмы и бедных и замени меня собой, чтоб они не чувствовали потери. Да снидет на тебя Божие благословение’. Помолчавши немного, сказала: ‘Нонче наступает Страшная неделя: поди с няней в кладовую и приготовьте, что должно, для несчастных’. Я пошла и сказала няне матери моей приказание, пошли в кладовую и целый день занимались приготовлением вещей. Приготовивши все, я опять пошла к ней и нашла у ней Александра Матвеевича и с матерью его, которая подошла ко мне и обняла меня и спросила: ‘Здоровы ли вы, и что у вас красны глаза?’ Я не могла ей ничего выговорить, а только показала на мать мою. Она сама заплакала и сказала: ‘Бог милостив, мое любезное дитя, успокойся: у тебя остаются друзья, которые тебя любят’. Я сказала: ‘ Но матери не брег, и могут ли мне заменить ее друзья?’ И так разговор сделался общий, и они у нас обедали и целый день сидели.
Мне очень захотелось уйти в свою комнату: какую-то я чувствовала неприятность, смешанную со страхом. Но нельзя было оставить мать мою, которой я давала лекарство и питье. Брат мой пришел из школы, и Александр Матвеевич очень его ласкал, и он был сам ласкового характера, а моя любовь к нему была беспредельна, то мне чрезвычайно было приятно видеть, как его ласкали. И после этого всякий день был у нас Александр Матвеевич, но мне его посещения были неприятны, а отчего — я и сама не знала.
Пришла Страшная неделя, — и я с няней отправилась в пятницу вечером в тюрьмы, и за нами на лошади повезли все то, что приказано было раздать. Но пропорция была во всем двойная. Как будто предчувствовала мать моя, что это уж последний раз было делано. Как скоро мы вошли в тюрьму, то несчастные все в голос зарыдали и спрашивали, жива ли их мать и есть ли надежда к выздоровлению. Я, зарыдавши, им сказала, что моя мать опасна. ‘Молитесь, друзья мои, чтоб Бог ее спас!’ Они все замолкли и головы свои вниз повесили. Один со стоном сказал: ‘Боже и Господи наш, неужто Ты захочешь ее от нас отнять и оставишь нас сирых и без призрения?’ И, повернувшись ко мне, спросил:’ Будешь ли ты, милое дитя, подобна твоей матери и не оставишь ли нас без нее?’ Я со слезами сказала, что приказание ее и волю буду за закон почитать и буду так же их посещать с моим другом, как и мать моя. Они все сказали: ‘Бог тебя благословит и даст тебе временное и вечное счастие’. Наступило и Воскресение Спасителя нашего, — и мать моя, казалось, была этот день покрепче. Родные все у нас обедали, и Александр Матвеевич сказал: ‘Примите и меня в ваши родные и позвольте с вами провести день’.
Всю Святую неделю мы провели невесело в рассуждении болезни матери моей, я не отходила от нее, читала ей Священное Писание, ночь спала возле ее кровати, но и сон от меня убегал. А когда засыпала, то сны страшные меня беспокоили, и я опять просыпалась. На Фоминой неделе приезжает его сестра к нам и просит матушку, чтоб позволила с ней одной поговорить. И как я вышла от нее, она сделала предложение от Александра Матвеевича, что он желает быть принят сыном. Мать моя отговаривалась моей молодостью, но сестра говорила, что ее молодость будет сохранена ото всего: у нее будет другая мать, которая ее любит и удержит в тех правилах, которые ей даны. Но страшила ее еще разлука со мной, знавши, что ему нельзя долго жить, и тот день она ничего решительного не сказала. Оставшись одна, она позвала мою няню и бывши с ней долго, которая вышла от матери моей вся в слезах. Я, увидя ее в таком положении, бросилась к ней и спрашивала ее: ‘Видно, мы лишаемся ее, и ты, верно, видишь, что она близка ко гробу?’ Няня моя сказала: ‘Молись, матушка, Богу и испрашивай Его милости’. Я вошла опять к матери моей, которая показалась мне встревоженной. И она велела послать за дядей, чтоб он и с теткой приехал. И по приезде их очень долго с ними говорила. А мое сердце словно билось, не знаю отчего, и тосковало, видя их тайные переговоры. Я понять не могла, что это значило. Кончивши разговор, вышли дядя и тетка расплаканы. И все сие меня удивляло и страшило, но из почтения я у них не смела спрашивать.
И так дело было решено без меня, и через три дни дано было и Александру Матвеевичу слово, но мне не сказывали. И положено было ехать в деревню, а ему между тем объезжать было надо рудники и, объехавши, быть к нам в деревню и там все совершить. Через неделю повезли мою мать в деревню в такой слабости, что я думала, мы ее не довезем. Сколько я ни упрашивала ее, чтоб не ездить и остаться в городе для лечения, но никак не успела. Приехавши в деревню, пошли разные приуготовления, и на вопрос мой: для чего это все делается, отвечали, что будут гости из Челябы. И так мы прожили половину апреля.
Настал май, и 13-го числа приехал Александр Матвеевич с матерью и с родными и остановился у дяди и тот день у нас обедал. На другой день поутру мать моя позвала меня к себе и начала говорить: ‘Друг мой Выслушай от меня все спокойно, что я буду тебе говорить. Ты видишь, что я так больна, что нет надежды к моему выздоровлению, да и лекарь сам мне сие объявил. Я не страшусь смерти и надеюсь на милосердие Спасителя моего, но горько мне было тебя оставить в таких летах, но теперь есть у тебя другая мать и покровитель, только не откажи их признать за таковых. Согласие твое мне может продолжить несколько жизнь мою, и ты дашь мне спокойно умереть’. Я, никак не подозревая, чтоб это было мне замужество, со слезами ей отвечала, что я никогда ее воле не противилась и всегда ставила законом ей повиноваться, то может ли она во мне сумневаться? ‘Ну так знай, что я тебя помолвила за Александра Матвеича и ты будешь скоро его женой’. Я так одеревянела, что вымолвить ничего не могла, и мать моя опасалась худых следствий. Наконец я сказала: ‘Кто будет за вами ходить?’ Она мне отвечала:’ Тебя со мной не разлучают, и ты будешь жить со мной’. — ‘Ежели это так, то пусть ваша юля исполнится. Я повинуюсь вам во всем, но я молода, не буду уметь угождать им’. — ‘Конечно, молодость твоя меня страшит, и ежели бы я не видела приближения смерти моей, я никак бы и не помыслила тебя отдать. Но ты будешь счастлива за повиновение твое, и ты своим ндравом найдешь к себе их любовь Мать же его ты знаешь: она тебя любит, а тебе только остается ей повиноваться и ничего без ее советов не делать. И я уверена в тебе, что ты с охотою сие и без тягости исполнишь’. Слушая мою мать, у меня дух спирался, и она, приметивши мою тягость, перестала со мной говорить, обняла меня, заплакала и сказала: ‘Необходимость меня заставляет сие сделать. Будь же спокойна и знай, что без воли Божией ничего не делается’.
И я пошла от нее с стесненным сердцем, слез у меня не было, а только в груди было тяжело, и сия тягость продолжалась до самого того дня, в который моя участь совершилась. Впрочем, могла ли я и знать еще сей великий шаг к моей новой жизни? — Мне было тринадцать лет. Меня одно только и страшило — разлука с моей почтенной матерью, а прочего я ничего не видела и ни об чем не думала. И так положена была свадьба 21 мая. В это время я видела всех моих родных унылыми, а друга моего — няню — всякий день в скорби и слезах, и меня это чрезвычайно огорчало, но я думала, что она не будет от меня отлучена. И так ласки моего назначенного мужа стали ко мне открытее. Но они меня не веселили, и я очень холодно их принимала, а была больше с матерью моей, и сердце мое не чувствовало ни привязанности, ни отвращения, а больше страх в нем действовал. И он, видя это, несколько раз спрашивал, по воле ж я иду за него и не противен ли он мне? Мой ответ был: ‘Я исполняю волю моей матери’, — и убегала, чтоб не быть с ним без свидетелей.
Наконец настал тот день, в который была назначена наша свадьба. И поутру рано мать моя посадила меня возле себя и начала говорить: ‘Теперь, мой друг, тот день, в который ты начнешь новую совсем и для тебя неизвестную жизнь. И ты уж не от меня будешь зависеть, а от мужа и от свекрови, которым ты должна беспредельным повиновением и истинною любовью. Уж ты не от меня брешь принимать приказания, а от них. Моя власть над тобою кончилась, а осталась одна любовь и дружеские советы. Люби мужа твоего чистой и горячей любовью, повинуйся ему во всем: ты не ему будешь повиноваться, а Богу — он тебе от Него дан и поставлен господином над тобою. Ежели бы он и дурен был против тебя, то ты все сноси терпеливо и угождай ему, и не жалуйся никому: люди тебе не помогут, а только ты откроешь его пороки и через это его и себя в стыд приведешь. Веди себя всегда так, чтоб совесть твоя была всегда чиста. Не предпочитай ему другого мужчину, хотя бы он в короне был, не слушай ласкательств мужчин: они никогда истинны не бывают. Кто прямо тебя любит — тот не станет в глаза хвалить. Веди себя так, чтоб никакой мужчина не мог и не смел тебе сказать никакой неблагопристойности, и не имей в молодости твоей тесного обхождения с мужчиной тем, которого тебе муж не одобрит, но и тут будь осторожна. В выборе друзей не надейся на себя, а предоставляй выбирать новой твоей матери, которая, из любви к сыну и тебе, даст тебе друзей добрых и опытных, от которых ты будешь научаться. Не скрывай от нее ничего, что будет происходить в сердце твоем, — чрез это ты избавишься от многих бед, могущих случиться с тобой. Даже и того не скрывай, кто с тобой что говорить будет: она будет из этого познавать людей и показывать тебе, с кем ты можешь быть в связи и с кем не можешь. Сия твоя искренность от многого тебя избавит. Ежели ты, по молодости твоей, и проступок какой сделаешь, — не стыдись его открыть: через открытие в другие не впадешь. Люби мать мужа твоего — она есть и твоя, она — другая я. Обещаешь литы мне, другу твоему, все сие делать?’ Я бросилась к ней на колени и зарыдала. ‘Все исполню, хотя бы они и врагами и мучителями моими сделались’ — ‘О брате твоем я ничего не говорю, любовь твоя его не оставит, и ты ему будешь мать и нежный друг, а он тоже тебя любит и будет тебя слушать. Ежели ты будешь жить в большом свете, то во всех своих удовольствиях не забывай делать помощи бедным и несчастным, не будь в праздности: праздность есть мать пороков. Гордости избегай, будь ко всем ласкова и снисходительна. Избегай случаев, чтоб с кем ссориться, я во весь мой век не имела врагов и ни с кем не была в ссоре’. После сего она обняла меня и благословила, призывая в помощь Отца Небесного, чтоб меня укрепил и утвердил в терпении и в добродетели: она предвидела, что мне должно много вытерпеть. И так день сей совершил мою участь мая 21-го числа.
И жили мы в деревне неделю после свадьбы, но болезнь увеличилась моей матери и принудила ее везти в город: расстояние невелико — 90 верст. Но она была так слаба, что всякое малое движение причиняло ей жестокое мучение. И тут началась первая моя горесть, что мне муж мой не позволил с ней сесть в карету, и я с горестными слезами повиновалась ему, ни слова не говоря. И сия дорога была для меня мучительна: умерли во мне все радости, и я, кроме скорби душевной, ничего не чувствовала, и мысли мои беспрестанно были при больной. Кто ее теперь успокаивает? Она привыкла быть со мной, и я облегчала ей болезнь. Этот жестокий человек лишает ее сего последнего утешения при конце жизни ее. Я так тогда мыслила. Одни слезы облегчали мою тягость, муж мой и за слезы на меня сердился и говорил: ‘Теперь твоя любовь должна быть вся ко мне, и ни о чем ты не должна больше думать, как об угождении мне, ты теперь для меня живешь, а не для других’. Я спросила: ‘Разве можно кончиться моей любви к той, которая мне дороже всего в мире? Меньше ли ты любишь мать свою с тех пор, как женился? Все в свете для тебя сделаю, кроме сего!’ Он мне отвечал, что ‘ты еще не знаешь тех великих обязанностей, которые ты должна иметь к мужу, то я тебя научу!’ И сказал таким голосом, что у меня сердце замерло от страха. И я замолчала, но слез остановить не могла. С нами сидела его любимая племянница, которая смеялась моей горести и ему говорила: ‘Я удивляюсь, что вы не уймете ее: мне уж скушно смотреть на ее пустые слезы!’ Он сказал: ‘Погоди, мой друг, будет еще время. Я в дороге не хочу начинать ничего’. Что ж я должна была ожидать после сих разговоров? Но положила в сердце моем никому не сказывать и не жаловаться, а более — чтоб не приметила мать моя моей горестной участи. Наконец приехали мы на первую станцию. Я выскочила из кареты, побежала смотреть, жива ли моя мать, и нашла ее в такой слабости, что она не только говорить — и руки не мота мне подать. Я дала ей выпить вина и вытерла ее уксусом, после чего она сделалась покрепче и спросила меня: ‘Здорова ли ты, мой друг? У тебя бледность в лице необыкновенная’. — ‘Я здорова, но пугает меня ваша болезнь’. — ‘Чего же пугаться? Конечно, я чувствую сама, что скорым шагом приближаюсь к вечности’. Я видела, что нельзя ее везти, не давши отдохнуть, просила, чтоб ночевать на станции, но муж мой сказал мне: ‘Ты не ночуешь здесь, а поедешь со мной’, сколько я ни упрашивала, чтоб он не отнимал у меня удовольствия быть при матери: ‘По крайней мере, я увижу, какова она будет и можно ли ее будет везти’. Он отвечал: ‘ И без тебя все сделают’. Я пошла к свекрови моей. Она, увидя мою бледность и опухшие глаза, обняла меня и спросила: ‘Что тебе сделалось?’ Я отвечала, что мы сейчас едем, а больная останется, то я боюсь, чтоб она не кончила жизнь, — и упала к ней на колени. ‘Сделайте первую мне милость: останьтесь при ней — я спокойнее буду!’ Она заплакала и сказала, что ежели бы я и не просила ее, то она не оставит ее без себя и будет сохранять покой ее, сколько возможно. Няни моей с нами не было: она отправлена была наперед в город. Мне казалось, что я ее уж не увижу, и я почти не помнила, как эта дорога кончилась. Приехали мы в город к ужину. Няня нас встретила и приготовила ужин. Я ничего не могла есть, только что плакала. И мои горькие слезы более делали смеха в его племяннице, нежели участия, которое бы она должна принять: мать моя была ее благодетельница.
После ужина мы пошли спать. Она стала с дядей прощаться и заплакала. Он встревожился и сказал ей: ‘Отчего ты, моя милая, огорчаешься? Я знаю, твоя любовь ко мне так велика, что тягостно для тебя и ночь проводить, не видавши меня. А жена моя с радостию бы осталась бы при матери своей: вот какая розница между вами, — то я не допущу, чтоб ты где-нибудь спала, кроме нашей спальны’. Я молчала, а няня моя зарыдала и вышла вон, сказавши: ‘Вот участь моего ангела!’ Муж мой чрезвычайно рассердился и сказал мне: ‘Ты с ней навсегда расстанешься и запрещаю тебе с ней говорить, и чтоб она при тебе никогда не была!’ А племянница ему сказала: ‘Я боюсь, чтоб она не сказала вашей матушке, то не лучше ж будет ее отправить в деревню тотчас?’ Я сказала, что сего сделать нельзя — она одна остается, которая может быть около больной: я вижу, что мне быть — только тогда, когда позволят, то нельзя отнять последнего спокойствия от умирающей. — ‘А в рассуждении того, что вы опасаетесь, чтоб она не сказала, то я вас уверяю, будьте спокойны: она никогда и никому не будет говорить, но для меня мудрено, чего тут бояться, когда вы любите вашего дядю? Я и сама моих дядей люблю и не боюсь, ежели весь свет узнает о моей привязанности’. И я сие истинно и от доброго сердца говорила, не зная порочной любви. И так мы пошли спать. Няня моя хотела войти меня раздеть, но ей сказали, что ни услуг ее, ни советов больше для меня не надо и чтоб она не осмеливалась входить туды, куды ей было запрещено. Вот другая горесть для моего уж угнетенного сердца! Я спросила: ‘Скажите, Бога ради, чем она вас прогневала, что вы так жестоко с ней поступаете? Я льстила себя надеждою, что вы за меня будете ей благодарны, что она меня воспитала. Видно, я во всем обманута! Мне сказали, что муж меня будет любить не меньше, как мать меня любила, и будет меня беречь, но я не знаю, что это за любовь мудреная? Скажите мне, любители вы меня?’ Он спросил у меня то ж. Я ему отвечала: ‘Я бы вас любила, ежели бы вы не отнимали у меня того, что мне всего на свете драгоценнее, и не разлучали меня с теми, кто мне любезен. Я у вас у самих спрашиваю: что б вы сделали на моем месте, если бы с вами было поступлено так жестоко, как со мной?’ Говоривши, я горько плакала и бросилась обнимать его: ‘Не мучьте меня, вы мне для того даны, чтоб услаждали мою горесть и любили меня, а от меня вы увидите любовь, почтение и повиновение’. Он сам тронулся и сказал: ‘Я тебя люблю’. — ‘Ежели вы меня любите, то дайте мне слою не запрещать мне быть с матерью и няней. Я ничего не буду с ними говорить такого, которое вам не угодно. Вы сами мне предпишете, что говорить и что не говорить. Я вам обещаюсь никогда с ними не быть наедине, а буду в присутствии вашей матери, которая будет слышать мои разговоры и видеть мои поступки. Я теперь скорее откроюсь ей, нежели моей матери: мне так сказано, что она заступила место моих друзей’. Он посмотрел на меня пристально и сказал: ‘Вы не должны говорить и моей матери все. Я не хочу, чтоб она знала все то, что происходит в твоем сердце и между нами’. Я сделалась точно деревянная и молчала несколько времени, даже и слезы мои остановились, дух у меня заняло, и дыхание становилось очень тяжело. Он испугался, побежал за водой, и няня его увидела встревоженного, спросила, что с ним сделалось, он только крычал: ‘Воды!’ Она налила воды и сама побежала ко мне, сказавши: ‘Теперь меня никто не удержит!’ Пришедши ко мне и увидя меня бледную и расплаканную, затряслась и дала пить воды. У меня и вода не проходила: я глотать не могла. Она бросилась на колени перед мужа моего и просила, чтоб он не отсылал ее от меня: ‘Вы еще не знаете ее, каковы у ней чувства: она умрет!’ Нечего ему было делать! Он сказал: ‘Смотри за ней и помогай: я не могу быть с ней — я и сам не в лучшем положении,’ — и ушел с племянницей в другую спальную, которая была приготовлена для матери моей. Она села подле меня и спрашивала, что со мной сделалось? Я посмотрела на нее и сказала: ‘Вы меня учили быть искренней, ничего в сердце моем не скрывать. Вы же мне сказали, чтобы мужа любить и повиноваться во всем и исполнять его волю, — то я спрошу у тебя теперь: точно ли это есть мой долг?’ Она мне сказала: ‘Без любви и повиновения не может быть человек счастлив, а особливо к мужу’. — ‘Но о искренности что ты мне скажешь?’ — ‘И это необходимо, но надо делать с рассмотрением, к кому быть искренней, — а не ко всякому’. — ‘Кого ж вы мне назначаете и с кем я должна быть откровенна?’ — ‘К мужу и более ни к кому, к его матери, которая истинно вас любит, и она вам подаст совет добрый и полезный’. — ‘Видно, я теперь совсем в другой школе: первое мое учение приносило сердцу моему радость и спокойствие, а нонешнее — делает скорбь и уныние. Еще вы меня научали терпеть и молчать, то сие последнее учение мне полезнее теперь будет. Ты — мой друг, и я тебя много люблю и почитаю, и более у меня ничего не спрашивай’. Она заплакала и просила меня лечь, но я сказала: ‘Я спать не хочу и не могу’. Пошла я посмотреть, спокоен ли мой муж, и нашла его покойно спящего на одной кровати с племянницей, обнявшись. Моя невинность и незнание так были велики, что меня это не тронуло, да я и не секретничала. Пришедши к няне, она у меня спросила: ‘Что, матушка, каков он?’ Я сказала: ‘Слава Богу, он спит очень спокойно с Верой Алек., и она его дружески обняла’. Няня, посмотря на меня очень пристально и видя совершенное мое спокойствие, замолчала, только очень тяжело вздохнула. Я, посидевши у окна, и мыслила, что — сама не знала: думала и о матери моей, живали она, но утешалась тем, что она не одна.
В это время начинало восходить солнце, и я вспомнила мое спокойное время, в которое я сиживала на берегу с матерью моей или с няней, и какое я чувствовала тогда спокойствие, и сравнила с теперешним мучительным моим состоянием. Слезы невольно полились, и я сказала: ‘Не знаю, лучше ли вы сделали, давши мне мужа, и вывели меня из самого счастливого состояния и дали мне очень рано чувствовать горесть’. Она, смотря на меня, сказала: ‘Успокойся, моя неоцененная, и вспомни: разве нет Бога, который внимает молениям сердца чистого и невинного? Поручай Ему все твои скорби — Он утешитель твой, Он даст силы и крепость к снесению всего неприятного, только верь и надейся и люби Его: Он любящих Его никогда не оставляет. Кажется, довольно утешения для сердца твоего, — не жалуйся на нас: мы никогда тебе не желали несчастия, а ежели бы возможно, то жизнию бы своей купили для тебя счастие. Сегодня к вечеру будет ваша матушка, старайтесь себя, сколько можно, успокоить, чтоб она не заметила горести вашей: вы ей можете ускорить и приближитъ смерть’. В это самое время вошел мой муж. Я подошла с ним поздороваться и спросила, здоров ли он и как спал. Он у меня спросил: ‘А ты какова? Здорова? Пила ты чай?’ — ‘Я не пью чаю, а мне дадут молока’. Няня пошла приготовлять чай, а он сел подле меня. Я хотела ему показать, что я им интересовалась, и с веселым лицом сказала: ‘Я ходила тебя смотреть, покойно ль вы почиваете, и нашла вас в приятном сне с Верой Алек., и так я, чтоб вас не разбудить, ушла в спалъну’. И вдруг на него взглянула: он весь побледнел. Я спросила, что ему сделалось? Он долго молчал и наконец спросил, одна я была у него или с нянькой? Я сказала: ‘Одна’, — и он меня стал чрезвычайно ласкать и смотрел мне прямо в глаза. Я так стыдилась, что и глаз моих на него не поднимала. И сказал: ‘Я не знаю, хитрость ли это или точно невинность’. Я посмотрела на него и заплакала. ‘Почему же вы думаете обо мне так? Какую я сделала против вас хитрость? Я, право, сему не учена, а что думаю, то и говорю’. Я совсем не поняла, к чему он говорил. Между тем подали чай, я стала разливать и послала звать и племянницу. Она пришла, и я с ней ласкою поздоровалась. Напоивши их, пошла одеться. Няня мне сказала: ‘Не сказывайте вашему мужу, что вы были ночью у них’. Я с удивлением спросила: ‘Для чего? Я не могу от него ничего скрыть. Я уж и сказала ему. — ‘Да не сказали ли вы, что я знаю?’ — ‘Нет!’ — ‘Дак я вас прошу — не говорите, ежели вы меня любите’. Я взглянула на нее и сказала: ‘Боже мой, как вы все меня мучите! И я сама не знаю теперь, что мне делать, чему-нибудь надо быть такому, которого вы мне не хотите сказать, а я сама ничего не понимаю, да и вечно не пойму! Изволь — я тебе обещаю и не скажу, что ты знаешь, а тебя прошу, как друга: научай меня теперешней мудреной и скучной для меня жизни. Вам бы должно прежде меня научить, как жить с мужем, да потом выдавать. Вы до того меня довели в короткое время, что я не знаю, что я и что делать!’ Она заплакала и сказала: ‘На кого вы жалуетесь? На мать? Ту, которая вас много любит и которая ничего не щадила для вас? Может ли человек предвидеть, что с ним будет? О, ежели бы была известна вперед участь всякого человека, то не было бы несчастных! А всякий человек должен быть готов на всякие кресты, и все надо с покорностью сносить. Нельзя пользоваться все сладким, — надо вкусить и горького. Будьте тверды — вас Бог не оставит’.
И так день прошел. Настал вечер, и мать мою привезли в жестокой слабости, принесли в комнату и положили на приготовленную для нее постель. Лекарь уже у меня ее дожидался, и, давши ей лекарства, она приободрилась несколько, а мое сердце успокоилось, что я с ней. И с тех пор время мое было в заботах о больной. Я просила мою добрую свекровь, чтоб она упросила моего мужа, чтоб он позволил мне быть при матери моей и не сердился бы на меня за мою любовь к ней. Она спросила меня: ‘Разве он тебе запрещает, мой друг?’ Я слезами отвечала. Она обняла меня и сказала: ‘Будь спокойна и люби меня, и будь со мной чистосердечна. Я тебе буду доставлять всевозможные радости, какие я только могу’.
Мать моя день ото дня становилась хуже и видимо приближалась к смерти. Последнюю неделю ее жизни я не отходила от нее: и день, и ночь была возле ее. Накануне ее смерти, поутру рано, она посмотрела на меня и сказала: ‘Как ты, мой друг, переменилась. Непростительно тебе так себя убивать. Ты давно была приготовлена со мной к вечной разлуке, я от тебя не скрывала, что жизнь моя недолга, и самое это и понудило меня, чтоб отдать тебя замуж. Я не знаю, какова твоя будет жизнь, но какова б она ни была — не сетуй, моя любезная, на меня!’ Я бросилась ее руки целовать и только рыдала. ‘Мне кажется, муж твой горячего ндраву, да, может быть, и еще есть что-нибудь в нем, которого я прежде не заметила. Но дело сделано. Одна моя надежда на моего друга — на мать его, и я ее просила и уверена, что она одна может тебя поддержать и слабую твою юность. Будь только добродетельна, кротка и терпелива, сноси все без ропота-ния на милосердного Отца нашего. Моя любовь к тебе велика, а Его и сравниться не может. Когда я, по любви своей, тебе ни в чем не отказывала, то может ли Он тебе отказать в своем милосердии, — только люби Его и будь во всем послушна. Ах, мой милый друг! И мужа надо любить и сносить его слабости… Не могу больше говорить, — дух занимается…’ Я ей сказала: ‘Будьте спокойны, — я буду счастлива’. Она, помолчавши, сказала: ‘Костентиновна с тобой не поедет, потому что муж твой не хочет ее иметь, но ты воле его не противься’. Я со вздохом сказала: ‘Боже мой И последнего друга от меня отнимают! И так я буду во всем мире одна: без помощи, без советов! О, мать моя! думали ли вы когда-нибудь, что я, будучи молода и неопытна, и буду оставлена сама себе? Но успокойся, милая матушка, я буду жить и одна по твоим наставлениям и не забуду тех правил, которые вы мне давали’. Она так была слаба и горька, что и слез у нее уж не было. Входит моя свекровь, и мать моя, меня взявши за руку, отдала ей и только сказала: ‘Вручаю Богу и тебе. Будь ее другом и наставником юности ее!’ Муж мой входил редко, отговариваясь делами. Вечером она сказала няне, чтоб послать по-ранее к духовнику, чтоб после ранней обедни ее исповедать и приобщить Она спросила: ‘ Разве вы чувствуете что-нибудь?’ Она отвечала: ‘Конечно, мой друг, я очень скоро с вами расстанусь’. Няня заплакала. Мать моя посмотрела и сказала: ‘Не плачь! Ты будешь покойна за все твои услуги, любовь и дружбу’. Она отвечала:’ Можно ж мне быть покойной, потерявши ту, которая была мне не госпожа, а мать и ценила мои малые услуги и почтила именем друга? Где ж я найду это благо, которое у меня отнимается навеки? И не будет душа моя покойна до гроба, хоть бы я этим была утешена, чтоб могла быть еще полезна оставшейся дочери твоей! На край бы света за ней пошла, оставила бы мужа и детей, но и этого лишают меня!’ Она отвечала: ‘Сего уж сделать нельзя. Я бы сама этого хотела. Теперь поздно поправлять испорченное, а предоставить Богу: Он один может все поправить’ . В это самое время вошел муж мой и сказал няне, чтоб она вышла со своими глупыми слезами. Мать моя сказала: ‘Не тронь ее, мой друг, и прости: она расстается с двумя друзьями: с одной вечно, а с другой — хоть и временно, но надолго. В ее горесть никто не может войти, кроме меня. Эти слезы не льстивые — я ее знаю и очень ценю ее дружбу и услугу. Оставьте ее при мне, пока я жива. Прошу вас и после меня ей сделать всевозможное успокоение и заклинаю вас не огорчать ее и дать ей хоть сколько-нибудь пожить с оставшейся юностью. Это самое ее облегчит, и мой прах успокоите!’ Муж мой очень был недоволен сим, но обещал исполнить ее волю и вышел вон. Вечером меня позвали ужинать именем мужа. Я пошла и села за стол, но есть я ничего не могла. Отужинавши, подошла проститься с мужем, который мне сказал: ‘Скоро ты потеряешь мать: она худа, но уж кончатся скорее слезы твои, которые мне становятся несносны’. Я пришла к больной и села. Свекровь моя не отходила от нее. И целую ночь она мало очень говорила и как будто спала, только по временам читала молитвы. Настало утро, и в шесть часов пришел духовник, исповедал и приобщил, и особоровал. После сего мать моя была покойна, но просила, чтоб духовник к ней поскорее пришел. И как он вошел, то она просила, чтоб ей прочитал отходную, и велела себя посадить и поставить перед себя Распятие и просила свекровь мою, чтоб она меня отвела и поставила так, чтоб меня ей было не видно. Кончивши все, подозвала меня и брата, поцеловала нас и благословила, свекровь мою поцеловала и няню и всех людей призвала, и всех благодарила за верность и послушание. После всего сего она легла и начала молиться и уж более никуды не смотрела, как на Распятие. Тогда было июля 21-е число 1772 г, десять часов утра. Перекрестилась три раза и что-то сказала невнятно, вздохнула, — и этот вздох был последний, но на лице не было никакого прискорбия. Я, смотря на нее, и не воображала, чтоб я так скоро ее потеряла, но свекровь моя подошла ко мне, обняла, взяла за руку и сказала: ‘Ну, мой друг, все кончилось: ее уж нет!’ Я вырвалась и бросилась на тело, обливала лицо и руки ее слезами, кликала ее… И меня насилу оторвали от тела и унесли в другую комнату. Я не знала, что я и где я. Слезы остановились, лихорадка жестокая сделалась, а к ночи жар и бред. Поутру, на другой день, опомнилась, и первое слово было: ‘ Где мой оставшийся друг?’ Свекровь моя сказала, что она тотчас будет. И в самом деле, она пришла. Такая у ней на лице горесть была, что я смотреть на нее не могла. И, подавши ей руку, только сказала: ‘Она нас оставила, все кончилось!’ И туг пошли у меня слезы и облегчили стесненное мое сердце, и я просила свекровь мою, чтоб позволили мне сходить к телу. Муж мой вошел и сказал, чтоб меня не пускать, но мать его сказала ему: ‘Это невозможно, чтоб она не была у тела своей матери! Войди в ее горесть: она в ней все потеряла, у ней редкая была мать, — пусть она у тела облегчит горесть свою, оставь, мой друг, ее на мое попечение, — я, конешно, ее сохраню, и будь уверен, что она мне очень дорога: это залог, вверенный мне дружбой, и теперь моя жизнь соединена с ее жизнию, и ее спокойствие — собственное мое спокойствие, и покойная — мой друг и благодетельница — для меня еще живет в дочери ее и сыне, который мне также дорог’. Тут привели и брата ко мне, он бросился меня обнимать и с горькими слезами сказал: ‘Ты больна? И ты также меня оставишь, как маменька?’ Я встала для него, хотя и насилу на ногах держалась, и сказала:’ Не плачь, мой друг, я здорова, это не болезнь, но горесть принудила меня лечь в постель’. Муж мой смотрел на все это очень неприятно и, подошедши, сказал своей матери: ‘Делайте что вам угодно, а я займусь приготовлением лошадей и всего нужного — везти тело в деревню’. Вторая моя мать не отходила от меня. Принудя меня выпить чашку чаю, пошла со мной к телу и с братом. Вошедши, я зарыдала, увидя ее бездыханну, целовала руки ее и села подле стола, на котором она лежала. И вся моя будущая жизнь представилась в самом неприятном виде, и я себя видела с сиротой братом моим одних в целом мире, беспомощных. Кто нас утешит, кто даст советы, к кому я прибегну? И с этими горестными мыслями целый день сидела на одном месте, сколько меня ни уговаривали отойти.
К вечеру собрались нищие и бедные, ею облагодетельствованные, и такое было стечение, что в комнате места не было, и такой был стон, что ужас наводило. Под окнами все ночевали, узкая, что поутру повезут тело. Поутру на другой день приносят мне записку из тюрьмы, в которой просят, чтоб я испросила у начальника последней милости для них: чтоб позволено было телу их матери поклониться. Я поехала сама к начальнику, человеку доброму и любящему нас. Как скоро я вошла к нему в комнату, он горько заплакал и удивился моему приезду в такое время и, скоро узнал причину, сказал: ‘Я сделаю вывоз тела обшей матери и благодетельницы великолепным: я сам буду с несчастными у вас, которые неутешны по потере своей благодетельницы’. Как скоро я приехала домой, то уж начали приготовлять лошадей, и через два часа было все готово. Отпели мою мать и стаж выносить, ставить на роспуски. И только что отворили ворота, то сделался страшный шум, и стон, и бряк цепей, и все бросились к гробу, и упали на землю, и закричали: ‘Прости, наша питательница и мать! Оставила ты нас, осиротевших, бедных! Боже! прими наше сердечное моление и успокой душу ее!’ Во дворе не было и места от бедных и нищих, и насилу могли вывезти тело за теснотой. И сия церемония и бряк цепей продолжались пять верст. И как начальник остановил гроб и велел им последний раз проститься, — то я не могу изобразить этого ужасного стону и крику, который они произнесли в один голос, и многие не могли стоять — и упали. Сам начальник не в силах был ничего выговорить Муж мой выскочил из кареты и, подошедши к начальнику, просил его, чтоб кончить поскорее. Он ему сказал: ‘Не удивляйтесь сему и не спешите их, несчастных, оторвать от гроба той, которая их называла друзьями: они все потеряли, что их несчастную жизнь услаждало! Дайте им опомниться, я уведу их и дам вам покой. Вы его найдете, а они — нет!’ Я сидела, или, лучше сказать, лежала в коляске. Они бросились ко мне, целовали мои руки и ноги и крычали: ‘Дочь нашей благодетельницы, не оставь нас, насчастных, пока здесь! Но и тебя от нас отнимают, и не останется никого, кто б облегчил нашей участи!’ Я насилу могла приподняться и сказала: ‘Вы, мои друзья, не будете оставлены. Это будет приказано приказчику, и мать моя, умиравши, об вас пеклась. Костентиновна будет все то делать, что для вас надо’. Мать моя за два дни до своей смерти дала мне 500 рублей на собственные мои расходы. И они были со мной. Я вынула 300 и отдала им. Они отдали начальнику и сказали: ‘Береги ты, наш отец, на наши нужды’. — ‘Дайте же нам последний раз проститься!’ Свекровь моя им сказала: ‘Поберегите, друзья, оставшую дочь ее, которая последние силы потеряла!’ И так мы поехали, и они вслед крычали: ‘Поберегите оставшуюся дочь матери нашей. Да будет с нею благословение Божие!’
За сорок вера встретили тело крестьяне, которые остановили лошадей и несли гроб на руках до самой деревни. С каким унынием и горестию я смотрела на всю эту церемонию! Что за отчаяние на лицах крестьян я видела: кто рыдал, кто и плакать не мог, а глухие стоны слышны только были! Наконец погребли тело, и весь этот день вся деревня была как точно пустая: никто не показывался на улице, только ходили в церкву на гроб делать поминовение. На третий день пришел приказчик к мужу моему с крестьянами, где мать его и я были. Он бросился в ноги, зарыдал и сказал: ‘Тебе вручаем нашей матери право над собой Сделай распоряжение и наставь нас, что нам делать? У нас остались господа, но малолетные, одного здесь нет, а другой тебе вручен, которого будет воспитать наша добрая барышня, — и она, конечно, нам даст доброго господина: как ее воспитали, так и она его будет воспитывать’. Муж мой сказал, что все останется на том основании, как и прежде было. ‘Я оставлю после себя опекуна, к которому вы должны относиться обо всем’. И пошли вон.
Мы жили в деревне две недели, и мне хотелось прожить шесть недель, но муж мой сказал, что ‘и без тебя отправят поминовение дядя и тетка’ (которые тут жили). Итак, велели приготовлять лошадей, чтоб на другой день выехать. Я пошла проститься с дядей. Они, увидя меня, всю в слезах, узнали, что завтра мы рано едем. Тетка горько заплакала и сказала: ‘Ну, мой милый друг, поезжай, Господь с тобою! Это для тебя еще первый раз, что ты прекрасное время не будешь жить в тихом нашем убежище, а будешь пользоваться городскими весельями, к которым ты еще не привыкла. Но надо, моя милая, ко всему привыкать и не надо огорчаться. Муж твой сам больше любит общество, нежели уединение, то и тебе тоже надо любить и так жить, как ему угодно. Не привыкай делать частые отказы мужу, а скорее — соглашайся с ним: никакой муж не будет требовать того, чего б ты сделать не могла. Еще тебе скажу: муж твой приходил вчерась ко мне и просил, чтоб под каким-нибудь видом оставил здесь твоего друга — Костентиновну. Я ей уж и сказала, она хотя и с горестью, но согласилась. И тебя прошу: будь благоразумна и не проси, чтоб она ехала с тобой. Надо непременно с покорностью подвергнуть себя всем опытам, которые на тебя налагает муж. Самым твоим послушанием и повиновением ты выиграешь любовь его к себе. Лучше тебе скажу: он и нам дал знать, чтоб мы остались лучше здесь. Это видно, что он хочет тебя ото всего отдалить, что может напомнить о матери твоей. Вижу, что тебе горько, и участвую в твоей горести, но, друг мой, ты уж должна жить под его законами. Мы сами так делали для мужей, ты уж знаешь, сколь долг твой велик и священ к мужу, то ты, исполняя его, будешь исполнять и закон Божий. Главная твоя должность будет состоять в том, чтоб без воли его ничего не предпринимать. Вторая твоя должность — любить и почитать мать его и во всем требовать от нее советов и быть к ней искреннею, она добра и умна, и будет тебе давать правила те, которые и мать твоя, покойница, давала. Старайся, как можно, время свое не убивать и не быть в праздности. Ежели тебе будут предлагать книги какие-нибудь для прочтения, то не читай, пока не просмотрит мать твоя. И когда уж она тебе посоветует, тогда безопасно можешь пользоваться. Не будь дружна с племянницей его и не открывай своего сердца ей, и что она будет с тобой говорить, и ежели тебе покажется сумнительно или неприятно, то сказывай тихонько матери. Ко всем его родным старайся быть ласкова и учтива, хотя б они к тебе и не таковы были хороши. Не требуй от мужа насильно любви к твоим родным, довольно для нас твоей любви, и не огорчайся, ежели ты увидишь или услышишь, что он будет отзываться об нас при тебе невыгодно: оставь это и не защищай, поверь, мой друг, что я это опытом все знаю, что теперь тебе говорю. Поступай по сим правилам и веди себя так, чтоб совесть твоя ничем тебя не укоряла, — то ты будешь Богу любезна, который тебя во всем защитит и не оставит. Ежели захочешь узнать об нас, то спросись у мужа, велит ли он тебе к нам писать, и, написавши письмо, показывай ему или свекрови, чтоб и в этом ты себя оправдала. Но ежели, по каким-нибудь причинам, нельзя тебе будет писать, то не тревожься: мы всегда будем уверены в твоей любви к нам и мы о тебе всегда будем знать, но ты не предпринимай тихонько к нам писать, не делай никакой от мужа тайны, а лучше проси свекровь твою, — она может лучше придумать, как сделать’.
Я все слушала и наконец сказала: ‘Какую вы мне сказываете тяжкую должность! Для чего вы прежде моего замужества все это не сказывали? Что за закон, вышедши замуж, — и лишиться всего любезного? И как будто я и не должна уж уделять любви моей к моим родным! Для чего ж я ему не запрещаю любить? Ежели б он не любил своих ближних, я б худых об нем была мыслей. Вот что вы со мной сделали: сами меня с собой разделили! Уж мне бы гораздо было легче уехать скорей от вас: пусть бы нас разделяла отдаленность и необходимость видеться с вами! Но я все ваши наставления исполню, но тягость с сердца моего вы снять не можете, — это не в моей и не в вашей власти!’ Тетка моя встала, обняла меня и сказала. ‘Теперь пора уж нам с тобой проститься, мой кроткий ангел! Да благословит тебя Господь своею милостью и терпением!’ Дядя ничего не мог говорить и сидел все это время, опустя голову. Я поглядела на него и увидела текущие слезы по щекам, бросилась к нему: ‘Не плачьте обо мне: я буду счастлива, только молитесь за меня!’ Он только что прижимал меня к себе и обливал слезами. Тетка меня насилу оторвала от него и сказала: ‘Лучше благословляй ее, а не делай ей горькой разлуку’. И так я ушла домой.
Вместо того что положено было ехать поутру, мы поехали в ночь, как все спали, и никто нашего отъезда не видал, кроме моей бедной и горькой няни, которая, прощавшись со мной, была больше мертва, нежели жива, на лице страшная была бледность. Она и плакать не могла, и я видела, что она шаталась и насилу держалась на ногах, глаза были мутные и дикие, и я жестоко боялась самых дурных последствий. Муж ее подошел ко мне и сказал: ‘ Прости, наша милая и кроткая душа! Дай Бог, чтоб ты была счастлива, сколько мы тебе желаем! Пойдем, жена, и не будем ее больше тревожить!’ Прибежал мальчик-пастух с крыком: ‘Дайте мне с ней проститься! Ежели не дадите, то я умру!’ Муж мой не хотел было, но свекровь сказала: ‘Это стыдно, отнимать от нее последнее удовольствие. Мне больно видеть твою нечувствительность к ее страданию!’ Я в это время оглянулась и увидела мою бедную няню, лежащую без памяти середь двора. Я закричала: ‘Пустите меня, Бога ради, последний раз ее обнять! Я самым этим возвращу ей жизнь!’ Свекровь моя подошла со мной к ней и привели ее в чувство, но она говорить не могла. Я ее поцеловала и сказала: ‘Береги себя для меня’ — и подкликала пастуха и просила его, чтоб он пошел к дяде и дожидал, как проснется тетка, и сказал бы ей, чтоб она взяла больную к себе и утешила б ее, и сохранила б, это сделают не ей, а мне и тем докажут мне свою любовь, и чтоб непременно уведомили меня через нарочного, в каком она будет состоянии.
И так отправилась я из мирного моего убежища с полным сердцем горести и больше уж не была.
Приехали в город, начались веселья у нас в доме, в которых я не могла участвовать. Племянницу свою взял к себе жить. Днем все вместе, а когда расходились спать, то ночью приходила к нам его племянница и ложилась с нами спать А ежели ей покажется тесно или для других каких причин, которых я тогда не понимала, меня отправляли спать на канапе. Я же, так как не могла еще и опомниться от потери моей, рада была, что я одна и могу на свободе мыслить и рано вставать, по привычке моей, чего мне муж не позволял и велел не ранее с постели вставать, как в одиннадцатом часу. И для меня это была пытка и тоска смертельная — не видеть восходу солнца и лежать, хотя б я и не спала. И эта жизнь меня довела до такого расслабления, что я точно потеряла сон и аппетит, и ни в чем вкусу не имела, сделалась худа, желта, и в таком положении была недели четыре. Свекровь моя сокрушалась обо мне и сама сон потеряла, и в одну ночь захотелось ей посмотреть, сплю ж я. Вошедши очень тихо, нашла меня лежавшую на канапе, а мужа моего с племянницей, она, придя, задрожала и вышла юн. На другой день пришла ко мне, потому что я уж и встать не могла от боли головной. И как осталась со мной наедине, то спросила у меня, почему я сплю на канапе. Я отвечала: ‘Мне сказано, что тесно Вере Алек, и беспокойно, то я и оставляю ей быть покойной, не думая о себе’. Она заплакала и укоряла меня неискренносгию моей, что я ей до сих пор ничего не говорила. Я ей отвечала, что я сочла сие лишним. — ‘Да я бы вас просила, как мать и благодетельницу мою, чтоб вы оставили меня здесь, когда поедете в Петербург. Я ни на что вам не надобна, а для других я могу еще быть полезна, и уверяю вас, что не буду и жаловаться на вашего сына, а буду винить себя, что я не умею ни любить, ни угождать мужу. Какая вам брег радость видеть в мучении ту, которую вы любите и которая никакого худа вам не сделала и могла бы любить сына вашего, ежели бы он захотел? Сделайте милость, отвезите меня в деревню, чтоб я там умерла в глазах друзей моих! И вы, конечно, не откажете в последней милости побыть со мной, мне очень приятно вас всегда видеть, и я вас не меньше люблю моей матери. Вспомните, что при смерти матери моей я вам вручена и, кроме вас, в мире никого у меня нет: родные мои и друзья все от меня отдалены и разлучены со мной’ Она горько плакала и сказала: ‘Что ж ты, мой друг, так себя убиваешь? Бог милостив, все может поправить! Будем молиться и надеяться. Мне кажется, муж тебя любит, иначе на что ж бы ему и жениться? Его никто не принуждал!’ -‘ Мудреная для меня эта любовь! Не все ли так любят там, куда он меня везти хочет, и не это ли воспитание, которое называют лучшим и просвещенным? На что вы меня вывели из моего блаженного состояния и дали так рано чувствовать горести сердечные? Вы знали меня коротко, и знали, что я жила среди друзей и их любовью возрастала и веселилась. Что ж теперь со мной будет? Ах, как бы я желала соединиться с моей почтенной матерью! Одно еще есть, которое заставляет биться сердце мое — любовь к брату, который во мне все видит. Посмотрите за ним, милая матушка, и не давайте хоть ему чувствовать потерю всего!’ Она обняла меня и сказала:
‘Успокойся же, моя неоцененная дочь и друг! Ты во мне все найдешь, я все буду с тобой разделять!’ И тот день она от меня не отходила
К вечеру сделался у меня жар и бред, и, говорят, ничем больше не бредила, как звать мать мою и всех моих друзей, чтоб они меня взяли к себе Свекровь моя сидела целую ночь в страхе и даже в отчаянии возле меня, а муж мои уехал на рудники Поутру позвали штаб-лекаря, который сказал, что у меня жестокая и опасная горячка, и он сумневается, перенесу ли я Свекровь бросилась на колени перед ним ‘Спасите, Бога ради, и употребите все способы к выздоровлению ее! Вы — друг ее матери, и надо вам знать причину болезни ее сильное потрясение во всей, сделанное потерей матери ее, и отлучение друзей сделало эту болезнь’ И я была двадцать дней без надежды! Свекровь моя послала в деревню, чтоб привезли няню и чтоб дядя с теткой приехали И я была окружена моими друзьями и не чувствовала, сколько я им делала горести! Исповедовали меня и приобщали Святых Тайн В двадцать первый день я пришла в память, и первое, что представилось мне, — это была няня, и я подумала, что это сон, вздохнула и закрыла глаза На другой день я и слышать стала, и понимать, что говорят Лекарь сказал, что теперь есть надежда к жизни. И, признаться, мне очень неприятно было сие слышать я с радостию бы тогда оставила сей свет. Увидела я и мужа моего, сидящего в ногах и плачущего горько Меня так это тронуло, что я силилась поднять руку и подать ему Он приметил мое движение, подошел ко мне Я посмотрела на него, взяла его руку и прижала к сердцу Он упал на колени и зарыдал Мать моя и родные его уговорили, чтоб он не возобновил моей болезни своей скорбью. И так уж я узнала, что все любезные моему сердцу со мной Спросила о брате, которого ко мне тотчас и привели Он обнял меня и спросил ‘Теперь уж ты не умрешь, и Саша твой не будет сирота»’
Итак, выздоровление мое было очень медленно два месяца я не могла сама ходить, худоба была страшная, и желчь по всей разлилась, и кашель был сильный Лекарь опасался чахотки, однако время от времени становилось лучше, и в декабре 1772 г я была уж совсем здорова Муж мой во все это время очень мало отлучался от меня, и меня его заботы обо мне много успокаивали, и я, сколько могла, старалась ему показать мои чувствия с какой я радостию принимаю его услуги и сколько я благодарна ему Свекровь и все мои родные радовались моему спокойствию и совершенному выздоровлению Дядя с теткой уехали в деревню, а няню свекровь моя не пустила и так она с радостью осталась при мне В один день я спросила у свекрови ‘Где Вера Але?’ Она мне сказала ‘Не говорите об ней мне я не хочу ее видеть!’
Но недолго продолжалось мое спокойствие Вечером я сидела в своей комнате, читала Муж мой пришел ко мне и очень ласкал меня и спросил ‘За что ты сердишься на бедную Веру Але?’ Я ему сказала напрасно он думает, чтоб я на нее сердилась ‘Я даже у вашей матушки спрашивала об ней, она приказала мне замолчать и не поминать об ней, сказавши, что я ее видеть не хочу, то вы спросите у ней причину, чем ее Вера Але прогневала, а я даже не знаю, давно ли она у нас не была и почему’ Муж мой сказал ‘С самого начала твоей болезни она была прибита и выгнана ни за что моей матерью’ Меня чрезвычайно удивило сие ‘Зная кротость и добрый ндрав моей свекрови, удивляет меня очень сказанное вами, и без причины матушка не поступила бы с ней так жестоко, а более тем, что она любимая была ее внука Вы б постарались узнать причину и заставить у матушки просить прощения’ Он мне сказал, чтоб я это сделала и просила б за нее, чтоб позволено было ей жить у нас до нашего отъезда Я сказала, что мне запрещено об ней говорить, то я и не смею Он посмотрел на меня очень сердитым видом и сказал ‘Я требую, чтоб это было исполнено, иначе не получишь от меня ни любви, ни ласки, и опять все будет от тебя отнято Я сейчас еду к ней и ночь там проведу приятнее, нежели здесь Ты думаешь, я не знаю, что это твои затеи?’ Я, заплакавши, отвечала, что в мыслях моих не было, об чем он мне говорил ‘И вы сами же мне сказываете, что в мою болезнь она выгната, то могла ли я тут участвовать?’ Он, ни слова не говоря, уехал. Свекровь моя дожидалась нас долго и, не дождавшись, вошла ко мне и, увидя меня одну и расплакану, стала спрашивать. Я ей все рассказала. Она было разгорячилась, но я сказала ‘Что ж вы со мной сделаете и опять отнимете спокойствие. Ведь он будет же к ней ездить, он и сегодня хотел там ночевать, — то я не знаю, лучше ли вы сделаете? Люди могут разгласить о его поведении, то вам же неприятно будет. Ах, любезная матушка, на что вы торопились меня сделать несчастной, не узнавши прежде его характеру? К несчастью моему, я вижу, что у него нет ничего святого. Я боюсь, чтоб он и к вам не потерял уважения, тогда что вы будете делать? Находите теперь средства спасать меня, сколько можно’. И я уж не знаю, как и что было, но через несколько дней явилась Вера Але и совсем жить до нашего отъезду, а моя жизнь была вся в страданиях. Муж мой приставил за мной смотрительницей свою племянницу, чтоб без нее нигде не была и ни с кем ничего не говорила, думая, что я буду жаловаться. Но у меня и в намерении не было сего. Свекровь моя ей велела, чтоб она только день с нами была, а после ужина тотчас приходила бы в ее комнату. Но и в день, где мы сиживали одни, бывали такие мерзости, на которые невозможно было смотреть. Но я принуждена была все выносить, потому что меня не выпускали. Я от стыда, смотря на все это, глаза закрывала и плакала. Наконец и плакать перестала. Я твердое предприняла намерение не жить с моим мужем, а остаться в Сибири, но я молчала до тех пор, пока не собирались
Наступил Великий пост, и я, по обыкновению моему, велела готовить рыбу, а для мужа мясо, но он мне сказал, чтоб я непременно ела то же, что и он ест. Я его упрашивала и говорила, что я никак есть не могу, — совесть запрещает, и я считаю за грех. Он начал смеяться и говорил, что глупо думать, чтоб был в чем-нибудь грех. ‘И пора тебе все тупости оставлять, и я тебе приказываю, чтоб ты ела!’ И налил супу и подал. Я несколько раз приносила ложку ко рту, — и биение сердца и дрожание руки не позволило донести ко рту, наконец стала есть, но не ср ела, а слезы, и получила от мужа моего за это ласки и одобрение, но я весь Великий пост была в беспокойстве и в мученье совести. Настало время приготовляться к дороге, и положено было по последнему пути доехать 600 вера, где жили его сестра и зять, и чтоб тут встретить праздник и прожить до просухи. Племянница с нами же просилась и со слезами его упрашивала, и говорила, что она без него умрет. И он ей дал слою, что с ней не расстанется. Родные мои съехались, узная так скорый наш отъезд.
В один вечер мужа моего не было дома. Я пришла к свекрови и сказала, чтоб они ничего моего не укладывали. ‘Я с ними не поеду, хотя мне и нелегко сие сделать. Но божусь вам, что сил моих недостанет к перенесению всех мерзостей! Я столько молода, что боюсь себя, чтоб не увериться, что нет ни в чем греха и ни в чем себе не отказывать. Что ж тогда со мной будет? И каково вам будет смотреть на стыд вашей дочери и сына? Это вас может убить. Я вижу, что он будет показывать обо мне сожаление, но не верьте. Пусть он наслаждается совершенным спокойствием! Уверяю вас, что не буду никому жаловаться, и все будут думать больше обо мне и винить меня по молодости моей. Я же знаю, что вы достатку не имеете и жалованье малое, то я вам дам верющее письмо к Демидову, от которого вы получите из шестнадцати тысяч половину. Более я ничего для вас сделать не могу, а вы мне сделаете вечное спокойствие и докажете, сколько вы милостивы ко мне, что без прекословия и без огорчения оставите ту, которая вас никогда не перестанет любить и почитать и называть своей доброй матерью. Теперь он может исполнить свое обещание, данное Вере Ал., чтоб никогда с ней не разлучаться. За что же вы хотите меня мучить? Я, кроме моей любви и почтения, вам ничего не сделала, но прошу вас ему за меня не выговаривать, чем докажете мне последнюю вашу любовь. Пусть он думает, что я его не люблю, в чем я и признаюсь вам. Не вините меня, что я столь чистосердечно с вами говорю. Вы сами меня оправдаете, что такого мужа любить невозможно. Вы мне скажете, что я могу себя принудить любить. Этого невозможно. Я вам и льстить не хочу таким манером: никого нельзя заставить любить. Вот, моя почтенная мать, я вам все сказала, что было в сердце моем, и нарочно говорю при моих родных, чтоб решение мое и им было известно’. Они все стояли как деревянные, а свекровь моя села и молчала, только плакала. Первый дядя мой начал говорить, что он не одобряет моего поступка и чтоб я вспомнила данное матери моей слово при конце жизни ее, ‘что все будешь выносить и терпеть’. ‘И ты знаешь ли, мой друг, против кого ты идешь? — против Бога. И можешь ли ты разорвать те узы священные, которыми ты соединена навеки? И кто тебе дал сие право располагать твоею участью? Тебя всегда учили предаваться на волю Спасителя нашего и в Нем одном искать своего утешения и крепости сил твоих. И почему ты знаешь, оставя мужа твоего, будешь ли ты спокойна и счастлива, и не станет ж совесть твоя тебя укорять? И чему ты подвергаешь свою молодость? — стыду и нареканию. И твои родные будут слышать и страдать. И ты обеспокоишь прах родителей твоих. Думаешь ли ты, что они не будут страдать, видя тебя нарушающею все должности брака? Это одно должно быть для тебя ужасно, и правосудие Божие постигнет тебя. Разве ты думаешь, что ты одна в свете терпишь так много? Поверь, моя любезная, гораздо несчастнее и хуже есть супружества, и есть такие жены, которые оставлены самим себе, без друзей, без подпоры, а к тебе еще милосерд Создатель наш — дал тебе друга истинного в свекрови твоей, — и ты еще жалуешься!’ Мать моя вдруг бросилась перед меня на колени: ‘Умоляю тебя прахом матери твоей и моей горестью: не веди старость мою во гроб с мучением! Я тебя уверяю, что не поедет с вами Вера Але. Ежели он будет усиливаться и я не буду в силах чего сделать, то обещаю тебе не ехать с ним и с тобой остаться здесь’. И я сама бросилась к ней и с горькими слезами обещала ее не оставлять. Дядя и тетка меня обнимали и благословляли за доброе намерение. И так все успокоились, кроме меня.
Осталась одна неделя до нашего отъезду, и муж мой пришел к матери, поцеловал у ней руку и сказал: ‘Я вас хочу просить об одной вещи, в которой не откажите мне’. Она сказала: ‘В возможном никогда не откажу’. Он начал просить, чтоб Веру Але. взять с собой, которая столько к нам привязана. Она отвечала, что этого сделать нельзя и не годится ее везти от матери, которая стара и слаба. ‘Я думаю, она и сама не согласится оставить мать’. Он сказал: ‘Только вы позвольте, а у матери уж я выпрошу’. Свекровь моя сказала, что она не позволяет. Он сказал: ‘Ежели вы не соглашаетесь, то я сам решусь взять: она может там найти свое счастье и за хорошего человека выйти замуж’. Мать моя сказала: ‘Я тебе не могу запретить, ежели уж ты прямо говоришь, что без нее не поедешь, то и я тебе объявляю, что я остаюсь здесь и жену твою с тобой не пущу, она без меня нигде не может жить. Вот тебе мое решение, и знай, что оно твердо!’ Муж мой вышел очень рассердившись, и что-то они говорили с племянницей очень долго, и она вышла расплакавши. Мать моя послала за ее матерью и спросила у ней, разве она соглашается отпустить дочь свою с дядей? Она отвечала, что ни под каким видом не отпустит. ‘И с какой стати ей ездить везде с дядей, оставя мать в старости!’ Позвали племянницу и, увидя, что она расплакана, спросили, отчего она так горька, и мать ей сказала, чтоб она и не думала о своих пустых затеях и сейчас чтоб собиралась ехать с ней домой. И так ее увезли. Вечером мой муж у меня спрашивал, знаю ли я решение матушки? Я сказала: ‘Знаю’. — ‘И ты с ней останешься?’ — ‘Я вам не хочу лгать, что я без нее никуды не поеду, иначе как разве крайность меня заставит’. Он усмехнулся и сказал: ‘Я знаю, для чего ты здесь с удовольствием остаешься: у тебя был жених прежде меня, за которого тебе хотелось и тебя не отдали, а ты и до сих пор его любишь, то, конечно, тебе и приятно здесь остаться’. — ‘Я вас уверяю моей искренностию, что я сего не знаю жениха, а кто вам сказал — тот солгал, и как вы могли поверить и утвердиться на этой лжи! Вы спросите у матушки вашей обо мне: она лучше меня знает, нежели другая кто. Я знаю, кто вам сказал: она судит и говорит по своим чувствам, но я ничего не боюсь — совесть моя чиста пред Богом и перед Вами. В том только я буду всегда виновата, что не отступлю от правил вашей матушки и буду поступать так, как она прикажет, бывши уверена, что она не пожелает зла сыну и дочери’. Он, рассердившись, ушел со двора.
Как бы то ни было, но мы собрались и отправились в путь, и я не помню, как рассталась с моими друзьями. Бедная моя няня и ходить не могла — так ее горесть ослабила. Наконец мы приехали к его зятю и сестре, которые нас приняли очень хорошо, и я их любви и ласки никогда не забуду, особливо зятя, который, видя мою молодость и простоту, старался всю ласку мне показать и мужу моему говорил: ‘Люби ее и береги, она тебе будет жена добрая и послушная’. И точно, муж мой начал делаться время от времени лучше и ко мне ласковее, и я его начала любить. В четыре месяца, которые мы тут прожили, я от него косого виду не видала, и любовь моя час от часу к нему умножалась, и он это видел, и добрая моя свекровь радовалась, видя начинающуюся нашу жизнь счастливую. Я столько радовалась своему спокойствию, что и родных своих, и друга моего уж не с такой горестью вспоминала, а иногда жалела только о том, что они не видят моего благополучия. Брат мой меня чрезвычайно утешал своей привязанностью, и все его чрезвычайно любили, и муж мой столько его любил, что более и требовать было нельзя, а о матушке и говорить нечего. И его к ней привязанность была велика.
Оттуда мы поехали в Олонец. Приехавши, мужа моего откомандировали на Медвежий остров, и я от него не отстала. Ехали морем, заезжали к Соловец. чудотворц. Приехавши на остров, я — женщина одна и без девки, но любовь моя к мужу все препятствия и скуки превозмогала. И дорога была очень беспокойна: шли в одном месте пешком 12 верст, лодки люди на себе тащили, по мхам, называемым ‘тундра’ (сверху мох, а внизу вода), то по колено ноги уходили в воду, и я с радостию все трудности делила с ним! А сей трудный вояж был по причине больших порогов, через которые никак нельзя было ехать в лодках. И я чрезвычайно утешалась, вида мужа моего обо мне заботившегося, и в некоторых местах, где уж очень было дурно идти, он сам меня на руках нес. И жили мы на острове девять месяцев, и я ни разу не поскучала, евши гнилой хлеб, пивши соленую юлу, стиравши сама белье, и варила на всех рыбу. Учитель мой был один старик из работников, который оставался со мной, пока выучил меня всему. И как я уже умела сама все делать, то и он уходил на работу, от землянки нашей верстах в полутора. Я и одна была весела, сиживала в хорошее время на берегу моря с книжкой или с работой и дожидалась обедать. Увидя их, шедших домой, я с радостию навстречу бежала и обнимала мужа моего, который отвечал на мои ласки самым дружеским приветствием, что меня более всего занимало и утешало. По вечерам-то это северное сияние, я этакого величества никогда не видала: являются на небе розные ландшафты — строения, колонны, дерева разных цветов, и в тихом море все это, как в зеркале, видно. И я часто, смотря, вспоминала: ‘Ах, ежели бы теперь со мной были друзья мои: как бы они представили мне величество Божие, и я бы больше чувствовала радостей’, иногда эта мысль заставляла меня плакать. Один раз приметил мой муж, что у меня красные глаза и спросил, об чем я плакала? Я тотчас ему сказала мои мысли: не были они никогда скрыты во внутренности моей от него.
Наконец пришло время нам ехать с острова. Привели нам оленей, и иначе нельзя было ехать, как один человек в санях должен сидеть и править оленями. И я одна села, но, не умея править, часто опрокидывалась, однако скоро научилась управлять. И так мы приехали в Петрозаводск, нашли матушку и брата здоровых. По приезде нашем муж мой от дороги хотел отдохнуть, и начальник, бывши ему друг, сам к нему пришел, и вместе рассматривали планы, которые сняты были с рудника, и отчеты, как шло дело, какие были машины для отливки воды, и не могли ни в чем успеть, потому что вода натекала из моря и работа была только летом, когда солнце не закатывается, а всегда на горизонте, только на четверть часа лучи теряет, и тогда, значит, ночь. Но осенью и зимой не видно солнца, а тьма ужасная, и четверть часа продолжается день, но и то как темные сумерки. Это время очень скучно, особливо в землянке, которая почти вся размокла, и спали вмокре, но я была во все это время так здорова, как лучше желать нельзя. Людей никого не видала, кроме тех, которые были с нами летом. Приезжал к нам священник, живущий за шестьдесят верст, а как сделались бури, то итог не ездил, во всю бытность видели одного лопаря, и тому я так обрадовалась, как будто он мой ближний был.
По приезде сделалась с начальником ссора, и муж мой грубо с ним говорил и ослушался, — то и хотели его взять и арестовать, но он взял пистолеты и сказал: ‘Кто притронется — первого застрелю!’ И на другой день он был в гостях, и оттуда его взяли и свели на гауптвахту. Я за ним же пошла и сидела с ним неделю. Между тем рапортовал начальник в Петербург, и прислано, чтоб мужа моего отправить самого к главным начальникам и отдать ему шпагу. Стали мужу моему отдавать шпагу и объявили, чтоб он ехал в Петербург и чтоб в 24 часа выехал и сдал бы команду и находящегося при нем унтер-офицера Дерябина. Он отвечал: ‘У меня его нет, а он отправлен в Петербург с планами’, а они были уверены, что он у нас. И так его спрятали в шкаф, под платье. Пришли обыскивать и искали, где только можно, и муж мой не запрещал, но нигде не нашли и поставили карар, чтоб смотреть, как будем укладываться. Это было летом, и уложили все в коляску и в кибитку. Солдаты тут стояли и смотрели. Последнее осталось нести постель, в которую и завернули Дерябина, и благополучно положили в коляску и уехали. Свекровь моя осталась с братом в заводе.
Приехали в Петербург прямо в дом Михаила Матвеевича Хераскова, который был вице-президентом Берг-Коллегии. За ссору мужу моему дальнего ничего не было’ и за увоз унтер-офицера. Начальники обоих любили и видели, что оба не правы, и унтер-офицера определили при Александре Матвеевиче, который назначен был в Горный корпус по химической части.
И так началась для меня совсем новая жизнь, и мои благодетели, увидя мою молодость, взяли меня, как дочь, и начали воспитывать. Начались мои упражнения, и мне советовали, чтоб все мое время было в занятии, да и назначили мне, когда вставать и когда приниматься за работу. Ранное вставанье было уж для меня сначало тяжело, потому что муж мой приучил уж поздно вставать и, не умывшись, в постели пить чай. Даже я отучена была и Богу молиться, — считывали это ненужным, в церковь мало ходила, данные мне правила матери моей совершенно стала забывать, о бедных и несчастных ни же когда вспомнила, да мне и не представлялись даже и случаи к тому. Живши у моих почтенных благодетелей, все было возобновлено. Приучили рано вставать, молиться Богу, утром заниматься хорошей книгой, которые мне давали, а не сама выбирала. К счастью, я еще не имела случая читать романов, да и не слыхала имени сего. Случилось, раз начали говорить о вышедших вновь книгах и помянули роман, и я уж несколько раз слышала. Наконец спросила у Елизаветы Васильевны, о каком она все говорит Романе, а я его у них никогда не вижу. Тут мне уж было сказано, что не о человеке говорили, а о книгах, которые так называются, ‘но тебе их читать рано и не хорошо’. И они, увидя мою детскую невинность и во всем большое незнание, особливо что принадлежит к светскому обхождению, начали меня удалять, когда у них бывало много гостей, — и я сиживала у моего благодетеля и отца, хотя мне сначала и грустно было. В гости никуда не брали, ни в театры, ни на гулянья. Муж мой тогда никакой власти надо мной не имел, и он был целые дни в корпусе, так как он заводился вновь, то и дела было много.
Для меня сие воспитание было совсем новое: говорили мне, что не все надо говорить, что думаешь, не верить слишком тем, которые ласкают много, не слушать тех мужчин, которые будут хвалить, и ни с каким мужчиной не быть в тесной дружбе, не выбирать знакомства по своему вкусу, любить больше тех, которые будут открывать твои пороки, и благодарить. ‘И эти-то прямые твои друзья. Ты теперь здесь, кроме нас, никого не имеешь — и мы твои друзья. И я, видя тебя, что ты воспитана в благондравии, — ндрав твой, кажется, кроткий и мягкий, — то я уверен, что ты меня будешь любить и открывать мысли свои, намерения и даже самые малейшие движения сердца твоего, разговоры твои с кем бы то ни было, особливо с мужчинами. Не страшись моей строгости: ты найдешь во мне нежного отца и друга, который что и будет тебе делать неприятное, то это все для твоего же блага и будущего счастия. О учтивости и ласке ко всем я тебе не говорю, потому что в тебе это есть’. Спросил у меня, как я воспитана и какие даны мне правила, чем я занималась и как мое время было распределено. Я ему все рассказала. Он обнял меня и сказал:’ Благодари твоих добрых и почтенных наставниц и молись за них и не забывай никогда их наставлениев, старайся непременно всякое утро молиться, испрашивая Его милосердия, и вечером приноси благодарение за проведенный день, начинай всякое дело, испрося у Создателя своего помощи. Твое шествие в мире теперь только начинается, и путь, по которому ты пойдешь, очень скользок, без путеводителя упадешь, мой друг. Теперь — я твой путеводитель, данный тебе Богом. Счастлив тот человек, который в молодости не сам вдет, а есть проводник! Избираешь ли ты меня в свои друзья и веришь ли этому, что я тебе буду нежным отцом?’ Я заплакала и взяла его руку, которую прижала крепко к сердцу моему ‘Пока оно будет биться, не перестанет вас любить и называть милым отцом и наставником юности моей’.
Тогда мне был пятнадцатый год, и с самого того дни я была в полной его власти. И сказано мне было, что от меня будут требовать непосредственного и неограниченного повиновения, покорности, смирения, кротости и терпения, и чтоб я не делала никаких рассуждений, а только бы слушала, молчала и повиновалась. Я все обещала…
Тогда, как мы приехали, они жили на даче, семейство их было превеликое, но согласие между ими такое, какого я не только видеть — не слыхала. Старший в семействе был тот, которого я называла отцом. На даче мне было весело, еще со мной работы настоящей не начинали, а знакомили со всеми родными и друзьями. Сие продолжалось три месяца, и я всем сделалась любимицей, меня не могли больше родные любить, и я. кроме радостей, ничего не видела. Отписала к моей свекрови, где я и что со мной происходит, — и все подробно было ей описано. Она была чрезвычайно рада и писала к моим благодетелям самое чувствительное письмо и вручала меня их покровительству. ‘Я теперь спокойна, — говорила она, — обстоятельства мои, может быть, и надолго меня с ней разлучат, но я знаю, что она в добрых руках’. Наконец мы переехали в город, где уж прямо началось мое воспитание, и было для меня чрезвычайно тяжко, так что я — хоть бы и оставить их. Это и видел мой благодетель, но не терял надежды и не оставлял меня исправлять. У них же часто очень бывали гости, и было очень весело, но меня тут не было никогда, а только я их и видела, как за обедом и за ужином. Разве когда были чьи именины или званый бал, тогда мне позволялось быть, но не далее, как до двенадцати часов. И это уж было очень поздно для меня, и как я начинала прощаться со всеми, то они жалели обо мне, и я с огорчением скорее уходила. Бывали такие времена, и я так была зла, что желала смерти моему благодетелю. Любить его я долго не могла, а страх заставлял меня и стыд делать ему угодное. Он часто меня стыдил при всех, рассказывая мои глупости, но через семь или восемь месяцев я начинала чувствовать к нему любовь, и день ото дня возрастала моя привязанность и чистосердечие. Наконец я ужи говорить стала, что мне хотелось бы выйти туды, где гости. Он с кротостию мне говорил: ‘Для чего ты, мой друг, этого хочешь? Ежели бы это было для тебя полезно, — я сам бы тебе предложил. Будет время, в которое дадутся тебе все удовольствия, которые уж тебя не развлекут, и ты брешь ими наслаждаться. Кто рано начинает жить в вихре, тот скоро закружится. Не препятствуй мне делать то, что я лучше знаю и далее тебя вижу!’ Я с удовольствием уж соглашалась на все и без огорчения и, наконец, так привыкла, что меня уж и не прельщало то, что я видела. И очень долго уж я была в этом опыте, и он уверился совершенно в моей любви и искренности, и первый раз сам меня вывез в театр, где все меня удивляло и веселило. Приехавши домой, у меня все живо было, и наполнена голова моя была тем, что я видела и слышала. Тогда играли ‘Честного преступника’, а играл Дмитревский, — и надолго у меня это веселье осталось. И опять долго очень никуда не возили, однако уж я чаще бывала с людьми и сиживала с работой там, где и все, и приучалась к обхождению, разговаривала с мужчинами и должна была все пересказать, что с кем говорила, и при этом получала самые полезные для меня замечания и наставления. И так время мое протекало в самых наиприятнейших занятиях.
Я уже жила около двух лет, как сделалось турецкое замирение и возвратилось много родных из походу, которые и жили в одном доме с нами. Благодетели мои меня рекомендовали, как дочь, — так они меня называли, и я была счастлива во всех. Все меня сердечно полюбили, муж мой не меньше был любим всем семейством. И тогда, могу сказать, что я была слишком счастлива, — и желать мне ничего не оставалось. Я тогда только была печальна, когда кто-нибудь из моих благодетелей нездоровы, а особливо мой отец. Тогда, какие бы веселости ни были, я никак не хотела ехать, чтоб он не один дома был. И мне гораздо приятнее было с ним больным быть, нежели в большой компании. И я видела его сердечное удовольствие, как он радовался и утешался моей привязанностию к себе и оказывал мне самые отеческие ласки и любовь. Когда же я бывала больна, то его беспокойство ни с чем нельзя сравнить было тогда, и, лучше сказать, всего семейства, хотя и никогда не бывала опасно больна, живши у них. Но го любви ко мне им уж казалось, что всякая болезнь моя к смерти, и я, видя их беспокойство, уж часто и не сказывала, когда у меня болит голова или желудок. Но и туг не могла им доставить спокойствия: или на лице приметят бледность, или жар и томность в глазах, то и начнут спрашивать: ‘Ты, верно, больна и нам не сказываешь?’ Муж мой часто смеивался их беспокойству и говорил: ‘Вы ее у меня так избалуете, что мне после с ней не сладить’. И благодетель мой всегда на него рассердится и скажет: ‘Ты глуп и не знаешь цены этому ангелу!’ И часто у меня спрашивал: ‘Любит ж тебя муж?’ Я ему говорила: ‘За что ж ему меня не любить? Я сама его очень люблю’, — и я говорила правду: тогда он себя вел очень хорошо и меня любил. Знакомство его было только с теми, кто к нам ездил.
Случилось в один день поутру мне сидеть в гостиной с работой. Входит один из племянников и, подошедши ко мне, поздоровался и, не помню, что-то сказал на ухо, не хотя говорить при лакее. Я ему сказала, чтоб вперед этого не делал — батюшка не любит, чтоб шептали. — ‘Да ведь его здесь нет!’ — ‘Мне все равно, здесь ли он или нет, я и без него не хочу делать ему неугодного!’
Он с удивлением на меня посмотрел.
‘Ваше повиновение и осторожность меня удивляют’. — ‘Кажется, дивиться нечему. Вам тому только можно б было удивляться, ежели бы я не вела себя так, как должно, и не поступала по тем правилам, какие я в здешнем доме получила’. Входит Елисавета Васильевна и тут же садится. Племянник ее что-то с ней начал говорить очень тихо, а я, приметя, что могу помешать, вышла вон и через несколько времени опять пришла и села за работу. Елисавета Васильевна подошла ко мне и, ни слова не говоря, начала меня обнимать и целовать, и называла меня неоцененной своей дитятей, и я, отвечавши на ее материнские ласки, со слезами сказала: ‘И вы — моя неоцененная мать и благодетельница!’ Наступил час обеда, и сели за стол. Я приметила, что мой благодетель на меня неприятными глазами смотрит. Я тотчас догадалась, что, верно, он как-нибудь видел, как мне на ухо говорили. Отобедавши, я обыкновенно ходила к нему в кабинет. Вошедши за ним, я спросила: ‘Здоровы ли вы?’ — ‘Я здоров. Что вы мне скажете, как утро провели, весело ли?’ Я сказала: ‘По обыкновению, очень хорошо’. Он очень пристально посмотрел на меня и спросил: ‘Больше вы мне ничего не скажете?’ — ‘Нет, батюшка, нечего сказать. Мне кажется, вы мной недовольны, то сделайте милость, — скажите мне!’ — ‘А вы сами не знаете ничего?’ И у меня как будто какая тягость на языке сделалась, что я, зная свою вину, не хотела признаться и повторила прежний ответ. ‘Дак мне и спрашивать нечего! Извольте идти и приниматься за работу! Нам с вами сегодня говорить нечего!’ И так я ушла и сама себя внутренне бранила, для чего я не сказала, и решилась вечером сказать. Пришел и вечер. Я пошла с ним проститься и испросить благословения, что я и всегда делала. Он очень сухо со мной простился и не благословил, а мое родство продолжалось, и, опять ничего не сказавши, ушла и легла спать, но целую ночь не могла спать, так меня мучила неискренность моя! Вставши поутру рано, не заходя ни к кому, прямо в кабинет пришла и со слезами бросилась к нему: ‘Отец мой, я вас огорчила и знаю — чем, но я не виновата’ — и рассказала все ему и уверяла его, что всю правду открыла ‘Я не выйду от вас! Спросите у него, как было, и точно ли так, как я вам сказала!’ Он обнял меня и сказал: ‘Я верю тебе, друг мой, и хвалю тебя за благоразумие твое. Но для чего ты не хотела мне сказать?’ — ‘Я сама не знаю, простите меня, я довольно наказана мучением, которое мне спать не дало всю ночь’. — ‘Вот, мой друг, ты и это испытала, как дурно скрывать от тех, которыми ты дорожишь. И я не меньше тебя беспокоился, но теперь все кончилось, и я уверен, что это последний раз’. Я спросила у него: ‘Кто вам это сказал?’ — ‘Никто. Я сам видел, стоя у дверей. Знай, моя любезная, мои глаза и уши всегда там, где ты’.
С того времени я ничего не скрывала происходящего в сердце моем и видела к себе привязанность племянника моей благодетельницы и чем больше его узнавала, тем больше его любила. И, наконец, он сделался моим и мужа моего другом, что он и после во многих случаях нам показывал. Наконец ему было надо на несколько месяцев съездить видеться с матерью, и я очень грустила, с ним расставаясь. Пришел тот день, в который ему должно было ехать. Все его жалели и все грустили, тетка плакала. Стали прощаться, он подошел и обнял меня, назвавши милой сестрой, и уехал. Мне так сделалось скучно, что невольным образом полились слезы, и я их не скрывала. Благодетель мой, приметя, позвал к себе в кабинет, и я с радостью пошла за ним. Он спросил у меня: ‘Об чем ты, мой друг, плачешь?’ — ‘О уехавшем друге, который столько меня любит’. — ‘Для чего же другие об нем не плачут?’ — ‘Видно, они не умеют так любить и чувствовать’. — ‘Я знаю, что он слишком много всеми нами любим и достоин этого. Остались здесь другие племянники, которые также тебя любят и могут тебе быть друзьями’. -‘ Нет, отец мой, они, конечно, меня любят, но я их так много не могу любить, и они мне не заменят его’. — ‘Ведь он уехал ненадолго’. — ‘Знаю, это только меня и утешает, и меня будет очень веселить то время, в которое мы его ожидать будем’. -‘ Не может ж, мой милый друг, выйти из этой дружбы что-нибудь неприятного для тебя же самой? Как ты думаешь?’ — ‘Я, кроме сердечного удовольствия, ничего не представляю и не знаю, каким тут быть неприятностям’. — ‘А я так предвижу. — Скажи мне, по любви ли ты шла замуж и с удовольствием ли?’ — ‘Я не ненавидела и не была привязана, а исполняла волю матери моей и вышла за него’. — ‘А ежели бы он, не взявши тебя, куды-нибудь уехал, — жалела б ты об нем и стала ли бы плакать?’ -‘ Нет, и тосковать бы не стала’. — ‘Почему ж так?’ — ‘Потому что я привязанности сильной не имела, да и он со мной неласкою обходился’. — ‘Стало, ты еще прямо никого не любила и не знаешь, как любят’. — ‘Ах, знаю, и очень, да я вас люблю, — вы сами это знаете’. — ‘Это другая любовь, мой друг, ты меня любишь, как отца и друга’. — ‘А как же еще надо любить и какая другая есть любовь?’ — ‘Скажи мне: покойно ли ты любишь уехавшего друга? Когда его нет, — что ты чувствуешь?’ — ‘Скуку’. — ‘А когда он с тобой?’ — ‘Какое-то приятное чувство, но, правда, и беспокойство мудреное — я вам не могу пересказать’. — ‘Ты сказала, что ты и меня очень любишь, чему я верю, но, сидя со мной, что ты тогда чувствуешь?’ — ‘Истинное удовольствие бытье вами!’ -‘Покойна ли ты тогда?’ — ‘Очень!’ — ‘Ежели меня нет дома, -тогда что?’ — ‘Я тогда сижу с благодетельницей моей’. — ‘И не грустишь?’ — ‘Нет, зная, что вы здоровы и покойны!’ — ‘ Почему ж к другу твоему любовь так тебя беспокоит? Ты его люби так же, как и меня любишь. Мне кажется, по твоим словам, между той и другой любви великая есть разница. Подумай и скажи мне, как тебе кажется?’ Я долго молчала, наконец сказала: ‘Это правда. Но что ж это значит? Не то ли, что я недавно слышала, говорили, а кто, не знаю, — что он в нее влюблен и она также, но говорили так, что эту любовь как будто не одобряли, по крайней мере, мне так показалось’. — ‘Я только тебе скажу, что ежели бы ты не была замужем, то я б старался тотчас отдать за друга твоего, а как ты уж имеешь мужа, и мужа достойного, то вся твоя любовь должна к нему быть. А эта любовь, которую ты чувствуешь к другому, может разорвать союз столь священный, каким ты уж соединена. И сколько б она принесла горести и стыда мужу твоему, а тебе самой — вечный стыд и укоренив совести! Я тебя прошу, моя милая, остерегаться допускать в сердце твое, мягкое и невинное, ничего непозволенного. Старайся друга твоего любить любовию тихой и непостыдной, старайся не быть с ним никогда наедине’. Я, слушая его, так испугалась, что цвет лица тотчас переменился и я молчала. Он спросил, что я в такой горести: ‘Не больно ли тебе, что ты не можешь так любить?’ — ‘Нет, отец мой, уверяю вас, что теперь очень буду остерегаться, чтоб не довести себя до посрамления и не потерять вашей любви. Вы мне открыли глаза, и я, разобравши все это, очень испугалась, увидя, что без помощи вашей я б этого не увидела и была б несчастна, и мужа бы моего сделала, может быть, несчастным. Для чего вы мне давно не сказали? Ведь вы видели, я не скрывала моей привязанности к другу нашему!’ — ‘Я не воображал, мой друг, чтоб мои замечания были справедливы, и не смел тебе говорить, чтоб не оскорбить чувствительность твою, а отъезд его мне больше открыл в тебе, — что происходит в твоем сердце. Не сокрушайся только, будь тверда и добродетельна и убегай ото всего того, что может возмутить твое спокойствие’.
Тогда мне был уж восемнадцатый год, и я чувствовала очень милости Божий посланием мне такого благодетеля и наставника, который умел видеть в глубину моего сердца и который умел мне все пороки показать ужасными и утвердить в добродетели. Что б я была без него? Он меня сохранял, как слабый цветок от ветру. Я даже и от того сохранена была, что мне никто никогда не говаривал и не льстил, как обыкновенно водится — говорят молодым женщинам и выхваляют хорошее лицо, к лицу уборку, — а только я и слышала, что все меня называли: ‘милая наша, кроткая наша’, и не было во всем их семействе человека, кто б меня истинно не любил, и все меня сохраняли и предостерегали.
Наступало время приезда племянника их, но я была спокойна. Наконец он приехал в такое время, когда я была больна и лежала в постели. Мужа моего дома не было: он был в посылке ненадолго и недалеко. Пришел ко мне мой благодетель и сказал о приезде и спросил, хочу ли я видеть? Я сказала: как он за лучшее найдет, так и будет сделано. ‘Но не опасайтесь: я истинно говорю, что я очень спокойна!’ Однако я не видала его, пока уж стало мне лучше и я стала в другую комнату выходить, — тогда он пришел со мной увидеться. Рад очень был, что я выздоровела, и сказал: ‘Грустно мне очень было слышать, что друг мой болен и мне нельзя видеть’. Я сказала: ‘Очень уверена, что вы, любя моего мужа и считая его другом, конечно, и в жене его возьмете участие, за что я и он много вам благодарны’. И с тех пор я, как только можно, с благопристойнсстию отдаляла все случаи быть с ним. Он очень заметил сие, но почтение его ко мне никогда не терялось. Приехала и свекровь моя, которая, увидя все семейство, не знала, как благодарить. Брата моего отдали в корпус.
Благополучие мое приходило к концу, благодетели мои начали собираться в Москву’, но не так скоро еще, но у меня упало сердце, и купы веселость моя пропала? Тоска и замирание сердца мучили меня, и я вспомнить не могла, как я останусь и что со мной будет? С приближением времени разлуки начала я опять увядать, потеряля сон и аппетит, пропал румянец, так что все обо мне страдали и уверяли меня, что все их оставшиеся родные меня не оставят, в чем и я была уверена. Но заменят ж они мне их? Оставалось уже самое короткое время, в которое я еще с ними могла быть. Муж мой и квартеру нанял, но я не хотела въехать в нее, пока не уедут мои благодетели. Накануне их отъезду я и спать не пошла, и благодетель мой дал мне последнее наставление, как мне жить. Знакомство мое ограничили теми, с которыми уж я была знакома, мужу моему сказал, чтоб не заводить нового знакомства, особливо неизвестного, а мне сказал: ‘Ты, мой друг, столько благоразумна, что, не спросясь и не посоветовавши с твоей матерью, ничего не будешь делать. Она — добрая, умная и тебя любит, — выслал всех вон, оставил меня одну: — Я с горестью расстаюсь, дочь моя, с тобой, успокойся и послушай меня. Ты теперь только начинаешь жить с мужем, и я вижу, что неизвестен тебе его и ндрав, и склонности, — то я тебе скажу. Он любит большие и шумные общества, карты — его страсть, и другой порок — не лучше карт, — то без нас его некому удерживать: он тотчас найдет компанию, которая по его склонностям, и ты его отвести от сего не можешь, но, как наивозможно, удаляйся от сих обществ! Часто будут собрания и у вас — я это предвижу, но ты удаляйся в свой уголок и занимайся работой или чтением. Говори ему дружески и с кротостью, чтоб он оставлял пороки. Но, ежели ты приметишь, что ему неприятно — оставь и проси Бога, чтоб Он его спас. Нельзя тебе и этого не сказать, что еще может быть, хотя я и огорчу твое кроткое и невинное сердце: он, может быть, будет иметь любовниц, и тебе будут сказывать его же сообщники нарочно, чтоб расстроить тебя с ним, — не верь, а ежели и уверишься, то им не показывай и мужу никак не говори об этом пороке, хотя тебе и горько будет.
Оставляй его в тех мыслях, что будто ты и не подозреваешь его. Он сам не будет сметь обнаружить и будет таиться от тебя и почитать тебя будет. Это только и может одно избавить вас обоих от явных ссор, но как скоро ты дашь ему чувствовать, что ты знаешь, то сама поможешь ему снять маску, и он будет развязан и дома иметь не постыдиться эту для тебя неприятность, но тебя прошу, моя неоцененная дочь, будь добродетельна и веди себя так, чтоб он тебя ничем укорить не мог и чтоб ты могла составить его славу и честь. Он тебе не сделает своим поведением стыд и не отнимет твоей чести, а возвысит твою добродетель и сделает тебя у всех почтенной и любезной. Но ежели ты споткнешься и войдешь в порок, то обесчестишь его и себя и у всех будешь в презрении. Не жалуйся на него никому: помочь тебе никто не может. Защищай его всегда, ежели при тебе кто об нем брег дурно говорить, после сего никто не брег сметь ничего тебе говорить. Скуку твою провождай не рассеянием, но трудами и чтением полезных книг. Опасайся читать романы: они тебе не принесут пользы, а вред сделать могут. Книги ты можешь получать у моего брата, который знает, какие тебе давать. Свекровь почитай и люби и советуйся с ней, а чего нельзя с ней говорить и захочешь ее пощадить в рассуждении сына ее, то матчи, ежели можно. Да хотя та и не будешь ей сказывать, она сама будет видеть. Родных моих не оставляй, езди к ним, — они все тебя очень любят, у брата моего бывай чаще, который тебя не меньше меня любит и который не отречется и совет тебе подать. Деньги, которые за тобой есть, старайся купить дом, по крайней мере, брег свой уголок. Я боюсь, чтоб не поставлены были деньги на карту. Теперь же он любим Потемкиным и брег часто с ним и у него, и я уверен, что и тебя брег возить, особливо в Сарское Село, в Петергоф и в увеселительные Потемкина загородные домы, сам заниматься брег, что ему приятно, а тебя брег оставлять самой себе, и ты брешь беспрестанно с мужчинами молодыми придворными, которые тебе будут льстить и услуживать. Сам Потемкин не оставит, чтоб тебя не ласкать, то смотри, мой друг, ты брешь на самом величайшем опыте, какой может в жизни твоей случиться. Скользок путь очень для твоей добродетели, а в путеводители тут я никого тебе не могу представить, кроме Бога и твоего благоразумия, не теряй, мой милый друг, данных тебе правил, от твоего поведения зависит вся твоя будущая жизнь, старайся заслужить себе уважение и от высоких особ. Не будь горда, но и не унижай себя, не слушай от мужчин того, что благопристойность запрещает, и не давай ни малейшего поводу, чтоб они смели без почтения и уважения с тобой обходиться. Не прельщайся ни величеством, ни богатством, ни подарками, а будь довольна тем, что тебе Господь дал и впредь даст. Ежели бы у тебя и отнялось бы временное твое богатство, то останется у тебя самое драгоценное — твоя добродетель, и не брешь ты оставлена Спасителем нашим без награждения. Он тебе даст силу и крепость, только ты Его не оставляй и всегда проси Его помощи. Вот тебе дает последние наставления твой друг и отец, и ты, конечно, их исполнишь! Мне будут о тебе писать мои родные, и я знаю, что, кроме радости сердечной, я ничего не буду чувствовать, слыша о тебе и о твоем поведении’. Я обливала руки его слезами. ‘Буду все исполнять и помнить ваши наставления. Молитесь за меня, отец мой, чтоб Бог меня спас!’ Он сам обнимал меня и плакал…
Итак, настала для меня самая горестная минута. Они поехали, и я упросила, чтоб мне ехать за город проводить, и муж мой поехал. Проводивши до назначенного места, рассталась я, не помню как, привезли меня домой, и я думала, что я теперь-то осталась одна во всем мире сиротой без путеводителя. Свекровь меня утешала и плакала со мной. ‘Будем вместе жить, мой милый друг, и молиться за твоего благодетеля, и будем все то исполнять, что он предписал, и так будем думать, как будто он сам с нами. Бог нам поможет!’
Очень долго я была неутешна о потере моих милых благодетелей, и я занемогла. Родные их меня навещали, и это меня очень утешало. Наконец я стала выезжать и более всех бывала у брата моего благодетеля, мы же близко его жили. И я находила в нем большую отраду. Муж мой начал заводить свои знакомства. С первым познакомился с Нартовым, который начал вводить его во все пороки, и, не в долгом времени, сделалось у них общество довольно велико. Пошли карточные игры, пьянствы, распутные девки были их собеседницы… Я с горестью увидела предсказание моего благодетеля совершившимся, и, кроме слез, никакой отрады не было. Мать моя видела все, но нечего было делать. Она все свои ласки потребляла для услаждения моей горести и делила все со мной, старалась меня занять книгами, работой, упросила одного знакомого учителя, чтоб ходил ко мне и учил меня рисовать, я же имела склонность, в хорошее время ходила со мной прогуливаться, и я, видя ее любовь к себе, старалась скрывать от нее горесть мою, зная, что и так довольно велико было ее страдание. Брата отдали в корпус. Наконец и у нас в доме началась карточная игра, и целые дни и ночи просиживали. И можно себе представить, что я слышала: шум, крик, брань, питье, сквернословие, даже драки бывали!.. Ворота тогда и двери запирали, и, кто бы ни пришел, особливо от начальника, — велено сказывать, что болен и никого не принимает. Я в это время сиживала в самой отдаленной комнате с матушкой и только плакала и вспоминала мою счастливую и спокойную жизнь. Когда они расходились, то на мужа моего взглянуть было ужасно: весь опухши, волосы дыбом, весь в грязи от денег, манжеты от рукавов оторваны, словом — самый развратный вид, какой только можно видеть! Сердце мое кровью обливалось при взгляде на его. Ложился тотчас спать, и сия тишина давала и мне некоторое успокоение. Когда он просыпался от этого чаду, тогда входила матушка и говорила ему все то, что могла и чем думала сколько-нибудь его остановить. И он всегда обещал ей исправиться… Но что она могла сделать? Он стал перед ней скрытен и лгал ей беспрестанно и сказывал, что у него частые пробы, которые присланы были от Потемкина, для которых и ночи должно быть в корпусе. Только та была выгода, что к нам не так часто стали ходить. Деньги, которые были за мной даны, в два годы были прожиты на карты и на девок. Вещи, которые были, — в ту же дорогу пошли… Итак, мы остались безо всего и бывали в таком положении, что за квартеру нечего было заплатить.
К счастию нашему, был у нас человек, собственный мой, который смотрел за всем домом. Он нас в нуждах не оставлял и, можно сказать, кормил и пекся об нас и, сколько можно, старался сохранять и мужа моего. Он узнавал все те места, в которые ездил мой муж, и он верно знал всякий день, где он. И часто случалось, приезжали от Потемкина за моим мужем, и этот человек редко сказывал, что нет дома, а всегда отвечал, что брег, и тотчас брал верховую лошадь и сыскивал его и привозил домой. И сколько можно было рабу говорить Господину, то он со слезами умаливал его не погублять себя и несчастных жену и мать. ‘Вы можете очень скоро потерять честь, здоровье, даже и жизнь ваша подвержена опасности! Что тогда с нами будет? Мне стыдно вам говорить, но я принужден… Неужто вы не знаете, что у вашей матери и жены нет уж имения, чем бы они могли содержать дом и себя? Я пока имею, то все отдаю для них, но и у меня скоро ничего не будет, — тогда пойду работать, а их не оставлю: хоть хлеб один, да будут иметь!’ И, говоривши, горько плакал… Муж мой все слушал спокойно и сказал: ‘Я тебя никогда не забуду и буду тебя считать другом, только не оставь жену и мать. Я не обешаю тебе так скоро оставить это знакомство — нельзя: в этом обществе мой начальник, который требует этого. Он может мне всякое дурно сделать!’ — ‘Нет, батюшко, не может тебя начальник ни к чему дурному принудить, и вы не должны опасаться, чтоб он мог вам что сделать, только были б вы исправны в своей должности. Да у вас есть и другой старший начальник, — для чего вы к тому редко ходите? Стало, вам приятнее быть у первого, который вас разоряет, а более всего — разлучил вас с женой, которая день и ночь в страдании. Еще милосерд к ней Господь, что дал ей добрую свекровь, которая сколько-нибудь услаждает и облегчает горестное ее сердце. Но иногда она и сама не лучше ее!’ И бросился к нему в ноги… ‘Ах, добрый мой господин, не сведите старости матери вашей в гроб и не лишите бедную мою юную госпожу последней подпоры! Не прогневайтесь на вашего раба, который вас любит и почитает и осмеливается вам давать советы! Отец мой, ты сам себя лишаешь спокойной жизни и счастливой!’ Муж мой поднял его, сам заплакал… ‘Я знаю, что ты прав, и я тебя прошу, докажи мне свою любовь и не оставь мать и жену!’ — ‘Чем, батюшко, я могу их не оставить? У меня скоро не будет, чем им помогать, — я вам уж сказал. Вы сегодня выиграли, я знаю, — то дайте мне на содержание дому, жены и матери!’ Он подал ему кошелек с пятьюстами, и человек взял четыреста, а сто оставил ему. Хотя и очень было ему не хотелось расставаться с такой суммой, но он только сказал: ‘Кажется, ты много взял’. — ‘Нет, батюшко, немного: мы все в долгу. Платить долг и закупить многое надо, еще недостанет! Ах, бедная моя госпожа! Думала ли мать твоя, отдававши тебя, что твое пропитание будет зависеть от раба и что ты будешь мужем твоим оставлена!’ Муж мой торопился очень уехать со двора, пришел со мной проститься… Я только, заплакавши, спросила: ‘Надолго ли я с тобой прощаюсь?’ Он, не говоря ни слова, ушел, а я, одевшись, поехала к доброму моему соседу, который спросил у меня: ‘Что ты, мой друг, как уныла и похудела? Неужто ты еще скорбишь о отъезде моего брата?’ Я только отвечала слезами, и он вздохнул и перестал говорить. Ездила я и к Президенту нашему, где меня очень полюбили и, наконец, часто за мной присылали. И я целые дниу них просиживала. У него была племянница моихлет, девушкалюбезная, кроткая, умная, и мы с ней сделались друзьями. В один день я приезжаю к ним и вижу ее очень невеселу, спрашиваю у ней причину. Она мне отвечает, что за нее сватается жених выгодный, и мать ее принуждает сказать дяде, что она согласна У меня сердце замерло, вспомня мою жизнь и замужество… Я ей советовала дяде открыться, но она не решилась по кротости своей, чтоб не огорчить мать. Я, найдя случай говорить с ее дядей, сказала ему весь мой разговор с ней. Он меня много благодарил за доверенность, которую я ему сделала, и отказал жениху, сказавши сестре своей, что ему жених не ндравится, и, хотя бы его племянница хотела, но он так, как отец, ей запрещает, — и тем кончилось. После сего более еще меня начали любить, все семейство, особливо дядя и племянница.
Один раз я у них была: они за мной присылали — нельзя было не ехать, да и свекровь меня прислала, видя мое уныние оттого, что мужа моего не видала три дни, хотя и знала от моего человека, что он жив и здоров. Итак, я приехала очень с грустным и горьким лицом. Сколько ни старалась себя принуждать, но все было видно мое уныние. Начальник уменя спросил: ‘Где твой муж?’ Я отвечала: ‘Думаю, что у должности’, — и невольный вздох вырвался из меня. Он посмотрел очень пристально на меня. ‘Ты, мой друг, что-нибудь скрываешь от друзей твоих, и в сердце твоем есть какая-то горесть, которую ты сказать не хочешь. Я с тобой после наедине поговорю’. Однако целый день были гости, и я была рада, что не удалось ему со мной говорить. Я бы не решилась без позволения свекрови ничего сказать. Приехавши домой, я сказала весь мой разговор. Она подумала и сказала: ‘Кажется, ты можешь сказать, только прося его, чтоб он не сделал мужа твоего несчастным и чтоб он не узнал, что ты говорила, а то может выйти беда!’ На другой день я занемогла лихорадкой, и болезнь моя продолжалась месяц. Муж мой всякий день приходил домой ночевать и, как кажется, заботился обо мне… В болезнь мою начали меня посещать его приятели, и один, смотря на меня, сказал: ‘Ах, как мне вас жаль!’ Я спросила: ‘Почему вы меня жалеете? Я, кажется, довольно счастлива и спокойна: муж меня любит…’ — ‘Того-то и нет, хотя вы и говорите. Ежели бы он вас любил, так бы не удалялся от вас на несколько дней, и может ж муж оставить жену, которая не заслуживает этого, и разве вы не знаете, что он расточил все имение на девок, да и здоровье его подвержено опасности? И вы все это сносите великодушно! Другая бы жена на вашем месте ему отплатила тем же и не стала сокрушаться о беспутном муже!’ — ‘Меня удивляет очень, как вы смели мне говорить о моем муже такие мерзости, о которых я и помыслить стыжусь, не только, что вам верить. И какие вы смели мне давать советы, постыдные для меня? Али вы думаете, что я молода и не буду видеть вашего коварства и мерзкой лжи, — то вы ошиблись! И можете ж вы назваться после этого приятелями мужа моего? Я теперь об нем жалею, что он ошибается в вас, считая честными и добрыми!’ — ‘Так вы нам не верите?’ — ‘Стыдно б было мне вам поверить!’ — ‘Мы вас уверяем, что все сие правда, и ежеж бы мы вас не почитаж и не любили, то б никогда не сказали’. — ‘Очень худое ваше почтение и любовь, когда вы вздумаж меня ссорить с моим мужем! Но я вас уверяю, что вам не удастся сего произвесть, но и это вам скажу: ежели бы вы истинно меня любили и почитали, то бы вы меня поберегли и не сказали б мне, ежели бы и правда была, что вы мне рассказываете об моем муже. Но опять-таки вам подтверждаю, что я не верю и никогда не поверю и знаю, что муж меня любит, и я его люблю и не требую от него, чтоб он беспрестанно был со мной. И прошу вас не иметь обо мне напрасного сожаления. Уверяю вас, что я скучна никогда не бываю и время мое провождаю очень весело и хорошо. Занятиев у меня довольно, и для меня время всегда кажется коротко. Итак, прошу вас, чтоб вы избавили меня ваших посещений, мне нет времени вас принимать!’ Один из них пожал плечами. ‘Я удивляюсь вам, что вы всему сему не верите. Я даже вам место скажу, где с девками бывает собрание, и там наняты бани на целое лето, где все вместе веселятся!’ — ‘Стало, и вы в этой же компании, то что ж вы себя не пощадите, ежеж не щадите других? Но уверяю вас, что вы меня не можете поколебать в том мнении, которое я привыкла иметь об моем муже. Еще вам повторяю мою просьбу оставить меня, и будьте уверены, что вас больше не примут здесь’. Встала и вышла юн, а они отправижсь и более ко мне не приходили, а хотя и прихаживали, но им велено было отказывать. Я весь мой разговор рассказала моей свекрови. Она одобрила мои ответы и сказала: ‘Надо, мой друг, терпеть и молиться за него. А тебя прошу, как друг, как мать, веди себя так, чтоб совесть твоя тебя не укоряла и муж твой ничем бы не мог тебя укорить. Будет время, что он во всем раскается и тебя будет почитать. Я много виновата перед тобой, мой милый друг, — не зная сына моего, заставила тебя очень молоду чувствовать горести. Без меня была б ты счастлива, но не сетуй на меня — довольно я наказана за тебя: сердце мое никогда не бывает спокойно и всегда в мученье за тебя!’
Я заплакала: ‘Не беспокойтесь, милая матушка, я никогда на вас не сетую. Вы, конечно, любя меня, хотели составить мое счастие, но Богу было угодно, чтобы я не была таковой — я повинуюсь Его определениям и буду терпеть. Он не вовсе меня оставил, давши вас мне. Будто это мало, что я в вас имею друга и мать, и наставницу!’
В самое это время приезжает племянник моих благодетелей и узнает обо всем, — от кого, не знаю, спрашивает у меня, но я отговариваюсь незнанием, и так как он всякий день у нас бывал, то и утвердился в слухах, не видя мужа моего никогда дома. И это его чрезвычайно огорчило. Он стал ему говорить и, наконец, сказал: ‘Я все расскажу князю Григорию Александровичу Потемкину и ничего не утаю. Вы б старались больше быть у него и у вашего доброго начальника! И вы их обманываете, скрывая, что вы всегда у вашей должности! Я ведь вижу несчастное положение ваше, которое все расстроено и нет надежды поправить! Что вы думаете о бедной жене вашей и матери, которых вы заставляете страдать и все ваши дурные поведения вытерпливать? Думаете ли вы, что терпенье жены вашей наконец кончится? Тут что будет? А кроме вас никто причиною не будет. И вы ее можете потерять невозвратно, да и мы все, ее любящие, потеряем. Вы имеете все случаи ей доставить невинные удовольствия: она может с вами, особливо летом, везде бывать, князь вас любит, и вы можете везде там быть, где он, и жена ваша тоже. Не осердитесь на меня, ежели я все это выведу: это для вашего блага и спокойствия!’
И с этого время муж стал получше: начали ездить всюды, и нам всегда были давали комнаты, куды мы приезжали. Меня очень и князь полюбил, и вся его свита старалась мне угождать. И я очень была весела: молодость все веселит.
Один раз были мы в Сарск. Селе, где я гуляла с мужем поутру в саду, и встретили Императрицу, которая остановилась и спросила. ‘Это, князь, твои гости? Потчевай же их и вели, чтоб стол и фрукты им были!’ Он дал мне знать, чтоб я подошла, и она пожаловала руку. И ей было сказано, кто я. С тех пор я очень часто ее видала. И как все сие гопало мою гордость и самолюбие, видя, что все мне служат и смотрят в глаза, — что надо. Но во всех я видела самое благородное обхождение и почтительное против меня. Тогда я ни в чем не стала терпеть нужды: мне всего присылали от князя.
У него в доме я познакомилась с одним откупщиком, которого муж же мой князю рекомендовал, и он уж имел чин капитана и записан был в полк. Он, узная меня короче, стал к нам ездить и, увидя и узная наше состояние, стал мужу моему говорить, чтоб купил он дом. И нашли. И он дал денег, но в тот же вечер деньги были проиграны… Я, узная об этом, — но делать было нечего. Приехал наш благодетель и спросил, куплен ли дом. Мать моя сказала. ‘Не только что не куплен, но и деньги проиграны. Я надеюсь на вашу дружбу, что это далее не пойдет’. Он, не говоря ни слова, поехал и дом купил на мое имя и начал отделывать. И нам он ни копейки не стоил. Мебели, столярная работа и все, что надо было для дома, получили от столяров, которых дети были в корпусе, и вся мебель красного дерева и штофом обита, зерькала, люстры и прочие уборы — все получены от заводчиков в подарок. И так мы перешли в свой дом, где даже и запас весь нашли и погреб, наполнен винами и всем. И так наш благодетель нас в доме принял и все показал и сдал нашему человеку. Даже не забыл и корову, и птиц домашних купить. И знавши, что я охотница до певчих птиц и цветов, и того нашли в доме довольно. И так мы начали жить в своем доме, и мы с матушкой очень веселились и успокоились, и муж мой был очень весел. Поживши с неделю, я, сидя под окошком, сказала мужу: ‘Одного только недостает — саду, желала бы я иметь’. Он сказал: ‘Будет и сад’. Итак, не прошло еще месяца, как в одно утро меня разбудил мой муж, и сели под окошко пить чай. Я взглянула нечаянно, и увидя, что под окошком сад большой, с деревьями и цветами и дорожки поделаны, — я не знала, что подумать. И каким волшебством в одну ночь явился сад и в таком порядке? Люди, которые шли мимо, все останавливались и с удивлением смотрели. Я стала благодарить моего мужа и так была обрадована сей нечаянностью, что сама себе не верила: не сплю ж еще я? Муж мой очень веселился моим изумлением, наконец рассказал мне, что давно было все заготовлено, и так как садовники были все ему приятели, то все деревья, цветы и работники были привезены из Петергофа, и сам садовник с ними был, которого сын был в команде у моего мужа. И так сад нам ничего не стоил.
Устроившись в своем новом жилище, начали жить спокойнее. Я говорила моему мужу: ‘Теперь главное мое желание, чтоб га был почаще дома и мы б вместе веселились, а то как ни весело, но одной неприятно. Все одна, не с кем делить мне моих радостей. Я не прошу тебя, чтоб ты делил со мной скорби мои: я одна их перенесу. Ты знаешь, что у меня теперь и брата нет (который был уже отдан в полк или записан и оставался пока еще в корпусе)!’ Он обнял меня и сказал: ‘Ты ридишь, что я буду с тобой чаще. Я все знаю, сколько ты терпишь, за то я тебе доставляю все удовольствия, какие могу. Веселись и утешайся: ты всеми любима, и кто только тебя узнает — всякий полюбит’. — ‘Но могу ли я иметь совершенное удовольствие? Без тебя же не называются удовольствия радостями, когда разделять не могу с милым человеком. Ты давно от меня отнят злодеем твоим Нартовым, и не знаю, будешь ли когда мне возвращен!’ Слезы мои мешали мне говорить. ‘Я бы охотно променяла теперешние радости на возвращение тебя. Я не знаю, любишь ли ты меня?’ — ‘А как ты думаешь?’ — ‘Я думаю, что нет: ежели бы ты меня любил, могли бы та не видать меня по три и по четыре дня? Стало, ты нимало не печешься о моем спокойствии. Что ж я должна думать? Ежели б не мать твоя и данные мне правила моим благодетелем, что я не знаю, что б из меня вышло’. — ‘А что ж бы из тебя вышло? Только то, что б та себе нашла по сердцу друга, с которым бы ты могла делить время. Я сам тебе позволяю, а ежели хочешь, то и сам тебе выберу. Выкинь, мой милый друг, из головы предрассудки глупые, которые тебе вкоренены глупыми твоими наставниками в детстве твоем! Нет греха и стыда в том, чтоб в жизни нашей веселиться! Ты все брешь — моя милая жена, и я уверен, что ты вечно меня любить будешь. А это временное удовольствие!’
Я, слушая, окаменела и даже перебить его предложения не могла. И долго я не могла говорить, наконец сказала: ‘Только этого и недоставало к моим горестям, чтоб выслушать предложения самые мерзкие и постыдные от того, который бы должен меня утверждать в тех правилах, которые мне даны! А ты сам хочешь, чтоб я потеряла все то почтение, которое теперь ко мне имеют! И с какими я глазами покажусь тем людям, которые меня и любят за мое поведение? Ах, как ты бессовестен: хочешь последнее у меня отнять! Но знай, что я твоим советам не последую и добродетели моей ни за что в мире не потеряю! Ты ошибаешься, говоря, что, выбравши себе друга, я все тебе буду любезна и ты мне также. Я для тебя буду так же любезна, как теперь, — это правда, я очень этому верю, потому что ты ко мне истинной любви никогда не имел, — но я ежели бы решилась на твое безбожное предложение, то знай, что б я тебя перестала навсегда любить! Я не знаю скотской любви, и Боже меня спаси и знать ее! — а я хочу любить чистой и непостыдной любовию. Вот одно благо для меня! Или ты хочешь для того меня видеть беспутной, чтоб я тебя не укоряла, — то и без этого я ни слова тебе не говорю и обещаюсь тебе никогда не говорить. Ежели бы я и захотела говорить, — то пользы не будет, пока знакомство твое не прервется с начальником зла. Об одной милости тебя прошу, — чтоб не учащала эта постыдная компания моего дому, от которой, кроме наглости и буянства, ожидать нечего, и предупреди предводителя вашего во всех распутствах, чтоб он не осмеливался мне виду какого-нибудь неблагопристойного сделать. Я наперед вам сказываю, что я не вытерплю от него ничего и не посмотрю, что он твой командир! Я знаю, что есть у тебя начальник добрый и честный, к которому ты не ходишь иначе как по должности, а меня они любят, — то не заставьте меня все ему высказать, сами себя сохраняйте от стыда, а обо мне не пекитесь: у меня есть Попечитель, которому я от рождения моего препоручена и который меня до сих пор хранит. Мне и это прискорбно — видеть тебя безо всякого закону и без правил. Я за тобой девятый год и не видала, когда бы ты хоть перекрестился, в церкву не ходишь, не исповедываешься и не приобщаешься. Что ж я могу ожидать лучшего? Нет мне, несчастной, никакой надежды к возвращению моего потерянного спокойствия! Не сердись на меня: ты сам меня заставил вести с тобой такой неприятный для тебя разговор!’ Кончилось тем же, что он, отобедавши, ушел и два дни я его не видала. Да я и не грустила, потому что спокойнее и приятнее время проводила без него с моей милой и почтенной матерью, которой любовь ко мне была беспредельна.
В один день он сказал, что не пойдет со двора, а хочет со мной провести время, и велел всем отказывать И он отменно был спокоен и весел. После обеда мы сеж в спальню, и я занялась работой, а он сел читать. Приходят от Нартова за ним, и сказано, что нет дома. Наконец и он сам пришел с Дмитревским? и прямо к спальной, отодвинул задвижки и растворил спальню. Я так рассердилась, что забыла всю благопристойность, и, сидя на моем месте, спросила: ‘Не забыли ль вы, куды пришли, по вашей привычке, хода по спальным, где вам не запрещают. И как вы смели это сделать — войти туды, куды, кроме меня и мужа моего, никто не ходит! Я чрезвычайно жалею, что у мужа моего приятели так дерзки и наглы! Я ни от кого в свете ни малейшей наглости не перенесу, и я буду жаловаться там, где должно, и не думайте, чтоб за меня не вступились! Вы довольно сделали, что отняли у меня мужа и ввели его во всякие распутства! А со мной вы не можете без уважения обходиться!’ Он так был сражен, что не помешал мне все высказать. После сказал мужу моему: ‘Что вы ее не уймете? И как она может с начальником мужа своего так говорить!’ Я отвечала: ‘Муж мой не может мне запретить говорить. Я сама знаю, с кем я говорю. У нас есть еще главный начальник, к которому я могу отнестись, который и вам начальник! У меня дом — не трактир, ко мне лучше вас ездят с почтением и в гостиную не смеют войти, ежели она затворена. Я прошу вас меня избавить таких дерзких посещений, я к ним не привыкла и ни от кого еще в жизни моей не видала такой обиды, как от вас!’ Он так озлился, что сказал: ‘Я брата вашего теперь не выпущу и не аттестую в офицеры! Вы не знаете — с кем говорите, — который может сделать добро и худо вам!’ — ‘Ошибаетесь вы, ежели думаете, что я угроз ваших испугаюсь Брат мой будет и без вас офицером. Добра от вас ожидать нельзя, а худа вы мне уж успели много сделать Пожалуйте, не беспокойте себя, а меня ничто не устрашит. Я знаю себя, кто я, и знаю вас, кто вы, и более с вами и говорить не стану, а только скажу: ежели вы осмелитесь еще сделать эдакую наглость и, как разбойник, вломиться в спальну, то, будьте уверены, я далее буду просить, нежели у своего начальства, и уверена, что получу полную сатисфакцию. Я с собой не дам никому шутить!’ Свекровь моя весь этот разговор слышала. Я пришла к ней и молча села. Муж мой пришел ко мне и сказал: ‘Что ты сделала! Пойди помирись и извинись!’ — ‘Стыдись мне сие говорить, чтоб я была так подла и пошла у этого подлого человека просить прощения? Он должен у меня просить! Я вам сказываю, что я буду искать защищения и жаловаться буду за эти наглости князю Григорию Александровичу Потемкину и скажу, что это сделано в присутствии мужа моего, который за меня не вступился, то не стыдно ли тебе будет? И что ты его трусишь, эдакого подлеца и безбожника!’ И так они ушли, и муж мой пришел рано вечером домой. Я удивилась, и он очень ласкался ко мне. На другой день он стал мне говорить, что я очень обидела Нартова. ‘Опять за то же! Да он-то что ж, разве не обидел меня? И с какой он гордостью со мной говорил, думая, что я так же струшу, как и ты! Он очень ошибся!’ — ‘Он теперь не хочет брата твоего аттестовать — вот что ты сделала!’ — ‘Я и не прошу его’. — ‘Он может по должности моей много мне худа сделать!’ — ‘И это вздор, ничего не может, зная нашу связь с Потемкиным, он, трус, не осмелится. Да, пожалуй, не беспокойся о брате: я без него и без тебя сделаю’. Муж мой сказал: ‘Надо позвать его отобедать и ласковее его принять!’ — ‘Делай обед, ежели тебе угодно, но я дома не буду. Что тебе угодно со мной делать? Через неделю ты можешь его позвать, а не ранее. Тогда и я своих приятелей попрошу’.
На другой день я послала за двумя приятелями, которые были близки к князю Григорию Александровичу, и просила их, чтоб они сделали мне милость и довели князю, чтоб он потребовал моего брата и дал бы ему офицерский чин. И причину сказала ту, что я не хочу просить Нартова, он по гордости своей может быть не так скоро сделает. Они меня уверили, что это будет на сей же неделе сделано. И точно, так и было: на третий день его потребовали в канцелярию и велели выключить из корпусу, не спрашивая и аттестату. И сам князь поздравил его поручиком и определил в пикинерный полк. Брат мой пришел с радостию. Муж мой, знав, очень был рад и на другой день поехал благодарить князя, и как приехал домой, я ему сказала, теперь, ежели он хочет звать своего приятеля, то пусть зовет, да и тех непременно позвать, которые старались о брате. И так через несколько дней все у нас обедали, и я благодарила друзей моих за старание их. Нартов так был учтив и тих, что я его никогда таковым не видала. Через неделю отправился брат мой в Полтаву, с которым я прощалась с великою горестью. И он, зная мою жизнь, больше грустил обо мне.
Вскоре после его отъезду приехали два племянника моего благодетеля, которые меня любили, как сестру, и были у меня всякий день, видя, что я всегда одна. И часто заставали меня в слезах, брали великое участие в моей горестной жизни. Один из них больше был к нам привязан, который всегда меня уговаривал, чтоб я терпела и не сетовала на свою участь. ‘Есть еще тебя несчастнее. У тебя есть мать, в которой ты друга имеешь и которая с тобой делит все и утешает тебя. Есть и другие друзья, которые тебя не меньше любят и желают тебе всякого добра. Уверена ли ты, мой друг, во мне, что я тебя искренно люблю и почитаю и не мог бы больше любить, как сестру милую, — то прими совет от твоего друга, не принимай много к себе мужчин, не наведи на себя нарекания, хотя с твоей стороны и невинного. Бога ради не потеряй своего доброго имени! Езди чаще к нашим родным, которые тебя много любят. Помни наставление дяди моего: люби всегда добродетель. Ты нонче часто бываешь у князя, то берегись ласкательства и не доверяй многим, будь всегда осторожна. Я слышал о тебе великие похвалы от самого князя и ото всех окружающих его. Сердце мое радовалось, слыша, как выхваляли твое поведение, осторожность и добродетельную скромность. Даже князь любопытствовал у меня, зная нашу дружескую связь, как та с мужем живешь и любит ли он тебя. Я отвечал, что жизнь твоя очень хороша и ты счастлива, — то и ты берегись открывать участь твою для многих причин: главная причина — узная ваше расстройство и видя тебя в такой цветущей молодости, будут многие расставлять сети для твоей добродетели. Послушайся друга твоего, который тебя привык любить и который, кроме добра, ничего тебе не желает. Все наши родные гордятся твоим поведением и скромностию, то не потеряй и поддержи их мысли о тебе. Не переменяя своего поведения, ты будешь всеми уважаема. Жизнь твоя несчастная всем нашим родным известна, и они тебя уважают за то, что ты не жалуешься, и я тебя уверяю, что твое терпение и добродетель все наконец превозможет — и нельзя. Долго или коротко это продолжится, но ты наконец будешь счастлива и восторжествуешь над мужем, который ничем тебя корить не может. Вот в чем ты должна полагать все свое счастье и славу! А нам какую ты принесешь радость, всем любящим тебя, а более всего дяде моему, который и до сих пор о тебе сокрушается и молится за тебя, чтоб спас тебя Господь ото всех преткновений. Ежели ты так себя всегда будешь вести, то самый дерзкий мужчина не будет сметь без уважения смотреть на тебя! Добродетель далеко отгоняет порок!’
Как живо я чувствовала цену его дружеских советов и видела великую его любовь к себе и с чувством сердца наполненным благодарила его и обещала следовать его советам. Вы молитесь, мои милые друзья, за меня, чтоб Бог утвердил сердце мое в добродетелях! После сего разговора я стала гораздо осторожнее и с неизвестными мужчинами остерегалась короткого обхождения. В это лето я жила в Сарском Селе три недели, где и друг мой был по своим делам. И он всякий день был с нами вместе и радовался, смотря на почтительное обхождение со мной всех и даже самого князя. Бывала там часто и княгиня Вяземская, которая всякий день меня видела, даже в мою квартиру хаживала ко мне. И, видя все ее со мной обхождение и любовь ко мне, более стаж еще меня уважать, и я гордилась сим преимуществом против прочих. И один раз она сказала мужу моему: ‘Чувствуешь ж свое счастие, имея такую жену, и знаешь ж та ей цену?’ Он очень смешался и не знал, что отвечать, и она тотчас сама прервала разговор сей, для него неприятный. Он очень скучал жизнью в Сарском Селе, и ему очень хотелось в город, но я просила окружающих князя, чтоб они сделали мне милость, — ежеж можно, чтоб князь удержал его подоле. Я просила под видом тем, что мне здесь очень весело, и для воздуху, а в самом-то деле чтоб отвести его от ненавистной мне и вредной для него компании.
Наконец должно было ехать в город, и тотчас, как скоро приехаж, то он и ушел к Нартову и побывал в корпусе. И опять началась точно такая же жизнь, какова и прежде была… И к себе стал юлить, и очень часто игра карточная продолжалась сутки по трои, и я уж решилась ничего не говорить. Он же уж и сердиться на меня начинал.
И я иной раз с игроками принуждена была сидеть целую ночь, видела и драки, слышала и всякую мерзость от пьяных, но выйти не смела, — разве кто из игроков сжалится и упросит мужа, чтоб меня отпустил. Вышедши, бросалась в постелю и слезами обмывала подушку: вот вся моя отрада была!
В один день я узнала, что они с девками поехали на Кам. в бани, где и Президента племянник был. Я поехала к ним обедать и решилась сказать президенту, который, отобедавши, поехал гулять и нам предложил. Только что мы переехали через мост по берегу, — и ридели всю компанию, после бани прогуливавшихся, и с девками. Он велел тотчас остановиться и подозвал своего племянника и моего мужа и велел им к нам сесть в карету. И поехали назад. Он первое спросил, что за дамы с ними были? Они ничего не отвечали, но, приехавши домой, племянника посадил под караул и не велел со двора больше ходить, а мужа моего в корпус на две недели — делать разные пробы, купы сам ездил всякий день, но не в назначенное время — иногда поутру, иногда вечером, — то муж мой и не смел отлучиться. И после этого немного сделался получше и больше стал опасаться, а на меня очень долго сердился: две недели не говорил со мной и поставлял причиной езды президента на речку к баням.
Пришел Петров день, и в Петергофе был обыкновенный праздник. Я сколько с ним ни просилась, но он меня не взял и уехал один, поутру рано. Я осталась вся в слезах и в горести большой. После обеда приезжает к нам старик шамбелян Голынской и удивляется, что я до сих пор не одета. Я ему сказала, что мне с мужем ехать было нельзя: он очень рано поехал к князю Потемкину, а мне велел кого-нибудь искать знакомых, с кем бы я могла ехать, но все мои знакомые разъехались прежде, нежели я успела к ним послать. Он предложил мне с ним ехать. Я очень обрадовалась, побежала к матушке и сказала ей. Она, прежде посмотря на меня, сказала: ‘Что ты хочешь делать? Ведь ты его рассердишь, — он и так на тебя сердит!’ Я стала у ней цаловать руки. Она сказала: ‘Поезжай и скажи, что я тебя прислала!’ Я тотчас оделась и поехала, и всю дорогу была весела и спокойна, но как скоро стала подъезжать к Петергофу, то сердце замерло: как я покажусь, — а не показаться нельзя. Наконец я сказала: ‘Я очень боюсь, господин Голынской!’ — ‘А чего вы боитесь? Неужто меня, старика, будут подозревать?’ — ‘Нет, я не того боюсь!’ — ‘Дак чего ж?’ — ‘Меня муж оставил дома и не хотел, чтоб я ехала, я ведь вас обманула’. — ‘А на что же вы ехали? Муж ваш будет иметь все право еще больше сердиться за непослушание ваше к нему, и меня, старика, вы ввели в хлопоты. Ежели бы я узнал сие хоть на половине дороги, то б вернулся и отвез вас домой. Что теперь делать?’ — ‘Вы скажите, что я не хотела ехать с вами, но меня сильно прислала свекровь!’ — ‘Ну, добре, я на старости и лгать стану по вашей милости, панья! Быть так! Не пугайся, не делать бы того, от чего совесть бывает нечиста и беспокойна!’ Приехали и пошли в сад, но я упрашивала, чтоб скорее идти во дворец и показаться моему мужу, а то чтоб кто не сказал прежде, нежели он сам увидит. Итак, мы пошли и нашли мужа моего, играющего в карты. Он, увидя меня, чрезвычайно удивился и только сказал: ‘А, и вы здесь? С кем изволили приехать?’ Я отвечала, что с паном Голынским. Он и с ним поклонился очень сухо и сказал: ‘Извольте идти гулять! Чего здесь душиться?’ Но лицо его было так сердито, что у меня сердце замерло, и я не рада была, что и поехала. Пошли мы в сад, и кто со мной из знакомых ни повстречается, всякий спросит: ‘Здоровы ли? Лицо ваше доказывает, что вы очень нездоровы’. И сам мой сопутник сказал: ‘Вы так бледны, что иначе и счесть нельзя, как что вы очень больны. Вот ваш обман и самое неприятное гулянье! Вы сами себя наказали, но надо думать, как дело поправить’. Я ему сказала: ‘Сделайте милость — как отсюда поедем, упросите его, чтоб он сел в вашу карету, и вы поедемте к нам ночевать и упросите его, чтоб он не сердился. Он вас любит и послушает!’ В третьем часу мы увидели его идущего и пошли к нему навстречу. Он, не смотря на меня, сказал, что ‘то я сейчас еду. Ежели вам угодно остаться, то можете’. Я сказала, что я не хочу оставаться и еду с ним. Итак, пошли из саду, а людям велели искать экипажи. Голынской стал просить его сесть лучше в его карету, чтоб веселее ехать. Муж мой посмотрел на него и сказал: ‘Я знаю, что это значит: она тебя просила’. И он насилу мог его упросить, так мы сели в его карету, и тут-то муж мой дал волю сердцу своему. И мы оба молчали, наконец Голынской сказал: ‘Уж довольно вы наговорили колкого и жесткого вашей жене, позвольте же и мне, старику, теперь сказать. Конечно, она не права, что поехала сверх воли вашей, но уверяю вас, что она с воли вашей матери ехала, и она, подъезжая сюда, была уж очень беспокойна. И как можно молодую женщину наказывать тем, что ее лишаешь удовольствия такого, которое бывает только в году раз! Прошу вас, как друг, сказать мне: как велика ее вина, чтоб я мог знать — можно ли за нее ходатайствовать или нет и всегда ли она вам не повинуется?’ Муж мой долго молчал, наконец сказал: ‘Вины ее нет, а я хотел только попробовать, будет ли она послушна и в этом мне, как во всем, и это непослушание еще первый раз ею сделано, тем-то мне и более!’ — ‘А вы ее слушаетесь ж? Ведь это должно быть взаимно? Но я по дружбе вашей у вас бываю очень часто, то я еще не видал, чтоб вы ее в чем-нибудь послушались. А она во всем вам покорна и послушна. За что ж вы ее без вины хотели наказать? Теперь вам самим отдаю на суд: правы ж вы? Конечно, ей бы надо выдержать и этот опыт, но молодость ее не устояла и живой ее характер, — то я вас прошу ее простить. Уважьте лета мои!’ И стал на колени. Муж мой его поднял, старик заплакал. ‘Ежеж бы я к ней не приехал, то она, конечно бы, не была виновата, а с другим, я уверен, она б не поехала. Но она поверила себя моим летам и дружеству, которое я к вам имею!’ Итак, мой муж простил меня и обнял. И я, видя, что он перестал сердиться и спросил у меня: ‘Ты впредь этого не сделаешь?’ — я отвечала: ‘Нет, потому что ты меня впредь не станешь оставлять и уезжать один на праздник?’ Он засмеялся и сказал: ‘Видишь ли, Голынской? Давно ли плакала и боялась моего гнева, а теперь что говорит?’ Однако сие было сказано безо всякого сердца. ‘Ты знаешь, что я искренна и не даю тебе в том слова, чего сдержать не могу, а ты меня можешь предостеречь сам от того, что тебе неприятно’. Итак, мы приехали домой, и Голынской у нас ночевал. Матушка вышла нас встретить и выговорила Александру Матвеевичу за то, что он не взял меня. ‘А я ее послала, чтоб она ехала, — и знай, что и впредь сие будет: я и сама с ней поеду, она и так довольно видит неприятностей, а еще и это невинное удовольствие отнять от нее хочешь!’
Наконец он, по делам, препорученным от начальника, принужден был чаще быть дома, но всегда был скучен. Сколько я ему ни говорила, что неужто я не могу усладить его жизни и разве ему приятнее быть с чужими, — он отвечал: ‘Разве ты думаешь, что я могу тебя променять на тех девок, о которых ты говоришь? Ты всегда моя жена и друг, а это — только для препровождения времени и для удовольствия’. — ‘Да что ж это такое? Я не могу понять, как без любви можно иметь любовниц? Ежели бы со мной сие случилось, то я бы перестала тебя любить, но это выходит — скотство и грех перед Богом и нарушение тех клятв, которые ты давал мне перед Евангелием! Остерегайся, мой друг, чтоб правосудие Божие не постигло тебя!’ Он засмеялся и сказал: ‘Как ты мила тогда, когда начинаешь филозофствовать! Я тебя уверяю, что ты называешь грехом то, что только есть наслаждение натуральное, и я не подвержен никакому ответу’. Я заплакала и замолчала, внутренно прося у Бога ему прощения. И он несколько раз меня уговаривал, чтоб я согласилась иметь любовника и выкинула бы из головы глупые предрассудки. Я просила его, чтоб он оставил меня в глупых моих мнениях и не говорил мне больше о так постыдном деле для меня. ‘Ты властен был отнять у меня имение и спокойствие, но совести моей и доброго имени отнять не можешь. Меня сохранит тот Бог, который сохраняет от чрева матери моей до сих пор. Тебе как угодно, так и мысли, а меня оставь в моих правилах. И я тебя уверяю, пока хранит меня рука Божия, то я не сойду с пути добродетели и не приму твоих советов: они вредны душе моей и телу! Боже милосердный! Тот, в котором я думала найти путеводителя и наставника, — тот хочет меня свести с истинного пути и поставить на распутье! Но Ты меня не оставишь и будешь моим хранителем! На Тебя единого моя надежда и упование, и я уверена твердо, что, пока не отступлю от тебя, — не буду Тобой оставлена!’ Я весь разговор сказала матушке, которая горько заплакала и просила меня не говорить с ним больше на этот счет и как можно избегать сего разговора.
Итак, жизнь моя все текла в горести, но молодость и веселый характер делали то, что я забывала часто о своем горестном положении. Меня всякая безделица утешала. Два моих друга, один — племянник моих благодетелей, а другой — который дом купил нам, любили меня оба, и зная, что я люблю цветы, птички […] и всякие безделицы, то и утешали меня, и сделали мне маленькую оранжерею, чтоб и зимой я пользовалась зеленью и цветами, — словом, они старались мысли мои узнавать, только чтоб я была утешена. Я же по простоте моей не иначе их считала как братьями, — то, когда они приезжали ко мне, я с радостью бросалась к ним, обнимала их, цаловала, называла самыми приятными именами, друзьями и утешителями. Они сами меня ласкали и часто, смотря на невинное мое обхождение с ними, плакали. Я же свои ласки не остерегалась им делать при свекрови и муже, когда он бывал дома, потому что они были самые чистые. Я тогда не знала другой любви и была с этой стороны счастлива и спокойна, и, — признаться, — что я была гораздо спокойнее, когда не было моего мужа дома, даже и веселее, и я не скрывала этих чувств от матери моей.
И так мы жили до самого того время, пока не поехали в Сибирь. И на это было собственное его желание. Он просил у кн. Потемкина как милости какой-нибудь, чтоб его определить в иркутский банк директором: он больше ничего не хочет, а причина главная была та, что его не сделали членом Берг-коллегии, а посадили на это место другого. Сколько я его ни упрашивала, чтоб он не ехал в такое отдаленное место, где я не буду иметь ни друзей, ни благодетелей, и ежели он не переменится, то что я буду делать и некому будет открыть сердца моего и сложить тягости? Я буду иметь одного друга — мать мою, которую надо мне беречь и даже скрывать от нее многое, то, которое меня огорчает. Она и так мало видит радостей, и здоровье ее становится слабо. ‘Недоставало только этого несчастия, которое ты не упустил сделать, лишивши меня последнего удовольствия и блага!’ И я с горестию расставалась с домом, с друзьями и благодетелями. Брат же мой был уж в полку, с которым и уехал в Полтаву, и я была лишена удовольствия и проститься с ним! Друзья мои его уговаривали, чтоб он оставил свое предприятие, но ничто не помогло. Сам к. Потемкин предлагал другое ему место у себя и хотел сделать счастливым, обещал все то, что только он потребует, но он просил его сделать ту милость, о которой он просит. Итак, к. доложил императрице, и в тот же день сделано было, и не в пример другим определено двойное жалованье, как ему, так и всем подчиненным, по его просьбе. И мы все продали, что имели, и торопились, как будто нас кто гнал, и все продали за бесценок.
В это время с грустью в сердце и рано поутру я вышла в сад и ридела любимую мою вишню, которая была вся в цвету, увявшую и сронившую все цветы, и листочки все пожелтели. Я долго стояла и смотрела, наконец сказала: ‘Неужто ты, милое деревцо, обо мне грустишь до того, что потеряло всю свою красоту и жизнь твоя исчезает? Я бы хотела, чтоб ты и без меня цвело, тебя так же будет любить новый твой хозяин и будет ходить за тобой. Нельзя тебя не любить: ты прекрасна и плоды твои вкусны!’ И слезы мои полились… Я, пришедши комнату, сказала тому молодому человеку, который из дружбы смотрел за садом. Он, не поверя мне, сам пошел, сказавши, что ‘я вчерась сам его поливал и любовался им’. Вошедши в сад и увидя сам то, чему не верил, чрезвычайно удивился и с горестью сказал: ‘Не знаю, будете ли вы счастливы и спокойны там, куды вы едете. Я боюсь за вас, добрая моя и почтенная Анна Евдокимовна, я слыхал от батюшки, который с лишком сорок лет садовником при дворе, что и у деревцов есть чувства, когда оно лишается доброго хозяина, и ежели еще и несчастие в жизни какое-нибудь будет, — то оно засыхает и умирает. Он утверждал, что им замечено это несколько раз в жизни его, — то и я за вас боюсь, однако посмотрю, нет ли в корне червя, который портит дерево?’ И тотчас открыл его и осмотрел весь корень. Ничего не нашел, — и корень довольно здоров. Мы еще после сего месяц жили, и деревцо совсем умерло, сколько он ни прилагал к нему трудов и знаний, хотя его иметь у себя, но не мог спасти…
Итак, я, простившись с моими друзьями и благодетелями, отправилась в дальнюю дорогу. Заехали в деревню к моему милому и почтенному отцу и благодетелю и прожили две недели, а барка дожидалась нас в городе Ярославле. Прощанье мое было самое горестное, они меня так оплакивали и провожали, как бы я умерла. И я выехала от них с растерзанным сердцем, и дух мой так рал, что я ехала до самого Ярославля, почти ни слова не говоря, и не ела, а все лежала. И меня и привезли больную на барку, ще я две недели лежала. Муж мой показывал все свое внимание и уважение ко мне и с сожалением смотрел нередко и плакал, говоря: ‘Видно, я сотворен для твоего несчастия! Ты, кроме огорчения, еще ничего от меня не видела: я умел у тебя все любезное отнять, а дать ничего не могу. Но веришь ж ты, что я тебя люблю и что ты для меня драгоценна?’ Я вздохнула и сказала: ‘До сих пор еще я не видела, мой друг, этого, а что будет впредь — не знаю. Только прошу тебя вспомнить, что я теперь без благодетелей, без брата, без друзей, — то дай сам мне все найти в тебе! Вот мое благо, тогда бы я все в мире забыла и жила бы для одного тебя!’ Он заплакал и сказал: ‘Будет, мой милый друг, это ты видишь, только не грусти! Твое спокойствие мне дорого становится, и я тебя истинно люблю!’ — ‘Дай Бог, чтоб все это совершилось, и я бы была счастливое творение!’ Наконец я выздоровела. Ехавшие с нами камерир и кассир с женами, которые меня сердечно полюбили, и старались меня всячески утешать… Наконец грусть моя стала проходить. Муж мой стал очень ласков ко мне и делал мне все угодное, что только от него зависело. И я так обнадеялась на свое благополучие, что ни об чем больше не думала, как делать моему мужу угодное, и старалась не поминать ни об чем неприятном и прошедшем.
Итак, вся наша дорога кончилась в совершенном спокойствии. Наконец мы приехали в Иркутск, отвели нам квартиру довольно порядочную. На третий день нашего приезду сделали мне визит губернатор, вице-губернатор с женою и обласкали меня чрезвычайно, и все тамошние дамы и кавалеры начали приезжать. Побывавши у меня, на другой день, губернатор прислал карету с лошадьми, пока мы не заведем своих, кречество прислало все нужное для дому, поверенные — водки и вин, две коровы и даже сена и розных домашних птиц, и я ничего не покупала. Наконец я поехала с визитами, и меня везде принимали, как бы принцессу какую, и очень меня все полюбили, особливо дом губернатора и вице-губернатора, — и самолюбию моему очень было приятно. Мужа моего чрезвычайно полюбил губернатор, и я, казалось, начала блаженствовать… Но недолго продолжалось мое спокойствие…
Живши месяца четыре, я занемогла, и муж мой лег спать на канапе. Ночью, так как от болезни сна у меня не было и я лежала молча, опасаясь обеспокоить мужа моего, — вижу, что он встает очень тихо и подходит ко мне, спрашивает, сплю ли я? Но я не отвечала ему, и он, уверившись, что я сплю, пошел в другую комнату, где спала девка, — и я увидела все мерзости, которые он с ней делал! Сердце у меня кровью облилось, и я видела свое несчастие и считала худшим, нежели было, потому что дома он никогда не имел девки. Поутру подали мне чай, и муж мой услуживал мне очень, но, видя, что я очень невесела и насилу удерживаю слезы, начал спрашивать, кто меня огорчил и что со мной сделалось? Я отвечала, что у меня сильная боль в голове, но, кажется, он догадывался и примечал, не знаю ли я чего. Матери моей я сказать боялась — не знала, вынесет ли она по слабости своей. Итак, решилась терпеть и молчать… Лекарь, приехавши, удивился, нашедши меня хуже, нежели я накануне была, и сказал: ‘Что с нею сделалось? У ней кровь в сильном волнении, и ей сию минуту надо пустить кровь!’ Муж мой испугался, матушка чрезвычайно потревожилась. Итак, пустили мне кровь. После обеда пришел ко мне губернатор и, видя меня, сказал: ‘Не от духа ж ваша болезнь происходит? Нет ли горести в сердце вашем? Я на лице вижу не болезнь, а скорбь. Откровенности от вас требовать не смею, потому что вы меня еще коротко не знаете, но желал бы я доказать вам, сколько я вас люблю и почитаю и сколько я беру участия во всем, касающемся до вас! Узнайте меня короче и будьте искренны, требуйте от меня всего того, что вам угодно!’ — ‘Я ни в чем не имею нужды, кроме советов добрых, и чтоб вы были моим наставником и благодетелем, не откажите мне в сем моем покорном прошении: я до сих пор не жила без друга и путеводителя, — но я теперь с вами говорить не могу…’ Была у нас девочка десяти лет, которая служила матушке: водила ее и подавала, что должно, он и до этой девочки добрался. Меня не было дома. Он ее заманил в спальну, заперся, однако боялся, чтоб крик не привел кого-нибудь к нему… Девочка сама все сказала своей тетке… Тетка ее мне сказала. Что мне было делать и чем помочь? Я была одна, открыть кому я могла такие ужасные и безбожные дела? В самое это время пришел муж мой из банку, — и так разговор кончился. После я думала: ‘Как я открою стыд мужа моего, и помогут ли мне в том несчастий, которое я должна сносить? Нет помощника, кроме Создателя моего! Буду Его просить. Он меня не оставит!’ И мне гораздо сделалось отраднее. На третий день я встала с постели, и муж мой был, по-видимому, очень рад и просил наших камерира и кассира, чтоб их жены меня посещали. Они меня очень любили и никогда меня не оставляли, их любви я никогда не забуду. Нельзя было от них укрыться, хотя я им и не говорила никогда ничего, но, бывши всякий день вместе, сами примечали. Один раз были мы на покосе, где неделю пробыли. Тут они многое увидели, как он ходил к девкам и всякие мерзости делал и никому не спускал — ни бабам, ни девкам, которые его часто толкали и называли самыми неприятными именами, но ему не стыдно было, только всегда запрещал им мне сказывать и грозил их высечь плетьми. Вся моя была отрада в слезах… Матушка потеряла зрение и сделалась очень слаба, то я и не могла с ней делить мои горести.
В самое то время губернатор отправил нас в Нерчинск в рассуждении смерти тамошнего начальника, чтоб не остановилась плавка серебра. Муж мой хотел меня оставить, но я не захотела и поехала с ним, оставивши матушку и весь дом, и препоручили нашему благодетельному губернатору.
Приехавши туды, вступил он в должность, а я стала заниматься хозяйством. И с самого моего приезду я увидела всех служащих при доме без ноздрей и с клеймами. Сердце у меня замерло, и я в великом была страхе, особливо я одного очень боялась, называемого Феклистом, у которого зверское лицо и вид ужасный, а он всякий день входил в комнаты топить печки. В одно утро я лежала еще на постели и слышу, что кто-то вошел в комнату. Я тихонько встала и посмотрела через ширмы, которыми была заставлена кровать наша, и, увидя этого страшного Феклиста, не помню, как упала в постелю и дожидалась, когда он придет меня убивать, но вошла моя женщина и сказала, что подан самовар. Я встала и послала за полицеймейстером и просила его избавить меня сего страшного человека. Он меня уверял, что это самый лучший человек из несчастных. ‘Узнаете его короче — вы его полюбите, а у меня нет лучше его, и к такой должности не могу никого, кроме его, определить. Будьте спокойны: я за него вам отвечаю!’ Я после этого сделалась поспокойнее, но не могла все-таки без страха на него смотреть. Узнала я многих несчастных и из благородных, которым старалась всевозможные показывать ласки. Тут во мне снова родились чувства и наставления моей матери, и живо представились все ее добрые дела и дружеское обхождение с несчастными, в которых и меня делача участницей, — и с радостным сердцем предприняла, сколько возможно, облегчать их участь: помогать им и стараться их любить. С сими мыслями я вышла в сени, которые веж во двор, где встретила Феклиста и опять испугалась. Он меня остановил и с робостью просил выслушать. Я остановилась и спросила: ‘Что тебе надобно?’ Он упал мне в ноги. ‘Я вижу, что вы меня боитесь, иначе — нельзя: печать злодейств моих осталась на страшном моем лице, но меня убивает то, что вы меня не любите. Знаю, что нельзя любить, но хоть терпите и не меня бойтесь.
Меня Христос Спаситель простил, я смею потому думать, что дано мне сердце новое, а не то зверское, которое я прежде имел’. Я обняла его и сказала: ‘Я тебе даю мое слово, что буду стараться не только терпеть, но и любить тебя’, — и определила его смотреть за птицами, чтоб мне с ним чаще быть. И вскоре после этого вдруг приходят и сказывают, что Феклист умирает, рал на дворе. Я пошла и увидела его безо всяких чувств, велела его внести к себе в комнату, послали за лекарем и пустили кровь. И как он пришел в чувство, то осмотрелся вокруг себя и, увидя, что лежит у меня в комнате, сказал: ‘Теперь я вижу, что вы меня начинаете любить’. Я спросила, что ему сделалось? — ‘Вы не знаете еще моих злодеяниев. Я был разбойник и ходил по Волге 17 лет. Первое было мое удовольствие — резать себе подобных и оставлять им несколько жизни, — и их мучительное трепетание делало мне радость. Сегодня я отдал повару цыплят для стола и, идя по двору, нечаянно взглянул на крыло у кухни и увидел заколотых цыплят, — и они трепещут. Я, вспомня свое злодейство, вся кровь во мне остановилась, и я больше ничего не помню. Вот, моя благодетельница, теперь тебе известны мои злодействы и причина моей болезни!’ И я запретила, чтоб остерегаться делать все то, что может ему привести на память первую его жизнь, и с тех самых пор он был моим любимцем, — да и стоил того: весь дом поручен был ему, и когда мы уезжали куды, то и комнаты ему же поручались. Он часто доставлял мне случаи делать добро несчастным, ходатайствуя за них и объявляя их нужды, и я была счастлива, что исполняла опять волю матери моей: посещала больных, чем могла, награждала бедных, несчастных посещала в их жилищах.
Там нет тюрьмы, и все ходят по воле и живут другие своими домами. Один раз я ходила гулять с двумя моими приятельницами, и очень устали — и зашла к несчастному, который был из благородных, Жилин. Пришедши к нему, сказала: ‘Я пришла к вам отдохнуть и напиться чаю…’ Он так был сим моим посещением тронут, что зашатался и упал. Я ничего не понимала, отчего с ним сие сделалось, бросились все ему помогать, наконец он опомнился, и мы его посадили. Я спросила, что он чувствует, и не надо ли послать за лекарем, и отчего сделалась такая дурнота? Он отвечал: ‘От радости сильной и чувства благодарности. Мог ли я ожидать в моем несчастном положении такого милостивого посещения? Ты — ангел, принесший мне радость и мир в сердце мое, в шестнадцать лет в первый раз! Я вижу посещение жены начальника моего и вижу, что и он меня не презирает. Да наградит вас Творец всеми дарами!’ Я стыдилась слушать такую благодарность и сказала: ‘Вы говорите, что рады моему приходу, а чаю мне не даете, а я очень пить хочу!’ Он сидел весь в слезах… Итак, мы напились чаю. Я, прощавшись с ним, пригласила его на другой день к себе отобедать, и с тех пор он очень часто бывал у меня и хаживал гулять со мной. И я радовалась, что доставляла ему спокойствие, хоть на несколько времени. Вот как мало стоит в тех местах начальнику делать несчастных счастливыми! Один раз он, сидя у меня, сказал: ‘Вы столько добры и милоаивы, что я осмеливаюсь вас просить: не можете ли вы увеличить еще ваши благодеяния и спросить у супруга вашего? Есть один несчастный мой товарищ, за триста вера живущий, сосланный по одному делу со мной, которого я с самого несчастия не видал, — то не позволено ли мне буда с ним увидеться на несколько времени? Пусть бы он узнал моих милоаивых благодетелей и увидел, что и в несчастии человек может наслаждаться счастием!’ Я не могла ему сего обещать, а только взялась поговорить с моим мужем, можно ли сие сделать. И, нашедши случай, когда он был хорошо расположен, просила его, и он под видом осмотру заводов поехал в город Нерчинск, и я с ним, и Жилина он взял с собою. Приехавши в город, Александр Матвеевич послал за Озеровым, который тотчас и явился. И какое было свидание горестное сих двух несчастных! Сколько слез было пролито! И они оба упали в ноги к мужу моему и мне, называли отцом и благодетелем… И так мы целую неделю прожили. И Озеров воспитан очень хорошо: на розных инструментах играл, пел, в обхождении любезен. Поехавши, мы Озерова взяли с собой под видом излечения болезни: у нас в городе лекарь был очень хороший. И так он жил семь месяцев с нами и уехал тогда, когда нам уж надо было выехать.
Узнавши они все о нашем отъезде, в такое пришли уныние, что я видеть их не могла без сердечного чувства скорбного. Я же скажу: сколько я там была нелестно всеми любима, это доказали они все мне. При моем отъезде целые две недели безвыходно все у меня были, особливо несчастные, руки мои обмывали слезами, и я искренно с ними плакала и жалела их. Я точно их считала самыми ближайшими к сердцу моему, и эти полтора года, проведенные мною в Нерчинске, никогда не возвратятся. Всякий день Бог подавал мне случай делать добро для ближних, я все приказания матери моей тут выполнила: страждущих и больных посещала всякий день, лечила. Даже мне были случаи в отдаленности делать добро: узнававши через несчастных, езжала и по деревням делать вспоможение. Ах, как сердце мое тогда было спокойно! Совесть моя ничем меня не упрекала, мыслей даже дурных никогда не имела, и меня меньше трогали поступки мужа моего постыдные, деланные против меня. Я веселилась тем, что он меня ничем упрекнуть не может, и я против него не была виновата, даже не обличала его в пороках. Я в Нерчинске тем была спокойнее, что дома не было у меня таких женщин, к которым бы он мог идти, и я этого не боялась, чтоб он мог пристраститься к одной: ему все равно было, красавица или безобразная, лишь бы была женщина.
Наконец мы собрались ехать обратно в Иркутск, и в который день поехали мы из Нерчинска, тот день для меня брег памятен по смерть мою. Все несчастные собрались к нашему дому, а многие и ночевали у нас, а благородные и не спали, и я целую ночь с ними просидела. Разговоров было очень мало, но стоны только были слышны. В пять часов поутру привели лошадей, и как начали закладывать, то сделался глухой шум и стон. Заложили лошадей, и мы стали прощаться. Туг уж они не могли удержать своего рыдания, бросились все в ноги и закрычали: ‘Простите, наши благодетели, осиротели мы, несчастные, и участь наша опять станет нас тяготить, и облегчить нашей горести будет некому! Бог да наградит вас и благословит за нас, несчастных!’ И так, распрощавшись, поехали, они все за нами бежали с воем и криком, в отчаянии. Полицеймейстер хотел их гнать, — они все закрычали: ‘На этот раз убей нас, но мы не послушаемся! Знаешь, что мы теряем и чего лишаемся? Отца и матери!’ Мы остановились, и Александр Матвеевич стал их уговаривать: ‘Друзья мои, вы так же будете счастливы и спокойны, как и при мне. Начальник у вас добрый: он вас буда беречь. Я его просил об вас, только будьте таковы, каковы были при мне!’ — ‘Мы давно таковы, но нам все было худо! Мы до тебя были голодны, наги и босы, и многие умирали от стужи! Ты нас одел, обул, даже работы наши облегчал по силам нашим, больных лечил, завел для нас огороды, заготовлял годовую для нас пищу, и мы не хуже ели других. И мы знаем, что ты много твоего издерживал для нас и выезжаешь не с богатством, а с долгами, — но Бог тебя не оставит! Ты это в долг давал, и тебе вдесятеро возвратит Отец Небесный! То как же хотеть, чтоб мы не рыдали? Позвольте нам проводить себя до горы!’ (расстоянием 18 вера). И никто не мог остановить, и Александр Матвеевич выпросил для них это удовольствие, и мы ехали шагом, а они все, повеся голову, шли пешком. Как доехали до горы, тут остановились, и я не могу описать того отчаяния и горести, которое я в них видела, И с страшным стоном пошли назад, и эхо повторяло их стоны… Я истинно не помню, как я с ними расставалась уж в последнюю минуту, и муж мой горько плакал. В нем много было доброго, и эта добродетель в нем велика была, чтоб делиться с бедными. Случалось так, что и у себя не оставит, а последнее отдаст! Ему, конечно, вменится сия добродетель во что-нибудь и покрост другие его дела…
Ехавши дорогой, было время самое приятное — весной, местоположения были живописные: горы, наполненные цветами душистыми и персиками, яблонями, из гор били ключи и между цветов протекали по долинам. Я, смотря, вспоминала те виды, подобные сим, в самом Нерчинске, где с приятностию сиживала на горах, при восходе солнца, когда оно бросало лучи свои на блестящие капли росы, и все цветы, подымая свои головки, испускали благовоние. Сердце мое в тишине радовалось, нередко и слезы лились, хотя я и не знала еще тогда познания натуры и не находила или не умела находить и видеть Творца в творении, но внутренная радость и тогда меня услаждала и смиряла чувствы мои, и я в таком мире приходила домой, что, кажется, никакая досада тогда не могла меня растрогать, все тогда матери моей наставления и слова так живо возродились в моей памяти, и я часто говаривала так, как будто б она слышала меня: ‘Вот, почтенная моя родительница, дочь твоя исполняет теперь твои завещания! Ты, конечно, слышишь и видишь, ежели это возможно — то ты радуешься. Долго твои наставления во мне погребены и недействительны, и, ежели выеду отсюда, может быть опять то же будет. Я здесь совсем без путеводителя, но пусть дух твой будет моим хранителем!’
Итак, мы приехали в Иркутск. Губернатор был очень рад нашему приезду и, смотря на меня, сказал: ‘Мне кажется, тамошний воздух более на вас имел благотворное свое действие, нежели здесь. Вы совсем переменились, я вижу спокойствие на лице вашем. Я этого ожидал, — меня уведомляли о вашей тамошней жизни, я все знаю, как вы жили и чем вы занимались’. Я сказала: ‘Ежели вы все знаете, то кто ж мне доставил тамошнюю мирную жизнь, как не вы, то я и отношу всю мою перемену к вам, моему почтенному благодетелю. Одного только жалею, что я не могла жить там до конца дней моих: я б могла всякий день видеть новые радости’. — ‘Не скорбите: вы и здесь можете быть счастливы и наслаждаться приятностями жизни. Примите меня в друзья ваши и не откажите в сем для меня приятном названии!’ — ‘Я должна сего испрашивать у вас, а не вы у меня!’ — ‘Итак, дайте руку, что ваше сердце будет открыто вашему другу и ваши тайны будут заключены в моем сердце!’
Я заплакала и сказала: ‘Будьте не только другом, но и отцом, мне нужны ваши советы и наставления!’
И так мы начали опять нашу жизнь по-прежнему, мать оставалась в Иркутске и была очень рада нашему приезду. ‘Спокойно литы, мой друг, там жила?’ Я ей все рассказала, и она благодарила Бога, что хоть это короткое время я нашла для сердца своего пищу и удовольствие. ‘Но я предвижу, что здесь опять твои страдания начнутся, но прошу тебя, как друг, тебе уж двадцать второй год, и я могу с тобой говорить. Скрывай, моя любезная, что ты знаешь худое поведение мужа твоего, — это одно только может его остановить, чтоб все делать явно, и по поведению твоему будет бояться обнаружить свои дела. Знаю, что тебе горько и несносно, но молись ходатаю нашему Иисусу Христу, чтоб Он послал тебе свою помощь и терпение. Он тебя не оставит и наградит тебя за твое терпение великими дарами!’
Муж мой принялся опять за свои старые дела, и так как у нас была квартера очень тесна: две комнаты и на другой половине у матушки две комнаты, то ему много мешало исполнять свои похоти, и в рассуждении сего он меня часто посылал со двора под видом, чтоб не приехали ко мне гости и ему не помешали в его упражнении. И я всегда ему повиновалась, а ежели не послушаюсь его, то чрезвычайно был сердит, то, избегая всего, я уезжала, и все мои выезды были больше к губернатору, а уж ежели мне бывало очень горько, то я уезжала к нашей секретарше, которая жила за городом. И там, сидя на берегу, давала вольное течение слезам, и она со мной плакала, зная всю мою жизнь, не от меня, но от людей. И опять через несколько времени дух мой пришел в уныние, и ничто меня не веселило, хотя я и показывала наружно, что я весела. Но иной раз, забывши, вздохи мои открывали состояние души моей.
Один раз, бывши я у губернатора, он сказал мне: ‘Я жалею, что вы тесно живете, вам бы надо свой дом иметь, от меня недалеко продают дом за триста рублей: он ветх очень, но место хорошо и велико, то вы могли бы выстроить’. — ‘Конешно б, это было хорошо, но мы не в состоянии сего сделать’.
На другой день был дом куплен на мое имя и приказано было ломать и возить бревна, и план был сделан. Я столько была сим тронута, что не было слов, но слезы мои изъявляли мою благодарность. На закладке сам был наш благодетель и велел и сад раз-весть, и это все шло вместе — и строение дому, и саду, и всякий день сам ходил надсматривать над работой. И так я зимой была с домом, и что было надо в доме, — все нашла, и благодетель наш у нас обедал на новоселье, и в доме были для меня две комнаты: одна — диванная, а другая — самая уединенная, и убраны с самым лучшим вкусом: не богато, но просто и чисто. Он привел меня в эти комнаты и сказал: ‘Вот, мой друг, собственно для тебя. Ежели могут сии комнаты тебе в смутные часы твоей жизни хоть сколько-нибудь дать спокойствия, то я уж заплачен от тебя буду. Вот и распятый Иисус, которого проси помощи и успокоения. Он тебя не оставит, только ты Его не оставляй!’
И я, оставшись одна, первое было мое чувство — идти в мои комнаты и упасть перед распятием и благодарить, что Он опять мне дал отца и друга, в котором я найду моего путеводителя и наставника. Муж мой, увидя меня в слезах, спросил: ‘Что тебе сделалось?’ — ‘Не оскорбляйся, мой друг, ты видишь слезы благодарности к Спасителю моему и к нашему благодетелю!’ Он сам заплакал и сказал: ‘Чем мы заплотим за толикие милости?’ — ‘Друг мой Бог не требует от нас больше ничего, как чистоты сердец наших и предания себя в волю Его, и чтоб мы жили в чистой супружеской любви и прославляли б Его милосердие жизнию нашею и поведением и чистою любовию к Нему Он не требует слов, но смотрит на дела наши, а благодетелю нашему будем стараться всячески показывать детскую любовь и благодарность, и будем к нему искренны. Особливо мне надо хвалить Господа моего: у меня опять есть отец, которому я могу открывать все чувства мои, и, конечно, мое сердце брег ему открыто!’ Муж мой, все сидя, плакал, вставши, очень тяжело вздохнул и сказал: ‘Твое сердце может открыто быть, — оно чисто, а я не могу: мне надо скрывать, что в нем происходит!’ Обнял меня и ушел спать.
Поутру мы пошли оба к нашему благодетелю благодарить его. Я, вошедши к нему в кабинет, хотела благодарить, но рыдание прервало слова мои. Он встал, обнял меня и назвал самым приятным именем: ‘Дочь моя и друг мой Сколько сердце мое желает тебе добра и спокойствия, это видит мой Спаситель. Твое спокойствие тесно сопряжено с собственным моим спокойствием, сердце мое открыто для тебя, пусть и твое будет таково! Ежели я буду столько счастлив, что ты будешь во мне видеть друга и отца и будешь открывать мне твое сердце, — я буду сколько можно облегчать грусть твою и разделять с тобою, и советы мои будут тебе, может быть, полезны’. Оборотясь к мужу моему, сказал: ‘Ты, мой друг, также для меня дорог, и я уверен, что ты меня любишь. От тебя требую, чтоб ты со мной был всякий день. Я не думаю, чтоб жена твоя была недовольна тем, что ты часто будешь ее оставлять одну. Я в ней уверен, что она не будет в скуке, потому что у ней есть занятия. А ежели ей будет когда скучно, то и она может с нами делить время. Ее же ваши подчиненные очень любят, это я знаю, то она одна не будет, — они ее не оставят. Да, она столько счастлива, что все ей радуются и хотят с ней быть, только б она захотела’.
Итак, мы начали жить в новом своем жилище, но не было у меня спокойствия. Муж мой час от часу делался хуже в своем поведении, но я ему ничего никогда не говорила. Мать моя была уж слепа, то я старалась и от нее скрыть, но она часто слыхала, что я плачу, и спрашивала меня: ‘Что тебе, мой друг, сделалось, что ты всегда плачешь, хоть я не вижу, но слышу и по ночам слезы твои, скорбит сердце мое, но помочь тебе не могу. Бывши с глазами, я могла тебя спасать от многого, но теперь сама насилу таскаюсь. Молись Господу и не отчаивайся: Он тебя не оставит. Ты, может быть, сими жестокими опытами приготовляешься к чему-нибудь важному, только умей все сие вытерпеть с покорностью!’ И после сего разговору скоро очень сделался с ней удар, и в сутки скончалась. И я с ней потеряла последнюю мою отраду и спокойствие. Муж мой чрезвычайно плакал, а я о себе уж и говорить не могу: я точно была как помешанная. Все шесть недель муж мой грустил очень, после начал забывать, и от скуки, еще в нем остававшейся, препровождал время с девками, сказывавшись благодетелю своему больным. А я часто ухаживала к моему доброму отцу, но не могла всего того сказать, что он делал, — стыд мне запрещал, но он знал от посторонних людей еще больше, нежели я думала. Сколько раз говаривал ему, но он отвечал, что ‘я ее очень люблю, и она жаловаться на меня не может’, и мне очень много доставалось самых грубых выговоров. Сколько я ни уверяла его, что я никогда и никому об нем здесь не говорю, но он не верил, и наконец все знали мою жизнь и, кроме сожаления, ничем мне помочь не могли. Но я истинно никогда не жаловалась никому, потому что помочь мне никто не мог, а старалась еще скрыть и быть сколько можно веселее, зная, что горестная физиономия не может никому быть приятна, и я боялась, чтоб мной скучать не стали, только изливала мою горесть отцу моему и благодетелю, и то редко, когда не могу уж и лицо показать веселое, невольно вырываются вздохи и слезы выступают на глаза, — тогда только складывала с сердца моего тягость гнетущей меня горести. Но что он мог мне сделать, какую подать помощь страждущей, кроме сожаления обо мне? И часто плакал со мной, уговаривал терпеть и повиноваться воле Божией: ‘Немудрено, мой друг, любить доброго мужа, но умей любить и уважать такого, каков у тебя. Терпение твое не останется без награждения, — молись Иисусу распятому, чтоб Он сохранил тебя от всех искушений. Не поверяй тайны сердца твоего мужчине, который может сим случаем воспользоваться. Ежели кто осмелится при тебе говорить дурно о твоем муже, то запрети и вступись за него, и покажи, что ты ничему не веришь, что об нем говорят, самым этим ты заслужишь к себе уважение и остановишь самого дерзкого мужчину сделать тебе малейший вид неблагопристойности’. Муж мой не мог меня ничем укорить, — мое поведение и невинность защищали меня. Наконец он стал со мной гораздо ласковее обходиться, и продолжалось сие довольно долго. Сделался он нездоров, я одна сидела с ним вечером, он очень показался мне горек, я спросила у него:
— Что тебя беспокоит: болезнь твоя или что-нибудь другое?
— Я становлюсь слаб, детей у нас нет, деревнишка, которая у меня есть, — мои родные у тебя возьмут, — с чем ты останешься? Меня это чрезвычайно огорчает!
— Поздно, мой друг, начал ты об этом мыслить, помочь теперь нечем. Не беспокойся, я останусь богата и ничуть не бедна, совесть моя чиста пред Богом и ничем меня не укоряет, против тебя — тоже невиновна, любима всеми не по заслугам моим, — и это все по милости Деятеля всех благ. Имею сии сокровища, чего ж мне более желать? Он меня сохранял и защищал до самой сей минуты, за что же Он меня и впредь не помилует? Только б я Его не оставила, а Он никогда не оставляет тех, которые к Нему прибегают, а у меня, кроме Его, — другого помощника нет!
Он посмотрел на меня с усмешкой и спросил:
— Неужто ты считаешь грехом иметь, кроме меня, другого мужчину, который бы заменил меня и от которого б ты могла иметь детей? Они бы были для меня любезны, потому что твои, и это бы самое меня успокоило. Я бы сам тебе представил того человека, в котором я могу быть уверен, что он сохранит сию тайну и твою честь. А о ком я говорю, я знаю, что он тебя любит. Неужто ты мне в этом откажешь?
Я долго молчала, потому что окаменела, услышавши, до чего меня хочет довести тот, который должен быть моим путеводителем и наставником! Наконец я спросила, не шутка ли это, которая меня чрезвычайно огорчает? Он отвечал:
— Нет, мой друг, это истинное мое желание, в котором заключается мое спокойствие, и ты не должна мне отказывать, а должна повиноваться!
— Во всем, кроме этого! Здесь границы моего к тебе повиновения и почтения! Все, что ты ни делал против меня, — я прощала, но этого простить нельзя! Чем ты и кем меня хочешь сделать? Я знаю, что тебе больно, для чего ты ничем меня укорить не можешь, — будь уверен, что я научена до тебя еще быть добродетельной, и никакие твои угрозы меня довести до бесчестных и мерзких дел не могут! Все можешь мне приказывать, кроме сего для тебя же постыдного предложения! Я удивляюсь, как ты мог мне говорить о таком деле, в котором ты, конешно, уверен, что я тебя не послушаю! Слезы текущие и рыдания прервали голос мой… Он сказал:
— Как ты дурачишься! Я думал, что ты нонче умнее стала. Тебе теперь двадцать два года, то пора бы перестать называть то грехом и пороком, что служит к удовольствию человека, — и я уверен, что ежели ты размыслишь хорошенько и узнаешь того человека, который тебя страстно любит, то наконец с удовольствием согласишься!
— Мне не об чем размыслить: тебе ответ сделан, а знать того человека, о котором ты говоришь, не хочу! Удивляет меня то, почему ты знаешь о страстной его любви ко мне: ежели он сам тебе сказывал, то как он смел тебе говорить о бесчестии той, которая составляет часть самого тебя? Но ежели ты сам дал повод к сему открытию, то не бесчестно ли с твоей стороны? И за какую ты меня выдаешь? Не думай, чтоб меня могло сие замарать, я теперь буду обходиться со всяким мужчиной еще осторожнее, нежели прежде, и уверена, что моим поведением самого дерзкого мужчину удержу в границах благопристойности. Ты заставил меня сказать тебе правду, что я в тебе никогда не имела и не надеялась иметь ни путеводителя, ни наставника, видно, Господу угодно было, чтоб мной управляли совсем посторонние люди и научали быть добродетельной, а от тебя, кроме разврату, я еще ничего не видала! Ты сам в этом признаешься! Меня и здесь Господь не оставил сиротой и дал мне отца и благодетеля, которому все сердце мое открыто, и ежели вы мне еще будете говорить о сем, то я решусь про вас сказать все и просить наставления у благодетеля моего, что мне делать в таких горестных обстоятельствах!
Он так рассердился, что начал меня ругать и сказал:
— Я то с тобой сделаю, чего ты никогда не ожидала!
— Буду все терпеть, доколе будет угодно Господу повелеть, но тем буду утешаться, что я невинна!
Он сказал:
— Вот тебе срок на три дни решить, — или приготовляйся видеть то, чего еще ты не видала!
— Какой вам угодно положить срок, — велик или мал, — ответ брег один, и я готова на все, что вы мне обещаете, и меня ничто не устрашит: я буду знать, за что я терплю, и сие терпение будет еще мне доставлять некоторое удовольствие, — но я жалею об вас, будете ли вы спокойны, и не будет ли совесть вас укорять, что вы мучите ту, которая хочет вас одного любить, но вы стараетесь сами меня с собой разделить!
Разговор наш прерван был приходом его племянника, который приезжал закупать для полку сукна и долго у нас жил и с женою. Все его родные меня очень любили, и я им тем же платила, а особливо этот племянник старался всячески мне угодить. Я старалась быть всегда не одна, чтоб опять не возобновилась у меня с мужем неприятная материя. Прошло недели две, как племянник жену свою отправил наперед в крепость, в которой их полк стоял, а сам на несколько времени остался у нас. В один день мужа моего не было дома, и я сидела одна в своей комнате и в самых горьких размышлениях о моей скорбной жизни, молила Иисуса, Господа моего, чтоб он подал мне силы и крепость к перенесению всего того, что еще мне предстоит. Вдруг отворяются двери и входит его племянник и, увидя меня в слезах, сказал:
— Долго ли вам, милая тетушка, плакать? Будьте веселы, я знаю вашу жизнь и ваше терпение. Пусть он вас не любит, — есть такие люди, которые вас обожают и лучше умеют ценить, но вы не примечаете или не хотите примечать. Вам только стоит сказать слово, то все будет исполнено!
Я никак не могла понять, что он хочет сказать, и просила его, чтоб он яснее говорил. Он начал прямо изъясняться в своей страсти. Я горько заплакала и сказала:
— Господи мой и Боже! Все на меня восстали, — защити меня! Могла ли я ожидать такого бесчестного предложения — и от кого — от того, который видит мое поведение и знает, сколь мне дорога чистота души моей? Почему вы вздумали и осмелились мне сказать, что муж мой меня не любит? Кто вам это сказал? Ежели вы скажете, что из обхождения его со мной это приметили, то вы солжете: его со мной обхождение самое лучшее, которого по наружности больше я и требовать не могу, а во внутренности вы видеть не можете. Но ежели бы и справедлива была ваша догадка, то вам бы осталось только жалеть мня, а не делать мне мерзких предложениев, которые меня чрезвычайно огорчают, а вас делают в глазах моих самым подлым и презрительным человеком, и вы не заслуживаете, чтоб я с вами могла больше говорить. Для меня низко быть с таким человеком, каков ты! Прошу вас мой дом оставить навсегда и сегодня же, а ежели вы не сделаете сего, я объявлю мужу и буду жаловаться на вас губернатору, который как мне отец, то он за дочь свою вступится!
И я насилу могла говорить, рыдания меня задушали, и хотела выйти, но он упал к ногам моим, испрашивая прощения, и сказал:
— Я думать никогда не смел об том, в чем теперь сделался виновным! Меня к этому подвигнул муж твой, уверя меня, что вы сами этого желаете и он согласен на это. Потому-то я и сказал, что он вас не любит!
Я вся затрепетала и не могла даже произнести ни одного слова, наконец насилу собралась с силами и сказала:
— Не думаете ли, что я вам поверю? Это вы говорите в свое оправдание и хотите замарать другого в сем мерзком деле! Мне нечего с вами долго оставаться, я и так много для вас сделала, что могла слушать вас. Прошу вас непременно сегодняшний день отправиться в путь ваш, я теперь иду обедать к моему благодетелю и не войду в мой дом иначе, как узнаю, что вы уехали, но ежели не сделаете сего, — я все обнаружу!
Сказавши сие, я вышла вон и ту минуту пошла к моему отцу и благодетелю. При-шедши, нашла я мужа моего тут. Увидевши его, все члены мои затрепетали, и я насилу могла держаться на ногах. Губернатор, увидя меня бледную, вскочил, посадил, кликнул жену свою, которая мне дала нюхать что-то. Я сказала:
— Не беспокойтесь: я была очень далеко и устала, а больше от жару. Теперь прошло и мне лучше! — И пошла с губернаторшей в ее кабинет, где невольно полились слезы и облегчили сердце стесненное. И губернаторша сочла, что у меня истерика, и мужа моего стеряла, который догадался, что это значит. Немного погодя входит мой благодетель и с горестным лицом спрашивает:
— Какова ты, мой друг? Я вижу, что чему-нибудь надо быть чрезвычайному, но теперь спрашивать не хочу.
Я только просила, чтоб он удержал мужа моего целый день у себя. И так мы пробыли до двенадцати часов: племянник его приходил к губернатору прощаться, и муж мой очень удивился, что он так скоро вздумал ехать. Губернатор сказал на это ему:
— Уж давно бы пора было отправляться, и, кажется, здесь жить незачем! Пришедши мы домой, муж мой чрезвычайно был сердит и ни слова со мной не говорил. Я, помолившись Богу и препоручая себя в его покровительство, легла спать. Вставши поутру, пошла поздороваться с мужем моим. Только я вошла, то он спросил:
— Что это значит — скорый отъезд моего племянника, которого я столько много люблю, и он совершенный друг?
— Ты ошибаешься в его дружбе: он ничуть тебе не друг, а больше враг, и не стоит об нем и говорить!
Он посмотрел на меня очень сердито и спросил:
— Почему, сударыня, вы это изволите говорить и смеете обижать того, в котором я уверен, что он ничего того не сделает, что б служило к его стыду. Чем он тебе не угодил?
— Я от него никогда не требовала угождения, а старалась сама всей твоей родне угождать и делать все то, что только от меня зависело. Правда, есть еще у тебя племянник К.Ф.И., которого я не только люблю, но и почитаю и который входит в мое скорбное положение и советами своими много услаждает горести мои, но он не помыслит делать мне никаких предложений, которые бы меня могли оскорбить: хотя он молод и холост, но правила его честные не допустят ни до чего такого, которое бы могло укорять совесть его. Он не отымет у других спокойствия.
— Да кто ж у тебя отнимает спокойствие и кто тебе делает постыдные предложения?
И, говоря, пристально очень смотрел мне в глаза. Я замолчала, но он требовал самым сердитым голосом, чтоб я говорила, почему я возненавидела уехавшего племянника, которого он хочет звать сюда жить.
— Когда ты заставляешь меня говорить, то знайте же, что я его выгнала и запретила никогда не въезжать ко мне в дом! Он-то самый и делал мне бесчестные предложения и смел еще лгать на тебя, что будто ты его заставил говорить и уверил его в моей к нему непозволенной любви: только стыд будто меня удерживал самой ему это открыть, -то, после всего этого, я вас спрошу: честен ж он и друг ли вам?
Он сказал:
— Что ты так много о себе думаешь? И принцессам объявляют любовь, которые смеют, объявит кто любовь непозволенную, — и такого выслушает!
— То именем только принцесса, то я выше себя считаю таковой и не позволю никому себе говорить того, что касается до чести моей, а паче твоей!
— Не беспокойся, сударыня, о моей чести: я сам умею ее сохранить, а это пустые предрассудки, которые ты называешь честью. Не мешает любить другого тебе, только умным и скромным образом, и я тебе всегда позволял и позволяю, зная и уверен, что в этом нет греха. Тебе натолковано глупыми твоими наставницами, и всяким вздором голова твоя набита, и я ничем не могу сего из тебя истребить и заставить тебя жить, как я хочу. Знай, что племянник мой опять здесь будет и возобновит свои искания!
Я отвечала:
— Племянник твой не в твоей команде, и ты не можешь приказывать ему и назначать, где жить, а я буду просить моего благодетеля, чтоб он его далее удалил от нас, и буду принуждена ему все рассказать, для чего я сие делаю!
Он посмотрел на меня и сказал:
— Тем-то ты плотишь за любовь мою и за дружеское позволение наслаждаться жизнию и всеми утехами?
— Много вас благодарю за любовь и за позволение на самые лучшие дела, по-вашему, но я сама себе не позволяю, и ничто в свете меня принудить не может! Ты говоришь, что глупые мои наставницы меня сей глупости научили, — пусть так! Да поможет мне Господь все их наставления исполнить!
Он вскочил в превеликом сердце и бросился ко мне. Я думала, он хочет ударить меня, но я с места не тронулась, и он только сказал самым зверским голосом:
— Я теперь знаю, что с тобой делать! Будешь жалеть, но поздно! Я горько заплакала и сказала:
— Я вся во власти твоей, — что тебе угодно, то и делай, ты властен над телом моим, но не над душой Бог мой ее соблюдет от нечистоты!
Он ушел, хлопнувши дверью, и уехал в банк. Я пошла в свою комнату, упала перед распятым Иисусом, молила его о помиловании мужа моего, а меня чтоб сохранил от падения и дал мне силы и крепость к перенесению всего того, что против меня муж мой будет предпринимать. В самое это время приходит мой благодетель и находит меня в жестоком волнении и слезах.
— Что тебе, моя милая дочь, сделалось? Какая скорбь тебя угнетает? Открой сердце твое любящему тебя отцу! Ты сама меня назвала сим для меня приятным именем.
Я зарыдала.
— Что я тебе скажу, отец мой? Я гибну, научи меня, что мне делать в моих горестных и тесных обстоятельствах!
И все ему рассказала, он ужаснулся и долго молчал, наконец со слезами сказал:
— Принимай от Господа твоего все сие за опыты, на тебя посланные, будь тверда и постоянна. С помощию Божией все преодолеешь. Ты не согрешишь, ежели не будешь повиноваться воле мужа твоего в таковых случаях, а племянника его никогда здесь не будет, — в этом тебя уверяю. Вот тебе мой самый дружеский совет: молись и проси Отца Небесного! Он уж найдет способы, как тебя избавить, а я только могу сделать, чтоб муж твой чаще был у меня, и, может быть, что-нибудь успею из него сделать. А тебя прошу, моя любезная, быть против него как можно кротче и показывать ему, сколько ты его любишь и стараешься ему угодить. Но не наружностью, а внутренне старайся любить его. Немудрено любить доброго мужа, но ты старайся исполнить закон Христов — люби и твоего мужа и помни, что и он тебе дан от руки Создателя твоего. Судьбы Его неисповедимы, и не нам их испытывать, а наше дело — повиноваться Его велениям и не роптать на Него. Ежели ты скажешь, что жить с ним не можно, то подумай, будет ли твоя участь лучше и будет ж твоя душа спокойнее, ежели ты его оставишь? Одни будут винить его, а другие — тебя, да еще и более тебя обвинят, нежели его. Ты же так молода, да и будешь ли ты тогда спасена от преткновения? Может, самая жестокость мужа твоего делает тебя сильной и добродетельной. Терпи, мой друг, и ежели ты все это превозможешь, то какая тебе будет радость при воспоминании прошедших твоих бедствиев и какую любовь и благодарность ты будешь чувствовать к Спасителю твоему, который спасал тебя, подкреплял, услаждал, давал тебе друзей? Не дар ли драгоценный и теперь Он тебе дал — кротость и терпение и что ты всеми любима искренно? Нет человека, который бы о тебе не говорил доброго! Но ты не возгордись этим: это не твои достоинства, а посланные тебе от Господа, то ты и обращайся к нему беспрестанно с наполненным сердцем любви и благодарности к Нему единому. Не грусти же, моя неоцененная и добрая, не разрывай сердца, любящего тебя, как самую наилюбезнейшую дочь! Я бы был совершенно счастлив и спокоен, если бы твоя жизнь была спокойна. Твое счастие тесно связано с собственным моим счастием и спокойствием. Будь, мой милый друг, спокойна, сколько возможно, а я поговорю с твоим мужем, он не дурак, и как кажется, и сердце должно быть хорошо, но не дано ему направления к добру. Увидим, что будет, и не станем отчаиваться, а ты за него молись и проси ему милости Божией!
Я с горькими слезами сказала ему
— Все буду твои советы и приказания исполнять, неоцененный мой отец и благодетель! Молитесь за вашу несчастную дочь, чтоб она не ослабела в терпении!
Он обнял меня и горько заплакал и ушел, но я осталась гораздо спокойнее. Муж мой тотчас пришел после его и узнал, что был у нас губернатор. Вошедши, спросил:
— Зачем был у тебя губернатор? Или ты за ним посылала?
— Я за ним никогда не посылаю, а он сам, привыкши нас видеть часто, пришел посмотреть и узнать, здоровы ли мы.
— В каком положении он тебя застал? Сказывай и не лги!
— Я никогда тебе не лгала и не намерена лгать. Он меня застал в слезах и в жестокой горести!
— Спрашивал ли он у тебя, отчего ты в слезах?
— Спрашивал!
— Что ты ему на это отвечала?
— Что я несчастлива в моей жизни и желала бы, чтоб скорее прекратилась жизнь моя, нежели жить и мучиться, да и мужа моего мучить, которому бы я хотела доставлять одни радости, а не мученья!
— Что ж он тебе на это сказал?
— Велел терпеть и за тебя молиться!
— И ты правду говоришь?
— Я тебе уж сказала, что ни из чего в мире лгать не буду, остается в твоей воле — верить или не верить!
— Берегись, ежели ты мне не то сказала. Я узнаю от самого твоего благодетеля, на которого ты надеешься. Я сегодня же к нему пойду!
— Изволь идти и спрашивай обо всем!
Он посмотрел на меня и, помолчавши, сказал:
— Я еще тебе повторяю, что ты должна решиться на мои требования, а иначе твоя жизнь не будет спокойна!
Я отвечала, что я решилась: сказала — и не переменю своего слова, что ‘в этом случае не могу тебе повиноваться, хотя б ты меня всеми муками хотел принуждать, — но не принудишь’. Он посмотрел на меня и сказал:
— Посмотрим! Я тебе запрещаю ходить к твоему благодетелю! Сказывайся больной и его к себе не принимай, ни жены его.
— Первому я повинуюсь, но последнее я не знаю, можно ли будет сделать, чтоб не принимать к себе тех, которые нам благодетельствуют. И он твой начальник!
— Это не твое дело мне давать наставления! — И ушел обедать к губернатору и там сказал, что я больна.
Что уж там было и что ему говорил губернатор — я не знаю, но я в самом деле занемогла очень, и женщина моя, испугавшись, послала тотчас за лекарем, который ту минуту пустил кровь мне, и я ничего не помнила, что со мной было. Лекарь поехал от меня к губернатору и сказал им, что я очень больна и жизнь моя была в опасности, ежели бы он не пустил мне крови, то были бы следствия очень дурные. Муж мой испугался, прибежал домой и нашел меня в великой слабости, и смертная бледность на лице. За ним вслед и благодетели мои оба пришли, сели возле меня. Отец мой взял руку мою и нашел, что пульс очень скор и внутренний жар велик, посмотрел на мужа моего и сказал:
— Что теперь вы думаете? Она может и умереть, и кто будет ее убийца? Он зарыдал и сказал:
— Я без нее сам жить не могу! Она — ангел кротости и терпения! — Упал на колени перед кроватью: — Живи для того, чтоб простить меня во всех моих несправедливостях против тебя!
Я сказала, что я прощаю его и никогда не помню его досад.
— Одно твое доброе поведение может навсегда истребить из памяти моей все те горести, которые ты мне причинял!
Он сказал:
— Я тебе обещаю при благодетеле твоем, что буду другом твоим и никогда не оскорблю тебя с намерением!
Благодетели мои оба плакали и, обнявши его, сказали:
— Исполни свое обещание и будь добрым мужем, услади ее жизнь скорбную и дай ей чувствовать то добро, которого ты лишил ее!
И так как я была очень слаба, то они не хотели много при мне говорить, а ушли с ним в другую комнату, а я, оставшись, благодарила Господа моего за болезнь посланную, чрез которую я примирилась с мужем моим и увидела, что он меня еще любит.
Но сия моя радость недолго продолжалась… С месяц я жила счастливо и спокойно, но опять муж мой начал жить по-прежнему, и занятия с девками составляли все его удовольствие, а я опять начала страдать, но ничего не говорила ему. Прибежище мое было одно — к Создателю моему, чтоб Он дал мне крепость и силы. В один день он опять возобновил свои предложения, чтоб я выбрала непременно себе любовника: ‘Я этого хочу’.
Я ему отвечала:
— Где твои клятвы и обещания, которые ты давал, — сделать меня спокойной и счастливой? И что ты мне говоришь о том, на что я никогда не решусь и не сделаю? Я тебе уже сказала и прежде, и ныне подтверждаю: не допущу себя никогда до того, чтоб совесть моя меня укоряла, и не сделаю стыда тем, которые меня воспишвали и давали мне наставления, чтоб я была добродетельна, — чрез что я буду приятна Создателю моему и любезна людям. Более помню наставления последнего моего благодетеля и отца — Михаила Матвеевича! — И горько заплакала, сказавши: — Отец мой Чувствует ли твое сердце, что дочь твоя погибает? Ты обещал молиться обо мне, — да услышит Господь твою молитву о несчастной твоей сироте! — а более ничего не могла говорить…
Он чрезвычайно рассердился и сказал:
— Я дойду до моих намерений и укрочу твое жестокое и упрямое сердце! С сих пор ты увидишь, что с тобой будет!
— Я на все готова: мне нельзя ожидать от тебя лучшего, но Бог мой защитит меня от всякого зла, тобою мне приготовляемого!
Он затопал ногами и сказал:
— Молчи и не говори ни слова!
Я замолчала, и сердце мое окаменело так, что слезы остановились, и я как деревянная сидела, и никаких чувств не было. Он уехал со двора, а я насилу могла опомниться: что я и где я, и что со мной будет? Слезы облегчили мое страдание. Я пошла к обедне и с великим усердием молилась Спасителю моему, ежели возможно, чтоб Он отвратил от меня то зло, которым меня угрожает муж мой.’ Но ежели угодно тебе, Боже мой, попустить сему злу, то подкрепи меня силою Твоею и буди моим хранителем!’ И после сего пришла домой очень спокойна. Перед обедом он прислал сказать, что дома не обедает. Итак, я отобедала и села за работу. Пришел вечер, я напилась чаю, со двора не поехала для того, что сильный был мороз. И у меня тот день никого не было, что очень редко случалось. В ожидании мужа моего села я почитать Арнта, но вдруг сердце мое забилось, как бы испугалось чего, и страх столько овладел всеми моими чувствами, что я начала дрожать и дух мой стал заниматься, так что я водой отпивалась и наверно знала, что будет со мной что-нибудь очень неприятное. Наконец я начала со слезами молиться Спасителю моему, чтоб Он не оставил меня и послал помощь свою.
В первом часу приехал муж мой пьян и чрезвычайно сердит, разделся и лег, я уже была в постеле. Первое — начал меня бранить и называть непокорною женою и не любящею мужа своего и что он несчастлив мной очень. Я молчала. Наконец он сказал: ‘Что ты молчишь?’ — вскочил, согнал меня с постели, положил с собой, а мне не велел выходить из спальны, но я вышла. Он, увидя, что меня нет, встал, ругал, сколько ему было угодно, и вытолкнул меня на крыльцо в одной юбке и без чулок, и сени запер. Сколько от горести, а более от морозу дух у меня занимало. Вдруг вижу — идет кто-то к крыльцу на стон мой, и я узнала, что это Феклист, но я уж говорить не могла. Он взял меня на руки и снес в баню, которая накануне была топлена, надел на меня свою шубу, затопил печь, согрел воды с шалфеем и напоил меня, и горько плакал: ‘Ты, мать наша, всех нас несчастнее! Нам доставляешь покой, а сама не имеешь!’
Я сказала: ‘Помолись, мой друг, обо мне, чтоб Господь помиловал меня!’ И у меня сделалась сильная лихорадка: слез не было и тягость в груди была несносная. В пятом часу прибежала девка, хватясь меня, где я, ранее не могла выйти: муж мой не спал и не выпускал из комнаты, и прибил ее. Она бросилась ко мне, зарыдала и закрычала: ‘Жива ли она?’ Упросила меня надеть капот теплый, обула меня, и, взяв меня добрый Феклист на руки, принес в комнаты, в антресоли, и опасались, чтоб не услышал муж мой. Тут я легла на канапе, и девка меня напоила чаем, который я насилу глотала, и, кроме сих двух людей, никто не знал моего изгнания, и я им запретила говорить.
Поутру, в девятом часу, я велела заложить карету. Муж мой, услыша, вошел ко мне и спросил: ‘Куда ты едешь так рано?’ И, увидя страшную бледность и слабость, с робостью спросил: ‘Что тебе сделалось матушка?’ Я залилась слезами и сказала: ‘Бессовестный ты человек! Еще можешь ты спрашивать у меня, что мне сделалось? Ты бы спросил: еще ты жива после того, что с тобой произошло? И за что? Зато, что я тебе не повинуюсь и мерзким твоим желаниям? Знай, что я еду к отцу моему и все расскажу, и ничто меня от сего удержать не может! Нет более моего терпения, и после этого я с тобой жить не могу: избавлю тебя такой жены, которая тебе ненавистна, и ничего от тебя не потребую, в одной рубашке останусь, но с спокойным сердцем и чистой совестью. Я бедна не буду: у меня есть руки и глаза, а Бог — мой помощник! Буду просить моего благодетеля, чтоб он отправил меня в Москву к отцу моему, где буду жить счастливо и спокойно. Они знают меня, знают и тебя, но не думай, чтоб они меня повинти: винить будут те, которые не знают, да мне до тех и дела нет, а ты меня ни в чем не можешь упрекнуть!’
Он стал упрашивать меня и уверять, что он ничего не помнит. ‘Я только это знаю, что сие не в первый и не в последний раз будет, и не верю, чтоб ты не помнил: ты не так был пьян, чтоб можно было сказать, что ты без памяти был! Да что говорить! Я еду и исполню то, что предприняла, и ты не можешь меня остановить. Ты же сам вечор сказал, что ты несчастлив мною, и хотел избавиться от меня смертию моею, но я и без этого избавлю тебя, — и ты не будешь никогда видеть ту, которая столько делала жизнь твою несчастной, и жаловаться на тебя не буду, а буду молиться за тебя: да простит тебя Господь и даст тебе мир и спокойствие и счастие сего мира и будущего! Пусть совершается надо мной его определение: я с покорностию все снесу!’
Приехала я к моему благодетелю рано. Бледность лица моего сказала ему о моем душевном положении. Я упала перед ним и с рыданием сказала: ‘Дочь твоя несчастная лежит у ног твоих: научи ее, что делать и что предпринять!’ И рассказала ему все случившееся со мной. Он залился сам слезами, кликнул свою супругу и велел меня напоить горячим, потому что у меня сильная лихорадка сделалась. Между тем послал за моим мужем, который и приехал. Он ввел его в ту комнату, в которой я лежала, и заплакал. Благодетель мой спросил у него: ‘Правда ли то, что я слышал от жены твоей и как ты с ней поступил тирански и подло! Разве она заслужила от тебя? Вы можете мне прямо сказать, что она против вас сделала. Вам лучше с ней расстаться, ежели она не стоит вашей любви и уважения!’
Он зарыдал и сказал: ‘ Благодетель мой! Она права, и я ее ни в чем винить не могу, но помоги мне испросить у ней прощения! Я не могу без нее быть счастлив! Ежели она меня оставит, то не будет в мире человека несчастнее меня!’ Подошедши ко мне, говорил: ‘ Неужто ты захочешь отнять от меня жизнь, честь и спокойствие? Кротость твоя и терпение не допустят тебя сие сделать! Прости меня, — у ног твоих лежу! Благодетель мой, будь поручителем, присоедини свои просьбы к моим и дай мне новую жизнь!’
Благодетель мой и отец подошел ко мне, взял меня за руку, а супруга его, сидя возле меня, заливалась слезами, — и оба начали говорить: ‘Муж твой раскаивается, кажется, чистосердечно и обещает не огорчать тебя: согласись, мой друг, моя неоцененная дочь, послушайся отца твоего!’
Я залилась слезами, прижала его руку к томному моему сердцу и сказала: ‘Ты — мой отец и благодетель, единая отрада скорбного моего сердца! Я все для тебя делаю: остаюсь с ним жить, хотя и не думаю, чтоб я была счастлива! Только одной у него прошу милости: не говорить мне никогда о любовнике и никого не предлагать, другое — чтоб избавил меня видеть то, что заставлял меня видеть: я сего снести не могу, и оставил бы меня жить спокойно. Я ему никогда не говорила и не упрекала его, а старалась делать ему угодное, думая, что моя кротость и терпение все превозможет, но очень обманулась: ничто несчастной моей жизни переменить не могло! Он сам здесь пусть скажет, — слышал ли он когда жалобы мои, видел ли когда скорбь мою? Я и это старалась запирать внутри. Вина моя главная в том, что я все переносила и, вышедши за него, не видала радостных и покойных дней, а которые и имела, то он всячески старался отнять их. И после всего говорить, что он меня любит! Для меня непонятна сия любовь, по крайней мере, — я не умею так любить! Скажи мне теперь при отце моем, что я тебе сделала? Ежели я тебе и говаривала когда, но не для себя: это Бог видит, а боялась, чтоб ты не потерял своего доброго имени. Вспомни почтенную мать твою, которая со слезами тебе говорила: ‘За что ты оскорбляешь жену твою и истинного твоего друга и делаешь жизнь ее несчастною? Да и на меня наложил страшную тягость и скорбь, которая скоро меня сведет во гроб! Я другу моему — ее матери — клятву дала пред Спасителем, чтоб сделать ее жизнь спокойной, и за тебя ручалась, что будешь ей добрый муж и друг, — но то ли я теперь вижу: ты сделался ее тираном! Пока еще я жива, то она во мне имеет мать и нежного друга, но ежели я умру, — что с ней, бедной и сирой, будет? Кому она откроет сердце свое и кто с ней разделит ее несчастие? Молю Господа моего, чтоб Он сохранил жизнь мою, хотя и скорбна она для меня, но я нужна ей для успокоения ее. Ежели ты не переменишься, то не будет тебе счастия и совести твоей спокойствия ни на минуту. Я вижу, что ты плачешь: дай Бог, чтоб эти слезы были слезы раскаяния и признания! Прошу тебя со слезами: пожалей хоть старость матери твоей, которая хочет только жить для вас, не сделай смерть мою горькою!’ И ты вспомни, в который день сделался ей удар, каков ты был накануне? Не это ли ей и смерть причинило? Лета ее не могли уж перенести виденного ею несчастия моего! Вспомнить и теперь не могу о ее потере, я с ней все мое счастие потеряла невозвратно. Она одна была: мать, друг и наставница, — и ту Господь отнял от меня! Да будет Его воля! Судьбы Его неисповедимы. Она меня учила всему покоряться и терпеть, и еще — благодарить Спасителя моего за те страдания, которые Он на меня щедро посылает. Может ли быть что мучительнее в жизни, как иметь мужа такого, который, вместо дружеского успокоения, старается сделать мою жизнь самою несчастною. Я еще никогда не была от тебя успокоена, но Господь мне посылал таких благодетелей, которые любовию своею и дружескими соболезнованиями и советами услаждали сколько-нибудь мою горестную жизнь. Я часто завидовала…’
Впервые опубликовано: Лабзина А.Е. Воспоминания. СПб., 1903. (С небольшими сокращениями). (Прил. к журн. Русская старина. 1903. Т. 113. N 1-3.).