Воспоминания и записи Евгения Иванова об Александре Блоке, Иванов Евгений Павлович, Год: 1922

Время на прочтение: 137 минут(ы)

Воспоминания и записи Евгения Иванова
об Александре Блоке

Публикация Э. П. Гомберг и Д. Е. Максимова
Подготовка текста Э. П. Гомберг, комментарии Э. П. Гомберг и А. М. Бихтера
Вступ. статья Д. Е. Максимова

Александр Блок и Евгений Иванов

(Д. Е. Максимов)

1

В истории идейных и дружеских связей Блока его отношениям с Евгением Павловичем Ивановым должно быть уделено особое внимание. Можно утверждать, что среди друзей Блока не было ни одного, которого бы поэт любил с такой нежностью и постоянством, как Евгения Павловича. ‘Ты один из самых мной любимых в мире’, — писал ему Блок в 1905 году. Е. П. Иванов, в свою очередь, вспоминает о своей ‘собачьей преданности’ Блоку и его семье.
Блок познакомился с Евгением Ивановым 6 марта 1903 года (на редакционном собрании журнала ‘Новый Путь’), а 22 февраля 1905 года уже перешел с ним на ‘ты’. С тех пор дружба их не прерывалась до смерти Блока.
В этой дружбе не было того захватывающего, удивленного и радостного вглядывания, той напряженности духовного общения, которые господствовали в ранних отношениях Блока с Андреем Белым. Но близость Блока с Е. П. Ивановым, несмотря на все отличия их путей, всегда оставалась ясной, спокойной и безоблачной, и в этом смысле также не походила на потрясаемые тяжелейшими кризисами и надолго исказившиеся отношения его с Андреем Белым.
Смысл и содержание этой дружбы трудно понять, не составив представления о личности Е. П. Иванова, его жизни и образе мыслей. При этом нужно иметь в виду, что Евгений Иванов принадлежал к числу тех людей, в которых их человеческий стиль имеет едва ли не большее значение, чем их идейная ориентация и внешние факты их биографии.
Евгений Павлович Иванов — человек ярко выраженного религиозного склада, член Петербургских религиозно-философских собраний 1900-х и 1910-х годов, член Вольной философской ассоциации, спорадический сотрудник символистских изданий и детский писатель — родился 7 декабря 1879 г. в Петербурге [*]. В Петербурге он прожил всю жизнь и был связан с ним прочной духовной связью. Здесь же в своем городе в самые страшные дни фашистской блокады он умер от голода (4 января 1942 г). Отец его, Павел Александрович Иванов, личный дворянин, был членом Совета Волжского Камского банка, мать — Мария Петровна (урожденная Угрюмова), происходила из купеческого старообрядческого рода. Религиозная атмосфера патриархальной, на редкость дружной и сплоченной семьи Ивановых, налаженный обиход их уютной квартиры, с почти уже архаическим для того времени керосиновым освещением, со старинными иконами, киотами и лампадками по углам, поддерживались, прежде всего, ее заботами и ее влиянием.
[*] — Биографические сведения о Е. П. Иванове почерпнуты из оставшихся в его архиве документов (Рукописное отделение ИРЛИ, ЦГАЛИ), а также получены со слов его жены Александры Фаддеевны Ивановой и дочери Марины Евгеньевны Ивановой (крестницы А. А. Блока), которым за помощь в работе приношу глубокую благодарность. Ценные сведения о Е. П. Иванове содержатся также в кн.: ‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову. С приложением писем Ал. Блока к М. П. Ивановой и ‘Петербургской поэмы’ Блока’, Редакция и предисловие Ц. Вольпе. Подготовка текста и комментарии А. Космана. Изд. Академии Наук СССР, М.-Л., 1936.
Евгений Иванов учился на юридическом факультете Петербургского университета и в 1905 г. окончил его, хотя государственных экзаменов не сдавал. В интеллектуальном развитии Е. П. Иванова посещение университетских лекций не имело серьезного значения. Е. П. Иванов не чувствовал притяжений к академическим наукам, а стоящая за ними позитивистская культура эпохи уже с юности его отвращала. В этом отвращении к существующим формам научной жизни он доходил иногда до крайних выводов ‘Университет, этот ‘храм науки’… — писал он, например, в 1905 г., — кажется, окончательно умер… В насмешку его можно только назвать ‘храмом’ науки, культуры … Побывшие в университете зачастую являлись еще более непросвещенными темными личностями …’ [Евг. Иванов, Университет, ‘Вопросы жизни’, 1905, No 4-5, стр. 264].
В этот период (во всяком случае, не позже весны 1902 г.) завязалось личное знакомство Евгения Иванова с Мережковскими, В. Розановым, со всем кругом Религиозно-философских собраний и журнала Мережковских ‘Новый Путь’, который подготовлялся тогда к изданию. Приблизительно в то же время началась и литературная работа Е. П. Иванова.
Уже в это время жизнь Евгения Иванова, дробясь между неинтересными для него университетскими занятиями с одной стороны и размышлениями на очень далекие от них темы, — с другой, приобрела двойственный характер. С годами эта двойственность, — разрыв между ‘свободой’ и ‘необходимостью’ — еще более усилилась и определила собой всю дальнейшую его судьбу. ‘Подлинная’, внутренняя жизнь Е. П. Иванова выражалась в переживаниях и размышлениях, которые он нервно и хаотически записывал в своем огромном дневнике, в общении его с друзьями и родными (семейственность была для него культом), и в его литературных опытах, внешняя жизнь — в ежедневных отвлекающих, хотя и не очень обременительных трудах. Литературная работа Евгения Иванова была всегда ограниченной, скорее любительской, чем профессиональной и в те годы почти не являлась для него источником дохода. Поэтому, чтобы вносить в семью свою долю, Е. П. Иванов должен был преодолеть присущую ему житейскую вялость, непрактичность и беспомощность и поступить на службу. И вот на самых скромных ролях, в самых безразличных для него учреждениях всю жизнь тянул он как умел служебную лямку. Конечно, при его душевном складе и идейных устремлениях, ни на какое существенное продвижение по службе, ни на какую ‘карьеру’ он не рассчитывал, да и не мог рассчитывать.
Более десяти лет, с 1907-го по 1918 год, он работал конторщиком-счетоводом в Правлении Китайско-Восточной железной дороги. Затем, уже при советской власти, — библиотекарем Губернского отдела здравоохранения, позже, несколько лет, — ‘статистиком 1-го разряда’ в Ленинградском Областном статистическом отделе и в других статистических учреждениях. В 1929 году течение жизни Евгения Павловича было нарушено разразившейся над ним репрессией. Он был сослан в Великий Устюг, в котором жил свыше трех лет, голодая и нуждаясь, на скудные, случайные заработки (копал канавы, колол лед, стерег огороды). Возвратившись в Ленинград после ссылки, Е. П. Иванов в 1932 году поступил статистиком на завод киноаппаратуры, а в следующем году занимал должность заведующего Статистического отдела Ленинградского Спиртового завода, состоял счетоводом механической мастерской, табельщиком и просто рабочим на заводе им. Макса Гельца, и, наконец, в последние годы своей жизни, — служил кассиром Музыкальной школы при Ленинградской Консерватории.
Свою литературную работу Е. П. Иванов начал в упомянутом уже полухристианском-полусимволистском журнале ‘Новый Путь’ (1903-1904) и в созданных на его основе ‘Вопросах жизни’ (1905) — органе мистических идеалистов, Булгакова и Бердяева. В 1907 г. в символистском альманахе ‘Белые ночи’ Евгений Иванов напечатал импрессионистический литературно-философский этюд ‘Всадник. Нечто о городе Петербурге’ — произведение, вызвавшее сдержанную, двойственную оценку Блока [Письмо Блока к матери от 3 сентября 1905 г. (Замечание Блока относится к рукописи ‘Всадника’)] и неодобрительный отзыв А. Белого (‘Весы’, 1907, No 7). Отдельные статьи и рецензии Е. П. Иванова печатались иногда и в газетах, а рассказы для детей — в журнале ‘Тропинка’. Объем этих писаний был весьма скромный: несколько небольших статей, рецензий, заметок, маленьких рассказов — и все.
Сравнительно более прочную связь с литературой Е. П. Иванов установил лишь в советский период, выступая исключительно как детский писатель. По крайней мере, Государственным издательством было выпущено пять его брошюр для детей младшего и среднего возраста. Но и этот ‘расцвет’ его писательской деятельности продолжался недолго.
Статьи и этюды Евгения Иванова, экзальтированные и не всегда внятные по мысли и изложению, не привлекли внимания читателей, даже тех, кому они были близки по содержанию. В своих детских рассказах Е. П. Иванов обнаружил несомненные литературные способности, но развить их и занять определенное место в детской литературе ему не удалось [*].
[*] — В символистских журналах Е. П. Иванов поместил следующие статьи. В ‘Новом Пути’ за 1903 г.: ‘К спящим от печали’ (в отделе ‘Из частной переписки’), No 10, стр. 170-173, ‘О смрадном и святом (По поводу заметки А. Крайнего о г. Розанове)’ — там же, стр. 173-176. В ‘Новом Пути’ за 1904 г.: »Эдип в Колоне’, в Александрийском театре’ (в отделе ‘Театр’), No 2, стр. 253-259, ‘Юность мира’ (в отделе ‘Из частной переписки’), No 3, стр. 135-145, ‘В. Розанов. Семейный вопрос в России (СПб., 1903 г.)’ (рецензия), No 6, стр. 196-202. В ‘Мире Искусства’ 1904 г.: ‘Георгий Чулков. Кремнистый путь. М., 1904’ (ред., под инициалами И. Е.), No 4, стр. 87-88. В ‘Вопросах Жизни’ 1905 г.: ‘Университет’ (в отделе ‘Из частной переписки’), No 4-5, стр. 264-267.
Как детский писатель, Е. П. Иванов сотрудничал в журнале ‘Тропинка’. Кроме того, он выпустил, считая переиздания, шесть книжек для детей: одну — до революции, остальные — в советское время: 1) Евгений Иванов. В лесу и дома. Рассказы. (‘Лес’, ‘Таракан’, ‘Пруд’, ‘Косатка’, ‘Черный мельник’, ‘Волхвы с Востока’). Рисунки Т. Гиппиус. Библиотека ‘Тропинки’. Изд. т-ва И. Д. Сытина. М., 1915, 67 стр. 2) Евг. Иванов. Рассказы. Гришка Грохотун. Два шага. Кот-Колоброд и крысы. Рисунки В. Д. Замирайло. ГИЗ, Л., 1925, 44 стр. 3) Евг. Иванов. Гришка-Грохотун. Для детей среднего и старшего возраста. Рисунки В. Замирайло. ГИЗ, М.-Л., 1927, 23 стр. 4) Евг. Иванов. Два шага. Рисунки В. Замирайло. ГИЗ, М.-Л. 1927, 23 стр. 5) Евг. Иванов. Козел и дед. Для детей младшего и среднего возраста. Рисунки Т. Глебовой. ГИЗ, М.-Л., 1928, 36 стр. 6) Евг. Иванов. Кот-Колоброд и крысы. Рисунки В. Замирайло. ГИЗ, М.-Л., 1928, 21 стр.
Некоторые из рассказов, входящих в эти книги, были первоначально опубликованы в журналах, например, рассказ ‘Кот-Колоброд и крысы’ — в журнале ‘Воробей’, 1924,
No 2, ‘Два шага’ и ‘Гришка-Грохотун’ — в журнале ‘Новый Робинзон’, 1924 г., NoNo 9 и 12. Рассказ ‘Митька Четыркин’ был напечатан в No 11 ‘Нового Робинзона’ за 1925 г. Следует отметить, что, согласно анкетным данным, дети-читатели ‘Нового Робинзона’, — оценивая помещенные в нем рассказы разных авторов, на первое место выдвинули рассказ ‘Гришка-Грохотун’ (См. статью: Дилакторский. ‘Наш дневник’, ‘Новый Робинзон’, 1925, No 4).
Сотрудничество Е. П. Иванова в газетах не учтено. Известно только, что в 1906 г. он участвовал в кадетской газете ‘Страна’, а в 1910 г. — в баптистской газете ‘Утренняя звезда’, где, между прочим, поместил статьи: ‘Се оставляется дом ваш пуст’ (13 авг. 1910 г., No 33) и ‘При дверях’ (8 окт. 1910 г., No 41).
По характеру своих личных знакомств, вкусов и по общей своей ориентации Е. П. Иванов примыкал к символистскому и околосимволистскому литературному кругу. Но действительно глубокой заинтересованности в эстетической стороне движения у него не было: чисто литературными вопросами он интересовался лишь относительно.
Круг мыслей, определивших мировоззрение Евгения Иванова, его идейные искания, весь строй его мышления, как он сам признавался в ‘Воспоминаниях’, самым непосредственным образом были связаны с неохристианской проповедью Мережковского и отчасти с В. В. Розановым. Под общим влиянием Мережковского написано большинство его ранних статей [Сомнения Е. П. Иванова по отношению к Мережковскому обозначились значительно позже].
В этом отношении Е. П. Иванов заметно расходился с молодым Блоком. Блок, как известно, ориентировался прежде всего на Вл. Соловьева, а к Мережковскому относился с уважением, интересом и вниманием, но вполне свободно, без всякого оттенка преклонения, а иногда и весьма скептически. Е. П. Иванов, наоборот, считал себя прямым учеником Мережковского. ‘Он вполне и безраздельно пылает Розановым и Мережковским’, — с оттенком иронии отзывался о нем Блок в письме к Сергею Соловьеву от 8 марта 1904 г., но тут же называл Евгения Павловича ‘самым замечательным’ петербургским мистиком [Письма Александра Блока, Л., 1925, стр. 70].
Действительно, ‘мистическая тема’ прошла через всю жизнь Е. П. Иванова. Не будучи приверженцем церковной ортодоксии, он неотступно, почти маниакально, думал о христианстве и об отношениях между христианством и современной культурой. Христианскими критериями он проверял свои переживания и свое поведение. Он никогда не расставался с Евангелием, всегда носил его при себе и наполнял свой дневник цитатами из евангельских текстов. Понятно, что эта христианская тенденция, развиваемая в условиях XX века, ограничивала кругозор Е. П. Иванова и обрекала его мысль на трагические и во многом бесплодные блуждания.
И, тем не менее, Евгений Иванов иногда очень чутко улавливал окружавшие его веяния жизни и культуры и очень остро реагировал на них в своих разговорах, дневниках, письмах. Забывать об этом, сводить Е. П. Иванова исключительно к роли проповедника христианской идеи мы не имеем никаких оснований. Его мысли об автоматизме цивилизации (по существу буржуазной), о мертвой зеркальности современного сознания (по существу — декадентского), о злой, ‘демонической’ душе города (с нашей точки зрения — капиталистического), если не по форме, то по внутреннему смыслу соответствовали освещению этих тем в творчестве передовых писателей эпохи, в частности, Блока. В отличие от доктринеров христианского типа, Е. П. Иванов усваивал опыт русской и западной классической литературы — Пушкина, Достоевского, Ибсена — вчитывался в современных авторов и преклонялся (подобно Блоку) перед музыкой Вагнера.
Евгений Иванов обладал способностью переступать границы своей главной темы и с чисто романтическим беспокойством и болью вглядываться в неустроенность и неблагополучие своей собственной и окружающей жизни, и эта способность спасала его от богословской рутины и сближала с Блоком.
Во всяком случае никакого мистического ‘учения’ или схемы, связанной общим узлом, как это было, например, у Мережковского, Е. П. Иванов не создал. Ни проповедника, ни христианского философа, ни религиозного писателя в полном смысле этого слова из него не вышло, а его кратким лирическим заметкам с мистическим уклоном так и не суждено было вырасти в солидные трактаты. Можно предполагать, что в этом нежелании или неумении Евгения Иванова превращать религиозные медитации в систему сказались его субъективная честность и духовное целомудрие, которые так привлекали к себе Блока. ‘Женя ничего не завивает вокруг себя <...> — записал он в своем дневнике 1913 г. — он чист и подлинен’ [Дневник Ал. Блока. 1911-1913, Л., 1928, стр. 178].

2

В чем же заключалось внутреннее основание дружбы, притяжения, глубокого интереса Блока к Евгению Иванову?
В молодом Блоке, в его раннем мировоззрении преобладала вера в духовную гармоническую основу мира, реализующую представление о ‘жизни прекрасной, свободной и светлой’ [А. Блок, Предисловие к сборнику <'Лирические драмы'>. Собрание сочинений. T. 4, 1961, стр. 434]. Эта вера была связана с идеалистической мыслью XIX столетия, с романтическими и постромантическими традициями. Романтическое мироутверждение на рубеже нового века, в условиях нового времени, оказалось возможным для Блока не столько в разуме, сколько в мечте, в форме субъективно-лирического синтеза, объединения идей и представлений, удаленных от социальной действительности, относящихся к индивидуальной и космической жизни. Созревание Блока выражалось в разрушении этой ‘предустановленной гармонии’, в движении его навстречу эпохе, потерявшей в значительной мере ‘органические связи’, разорванной социальными противоречиями, ставшей для поэта ‘страшным миром’. Так в сознании Блока возникает ‘дисгармонический элемент’ или, согласно его терминологии, — ‘антитеза’.
Но взаимоотношение этих двух аспектов в развитии Блока не следует представлять себе только стадиально, как смену одного аспекта другим: ‘тезы’ — ‘антитезой’. Своеобразие и трагизм Блока заключаются в том, что ‘теза’ и ‘антитеза’ в какой-то мере сосуществовали в нем, и первая, отступая, перестраиваясь, меняя свою суть и свои формы и уступая второй, никогда не вытеснялась ею до конца. ‘Мир прекрасен — втайне’, — писал Блок в 1911 году [*].
[*] — Этот поворот Блока от ‘тезы’ к ‘антитезе’ Е. П. Иванов в одном из набросков воспоминаний о поэте на своем символическом языке характеризует следующим образом: ‘во втором дне душа Ал. Блока уже не ‘заревая’, а ‘ночная душа’. И спутница его дней, залитых небывалым, Дева-Заря, уже не является спутницей его на земле, хотя в небе она всегда с ним как не оскудевающая вера первой любви’ (Е. П. Иванов, Воспоминание об Ал. Блоке. ЦГАЛИ, фонд 55, 1922). Выражаясь с помощью философских терминов, можно сказать, что в восприятии Блока феноменальное бытие ‘мировой души’ на втором этапе развития поэта превращалось в бытие ноуменальное, трансцендентное.
Указанное здесь противоречие охватывало не только мировоззрение Блока и его творчество, но и его биографию.
В духовном формировании Блока, как и в формировании каждого писателя, огромное значение имела непосредственно окружавшая его среда. Почвой, питавшей праздничное вольнолюбие, поэзию избытка и игры юношеских стихов Пушкина, являлась культура и приятельский обиход Царскосельского лицея, ‘Арзамаса’, ‘Зеленой лампы’. Для молодого Блока, который вырос на пороге расторгающего старые человеческие связи и по-новому их формирующего XX века, эта сравнительно широкая дружеская среда сжалась до пределов семьи и близких к ней людей. Огражденный ‘от знанья жизни’ ‘заботой женщин нежной’, замкнутый в этом узком кругу со своими ‘словечками и привычками’ (‘Возмездие’), Блок проникался его теплом и эстетизированным уютом, который только подчеркивался сигналами тревоги и неблагополучия, доносящимися извне.
Но Блок жил в эпоху,
Когда в любом семействе дверь
Открыта настежь зимней вьюге
(‘Возмездие‘).
И в домашнюю сферу Блока, так же как в уединенный мир его творческого сознания, постепенно проникало беспокойство, она теряла свою непроницаемость и незыблемость. Блок мужественно и свободно шел в более широкие и тревожные сферы действительности. Но потребность удержать уходящий из его жизни ‘светлый дух’ тишины и благообразия, найти для него какие-то новые основания и формы, продолжить свой ‘дом’ за пределы дома у Блока оставалась.
И вот в Евгении Иванове, в своей дружбе с ним Блок находил многое из того, что ему было нужно на этом новом для него пути. В Е. П. Иванове Блок видел источник светлого, доброго, домашнего, которого ему не хватало в ‘зимней вьюге’ открывшегося перед ним сурового мира Самым фактом своего существования и своей близости Е. П. Иванов более, чем кто-либо другой из друзей Блока, напоминал ему, что жизнь не только ‘пустынна, бездомна, бездонна’. Вместе с тем в Евгении Иванове Блок находил понимание своих тревожных и беспокойных мыслей о современности и современном человеке.
И конечно, не литературные опыты Евгения Павловича и не его ‘идейные решения’ привлекали к себе Блока, а его личность, его духовный облик. ‘Он портит себя ‘писательством’, — заносит Блок в дневник 1912 года, — его драгоценное место в жизни — не в том, когда он пишет, — он свою гениальность превращает в бездарность’ [Дневник Ал. Блока. 1911-1913, стр. 129].
Блок любил и ценил в Е. П. Иванове его до боли напряженную, требовательную совесть, его душевную чистоту, его редкую чуткость и умение заражаться чужой жизнью и переживать ее как свою собственную. В этом отношении в Е. П. Иванове несомненно присутствовало нечто, сближающее его с героями Достоевского: князем Мышкиным и Алешей Карамазовым. Он в полной мере сочетал в себе их высокое человеческое бескорыстие с характерной для них трагической отвлеченностью, житейской неприкаянностью и болезненной, иногда почти садистической рефлексией. Недаром в своем дневнике он не раз называл себя ‘Иванушкой-Дурачком’ (записи 1905 г.), а Блок видел в нем ‘юродивого, нищего духом’, который должен стать поэтому блаженным [Письмо Белому от 7 апреля 1904 г. Александр Блок и Андрей Белый. Переписка. М., 1940, стр. 80].
‘Всеобщим нашим любимцем был этот добрый, умный, всепонимающий, утешительный ‘Женя», — вполне точно определяет М. А. Бекетова отношение к Е. П. Иванову в семье Блока [М. А. Бекетова, Александр Блок, Пб., 1922, стр. 107]. По словам Л. Д. Блок, приблизительно так же ощущал действие Е. П. Иванова на окружающих и Андрей Белый. Он говорил, что Евгению Павловичу достаточно прийти, повертеть шляпой — и все будет хорошо [Е. П. Иванов. Записи о Блоке. Запись от 25 апреля 1906 г. (опубликовано ниже)]. Мать Блока, А. А. Кублицкая-Пиоттух, в своих неизданных письмах к Е. П. Иванову признавалась, что и она сама, и ее сын проявляли к нему совершенно исключительное расположение. ‘Милый Женя, — пишет она, — представьте себе, что Вы единственный человек, не исключая и большинства наших родных, при котором мы, Саша и я, можем чувствовать себя самими собою. Чувствую, что глубоко и крепко люблю Вас’ [Письмо от 6 августа 1906 г. Рукоп. отдел ИРЛИ. Фонд Е. П. Иванова, No 60, л. 7 об.]. И в том же духе в ее же письме к сестре Евгения Павловича — М. П. Ивановой: ‘ценю Женю, дитятко дорогое. Как благороден этот драгоценный человек!’ [Письмо от 27 октября 1912 г. ЦГАЛИ. Фонд Блока, ед. хран. 538, л. 73 об.] И еще, в тот же адрес: ‘На другой день после того, как я была у вас, я стала чувствовать, что все, что о Жене и с Женей, огромное в моей жизни. Ведь Женя — лучший из людей, каких я встречала. Я горячо его люблю’ [Письмо от 9 февраля 1913 г., там же, ед. хран. 539, л. 22 об.].
Блок легко мог бы подписаться под всеми этими признаниями. ‘Спасибо за ваше письмо, — пишет он Е. П. Иванову 21 ноября 1904 г., — душа от Ваших слов, — часто почти ритмических, — растапливается, как воск’ [‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 32]. ‘Крепко целую тебя — и очень люблю, — читаем мы в письме Блока к Е. П. Иванову 1905 г. — В тебе много силы и какой-то строгости, перед которой я робею. Часто вспоминаю о ней и не называю ее’ (Там же, стр. 35). Через год, 6 августа 1906 г., Блок объясняет Евгению Иванову свое отношение к нему в таких выражениях: ‘Ты знаешь, что я тебя люблю и чувствую себя с тобой как со своим. Почти со всеми людьми я чувствую себя не совсем собой, только более или менее собой. Лицо перекашивается и губы кривятся от напряжения. С тобой — легко и просто. От этого происходит то, что я не радуюсь, когда грустно, и наоборот. С ‘чужими’ почти всегда становишься оборотнем, раздуваешь свою тоску до легкости отчаянья и смеха, после делается еще тоскливей. С тобой — плачешь, когда плачется, веселишься, когда весело. Верно, ты и сам прост и не напряжен, но с гораздо большим числом людей, чем я’ (Там же, стр. 50-51).
В своих письмах и дневниках Блок неизменно отзывается об Е. П. Иванове с какой-то братской нежностью и теплотой. ‘Пришел Иванов <...> Он был необыкновенно мил’, — сообщает Блок в 1904 г. своей матери [‘Письма Александра Блока к родным’, <т. 1>, Л., 1927, стр. 127]. ‘Сейчас был Женя — очень хороший’, — пишет он в 1911 г. [Там же, т. II, М.-Л, 1932, стр. 139]. ‘Женя прекрасен’ (1911 г.) [Дневник Ал. Блока. 1911-1913, стр. 22]. ‘Женя <...> дорог и любим. В последний раз, когда он приходил, мне было с ним чрезвычайно хорошо’ [Запись от 17 окт. 1911 г. (Там же, стр. 17)]. ‘Вечером пришел милый Женечка’ [Запись от 27 декабря 1911 г. (Там же, стр. 62)]. ‘У меня милый Женечка’ [Запись от 28 сентября 1912 г. (Там же, стр. 116, ср. стр. 148)]. ‘Я соскучился о Жене, давно не видел его <...> мне не хватает его чистоты и благородства среди этого мрака — петербургского зноя, гибели Сапунова, ареста Руманова’ (1912 г.) [‘Письма Александра Блока к родным’, II, стр. 213]. В Е. П. Иванове ‘есть единственная неистребимая и нерастворимая ценность’, он — ‘лучший из людей’ [Запись от 16 февраля 1913 г. Дневник Ал. Блока, 1911-1913, стр. 182].
Мнение, выраженное в последней из приведенных записей, сложилось у
Блока задолго до того, как она была сделана. По крайней мере, мать его еще в 1908 г. писала Е. П. Иванову: ‘Саша мне сказал, что ему не с кем по настоящему общаться — ‘один только Женя, сказал он, Женя всех лучше» [Письмо от 27 мая 1908 г. Рукоп. отдел ИРЛИ. Фонд Е. П. Иванова, No 61, л. 21 об.].
Блок видел в Евгении Иванове не только любящего друга и конфидента, но и мудрого советчика. ‘Мне помнится, — вспоминает Андрей Белый, — что А. А. очень часто <...> впоследствии в трудных минутах своих обращался к Е. П. за советом. В эпоху, когда мы почти расходились, А. А. обращался ко мне: — ‘Ты спроси-ка Евгения Павловича: он — тебе скажет’. Или: — ‘А вот — погоди: — вот придет Иванов, Евгений Павлович, — рассудит, как надо’.
Не раз замечал я тенденцию у А. А. в очень трудных, запутанных отношениях между нами поставить Е. П. как третейского между нами судью, и за это apriori на Е. П. надувался я (несправедливо, конечно). Впоследствии я Е. П. оценил, как действительно одного из немногих, кто подлинно был символистом, не написав ничего, вместе с тем, — неприметно участвуя всюду, в глубинных истоках, рождающих внутреннее устремление жизни…’ [Андрей Белый. Воспоминания о Блоке. ‘Эпопея’, 1922, 2, стр. 287].
Духовная связь Блока с Евгением Ивановым засвидетельствована также целым рядом стихотворений, посвященных поэтом своему другу. Блок посвятил Е. П. Иванову шесть стихотворений, созданных им в различные периоды: ‘Плачет ребенок. Под лунным серпом’ (1903), ‘Петр’ (1904), ‘Вот Он — Христос — в цепях и розах’ (1905), ‘Когда, вступая в мир огромный’ (1909), ‘Холодный ветер от лагуны’ (1909), ‘Голоса скрипок’ (1910). Почти все из этих стихотворений принадлежат к лучшим лирическим произведениям Блока [К этому списку можно добавить посвященное Е. П. Иванову во всех изданиях, кроме последнего, стихотворение ‘Город в красные пределы’ (1904), а также ‘Петербургскую поэму’ Блока, которая, как таковая, в канонический текст стихотворений поэта не вошла. Посвящение названной поэмы Евгению Иванову проставлено в ее первопечатном тексте — в сборнике ‘Белые ночи’, СПб., 1907].
В жизнь Блока вошел не только сам Евгений Иванов, но и вся дружная и уютная семья Ивановых. Из состава этой семьи Блок особенно выделял упомянутую выше младшую сестру Евгения Павловича — Марию Павловну Иванову, которую М. А. Бекетова называет ‘замечательной девушкой’ [М. А. Бекетова. Александр Блок, стр. 117]. Блок всегда почитал ее, высоко оценивая ее простую и торжественную русскую стать, ее спокойный ум и взыскательную совесть. Ей было посвящено Блоком стихотворение ‘На железной дороге’ (1910). Сошелся Блок и с братом Евгения Иванова — Александром Павловичем Ивановым — искусствоведом, автором книги о Врубеле и талантливой романтической повести ‘Стереоскоп’, действие которой развертывается в петербургском Эрмитаже. ‘А. П. Иванов, — писал Блок В. Н. Княжнину, — действительно, человек совершенно исключительный, как вся семья Ивановых. Оттого только, что живут на свете такие люди, жить легче, в них — опора’ [Письмо от 30 апреля 1913 г. Письма Александра Блока, Л., 1925, стр. 202]. И в другом месте: ‘Очаровательный, застенчивый, добрый А. П. Иванов’ [Запись от 5 января 1912 г. Дневник Ал. Блока, 1911-1913, стр. 72].
Квартира Ивановых была одним из немногих мест, в которых Блок чувствовал себя хорошо. ‘Вчера я обедал у них, — пишет он матери в 1907 г., — и оценил спокойствие домашнего очага и обильной пищи’ [Письма Александра Блока к родным, <т. 1>, стр. 187]. ‘У Ивановых третьего дня мне было очень хорошо и тихо’ [Письмо от 25 января 1911 г. (Там же, т. II, стр. 114.)]. ‘Да, Женя может быть хорошим семьянином. Он из семейной жизни может создать прекрасное’ [Запись от 19 октября 1911 г. Дневник Ал. Блока, 1911-1913, стр. 23]. ‘Праздновали именины Женечки… обедали и весь вечер были. Было очень хорошо’ [Запись от 17 декабря 1912 г. (Там же, стр. 151)]. ‘Ничего нет удивительнее и непонятнее для меня этих точек зрения, — замечает Блок в письме к матери, изложив мысли Е. П. Иванова о загробных страданиях души, — но у Ивановых мне все-таки очень понравилось, между пр<очим>, обед был страшно вкусный’ [Письмо от 24 мая 1914 г. Письма Александра Блока к родным, II, стр. 256]. Несколькими годами ранее А. А. Кублицкая-Пиоттух писала М. П. Ивановой: ‘Постараюсь теперь объяснить Вам, отчего у вас в доме сказка. Вот отчего: у вас настоящий дом (не поддельный, как почти все теперешние жилища), чувства настоящие, дух настоящий, все подлинное, но все это как будто в прошлом. И вместе с тем это прошлое крепкое, которое не пройдет <...> Сидеть у вас, смотреть на Вас — и кажется, будто Царевна едет на Сером Волке…’ [Письмо от 20 ноября 1908 г. ЦГАЛИ. Фонд Блока, оп. 1, ед. хран. 534, л. 34 и 34 об.].
Так, не только ‘по духу’, но и ‘по душе’ [М. А. Бекетова, Александр Блок, стр. 117] и даже ‘по еде и питью’ складывалось отношение Блока к Е. П. Иванову. Блок, внимательно прислушиваясь к его отзывам, читал ему свои новые стихи, делился с ним своими мыслями и настроениями, посвящал его в свои личные дела и, конечно, не случайно просил его, готовясь к дуэли с Андреем Белым, принять на себя секундантские обязанности (дуэль не состоялась). Блок ездил к Е. П. Иванову на Николаевскую улицу (ныне улица Марата), часто обедал у него, чаще принимал его у себя дома, а иногда и в Шахматове, навещал его летом в Царском Селе, предпринимал вместе с ним велосипедные прогулки по окрестностям Петербурга, скатывался с ним с американских гор, бродил в Удельнинском парке, заводил его в рестораны и пил с ним вина в Шувалове и Озерках — там, где зародилась его ‘Незнакомка’. И всегда Е. П. Иванов был его испытанным и верным другом, совестливым советником, чутким и глубоким собеседником.
Но, как уже было сказано, ‘душевностью’ и ‘домашностью’ связь Блока с Евгением Ивановым не исчерпывается.
Блока и Е. П. Иванова во многом сближали вопросы философского понимания современной культуры и, в частности, завещанная русской литературой XIX века ‘петербургская тема’. Оба они, пройдя через Достоевского и прикоснувшись к традиции славянофильской мысли, относились к современной западной культуре подозрительно и настороженно. Поэтому так называемый петербургский период русской истории, символически воплощенный в образе Петра, и городская цивилизация в целом вызывали в них, особенно в пору их раннего знакомства, сложные, скорее неприязненные оценки. Такое отношение к ‘петровскому элементу’, в котором Евгений Иванов видел нечто демоническое, было закреплено им в его эскизе ‘Всадник’ (написан, видимо, в 1905 г.), а Блоком — в его ‘Петербургской поэме’ (так первоначально назывались стихотворения ‘Петр’ и ‘Поединок’ — 1904 г.).
Дошедшие до нас высказывания Е. П. Иванова в его письмах и рукописях дают нам основание заключить, что тема иллюзорной, обескровленной, ‘картонной’ жизни, а вместе с нею и тема ‘пустышек’, кукол-автоматов, порожденных миражами современной механистической цивилизации, сложились у Блока в значительной мере под влиянием его друга [Эти мысли Е. П. Иванова наиболее полно излагаются в его статье ‘Зеркало и Автомат’, датированной 25 сентябрем 1908 г. (Рукописный отдел ИРЛИ, фонд Е. П. Иванова, No 84). В этой статье предсказывается нашествие на вселенную автоматов, ‘которых плодит наш кошмарный, зеркальный век’]. В этих темах несомненно отразилось критическое отношение Евгения Иванова и Блока к современному буржуазному миру и к своему собственному поведению в нем [Об этом — в статье Ц. Вольпе ‘О письмах Ал. Блока к Е. П. Иванову’, в кн.: ‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 14].
Точки соприкосновения между Блоком и Е. П. Ивановым можно найти и в их отношении к первой русской революции. Правда, на пути сближения с революцией и русской социально-исторической действительностью Блок оставил Евгения Иванова далеко позади себя. В то время как в творчестве Блока неудержимо росли общественные и национальные темы и его вражда к ‘страшному миру’ все чаще сопровождалась вспышками революционного пафоса, в это время Е. П. Иванов продолжал размышлять о церкви, Христе, Антихристе и т. п. Без сомнения, А. А. Кублицкая-Пиоттух была права, когда упрекала Евгения Павловича в том, что он — человек ‘не общественный’ [Письмо А. А. Кублицкой-Пиоттух к М. П. Ивановой от 2 мая 1912 г. (ЦГАЛИ, фонд Блока, ед. хран. 537, л. 73). В письме к той же корреспондентке от 21 января 1916 г. она признается: ‘Женя мне сказал, что он газет давно не читает. Люблю его, но все, что он делает теперь, мне страшно чуждо’ (ЦГАЛИ, фонд Блока, ед. хран. 543, л. 8)]. Но от политического обскурантизма, характерного для ортодоксальных церковников, Е. П. Иванов всегда более или менее сторонился. Не случайно в одну из его дневниковых тетрадок была внесена им такая запись (помечена 7 февраля 1907 г.): ‘Наша революция глубже только политической, не политического благоустройства ищет она, а большого человека ищет она преображенного, не преобразования только ищет революция наша, а преображения. И вышла она из жгучей тоски по жизни, ибо не живем уже давно…’ [Дневник Е. П. Иванова, тетрадь 19, л. 110 об. (Рукоп. отдел ИРЛИ)]. К тому же времени относятся полные горечи и осуждения записи Евгения Иванова о казнях революционеров.
Конечно, эти высказывания Е. П. Иванова не дают права считать его сторонником революции, и все же они показывают, что он — поскольку это было ему доступно — старался понять и принять революционное движение. Поэтому можно поверить А. Ф. Ивановой, которая в своих неизданных воспоминаниях о нем отмечала, что ‘Евгений Павлович революцию встретил радостно в 1905 и 1917 гг., но не касался ее’.
Тем не менее, сравнивая общественные позиции Блока и его друга, нельзя не увидеть, насколько идейные искания поэта были ближе передовому общественному и культурному сознанию эпохи, ее будущему, растущему в ней молодому поколению, чем круг идей и переживаний Евгения Иванова. ‘Чрезвычайно тебя чувствую последнее время, — писал Е. П. Иванов Блоку 12 августа 1909 г., — настолько ты ближе к идущему за нами ‘подрастающему’ поколению, чем я. В разговоре с ними мне зачастую приходится ловить себя на том, что ухватывая их мысли и чувства, я говорю им почти буквально твои слова’ [Архив Е. П. Иванова. Рукоп. отдел ИРЛИ. Фонд 662, No 42, л. 69, 69 об.].. И как бы в объяснение этого признания, несколько лет спустя, Е. П. Иванов говорит Блоку о неподвижности своих убеждений: ‘правда моя — консервативная, я стою на месте’ [Дневник Блока (рукопись), Запись от 6 апреля 1912 г. (Рукоп. отдел ИРЛИ)].
Конечно, для Блока, поэта стремительного в своем внутреннем движении и росте, такая ‘правда’ была чуждой и далекой. Не даром статьи Е. П. Иванова казались Блоку неубедительными. ‘Не понимаю, что в твоих статьях для меня! — пишет он Евгению Павловичу 29 августа 1910 г. — <...> Все близко и почти согласен, но что-то в корне для меня неубедительное (тут что-то общее с Мережковским)’ [Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову, стр. 83].
Наиболее острое разногласие между двумя друзьями вызвал вопрос о Христе.
Можно быть уверенным, что ‘тема Христа’, постоянно выдвигаемая Е. П. Ивановым, интересовала Блока главным образом в первый период их знакомства. В дальнейшем внимание к ней Блока хотя и сохранялось, но все же значительно ослабело. Подлинного контакта с христианской идеей, несмотря на длительные и упорные старания Е. П. Иванова, у Блока так и не возникло. 15 июня 1904 г. Блок пишет Е. П. Иванову письмо, которое Евгений Павлович с горечью называет ‘oтречением от Христа’. ‘Я ни за что, говорю Вам теперь окончательно, — писал Блок в этом письме, — не пойду врачеваться к Христу. Я его не знаю и не знал никогда’ [В ответном письме от 21 июня Е. П. Иванов пишет Блоку: ‘Дорогой Александр Александрович! что-же? как же!? Говорите… Страшно… Страшно <...> ваши слова только нанесли один из последних, может самый тяжелый удар, прямо в сердце, прямо мне в сердце <...> Не раз я слышал, что не даны мне силы зажечь светильник веры, я все надеялся <...> Но обманулся, верно, я, когда вы даже, высокий духом, благородный, чистый, лишь окончательно решили от Него отречься’ (Рукоп. отдел ИРЛИ. Фонд Е. П. Иванова, No 42, лл. 7, 8)]. И через год: ‘Никогда не приму Христа’ (письмо от 25 июня 1905 г.), а также: ‘Между нами с тобой лежала какая-то горсточка непонимания. Иногда, когда ты говоришь, мое восприятие захлопывается, как вентилятор во время ветра <...>. Скажу приблизительно: я дальше, чем когда-нибудь, от религии…’ (5 августа 1905 г.). Еще через год, 25 июня 1906 г.: ‘для меня всего милее то, что ты пишешь мне, потому что там нет цитат из свящ. писания: окончательно я изнигилистился, спокойно говорю — и мало скорблю об этом…’.
В последующие годы тема Христа не перестает звучать в сознании Блока (см. его стихотворения ‘Когда в листве сырой и ржавой’, 1907, ‘Задебренные лесом кручи’, 1914 и др.), но его отношение к ней далеко не совпадает с отношением ортодоксального христианства, к которому поэт относится отрицательно. Так или иначе, навязчивая акцентировка этой темы вызывает в нем противодействие. ‘Веч<ером> приход<ил> Женя — измучил даже физически своими Христами’, — признается он в записной книжке 22 февраля 1914 г. [Ал. Блок. Записные книжки, Л., 1930, стр. 160. Имя Е. П. Иванова в этой записи устанавливается по рукописи записных книжек Блока, хранящихся в ИРЛИ. В их печатном тексте имя Е. П. Иванова опущено] И в том же году в письме к жене: ‘Я боюсь за Женю: теориям и ‘деятельности’ его конца нет, обо всем-то он скажет запутанно, сбивчиво и апокалиптически’ [Письмо от 31 декабря. ЦГАЛИ, фонд Блока].
Отмечая по сохранившимся материалам признаки внутренного отмежевания Блока от навязчивой христианской тенденции Евгения Иванова, нельзя не прийти к выводу, что этих признаков с течением времени становилось больше, чем прежде. Идеи христианской покорности и всепрощения не привлекали к себе зрелого Блока, поэта с обострившимися гражданскими устремлениями, думавшего о борьбе и воспитании воли. Приведенные выше высказывания Блока показывают, что при всей своей любви к Евгению Павловичу, некоторые стороны мировоззрения его друга были ему чужды и делались еще более чуждыми. После 1910 г. в лирике Блока уже нет стихотворений, посвященных Е. П. Иванову. В этот период А. А. Кублицкая-Пиоттух, почти всегда совпадавшая с Блоком в своих оценках, стала отмечать в Евгении Иванове не только близкое ей, но и далекое. ‘Про Женю я скажу Вам только одно: его духовная высота — единственная между нами. Но он ушел от нас на свои вершины, идет все дальше, почти не видит нас, не может понять и разделить ни скорбей наших, ни радостей. Теперь это так. А как будет дальше, не знаю. Мне кажется, это уже аскетизм’ [Письмо А. А. Кублицкой-Пиоттух к М. П. Ивановой от 8 августа 1913 г. (ЦГАЛИ, фонд Блока, оп. 1, ед. хран. 540, л. 31 и 31 об.)]. И еще, тому же адресату: ‘Про Женю отвечу Вам только, что ужасно я его люблю, горячо, крепко люблю. Но от слов его холодом на меня веет. Я не слышу, не воспринимаю его откровений. И только тупею и устаю от напряжения, стараюсь постичь, что говорит этот дорогой мне человек. С большой печалью Вам об этом говорю’ [Письмо от 20 августа 1913 г. (там же, л. 34 об.)].
Духовное размежевание Блока и Е. П. Иванова отразилось не только в частных высказываниях. В истории их взаимоотношений можно указать по крайней мере на один эпизод, в котором это размежевание получило определенный общественный смысл. В 1915 году на заседании Петроградского религиозно-философского общества был поставлен вопрос об исключении из состава Общества широко известного реакционного философа-публициста, изощренного мистика В. В. Розанова, допустившего непристойный выпад против русских эмигрантов-революционеров. Поставленный вопрос вызвал резкое разногласие и страстные споры членов Общества. Присутствовавшая на заседании Е. М. Тагер вспоминает о выступлении Е. П. Иванова, который сравнил Розанова с болотом и все же возражал против его исключения.
‘Как ‘Рыцарь Бедный’, стоит перед толпой худощавый, рыжеватый Е. П. Иванов, — пишет Е. М. Тагер, — мольбой и рыданием звенит его тихий голос, отчаяние на его бледном, страдальческом лице: ‘Богом молю вас, — не изгоняйте Розанова! Да, он виновен, он низко пал, — и все-таки не отрекайтесь от него! Пусть Розанов болото, — но ведь на этом болоте ландыши растут!»
‘А Блок? — продолжает Е. М. Тагер, — Он непроницаем… Он весь застыл… С кем он? За кого он? Е. П. Иванову он стихи посвящал… Убедили его эти люди? Согласен он с ними? Не понять.
Звонок председателя. Философов объявляет: ввиду важности вопроса — голосование тайное. Голосуют только действительные члены Общества, каждый сдаст в президиум свою именную повестку. Те, кто против исключения Розанова — поставят на повестке знак минус, те, кто голосуют за исключение — поставят на повестке знак плюс.
В напряженной тишине Философов вызывает поименно всех действительных членов. Блок пробирается меж рядов. У него в руке полусвернутая повестка. Он идет мимо меня, — я успеваю заглянуть в этот белый листок — и явственно вижу: карандашом поставлен крест… Плюс! Он за исключение! … ‘Ландыши не соблазнили его» [Е. М. Тагер. ‘Блок в 1915 году’ (Публикация З. Г. Минц). Ученые записки Тартуского гос. университета, вып. 104, Тарту, 1961, стр. 302].

3

Отмеченные здесь стороны личности Е. П. Иванова и его взаимоотношений с Блоком ярко отразились в публикуемых ниже материалах из архива Евгения Павловича.
К этим материалам относятся две рукописи (в автографе они не озаглавлены):
1) Воспоминания Е. П. Иванова о Блоке.
2) Записи о Блоке, составленные Е. П. Ивановым по его дневникам.
‘Записи о Блоке’ по времени описываемых событий являются продолжением ‘Воспоминаний’.
Содержание обеих рукописей, особенно второй, представляет большой интерес, но нуждается в предварительных пояснениях. ‘Воспоминания Е. П. Иванова о Блоке’ в сущности — только фрагмент воспоминаний. В архиве Е. П. Иванова сохранилось несколько таких фрагментов. Одни из них — лишь зачатки воспоминаний, приступы, ‘пробы пера’. Другие более развиты и стилистически оформлены. Публикуемый ниже вариант ‘Воспоминаний’ также не завершен и не обработан, но превосходит другие варианты величиной и объемом информации. Предлагаемый здесь вариант следует датировать концом 1921-го или 1922-м годом.
Весь материал ‘Воспоминаний’ относится к двум годам жизни Блока: к 1903-му и к 1904-му.
По своему составу ‘Воспоминания о Блоке’ в тематическом, стилевом и даже жанровом отношении не однородны. Одна часть их — чисто мемуарная, биографически-бытовая. Другая состоит из рассуждений, касающихся эволюции мировоззрения Блока и его творчества.
Как мемуарист-рассказчик Е. П. Иванов умеет говорить о прошлом просто, ясно, лирично. Он очень внимателен к бытовым и психологическим подробностям восстанавливаемой в памяти жизни. Точно, до мелочей, он описывает первый период своего знакомства с Блоком, их взаимные посещения, обстановку их квартир, дает представление о духе их семейств. Метко и образно характеризует он домашних Блока: Александру Андреевну, Любовь Дмитриевну, Марью Андреевну Бекетову, Франца Феликсовича Кублицкого-Пиоттух. Он рассказывает об отношениях Блока с Мережковскими, о поэте Леониде Семенове и об Андрее Белом, о женитьбе Блока и выходе его первой книги. Попутно читатель Евгения Иванова узнает и такие детали, как отношение Блока к собакам и кошкам, о том, как ‘кушал’ Александр Александрович, как он курил и как танцевал. Для научной истории литературы эти детали мало интересны, но для тех, кто хочет представить себе живого поэта, в его житейско-человеческом облике, они необходимы.
Правда, в обрисовке молодого Блока, а отчасти и Любови Дмитриевны, — Е. П. Иванов не избегает той иконописной манеры, которой отличаются воспоминания о Блоке ряда его современников. Представление о поэте, возникающее из его стихов, в некоторых местах не всегда правомерно накладывается Евгением Ивановым на реального, биографического Блока. Образ Блока — ‘заоблачного воина’, царевича, рыцаря Прекрасной Дамы с ‘восковыми чертами’, у которого в лице ‘строгий крест’, настойчиво появляется на страницах воспоминаний Е. П. Иванова и подчас лишает их простоты.
И тем не менее в основной, ‘описательной’ части мемуаров Е. П. Иванова нельзя не почувствовать художественных способностей их автора. Они сказались в убедительности набросанных Евгением Ивановым портретов, в тонкости психологических наблюдений, в умении подметить выразительные и много говорящие подробности и, главное, в органичности и естественности общего тона рассказа с его доброй лирикой и легким юмором.
Иное, более сложное, впечатление производят те страницы ‘Воспоминаний’, которые Е. П. Иванов посвящает характеристике поэзии Блока (часть этих страниц, наименее интересных, не включена в предлагаемую ниже публикацию).
Евгений Иванов познакомился с Блоком в тот период, когда ранние мистические переживания поэта потеряли прежнюю остроту и непосредственность. Первые впечатления от Блока этого периода и привлекают к себе внимание Е. П. Иванова-мемуариста. Он рассказывает о симптомах назревшего кризиса в мировосприятии Блока и о связанном с этим кризисом отношении поэта к ‘демонической’ городской культуре, символом которой, как уже говорилось, является в его стихах того времени фальконетовский памятник Петру. Е. П. Иванов определяет значение узлового стихотворения Блока тех лет ‘Обман’ и особенно подробно анализирует ‘Петербургскую поэму’ Блока, посвященную автору ‘Воспоминаний’ и возникшую из их разговоров.
Но в объяснении и оценке внутренней жизни молодого Блока Евгений Иванов не подымается над уровнем идей и представлений, на котором он находился как современник ‘Стихов о Прекрасной Даме’ и ‘Нечаянной Радости’. Он не показал и, вероятно, не вполне разглядел в эволюции Блока, в кризисе его мистических воззрений роста и духовного обогащения поэта. В этом отношении позиция Е. П. Иванова-мемуариста как будто сближалась с позициями, занимаемыми в 1905-1908 годах московскими друзьями Блока, Андреем Белым и Сергеем Соловьевым, которые в то время никак не могли примириться с ‘изменой’ поэта его ранним ‘мистическим зорям’. Но эта аналогия справедлива лишь до известных пределов. Московские мистики обвиняли Блока в отходе от ‘соловьевского канона’, в неверности Прекрасной Даме и облекали свои обвинения в очень резкую форму. Евгений Иванов был поражен не столько изменением блоковского отношения к ‘вечно-женственному’, к ‘Прекрасной Даме’, сколько его отказом ‘врачеваться у Христа’. При этом, в отличие от обоих московских поэтов, он сохранял в полной мере свою преданную дружбу к Блоку и не доходил в своем несогласии с ним до обвинительных формул [*].
Пользуясь случаем, стоит отметить серьезное несогласие Е. П. Иванова с Блоком, проявившееся в его отношении к ‘Балаганчику’ Блока. Оценка ‘Балаганчика’ содержится в дневниковой записи Е. П. Иванова, сделанной 5 января 1907 г., т. е. через несколько дней после первого представления ‘Балаганчика’ в театре В. Ф. Коммиссаржевской. ‘Вобщем трудно богатым войти в Царство Небесное, — пишет Е. П. Иванов. — Легче в Балаганчик. В балаганчике же без окна в Царство Небес<ное> душно, духоты не продохнешь. Задохнешься. И еще пожар будет, все загорится. К тому же с факелами играют и забывают, что от них балаганчик загореться может (в одной из сцен ‘Балаганчика’, опубликованного в сб. ‘Факелы‘, изображено факельное шествие, — Д. М.). Куда тогда деться — окна, двери заперты’ (ИРЛИ, ф. 662, No 19, л. 81 об.). Критика ‘Балаганчика’ содержится также в одной из предыдущих дневниковых записей Е. П. Иванова. Называя ‘Балаганчик’ ‘дивным’, Е. П. Иванов жалеет вместе с тем, что в этой пьесе нет ‘рыцаря белых сил’, т. е. положительного начала, каким оно представлялось Е. П. Иванову (ИРЛИ, ф. 662, No 19, л. 67) (Обе записи указаны автору этой статьи Ю. К. Герасимовым).
Так или иначе, мысли Е. П. Иванова о духовной эволюции Блока, о приобщении поэта к городской цивилизации окрашиваются в его мемуарах в элегические тона.
Те страницы ‘Воспоминаний’ Е. П. Иванова, на которых эти мысли развиваются (речь идет главным образом о второй половине ‘Воспоминаний’), как уже говорилось, и в стилистическом отношении отличаются от основных повествовательно-описательных частей его мемуаров. Превращаясь из рассказчика в лирического комментатора и толкователя, Е. П. Иванов резко меняет свою речевую манеру. Она явно начинает сближаться с модернистской стилистикой начала века. Речь Е. П. Иванова переполняется мистическими символами, становится эмфатической, многозначительной, сгущенно-метафорической. Блок в зрелый период жизни относился к такому стилю крайне неодобрительно. Нашему современному читателю вся эта стилистика и стоящая за нею жизненная позиция представляется архаической и вызывает в нем чувство сопротивления.
‘Записи о Блоке’ — это переработанные Е. П. Ивановым и расширенные им по памяти извлечения из его дневника [Дневник Е. П. Иванова, как и весь его архив, хранится в Рукописном отделе ИРЛИ. Он состоит из 39 рукописных тетрадок малого формата в черных клеенчатых обложках. Он охватывает — с некоторыми пробелами — период с 1901 г. (первая запись 4 декабря) по 1915 г. (последняя запись 2 мая), т. е. более тринадцати лет жизни Е. П. Иванова. Написанный крайне неразборчиво, мелким небрежным почерком, сплошь и рядом с пропусками словесных и фразовых окончаний, дневник Е. П. Иванова прочитывается с большим трудом]. Эти ‘Записи’ несомненно являются заготовкой к мемуарам Евгения Иванова, т. е. соответствуют подготовительной стадии его работы над незаконченной книгой воспоминание о Блоке. ‘Записи’ Е. П. Иванова представляют собой четко переписанную им рукопись, оставшуюся, по всей вероятности, без авторского заглавий (она названа здесь условно). Время составления Е. П. Ивановым ‘Записей о Блоке’ установить трудно. Лишь с относительной долей вероятности можно предполагать, что Евгений Иванов работал над ними во второй половине 20-х годов. В первой записи Е. П. Иванова говорится о событиях 9 января 1905 года, последняя запись соответствует дневниковой дате 21 января 1907 года [Таким образом, сведения о Блоке, содержащиеся в дневнике Е. П. Иванова 1907-1915 годов, до сих пор не выявлены. Извлечение их из рукописи дневника — одна из задач, стоящих перед исследователями Блока]. Сличение ‘Записей о Блоке’ с текстом основного дневника показывает, что в дневнике содержатся лишь зачатки соответствующих им ‘Записей’, что не мешает, однако, находить полное совпадение в датировке тех и других [*].
[*] — Сличение текстов дневника и ‘Записей о Блоке’ при подготовке настоящей публикации было произведено полностью. В особенно важных случаях записи из основного дневника приведены в примечаниях. Помимо ‘Записей о Блоке’, в архиве Е. П. Иванова сохранилось 25 синих тетрадок ученического типа с рукописью воспоминаний о Блоке, переходящих опять-таки в извлечения из дневника. Эти тетради охватывают период с ноября 1903 по 23 марта 1906 г. Они заполнены Е. П. Ивановым в последний или предпоследний год его жизни. Указанные тетради обработаны значительно менее, чем ‘Записи о Блоке’, но кое в чем дополняют ‘Воспоминания’ и ‘Записи’. Поэтому мы считаем необходимым частично использовать их в комментарии, условно назвав их, в отличие от ‘Записей о Блоке’, ‘Тетрадями’.
Когда Е. П. Иванов писал свой дневник, личность Блока, естественно, не являлась для него единственным центром внимания. Поэтому рассеянные в тексте дневника многочисленные упоминания о Блоке в подавляющем большинстве случаев имеют лаконический, беглый характер. В дневнике Евгения Иванова общее преобладает над частным, рассуждения и лирические пассажи — над фактами. Склонность к абстракции и самосозерцанию проявляется в дневнике Е. П. Иванова заметнее и сильнее, чем в дневниках Блока и особенно Брюсова. Достаточно сказать, что многие десятки, если не сотня страниц дневниковых записей Е. П. Иванова посвящены подробнейшему изложению снов.
Публикуемые здесь ‘Записи’ дают значительно больше сведений о Блоке, чем дневники Евгения Иванова за тот же период. Автор ‘Записей’ — не столько жизнеописатель Блока, сколько его со-переживатель, болеющий общими с ним вопросами. ‘Записи’ Е. П. Иванова помогают восстановить тот зыбкий идейный мир, который существовал где-то рядом с Блоком, обтекал его творчество и в известной мере питал его.
Можно утверждать, например, что мысли Е. П. Иванова о ‘демоне’ и ‘демонизме’ были, вместе с тем, и мыслями самого Блока. В некоторых отношениях эти мысли были выражены и развиты у Евгения Иванова более полно, чем у Блока. Так, в записи от 14 марта 1905 г. Е. П. Иванов говорит о демоне, рассматривая его как отражение всемирного страдания и подчеркивая его способность к сочувствию. Такое толкование явно отодвигает демоническую тему от ее декадентских трактовок, доводящих ‘демонизм’ до ‘сатанизма’, и выдвигает ее гуманистическую сторону.
Не менее интересны уже отмеченные выше рассуждения и художественные импровизации Евгения Иванова об ‘автоматах’ и ‘пустышках’. Именно здесь следует искать те образы и ту идейную почву, из которой развился ряд связанных друг с другом и центральных для Блока тем: ‘балаганчика’, паноптикума, позже — некоторых стихотворений из циклов ‘Пляски смерти’ и ‘Жизнь моего приятеля’. По-видимому, в известном соотношении с этим тематическим рядом находится и тема ‘невидимки’ (ср. стихотворение Блока 1905 г. ‘Невидимка’), которую Е. П. Иванов ассоциирует с повестью Г. Уэллса ‘Человек-невидимка’ [Можно думать, что тема стихотворения Блока ‘Невидимка’, как это следует из канонического текста этого стихотворения и относящихся к нему выпущенных строф, связана также с образом ‘недотыкомки’ у Федора Сологуба].
Нельзя не отметить связи между записью Евгения Иванова от 8 октября 1905 г. о ‘колосящемся Христе’ (вариант христианского пантеизма) и стихотворением Блока ‘Вот он — Христос — в цепях и розах’, написанным через день после этой записи — 10 октября 1905 г. и посвященным Е. П. Иванову. (Концовку стихотворения, отводящую Христа от ‘живой жизни’, по-видимому, следует рассматривать как полемику с Е. П. Ивановым). Интересным комментарием к циклу ‘Пузыри земли’ служит отмеченная Евгением Ивановым мысль Блока о ‘двоеверии’. Указание на эту мысль в дневнике Е. П. Иванова хронологически точно совпадает с работой Блока над первыми стихотворениями названного цикла.
Ярко и выразительно описана Евгением Ивановым обстановка, в которой возникло стихотворение Блока ‘Незнакомка’ (запись от 9 мая 1906 г.).
Важное значение имеет замечание Е. П. Иванова о биографической основе пьесы ‘Балаганчик’. Изображенный в этой пьесе любовной конфликт, в свете записей Евгения Иванова, оказывается отражением конфликта, происходящего в жизни самого Блока (см. конец записи от 11 марта 1906 г.). Если до недавнего времени об этом можно было только догадываться, то теперь, опираясь на свидетельство Е. П. Иванова, эту догадку следует признать вполне достоверной.
Евгений Иванов останавливается в своих ‘Записях’, так же как и в ‘Воспоминаниях’, на людях, окружавших Блока, передает их мысли, разговоры, сообщает об их отношениях с Блоком.
Все это обведено у Евгения Иванова петербургским пейзажем, который он чувствует с блоковской тонкостью. При всем своем недоверии к городской культуре, он любит Петербург ‘блоковской любовью’: сумрак его улиц, холод его ветров, бледную призрачность его закатов, разбросанный и путаный мир петербургских пригородов. Но в ‘Записях’ Е. П. Иванова присутствует не только пейзажный, но отчасти и социальный фон. На страницах ‘Записей’ звучат отголоски революционной улицы 1905-1906 годов, упоминается о массовых волнениях, казнях, обывательских страхах.
Любопытные параллели, оттеняющие известные нам факты из биографии Блока, читатель ‘Записей’ и ‘Воспоминаний’ найдет в этих документах о любви Евгения Иванова. Предметом этой робкой, молчаливой и безответной любви была вначале В. Ф. Коммиссаржевская, а позже — Мария Добролюбова, сестра поэта Александра Добролюбова. Из признаний Евгения Павловича мы вправе сделать вывод, что ‘мистическая влюбленность’ Блока в Л. Д. Менделееву не составляла в ту пору исключения. Благоговейное чувство Е. П. Иванова к своим избранницам живо напоминает культ ‘мистической любви’, сыгравший такую огромную роль в духовном и поэтическом становлении молодого Блока. ‘Душа моя в Духе — писал Евгений Иванов в ‘Воспоминаниях’, — шла тогда, если можно так выразиться, под знаком Девы (один из двенадцати знаков Зодиака)’. И в другом месте: ‘С детства я был просто религиозен, но ‘первая любовь’, как солнце вдруг озарила все и дала толчок росту религиозного сознания. Слово вера совпало с именем Вера (Вера Федоровна Коммиссаржевская, — Д. М.), идея приняла лицо, олицетворясь, вера стала обликом ‘обличающем невидимое’ <...> Первая вера стала одно с первою любовью. Средневековый стиль этой первой веры и первой любви (ср. ‘Стихи о Прекрасной Даме’, — Д. М.) принял характер эпохи Возрождения, когда три года спустя меня захватили Мережковский и Розанов своими словами’.
Важное биографическое значение имеют также страницы ‘Записей’, относящиеся к чисто личной семейной жизни Блока. Читая эти взволнованные страницы, мы узнаем о той интимной трагедии, которую пережил Блок в 1906 году и которая чуть не привела его к разрыву с Любовью Дмитриевной. Эта трагедия была вызвана чувством, возникшим у Андрея Белого и Л. Д. Блок, и вытекающим отсюда ‘соперничеством’ Белого и Блока. Внешне этот конфликт был сравнительно скоро разрешен. Любовь Дмитриевна порвала свои отношения с Белым. Но последствия разыгравшейся драмы для всех трех ее участников были очень серьезны. Разлад, образовавшийся в брачном союзе Блоков, вскоре усилился (увлечение Блока Н. Н. Волоховой — с конца 1906 г.) и, возбуждаемый новыми осложнениями, продолжал существовать до конца. ‘Нарушенное равновесие’ в личной жизни Блока, которая всегда тесно соприкасалась с его творчеством, неизбежно вело его в миры ‘антитезы’, подготавливало в нем сознание легкости, безбытности, ‘опустошенности’ второго периода. Андрей Белый поплатился больше всех: он был доведен своей ‘несчастной любовью’ до полного отчаянья, граничившего с психическим расстройством. Л. Д. Блок в своих посмертных записях ‘И были и небылицы’ свидетельствует о том, что доставшийся на ее долю горький опыт 1906 года имел и для нее большое значение. ‘Я пережила в то лето жестокий кризис, — вспоминает она, — каялась, приходила в отчаянье, стремилась к прежней незыблемости. Но дело было сделано…’ [Л. Д. Блок. ‘И были и небылицы о Блоке и о себе’. Рукопись. ЦГАЛИ. Фонд Блока, оп. 1, ед. хр. 520]
Кроме того, пережитый конфликт несомненно обострил идейное расхождение между Блоком и Андреем Белым, выступавшим тогда, совместно с Сергеем Соловьевым, с осуждением ‘мистической измены’ Блока. Нельзя сомневаться в том, что озлобленный тон статей Белого, печатавшихся в 1907-1908 годах в ‘Весах’ и направленных против Блока и ‘петербургских модернистов’, был вызван не только идейными мотивами, но и живым воспоминанием Белого о разыгравшейся драме [Наиболее резким, болезненно-обостренным печатным выпадом Белого против Блока является рассказ ‘Куст’ (‘Золотое Руно’, 1906, No 7-9), в котором Белый в аллегорической форме пытался по-своему истолковать всю сущность его интимного конфликта с Блоком].
Вполне понятно, что при жизни Л. Д. Блок (она умерла 27 сентября 1939 г.) освещение в печати всей этой темы представлялось невозможным. Хотя А. Белый и коснулся этого вопроса в последнем томе своих мемуаров (‘Между двух революций’ Л., 1934), но ему пришлось прибегнуть к зашифровке: Л. Д. Блок была выведена им под инициалом Щ. Глубоко пристрастный, хотя и субъективно честный подход Белого к прошлому и путаница неизбежных недоговариваний лишили его рассказ объективности и отчетливости. ‘Записи’ Е. П. Иванова и прежде всего содержащаяся в них почти стенографическая передача признаний Л. Д. Блок, сделанных автору ‘Записей’ 11 марта 1906 г., во многом корректируют свидетельство Белого: дополняют, подтверждают и исправляют его мемуары.
Всего сказанного, конечно, недостаточно для полной характеристики Е. П. Иванова, его мировоззрения, его отношений с Блоком и оставшихся в его архиве материалов о Блоке. Публикуемые ниже комментарии к текстам Евгения Иванова должны в какой-то мере заполнить некоторые из этих пробелов.
‘Воспоминания’ и ‘Записи’ Е. П. Иванова о Блоке представляют собой несомненную ценность. При всем различии идейных устремлений и путей Евгения Иванова и Блока, оба они тонко чувствовали и понимали друг друга. Е. П. Иванов умел входить в поэтический мир Блока свободнее, горячее и глубже, чем многие другие, даже ближайшие сопутники поэта. Дружба Евгения Иванова с Блоком в некоторых отношениях была лабораторией, в которой складывались темы Блока, оттачивались его мысли, сгущалась необходимая для его поэзии лирическая атмосфера. Е. П. Иванов относился к Блоку с преданностью и любовью и следил с напряженным вниманием за изменениями его духовного строя и душевного склада. Проникнутые высоким опытом любви и дружбы, искренние и сердечные страницы мемуаров Евгения Иванова вносят в наше знание о Блоке новые черты и новые оттенки, которые не должны оставаться неизвестными исследователям и читателям поэта.

Воспоминания об Александре Блоке
Е. П. Иванов

— Вы знаете Блока Александра Александровича?
— Нет, — говорю, — не знаю еще.
— Ну, так познакомьтесь. Вам надо обязательно познакомиться!
Так в 1902-1903 годах неоднократно говорили мне Мережковские, Дмитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна (Гиппиус), а теперь почти через двадцать лет так мог бы сказать целый свет.
Итак, я слышал о нем ранее, нежели увидел его и познакомился.
Мне было года 22, 23. Душа моя <...> шла тогда, если можно так выразиться, под знаком Девы (один из двенадцати знаков Зодиака), в ней была жажда воочию увидеть того, кому бы сердце мое молвило ‘вот он’, искание острое, жгучее, связанное со склонностью к обожению и обожанию. Если хотите понять, в чем дело, что за знак Девы, прочтите Пушкина ‘Письмо Татьяны’: письмо Татьяны — это малый символ веры этого знака Девы. Всем ‘чистым сердцем’ это понятно. ‘Чист сердцем’ отрочески-девический возраст, в нем остра жажда увидеть божество, склонность к обожению и обожанию <...> вот что значит знак Девы и почему приурочен он именно к Деве. Это я хотел сказать в начале своего воспоминания об Ал. Ал., ибо не поняв или позабыв об этом отрочески влюбленном вдохновении, о ‘девичьих грезах’, о ‘слезах первой любви’, о всем, что, одним словом, связано с молодым и роковым знаком Девы, можно ли понять Ал. Ал. Блока? — Не думаю. Не даром девичье сердце всегда чутко к нему прислушивалось с такой верой, надеждой и любовью <...> Вернемся к себе <...> слыша о Блоке, я уже надеялся, что это ‘он’.
6-го марта 1903 года была первая вечеринка ‘Нового пути’1. Журнал ‘Новый путь’, религиозно-философский, зародился под влиянием Мережковского и Розанова в среде знаменитого в то время Петербургского журнала ‘Мир Искусства’. В среду ‘Мира Искусства’ входили талантливейшие художники и писатели того времени. Направление журнала было, по выражению В. Соловьева, ‘оргиастическим’. В этой оргиастической среде зачался ‘Новый Путь’, и теперь, выходя на самостоятельную дорогу, празднуя свое рождение, ‘Новый Путь’ в то же время прощался со своими сопутниками по ‘Миру Искусства’, со своей стороны и представители ‘Мира Искусства’ пришли на вечеринку проводить своего питомца, выходящего от них. Были Серов, А. Бенуа, Бакст, Сомов, Дягилев, Розанов, Философов и даже уже несколько престарелый И. Репин. Главарями вечеринки являлись Мережковские, Зинаида Николаевна (Гиппиус-Мережковская) — за хозяйку. Вечеринка в пустой редакционной квартире, временно бывшей где-то на Невском. Вхожу… Яркое освещение… Длинный стол, белая скатерть… Цветы, вино, закуски, чай… Пышно, нарядно: своих не узнаешь, хотя сидят все свои по ‘Новому Пути’, по ‘Миру Искусства’, среди них — и ‘он’… Александр Блок, не совсем то — ‘свой’, ‘иной’, потому сразу в глаза бросился. Стихов его я еще не знал, но воспринял его сразу как только что посвященного рыцаря. Красив и высок был Ал. Блок: под студенческим сюртуком точно латы, в лице ‘строгий крест’2. Где-то меж глаз, бровей к устам. Над лицом, отрочески безволосым, — оклад кудрей пепельных с золотисто-огненным отливом, красиво вьющихся и на шее. Мы поздоровались как уже знакомые, слышавшие друг о друге, он улыбнулся, немного сдерживая улыбку губами, не зная еще ‘как?’ Сел я рядом с ним за столом около З. Н. Гиппиус (Мережковской), которая как хозяйка распоряжалась разливанием чая, предоставляя самим угощаться тем, что стояло на столе. Некоторое время мы, сидя рядом, оба молчали. Мельком взглянув на него, я увидел в лице его какую-то ‘восковую недвижность черт’, точно восковую маску забралом он опустил на лицо, особенно заметно это выражалось около чуть прикрытого рта. Эту особенность его лица многие принимали за мертвенную гордость, на многих (например, на В. В. Розанова) она действовала крайне раздражающе. Художник К. Сомов в своем портрете Ал. Блока задачей своей точно поставил выявить, подчеркнуть эту восковую маску ‘до ужаса недвижных черт’ его лица3. Нужно сказать, что с годами, в связи с творчеством, выявляющим, как бы изгоняющим из души ‘двойников’, в лице Александра Александровича Блока ‘восковая маска’ совершенно исчезла, сгорая в ‘Снежной Маске’, но тогда она действительно была, и была в связи с его поразительной красотой, напоминающей изваяние Аполлона.
Итак, мы сидели и молчали.
Повидимому, Александру Александровичу было тяжело, он чувствовал себя в обществе, могущем заставить его определенно сказать о его ‘несказанном’, требовать определенности в его ‘беспредельном’, одним словом, он чувствовал себя в обществе, требующем ‘определяться’, а он был ‘враг всякой определенности’. В подобных обстоятельствах Ал. Блок был похож на рыцаря, ‘заоблачного воина’, спустившегося из своей сферы на землю в среду ‘человеческую, слишком человеческую’.
На нем, как в бою, доспех, шлем с опущенным забралом и длинный меч, но шлем и доспех легкий там, в своей сфере, здесь — тяжел. Меч свободный там, здесь — неуклюж, слишком длинен, концом его трудно вычерчивать слова посвящения на зашарканном полу.
Но ‘определяться’ в этот вечер, к счастью, не пришлось. Зачинатель общих разговоров Д. С. Мережковский был не в духе (болели зубы). Я, смекнув, что опасность миновала, решил действовать попросту — по-детски. Потянулся за тарелкой с сырными бутербродами и, отведав их, протянул к Ал. Блоку, намекнув, что де очень вкусно. Сразу Александр Александрович прояснился. Детски-ясная, немного шаловливая, улыбка все лицо его озарила. Мы поняли друг друга, поняли, что мы дети прежде всего, несмотря ни на какие посвящения жизни.
Помню потом он сидел у камина с Сомовым и с Татьяной Николаевной Гиппиус, показывавшей ему свои художественные наброски в альбоме4. Он вслушивался и всматривался серьезно, внимательно и уступчиво, желая понять каждого. Вечер затянулся долго, но Александр Александрович уехал одним из первых. Ему далеко было идти до дому пешком, жил он с матерью на Петербургской стороне в гренадерских казармах, что на Малой Неве у Карповки. Идти пешком — далеко, а конки (тогда еще были конки) — только до 12 часов.
Ну и что же? Оправдалось ли настроение мое Знака Девы при встрече с Ал. Ал.? Да, оправдалось <...> Было ли обожение или обожание? Да, было, но такое тайное, скрытое, что никто его (‘ни, ни’!!) не мог заметить, а особенно ‘он’. Верхом дурного тона я счел бы выявить его перед ‘ним’ или перед другими <...> Таково первое личное знакомство мое с ним, но стихов его я еще не знал <...>
И вот вскоре выходит мартовский номер ‘Нового Пути’ (1903 г.) и в нем ‘Он’ со своим ‘вихрем видений’ — стихотворений из цикла ‘Стихов о Прекрасной Даме’ — здесь под заглавием ‘Из посвящений’5.
Это заглавие я воспринял тогда в двойном смысле, не только как посвящение кому, но и как посвящение во что или в кого. Как бы ни был я тогда плох в понимании стихов, однако почувствовал нутром, что здесь не писательство, а ‘писание’, ибо почуял ‘Дух Горний’, ‘горний ангелов полет’6.
Помню 22-го марта 1903 г. званы были мы на вторую вечеринку ‘Нового Пути’, уже после только что вышедшей мартовской книжки журнала со стихами Ал. Блока. Та же квартира, но… темно и пусто, и в квартире, и на столе и за столом… Ни нарядной публики, ни цветов, ни вина, ни закусок, ни белой скатерти на пустом столе. Тогда — ярко и пышно, теперь — полумрак: одна лампочка над столом в видах экономии. Редакционная бедность уж сказалась: журнал не идет, подписчик не растет.
Уличный фонарь с Невского помогает освещению комнат. В его лиловато-белесом свете у косяка двери стоит Ал. Блок среди группы студентов, связанных с ‘Новым Путем’. Настроение его было иное, чем на первой вечеринке: он был по-детски прост и мил, внимательно выслушивал всякие суждения об его стихах. Ко всякому мнению он был тогда ‘кроток и уступчив’, стараясь понять каждого в похвалах и в несогласиях. Но несогласий в молодежи почти не было.
Для многих, думаю, он был тоже ‘вот, он!’7 Духом эпохи Возрождения XV века и нашей Руси веяло от этого заоблачного рыцаря… И картины Мадонн и ангелов, окружавшие в ‘Новом Пути’ явления его стихов, не дисгармонировали со всем его стилем.
Я, конечно, подошел тоже со своими похвалами, порядочно юродствуя. Жму ему руки, говорю, что стихи его ‘это страшно хорошо’, что это не ‘писательство’, а ‘писание слова’, что они не только красивы, но в них есть нечто ‘страшно хорошее’, потому они и красивы. Ал. Блок вслушивается в мой ‘детский лепет’ (дитятке было всего 23 года) с какой-то материнской заботливостью, стараясь понять, что такое я хочу сказать, вслушивается, склонясь, как всадник с коня слушает пешехода. И вот улыбнулся… И вновь предо мною Ал. Блок — дитя ясное, как ясное солнце.
Если потеряем младенца-дитя в себе, если разучимся, обратясь, становиться как дети, то ничего из нас не выйдет <...>
Но если он ребенок, то такой, какого изображение мы видим на образе ‘Страстной’ Богоматери, где Ребенок вдруг обернулся от груди Матери своей, увидав в Небе орудия его ‘страстей’, его смертной казни, проносимые ангелами, если ангел, то такой, которому сродни не только Сирин — птица райской радости, но и Гамаюн — ‘птица вещая’, зловещая.
Я уже глубоко любил Александра Александровича. Все сказанное вытекало из этой любви, но любовь глубже всего сказанного. Я любил Александра Александровича всего, как он есть, с душою, телом и Духом, до последнего волоска.
С этой любовью я садился как бы в его золотой челн, не спрашивая, куда и на какие встречи поплывем мы по стихам его. Новым словом веяло от него.
Но довольно, после…
Мы внизу в редакционной комнате, скудной по убранству и свету, среди молодежи, дожидающейся запоздавших старших редакции. Наконец, прибыли старшие, с их прибытием ‘улыбки, сказки и сны’8, плывшие по карнизам комнаты, убрались под карниз и пропали, весь вечер прошел потом как-то случайно для направления ‘Нового Пути’, осталось одно впечатление — Ал. Блок.
Не помню ясно, виделся ли я в ту весну с Александром Александровичем еще раз. Кажется, нет, но от Зинаиды Николаевны Гиппиус слышал, что он влюблен и ходит за город встречать Весну и собирать первые подснежники, потому и ни на каких собраниях не бывает9.
Летом все разъехались по дачам. Уехал и Александр Александрович за границу10, а потом в подмосковное сельцо ‘Шахматово’, где в августе (17-го) совершилась свадьба его с дочерью Д. И. Менделеева Любовью Дмитриевной.
Узнав об этом по возвращении с дачи в город, я был удивлен, не зная, — как это? Ибо, по несколько одностороннему восприятию, мне казалось, что рыцарю, получившему дар посвящения, ‘лучше не жениться’. Мне странным казалось представить Александра Александровича не женихом, а мужем и отцом семейства. Это не вязалось у меня с ангелообразными представлениями.
Но так как любовь глубже и шире всяких теоретических представлений, то я и этот факт — женитьбу Блока принял как нечто должное, вспомнил Лоэнгрина и Эльзу11, Иван Царевича и Царь-Девицу, когда мужья брака видимого остаются вечными женихами брака невидимого, и мне хотелось очень узнать — какова жена-невеста Александра Александровича.
Женатым Александра Александровича я встретил лишь в конце октября. День был хмурый, промозглый, и с залива дул сильный ветер ‘со скрежетом зубовным’, воющий в телефонной сети на Тучковом мосту.
На панели в слякоти слипшись, съежась, жалко жались в ознобе палые листья.
Зашагав по Петербургской стороне мимо Петровского острова (бродил я по Петербургу куда глаза глядят, — тогда многие так бродили, ибо вино внутри бродило), я тут как раз и встретил ‘его’. Александр Александрович был особенный. Шел в Университет, но в лице ничего университетского: взгляд напряженно вглядывающийся вперед, как бы вслушивающийся, как мне показалось, в визг, вой и звон телефонных проводов там на мосту. Остановились… Узнал, улыбнулся, назвал по имени и отчеству, несмотря на кратковременное знакомство и долгую разлуку. (Он всегда, в противоположность мне, удивительно точно запоминал имена и отчества). Я был тронут вниманием его. Он спросил: ‘как я?’, сказал — ‘а я женился’ и просил приходить к нему, несмотря на дальность расстояния. (Я жил на Николаевской улице, у бегов, а он на Петербургской стороне в Гренадерских казармах). Дал свой адрес, вырвав листок из записной книжки, и мой записал у себя. Говоря со мною и записывая, он в то же время в душе точно не переставал вслушиваться и вглядываться в то, что звенело и свистело на мосту, за мостом и далее, точно воин врага невидимого близость чует перед боем.
Тогда он был ‘сердцем преданный’ не ‘метелям’12, а Зорям Несказанной, зорям не ‘города’, а ‘града’ Москвы, не реальной исторической, а сказочно-‘несказанной’, с теремами, светлицами, божницами, сказочно-мистической, с подмосковными далями, лугами и лесами, связанными с золотыми годами его детства и юности. Любовь к нашему городу Петра не узнавала еще себя, но была уже в нем тогда: он ‘бродил’ по городу и особенно окраинам его, к городу, к брегам вод его ‘невольно влекла его неведомая сила’. Взгляд тревоги и предчувствия в лице его тогда поразил меня очень. Мы простились. Он зашагал на Петербургскую, к мосту и исчез в начавшем тогда летать с моря мокром снеге.
В Университете встречались редко. Он был филолог, я — юрист и довольно таки сомнительный. Как-то в декабре встретились там на Университетской лестнице Александр Александрович очень настоятельно и определенно попросил прийти к нему, условился тут же, что я буду обязательно такого-то числа и в таком-то часу у них к обеду.
16-го декабря <1903> по условию пошел я к нему в Гренадерские казармы, где он с женой Любовью Дмитриевной жил у матери, Александры Андреевны, и вотчима Кублицкого, полковника Гренадерского полка.
Дорога далекая, на Петербургскую сторону поехал на конках и перепутал Каменноостровский с Большим проспектом. Проплутал до сумерек. Подошел к казармам с задних дворов и понять не мог, где же тут может жить А. Блок. Часовой послал в полковую канцелярию. Там писарь о Блоке не слыхал, но поискав в книге, нашел и разъяснил, что это в офицерском флигеле, выходящем на Малую Неву, квартира No 13 полковника Кублицкого. Прошел переулочком туда на берег к белому флигелю с колоннами и меж окон двух фасадов и посреди.
Подъездов нет, только трое ворот. Часовой на вопрос, где No 13, мотнул головой во двор под первые ворота от Сампсоньевского моста. Поднялся во второй этаж и начал смотреть номера квартир по галерее с воротообразными окнами ‘александровских времен’.
Наконец, нашел No 13 с фамилией ‘Кублицкий-Пиоттух’. Позвонил. Распахнул двери расторопный денщик, и на вопрос ‘здесь живет Александр Александрович?’, получил — ‘здесь, так точно. Пожалуйте, ждали’.
Вошел. Прихожая бела, светла, на вешалке военное пальто и шашка. Зеркало в раме красного дерева… Против входа — дверь в полутемную гостиную. Из двери такс косолапый выскочил, расшаркиваясь на скользком крашеном полу, блистающем чистотой, не лаял, но недоумевал, как принять нового гостя? Такса Краббом звали, любимец общий, особенно хозяина Франца Феликсовича Кублицкого.
Слева отворилась дверь, и из нее вышел Александр Блок.
Рыцарь у себя дома: радушный, гостеприимный и милый, без доспехов, в своей рабочей, ‘шекспировской’ блузе.
Здороваемся. Ведет к себе налево в комнату длинную с высокими-превысокими потолком и окном, против которого низкая дверь в их спальню, и другая — в прихожую.
Встретила в комнате ‘Люба’, Любовь Дмитриевна.
‘Люба’, жена Александра Александровича, была тогда точно девочка, только такая большая-пребольшая — дочь великана (дочь огромного старца Менделеева), Заря-Заряница — Красная девица, вдруг вспыхивающая вся, как зарница или заря, по поводу или без всякого повода. Руки ее ‘розоперстые’ при душевном волнении имели склонность складываться умиленно или вопросительно-жалостно где-то у горла на груди, движения плавные, плывущие. Цвет лица — ‘роза и молоко’. Глаза уветливо-приветливые. Простотой и покоем веяло от нее, глубины русских вод с их потайной силой грозовой, мерцающей в зарницах. Русь в ней и век Возрождения эпохи Леонардо, и в русо-золотистых волосах от пробора с зачесами на уши, и в сарафанно-свободном платье13.
Я проплутал и опоздал, нас скоро позвали из Блоковой половины в столовую, где уже, отдыхая, ждал белый мясной пирог. Всюду, и в гостиной, и столовой, царила блестящая чистота.
‘Мама’ Александра Александровича Блока, Александра Андреевна, стояла у стола, встречая нас. Фигура у нее была точно у молоденькой девушки, а лицо и глаза как бы запечатлели на себе все, что перенесла она в теле и душе, не только в себе, но и в тебе: оттого так сразу становилось с ней просто, точно мы уж давно знали друг друга, знали не говоря, даже то, о чем не говорят. И лицо и глаза ее были точно у ребенка, которого били много по лицу, а он все вынес и теперь забыл, но боль в глазах осталась, вместе с каким-то знанием14. Из-за стола привстал, знакомясь, вотчим Александра Александровича Франц Феликсович. В нем было странное несоответствие меж внешними формами и внутренним их содержанием. Военный сюртук на удивительно невоенной фигуре, сутуло-покатой в груди и плечах, колкие черты лица с колкими усами и бородкой — на душе мягкой, с глазами, полными грудной грусти (как у больного грудью), душе, до смерти преданной долгу и жене.
Был тут еще и Витя Грек, чернобровый, густобородый офицер Гренадерского полка, сверстник Александра Александровича по играм в детстве (убит в 1914 г. при начале войны).
Пришла в столовую Любовь Дмитриевна, села меж Александром Александровичем и В. Греком и вдруг с чего-то покраснела, как девочка, рассердясь на себя за свою краску.
Обед шел своим чередом, Я говорил какие-то несуразности, поглядывая от смущения на потолок, по карнизам которого плыли ‘улыбки, сказки и сны’. По скатерти плавал белый лебедь — солонка, привезенная из-за границы, в солонке была ‘соль земли’: солонкой я любовался, вспоминая Лоэнгрина и царевен-лебедей, все связуя с сидящими Александром и Любовью. Александра Андреевна невольно любовалась на своих ‘деток’, то-есть на Александра Александровича и Любу, и действительно было чем… После обеда опять повел меня Александр Александрович в свою и Любину половину.
Там я начал изливать ушатами все, что только приходило в ум и сердце, не давая никому слова сказать. Александр Александрович не читал в этот вечер стихов, отчасти потому, что я категорически заявил о моем непонимании ничего в стихах, когда их вслух мне читают.
Поднялся и ушел внезапно на удивление всем.
Причина?!.. ‘Дома будут беспокоиться, что меня долго нет’.

* * *

Кончился 1903-й, начался 1904-й год.
Канун Крещения для меня был двойной канун: у нас в первый раз был Александр Блок, по зову к обеду, был по-детски прост и весел, каким редко я его видел потом.
В нашу квартиру был отдельный вход под воротами. Жили мы в первом этаже на Николаевской ул., д. 75, кв. 14.
Звонок! Сбежала горничная по лестнице вниз отворять… Ну, это ‘он’: внизу по голосу узнал. Слышится отчетливо произнесенное имя с протяжностью на и — ‘Евгений Павлович?’ Поднялся и вот, сняв пальто перед зеркалом, оправляет кудрявые волосы, стряхивая налетевший снег.
Снег, тая играющими брызгами, рассыпается по кудрям.
В этом окладе разукрашенных, как камнями самоцветными, волос, — лицо его, посвежевшее и помолодевшее с мороза, глядится в зеркало. Ему нравится таким его лицо, он улыбается ему. Оглянулся, а я, тут как тут, молча стою в дверях своей комнаты, что против зеркала.
Улыбнулся, удивился, откуда я так явился…
Каждая семья, если она действительно семья, имеет свой стиль, свой дух, свой воздух домовой.
Наша семья была семья в полном смысле этого слова, спаянная плотно и кровно до трагизма.
Первое впечатление — душновато, мрачновато и странно тихо.
Громко не говорят. Громоздкая мебель и не мягкая, поглощает звуки в своей молчаливой старинности.
Нет лоска и блеска, всего легко чистящегося и моющегося. Полумрак всюду, кроме столовой и прохожей, полумрак от абажуров голубых и матовых настольных керосиновых ламп. Керосин предпочтен электричеству, хоть и не так культурно, но огонь живой — теплее и уютнее, чем мертвый электрический. Таков и склад семьи. В этой тихой, внешне душноватой и мрачноватой атмосфере таился редкий, даже для того времени, семейный дух.
Основа семейного единства, положенная еще при покойном отце, за десять лет своеобразно развилась под крылом матери нашей, под светом мерцающих из всех углов лампад пред большими иконами, унаследованными от бабушек, живших по старой вере. Плотно и кровно связаны были мы под крылом матери — я, брат мой и две сестры. Средний брат был несколько иного склада и уже не жил с нами тогда <...>15.
Стержнем семьи, как матка в улье пчел, была наша мама <...> Любовь к единству семьи делала ее, несмотря на годы (ей было 60 с лишком), отзывчивой к новым вкусам в музыке искусств, руководителем которых в семье нашей был старший брат Александр.
Человек, гостем входя в семью, невольно будет гармонировать с духом в воздухе ее. В одной семье он будет несколько иным, чем в другой. Чем чутче человек, тем тоньше он уловит гармонию с семьей. Так было и с Александром Александровичем, он сразу окунулся в дух нашей семьи, уловляя стиль его.
В комнату мою, куда мы из прихожей сперва вошли, вскоре пришла моя Мама — звать обедать нового гостя. С волнением и краской в лице (способность краснеть она сохранила до старости), мама, знакомясь, еще больше покраснела, когда Александр Александрович, представляясь, почтительно поцеловал ее руку. Он уже, по-видимому, знал, что значит для нас наша мама, и то, что для других могло бы казаться странно смешным, то ему было понятно и близко, ибо у него, ведь, тоже была его ‘моя Мама’.
Обедать мы перешли в столовую, светлую от висячей посреди над столом массивной лампы, комнату удлиненно большую, с ‘венецианским окном’ чуть не во всю стену, одной из двух более узких сторон ее.
За столом, тоже удлиненно большим не по семейству, сидело на этот раз всего четверо: мама наша, моя старшая сестра Клеопатра Михайловна (наша воспитательница до гимназии и догматик нашего семейного строя), я и Александр Александрович. Младшая сестра моя Мария и старший брат Александр (Павловичи) на этот раз отсутствовали. Первая в своей отдаленной комнатке лежала в одном из тяжелых припадков ее хронической астмы, а второй — был в гостях <...>
Семейный дух вызывает в человеке ребенка, если человек не утратил дитя в себе. В семейном кругу дитя и детство в человеке проснется, расшевелится, чувствуя себя доверчиво просто, как дома.
Ал. Блок был, как говорится, ‘настоящее дитя’, независимо от посвящений его жизни. Почувствовав настоящую семью, настоящее дитя почувствовало себя легко и просто, как в детстве бывает. Ал. Блок в тот вечер был легок и по-детски прост.
Он шутя рассказывал нам, как не сразу-то нашел меня, попав сперва под ворота соседнего дома, где такая же дверь, как и к нам, и где на звонок отворила ему девушка, на вопрос же — ‘здесь живет Евгений Павлович?’, ответила, что Ивановы живут в соседнем доме, когда же он, извиняясь, спешил уходить, то девушка почему-то сказала: ничего де, что ошибся и даже очень хорошо…
Весь этот незначительный эпизод был рассказан так мило, без тени кокетства, и при этом он так просто улыбнулся, что невольно все рассмеялись, хоть и скребло у всех на сердце от болезни сестры.
Александр Александрович никогда не смеялся в хохот. Он не смеялся, а только прояснялся в длительной улыбке, за него же в хохот смеялись другие.
Я, шутя, тоже рассказал, как искал его, зайдя с тыла казарм, и что добраться до него так далеко, как в рай на земле.
Александр Александрович обратился к маме, говоря, чтоб не беспокоилась, если я запоздаю домой, что у них можно даже ночевать, если далеко, и просил меня завтра, прийти к ним опять отобедать — и подольше, во всяком случае, посидеть, чем в первый раз.
О ночевке, конечно, и разговора быть не могло, я никогда еще не ночевал вне дома, но прийти завтра я обещал, и мама со своей стороны убедила и Александра Александровича и меня, что беспокоиться не будет, хоть вернись я, когда угодно.
Александр Александрович подробно разъяснил мне, как ближе и удобнее всего пройти к нему через Литейный и Сампсониевский мост, что этим путем он всегда ходит к Мережковским в город.
Это выражение ‘хожу в город’, ‘иду в город’, тогда еще удивляло меня: я не понимал, о каком городе он говорит, раз сам он живет в этом городе, но для Александра Александровича место, где он жил тогда, уже не было городом, а считалось загородом. Он считал себя не городским, а загородным.
У Александра Александровича была особая манера кушать. Челюсти его точно раздумывали над тем, что жуют, а глаза смотрели вперед, говоря или не говоря с вами, серьезно дожидаясь, что скажут челюсти съеденному, — определенное ‘да’ или ‘нет’ или неопределенное ни да, ни нет…
Пирожкам к супу и жаркому было сказано определенно ‘да’, но на последнем блюде, кажется кисель, или желе, вышло определенное ‘нет’.
Из-за сего, почувствовав себя по-детски неловко, он произвел мобилизацию всех наломанных на столе хлебных корок к блюдцу с недоеденным десертом, образовав из них вокруг целую баррикаду, чтоб скрыть от глаз мамы недоеденное. Но глаз хозяйки — зорок, и мама, заметя эту детскую ‘хитрость’, старалась не рассмеяться вслух, вполне оценя всю деликатность и детство в этом ‘новом человеке в доме’, Александре Блоке.
Обед кончился и мама предложила Александру Александровичу пойти покурить в мою комнату, было заметно, что ему уже хотелось покурить
В семействе нашем тогда еще никто не курил, отчасти из-за болезни сестры, гости же, когда бывали, курили только в моей да братниной комнате.
Александр Александрович, поблагодарив маму за обед и за возможность покурить, пошел со мною в мою комнату, доставая из бокового кармана студенческого сюртука обильно набитый кожаный портсигар и угощая меня. Я иногда покуривал за компанию папиросы ‘фабрики Чужого’, но вообще я не курил еще <...>
На диване поместился Александр Александрович с коленами, поджав ноги на него и выпуская табачный дым к вентилятору. Я же сидел у стола на отцовском дубовом кресле. В таком положении и в такой обстановке происходили наши беседы наедине с ним.
Я еще имел тогда манеру говорить порой гордо до самоуверенности, будучи весь пропитан ожиданием ‘нового слова’, которое (вот, вот не сегодня, — завтра!) откроется нам, и откроет нам все… Бездны, воспетые Мережковским, не давали мне спать, захватывали дух, я захлебывался ими.
Я готов был поучать всех, кто только попадется, не разбирая ни пола, ни возраста… Учителей вообще в ту пору появилась пропасть, учеников же с огнем поищи.
Ал. Блок представлял исключение, он никогда не поучал, скорее сам хотел поучиться, стараясь понять тебя и твое. К чужим мнениям он был тогда ‘кроток и уступчив’, и, когда уж очень его донимали, он говорил: ‘кажется, надо рассердиться’.
На моем столе, рядом с ‘моментальной’ лампой, лежал 12-тигранник горного хрусталя с изображением на каждой грани по одному из 12-ти знаков зодиака, связанных с 12-тью месяцами в году. С детства занимал он меня, еще лежа в кабинете покойного отца. Над Августом стояло изображение Знака Девы. Об этом знаке я говорил Александру Александровичу то, что помещено в начале моих воспоминаний (девичьи грезы и жажда узреть бога), говорил, что этот знак над нами и что перейдет он в смежный с ним сентябрьский знак ‘Весы’ <...>
В связи с этим говорили мы о ‘первой любви’, и что память о ней заповедана в Апокалипсисе Иоанна16, вспоминая о своем чувстве к Вере Федоровне Коммиссаржевской, явившейся мне, 16-ти летнему подростку, в ролях Рози (‘Бой бабочек’)17, и ‘Бесприданницы’, я говорил об исступленно стыдливом характере своей ‘первой любви’, связанной с презрением к себе, противному рыжему гимназисту.
Не только познакомиться, но даже попасться на глаза-то к ней я считал чем-то оскорбительным для нее, даже неистово рукоплеща со всеми, я не смел выкрикивать ее фамилию, чтоб не подумал кто, что я поклонник ‘её’ и смею судить о ней. Малейший намек на мою ‘влюбленность’ приводил меня в средневековое бешенство, как оскорбление ей. Все книги были перепачканы, исчерканы изображениями битв за нее с кем-то, знамена с таинственными буквами В. К. развевались на страницах физики и катехизиса.
Александр Александрович все это слушал и понял так, как никто не мог понять, то есть, так, как я бы хотел сам тогда, чтоб меня все понимали18. Он был чист и отражал в себе все чистое еще чище, как отражают прозрачные воды окружающее их.
С детства я был просто религиозен, но ‘первая любовь’, как солнце, вдруг озарило все и дало толчок росту религиозного сознания. Слово вера совпало с именем Вера, идея приняла лицо, олицетворяясь, вера стала обликом, ‘обличающим’ невидимое, ‘вещей обличение невидимых’. Мертвящий душу катехизис в учении о вере вдруг ожил в новом свете, где вера и Вера стали одним словом, где первая вера стала одно с ‘первой любовью’.
Средневековый стиль этой первой веры и первой любви принял характер эпохи Возрождения, когда, три года спустя, меня захватили Мережковский и Розанов своими словами. Бездны открылись под ногами и жажда крыльев охватила дух…
Я был учеником Мережковского, Ал. Блок не был его учеником, хотя и отдавал должное его таланту, Ал. Блок был скорее учеником В. Соловьева чрез его стихи, и недружеское к Мережковскому отношение духа В. Соловьева отчасти передавалось и его ученику, как залог. Со своей стороны и Мережковский недружелюбно относился к Ал. Блоку, чувствуя в нем будущего непокорного врага, терпел же его в ‘Новом Пути’ больше ради жены своей З. Гиппиус, которая умела больше ценить стихи Ал. Блока и по духу тогда была ближе к нему.
В сущности Ал. Блок любил их обоих, но ‘мережковщина’ разъединяла их, как отвращала она его и от Того, о Ком они так много говорили <...>
С отроческих лет я носил, не зная еще почему, Евангелие при себе. Оно лежало в моем боковом кармане у сердца, никогда не вынималось и не читалось при других, и даже скрывалось. Как в Евангелии, так и в кресте, есть тайное присутствие Его.
Не во мне самом, а в носимом мною, если не знал, то чуял духом Александр Его.
И когда он говорил по существу, или читал стихи свои мне. Он не мне их только читал, но и Тому, кого я осмеливался носить с собою <...>
Это не было явно выражено, ни для него, ни для меня, но это все же было в тайне духа, без этого постоянного тайного обращения Александра с вопросом о Христе, ‘а что Он скажет?’, нам не понять глубины творчества Ал. Блока <...>
И в этот крещенский вечер еще не читал мне стихов своих Александр Блок. Пришла мама, предложила нам чаю, как мы хотим напиться, в столовой или в комнату нам подать. И я попросил в комнату, чтоб мог Александр Александрович свободно курить за чаем. Напившись чаю, Александр Александрович пошел домой и, зайдя в столовую проститься с мамой и сестрой, сказал опять, что ждет меня завтра к себе. ‘Какой красавец у тебя Александр Александрович! — говорила мама по уходе его — кто он?’ Да ‘кто он!’ — поэт, но это слишком мало… он был просто ‘вот он’…19

* * *

В крещение в урочный час к 5-ти часам отправился я к Ал. Блоку. Действительно, попадать к нему оказалось гораздо ближе и проще, чем мне показалось на первый раз.
Та же радушная встреча Александра Александровича и всей семьи.
Только на этот раз ‘кривой’ (так называл хозяин Франц Феликсович всех таксов) за что-то облаял меня.
Сидя за столом в столовой, я уже достаточно акклиматизировался и не молол несуразностей, поглядывая на потолок, но замечал и буфет, и столики у двух окон с графином и ящичками, и гравюру Маковского ‘Поцелуйный обряд’, почему то попавшую сюда.
Два окна столовой (как гостиной и комнаты Блоков) выходили на Малую Неву. Она лежала под снегами, и на той стороне мерцали редкие огоньки фонарей.
Высота потолков и окон давали дворцеобразный тон всему дому, и эта дворцеобразность в моем тогдашнем представлении шла к дому, где живет рыцарь со своей дамой. Потому и мебель вся просилась в дворцеобразный ампир на крашеных полах и выражала его местами красным деревом: то в буфете, то в столике, то в зеркале, то в диване, в полах, во всем легко моющемся, чистящемся и сметающемся от пыли.
Всюду не керосин, как у нас, а электричество-величество, и оно не казалось здесь мертвым светом, но живым, гармонирующим с душою дома.
Воздух и стиль семьи не так задушен и уютно домашен, как у нас, но зато более свеж и героически духовен, что хочет всегда выразить стиль ампир.
Семья здесь живет совсем иная, чем наша, но все же ‘своя семья’, с ее глубочайшим ‘я’ своего дома.
Этот дом един, хотя и раздвоен на две половины, половину Блоков, налево от прихожей, и половину Кублицкого, от прихожей прямо, но мама Ал. Блока еще в обоих половинах, и семья едина.
Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух (вотчим Блока) сидел за столом в военной тужурке полковника, в несколько служило-согбенной позе с наклоном вперед и ласково поглядывал на любимца своего такса Крабба, или Крабину, который обходил сидящих за столом, проникновенно заглядывая в глаза их — попадет ли ему в рот ‘кусочек, падающий со стола господ’20.
Такие кусочки ему ото всех и попадали, но, недостаточно внимательный к его проникновенным взглядам, гость не уделил ему ничего, и Крабб, несколько обиженный на мою рассеянность, недоумевая, отошел от стола к своему четырехугольному ложу у печки, составя о госте свое не совсем-то лестное мнение.
В этот вечер я познакомился впервые с Марией Андреевной Бекетовой, сестрой Александры Андреевны, или просто ‘тетей Маней’21.
Трудно представить характеры более противоположные, чем у этих родных сестер, сестер, любящих друг друга, но каждая по особому, каждая в своем роде.
Любовь эта была связана единством веры и любви к ‘детке’ Александры Андреевны, к ее Александру, ‘Сашеньке’.
На глазах этой ‘тети Мани’ у матери вырос, возмужал их Сашенька и теперь, когда он, как царевич Гвидон, ‘вышиб дно и вышел вон’, она с той же верой и любовью смотрела на него, благословляя хотя бы издали.
Мать Александра и сестра ее благословляли его, но каждая по-своему, каждая в своем роде. Вот уж действительно ‘да будет имя твое благословенно во всяком роде и роде’.
Господи, до чего Мария Андреевна не похожа на Александру Андреевну!
Александра Андреевна держится прямо, не делая для того усилия, и кажется высокой для своего среднего роста.
Мария Андреевна, несмотря на усилия держаться прямо и казаться выше, кажется ниже, и голова ее, стараясь подняться в уровень со своими высокими родными и не быть незамеченной, лишь откинуто держится назад подбородком вверх и жалостно склонясь вбок. Прическа у нее тоже в уровень тогдашней моде с пробором и зачесами на уши.
Руки у Марии Андреевны совсем не так живут, как у Александры Андреевны.
Александра Андреевна, если сложит руки, то коротко и редко. Руки Александры Андреевны ищут дела, за которое схватиться, если нет дела, то они схватятся за что-нибудь на столе или за локотки кресла.
Марии Андреевны руки держатся сложа, скрестясь, лежащими ладонями к локтям. Если не так у нее руки, то хотят сложиться так, вовремя и не вовремя, вместе с выражением лица, готового всегда выразить: ‘я думаю, что так, а впрочем?.. ведь у каждого может быть свое мнение…’
За это философски-терпимое ‘а впрочем’ племянник ее, Сашенька, любя, в шутку называет ее ‘родной свояченицей Огюста Конта’22.
Мария Андреевна — философ рассудительный. Рассуждение и рассудок — основа ее, без рассудка ей беда…
Александра Андреевна — мистик духовный (и лицо у нее мистической сектантки), она все постигает не рассудком душевным, а в духе ‘ударно’, в моментах, ‘ударах’ вдохновения, без духа ей беда.
У Марии Андреевны руки неделовые в деле житейского быта, хоть рассудок и хочет помогать делиться делами с другими, но в руках все не ладится, особенно в хозяйстве, и руки опускаются, или захотят сложиться в критический момент.
Александра Андреевна, если в духе, да в ударе, так у нее всякое дела ладится в руках и даже несвойственное ей хозяйское, у Александры Андреевны не сложатся, не опустятся не вовремя руки, если дух не изменит ей.
Но дух Александры Андреевны это конек не домашней породы, он вдруг может ‘понести’, как ‘несут’ порой лошади при виде мертвеца или автомата, несут, не видя и не слыша, разбивая экипаж, сами себя даже до смерти, и, очнувшись, удивленно смотрят страдальчески-кроткими глазами на то, что наделали они.
Мария Андреевна не способна так ‘понести’, душа ее ровнее, сдержаннее и она душевнее Александры Андреевны, в Марии Андреевне душа и рассудок, в Александре Андреевне дух, проникающий душу и тело.
Мария Андреевна — больше душевный человек, Александра Андреевна — больше духовный.
Итак, несмотря на противоположность, они любят друг друга, каждая в своем роде, в роде душевном и в роде духовном.
И Александр Александрович любит каждую из них, хоть к матери он и ближе по роду своему, однако любит свою ‘тетю Маню’ больше всех родственников по матери и жене, из которых он любовно признает еще вотчима Франца Феликсовича, называя его ласково ‘Францик’.
После обеда Александр Александрович с Любовью Дмитриевной позвали к себе в комнату меня, Александру Андреевну и Марию Андреевну. Он просто сказал, что хотел бы прочесть свои стихи нам, если я, конечно, ничего не имею против и расположен слушать23. Предположение это была основано на моем категорическом заявлении в прошлый раз о моей неспособности воспринимать стихи, особенно когда их вслух читают, но так как я на этот раз уверял, что очень хочу, то Александр Александрович, сев у стола на кресло около большого дивана и, вынув записную книжку в кожаной обертке, где были отчетливо переписаны его стихи, — приготовился читать.
Читал он почти всегда по записанному, а не наизусть. Даже, чтоб произнести речь, он должен был прежде записать ее на бумаге и, потом, читать, а не говорить.
Это был, выработанный опытом, прием, которым он взнуздывал стихийного коня вдохновения своего, надевая в своем роде ярмо на вольную выю его, с тем, чтоб тот мерно шел под уздой ‘власть имущего’ всадника своего. Александр Блок был ‘заоблачный воин’, рыцарь ‘Несказанной’, боец в воздухе, во имя ее, с невидимыми миру, но видимыми ему ‘легионами’ невидимок <...>
Вот отчего на лице его был не только заревой загар от близости Несказанной, но и желтый цвет ‘восковых’ ‘до ужаса недвижных черт’, в своем роде тоже загар, или маска от близости ‘того’, от близости Князя, господствующего в воздухе, в лице которого он заглядывал там в битвах с ним, действие же личины того подобно действию головы мифической Медузы.
Однако ‘строгий крест’ боевой охранял ‘заоблачного воина’ в воздушных битвах с тем за Ту.
Этот ‘строгий крест’ ясно обозначался в лице его, когда он, сев на своего невидимого воздушного коня, приготовился читать стихи, поднявшись с нами в ту сферу, где он бывал и бился.
При появлении в лице его ‘строгого креста’ — все смолкло, как смолкает театр при ударе дирижерской палочки.
Даже рыцарь на матовой бумаге комнатного окна вдруг вытянулся и, брякнув мечом, — сделал на караул…
Всадник двинулся, и вот, он едет на мерно гарцующем, воздушном коне своем, озирая поля, леса, холмы и горы, и все, что ‘на небесах горе, и на земле низу, и в водах под землею’24, мы же, следуя, следим снизу вверх за ним.
Конь гарцует под ним ‘так, так, вот-так’ и тяжкий танец коня, запечатлевая каждый шаг ‘вот-так’, в такт гармонирует со струнным распевом едущего всадника в строфах и стихах его ‘видений’.
Кончил… Всадник сошел с коня на землю. ‘Строгий крест’ сменился детски ясною улыбкой на мою болтовню. Ал. Блок-дитя стоит перед вами, принимающий шутки, могущий сам в шутку говорить. Но всадник и без коня всегда всадник…
Я был глубоко поражен манерой его чтения. Внешняя холодность облекала ‘тайный жар’25 его стихов. При малейшей страстности, так называемого ‘выразительного чтения’, становилось бы неловко, как от фальшивой ноты, потому что исчезал бы ‘строгий крест’.
Сознанием я не понимал толком содержания их, <стихов> отчасти оттого, что вообще был слаб в понимании стихов.
Я несколько раз просил повторить то или другое стихотворение, желая сознательно растолковать себе, в чем тут дело. Александр Александрович повторял, но видно было, что делать это ему трудно26.
Я старался сказать о стихах что-нибудь, кроме шаблонного ‘очень хорошо’ или ‘очень нравится’, но все мои старания кончались появлением в душе неотвязчивого образа осла, слушающего соловья, из басни Крылова…
Но что же жена, что же мать, что же тетя Ал. Блока? ведь они слушали стихи его со мною, как же слушали они?
Каждая из них любила по-своему Александра Александровича, по-своему воспринимала и радовалась за творчество его.
Мария Андреевна по-своему, — сложив руки и откинув голову, — просто радовалась, что творчество его идет дальше и дальше, и дай бог, так бы всегда было.
Александра Андреевна, радуясь за дитя свое, переживала с ним дело его в воздухе, куда подымался он на коне. Она верила в чистую силу сына своего, верила в силу креста лица его против нечистой силы, но знала и тот воздух, в котором бьется дитя ее, плоть от плоти, кость от кости, вздох от вздоха ее, она знала, что в воздухе том есть вихри мертвые, туманы и обманы, которые, подползши, жалят героя в пяту, поражают доверчивого героя в спину27.
Сердце матери веще, как у Гамаюна, — птицы вещей. И в губах ее (от больного сердца иссохших) порой кажется, что-то от уст запекшихся, кровью той вещей птицы.
Зорко всматривается она в вихри, развевающие гриву коня сына ее, — откуда дуют они? С тревогой всматривается в туманы, подползающие к нему — не обманут ли коня?
Не опасности боевого подвига ‘даже до смерти и смерти крестной’ боится она для сына, но опасности обмана.
Она не дает советов сыну в его деле, — что знает она в деле его — ее дело женское, но провожая в путь воздушный сына, она то оправит уздечку коня, то стремя седла, вспомня как конь неровно ступил там-то, неладно осел под всадником своим.
Она говорила о стихах его больше нас всех потому, что разумела притчу речи его больше нас всех <...>
Она говорила, а ‘Люба’ тогда — молчала. ‘Люба’ (Любовь Дмитриевна) слушала молча, склонив пробор над столом или рукодельем, порой пристально глядя на нас и за нас.
Она молчала, но Александр Александрович, сидя боком к ней, лицом к нам, слушал ее и в молчании. В молчании понимали они друг друга — Александр и Любовь. Ведь Ал. Блок тоже молчал о своих стихах.
В Любви земля молчала, как молчит она на заре, и земля в ней была глубока, как заря <...>
Земля тогда была в Любе со всеми, невыраженными еще силами земными, и земля, молча ждала ‘счастья’, как ‘царства обетованного’, которое принесет ей жених, как муж.
Но он, ‘заоблачный воин’, все в походе, все уходит биться там в воздухе не на земле, с неземными врагами и масками туманами смерти. Он бьется там и за свою ‘царевну’, но там он одинок, как горная вершина. Он виден ей и понятен, когда разойдутся облака и в лучах зари славословит Зарю, но, когда поднялись туманы, облачной мглой застилая высоты гор, и там начинается неведомый земле бой, она перестает видеть и понимать его, она только ждет, он же там одинок одиночеством гор, закрытых облаками от земли… Но ведь горная вершина не одна: с нею небо, — таков и Ал. Блок <...>
‘Жена — слава мужа’28. И жена же хочет славы мужа на земле скорее, скорее таким, каким он есть. Но Александру чужда слава земли, она мучит его, если нет еще славы в вышних. Царевна земля в Любе спит, ожидая царевича Александра, который бьется семь дней и семь ночей, обходя семь стран света, семь гор своей души за светлым лучом царевне, и, вот, он вернулся с воздушного боя усталый, измученный, даже раны на нем и от него веет еще неземными туманами, они чужды, непонятны и мучают царевну земную. ‘Сиротливо приникает она к ранам’29 жениха и как больному ребенку своему шепчет: ‘Милый! Зачем. Зачем?!’
Но об этом завтра30.
Сегодня же, по окончании чтения стихов, в этот вечер я, бросив свои ослообразные замечания о стихах, решил, выражаясь по-тогдашнему, ‘открыть балаган’, или начать балаганить, то есть просто весело шутить и, придумывая, рассказать что-нибудь смешное из жизни.
Все приняли участие в этом, и особенно Люба вдруг оживилась, ведь, с воздуха мы спустились на землю и стали ‘попросту веселы’.
При смешном Люба вдруг всплеснет таким детским смехом, что и ‘сам мертвый’ развеселится, как от песни Сирина — птицы райской… Право, что-то от птицы Сирина, не от корабельной Сирены, было в ней тогда <...>
В этот вечер я, не боясь, что ‘дома будут беспокоиться’, просидел долго у Александра Александровича. И пошел домой часу в 12-ом, выйдя вместе с Марией Андреевной и двумя таксами, один ее — Пик, другой Блоков — Крабб, уже знакомый нам, с ними вышел проводить нас Александр Александрович.
Пик приходил с давней прислугой, на самом деле скорее госпожей, Марии Андреевны — Аннушкой, ‘провожать свою барышню домой’. Она жила недалеко от Блоков по набережной к Сампсониевскому мосту и могла часто бывать у сестры.
Резвясь и носясь по снегу, бежали перед нами эти два Крабба-такса под веселые оклики Александра Александровича. Они были большими друзьями, ведь и их тоже роднило летнее Шахматово, его они вспоминали, оглядываясь на окликающего их, как там, любимого молодого господина, от удовольствия приятных воспоминаний, шутя, ворча, они покусывали друг дружку за ушки, неистово разевая свои крокодильи пасти. Александр Александрович, проводив Марию Андреевну, с Краббом своим проводил и меня до моста. Наедине он спросил меня, не пишу ли я стихи, и, коробясь от стыдливости, грозящей бесплодием незамужней, я наконец сознался, что написал четыре строчки стихами, но такие туманные и непонятно сложные, что не стоит их показывать. Когда, после долгих уговоров, я наконец чуть не на ухо Александру Александровичу прочел, вернее прошептал их, то Александр Александрович не мог понять, что тут сложного и непонятного, напротив, все очень несложно и не непонятно, а просто бездарно. Конечно, он этого мне не сказал, но, по недоумению его, я догадался, и, простившись, проклиная свой срам, побежал скорым шагом домой на Николаевскую.

* * *

Вскоре Александр Александрович вторично пришел к нам и познакомился на этот раз с младшей сестрой моей Марией Павловной (оправившейся на время от болезни своей), а также и со старшим братом моим Александром Павловичем. Черты лица моего брата странным образом напоминали ему черты его родного отца Александра. Сходство действительно было, несмотря на глубокую противоположность в строе души и характера. Александр Блок и брат мой Саша находили много общего для разговора, понимали друг друга с пол-слова и сходились во мнениях о многом31.
В одном только не сходились они — это относительно кошек-котов. Для моего брата и для всех нас коты, вообще, и особенно наш кот — Гинце, попросту Костя, представлял неисчерпаемый источник юмора, смешнее всего было то, что он, как и все коты, в противоположность собаке, никогда не смеялся, не улыбался, какие бы смешные повадки он ни делал, в роже его был трагический мистицизм, несмотря на весь комизм. Александр Александрович не любил кошек. Городская похотливая тварь прежде всего бросалась ему в глаза и заслоняла юмористическую сторону этих ‘зверьков’.
Из деликатности к нашей кошачьей слабости Александр Александрович старался не показывать брезгливого чувства при появлении в комнате нашего кота, но несимпатия его невольно сказывалась в лице, принимающем серьезное выражение.
Однако кот появлялся ненадолго, а мы в этот вечер говорили много и долго. Александр Александрович очень звал брата приходить к ним.
Взаимопосещения, особенно с моей стороны, сделались хроническими <...>32
В начале 1904 г. (конец января) началась война Дальневосточная <...>
Помню, В. Розанов, растрепанный вихрями всю жизнь, воскликающими ‘зачем Ты пришел прежде времени мучить нас’, помню, как растерялся он в неизъяснимых тревогах, когда впервые услышал о начале этой войны, а Мережковский прямо назвал ее ‘началом конца’, началом предреченных войн, которым не будет конца до конца <...>
Не скажу, что я тогда чувствовал важность сего события, скорее удивлялся, чего так все взбаламутились, но чувство ответственности за медлительное сердце, за неподвижность души без подвига, здесь, в мире сем на земле, за длительное ожидание чуда, как толчка к началу подвижничества, ожидание, переходящее в дремотное безволие — вырастало в душе с каждым днем, и вместе со всем этим росла непонятная, ‘беззвездная тоска’33, думаю, от таинственного действия проливаемой крови, от этой тоски, тяги греха мира бежал я спасаться к Спасу и он спасал от нее.
Ал. Блок, конечно, не мог не чувствовать эту тягу крови, а о предыдущем состоянии он коротко и ясно говорит в стихах петербургской поэмы ‘Дни и ночи я безволен’34.
Перед ним, как и перед тогдашним мною, камнем преткновения поднимался из земли вопрос: ‘как быть, чтоб быть на земле и не быть только в воздухе, как быть на земле, чтоб оправдать свою правду, добытую не на земле?’
Нельзя было медлить, тоска гнала, тяга крови. Заря уже окрашивалась пятнами и переходила в Зарево.
Тучи приподнялись завесой и открывали полоску зари над полем земли с лужами болот и крови. Мы стояли на распутьи как на картине ‘витязь’35, и перед нами камень, говорящий, как Сфинкс ‘несказанно’, о новых неведомых путях.

* * *

В то время у Ал. Блока я познакомился впервые с бывавшим у него Леонидом Семеновым36. Молодой студент — поэт, впоследствии деятельный революционер и далее подвижник добролюбовского толка37, ушедший из города в народ, к земле, где подвизался до самой своей мученической смерти38. Это был пылкий, стройный юноша, с курчавой головой, с острым как нож лицом и с шеей несколько удлиненной, просящейся на плаху. Героичен он был до позирования, напрашивающегося на карикатуру. Лицо его мне было уже раньше знакомо по концертам и театрам, где он часто бывал. Издали казался он мне идеально красивым <...> Мечты об Иван-Царевиче (из ‘Бесов’ Достоевского) связывались у меня с ним, когда я еще будучи гимназистом любовался им издали. И действительно, когда я с ним познакомился, то он держал себя так, как будто вызови его судьба играть роль такого Иван-Царевича в ‘судьбах России’, он принял бы вызов. Был он популярен в Университете не столько как поэт, но как передовой товарищ, и даже избран был в старшины факультета вместе с известным ныне Ивановым-Разумником.
И вот этого популярного передового старшину университетской молодежи восточный вихрь, поднятый с войной, захватил так, что он перевернулся налево кругом, и, обратясь в детство, пошел во главе с толпой студентов, крича ‘ура’ и ‘шапки долой’, выражать Зимнему дворцу порыв ‘древней сказки’39 восточного ветра.
Насколько этот порыв не был индивидуально случаен тогда в России, насколько силен был этот последний порыв восточного ветра ‘древней сказки’, можно судить и потому, что через год, к Зимнему дворцу, с вопросом, вытекающим из той же веры в древнюю сказку, двинулись с окраин города целые толпы рабочего народа и в ответ были встречены пулями… Жизнь показывала и учила, что обратиться в детство не значит еще ‘обратясь, стать как дети’40.
В таком вихревом настроении видел я Леонида Семенова у Александра Блока. Вихри были у него не только в голове, но даже и на голове в его курчавых вихрах. Вихрастость Л. Семенова привлекала к себе Ал. Блока, но бывшая тогда в Семенове самоуверенность, переходящая в славолюбивое самодовольство, как нечто совершенно чуждое Александру Александровичу, — разъединила их вскоре.
Я говорю о Семенове 1904 года, впоследствии он был иной, его мечты о Иване-Царевиче, прославляемом в смертельном подвиге, впоследствии сбылись на нем, но в обращенном, перевернутом виде <...>
Л. Семенов говорил о Всаднике-Петре с Александром Блоком, говорил и я. Сам я не слышал, что говорил Л. Семенов, но, думаю, отношение его к нему было отрицательное, как к городской ‘нечистой силе’, противоположной ‘чистой силе’ Матери Земли и солнечному Всаднику ее, на белом златогривом коне с Царь-Девицей и Жар-Птицей, Л. Семенов, вместе с этим белым Всадником Иван-Царевичем, несся тогда, крутясь в сиянии дионисического народного ‘солнца древней сказки’41.
Относительно себя я только скажу, что ‘Медный Всадник’ был ‘мой конек’, на которого, если я вскакивал, так наговаривал такого, что только головой потрясешь и прочь отойдешь.
В феврале месяце Ал. Блок сказал мне, что разговоры наши с ним (Семенова и мои) о ‘Всаднике-Петре’ побудили и его написать о нем стихи. Он вынул написанную еще начерно свою ‘Петербургскую поэму’42 и прочел так, как всегда читал, то-есть с внешней холодностью и ‘тайным жаром’ <...>
Поэму я на этот раз воспринял очень, и Ал. Блок, переписав, дарит и посвящает ее мне, радуясь, что я принимаю его тогдашнее восприятие Всадника-Петра. Несмотря на художественные несовершенства, от которых впоследствии сам автор, болезненно морщась, отматывался головой, с трудом переделывая и вычеркивая целые строфы и даже целую часть, — ‘Петербургская поэма’ в ее первоначальном виде является, по нашему мнению, все же чрезвычайно важным памятником, запечатлевающим в себе первое явление, а в последующих изменениях — приближение к последнему предсмертному явлению этого Всадника в творчестве Ал. Блока.
Не правда ли, ‘Всадник бронзовый, летящий на недвижном скакуне’43, это — Петр совсем не тот, чем в ‘Петербургской поэме’44, где имя Петра только лишь ‘алеет на латах’ от Зари, а сам он как Сатана <...>
Действие города на Ал. Блока было подобно действию ‘бездны’ зрительного зала на актера. Это — ‘ненасытно-жадный паук’ стихотворения ‘В час, когда пьянеют нарциссы и театр в закатном огне’:
Я, паяц у блестящей рампы
Возникаю в открытый люк.
Это — бездна смотрит сквозь лампы —
Ненасытно-жадный паук.
Ал. Блок шел в город как на ‘позорище’. Город, как и театр, по старой вере, — позорище, балаган. Обнаженную душу, вышедшую на зрелище-позорище, город, как паук, как зрительный зал выпьет жадно, хоть истеки душа кровью в балагане — ‘клюквенный сок’ на потеху сменит кровь45. Но город хочет чего-нибудь ‘новенького’, из ‘заоблачного воина’ город с жадностью пьет это ‘новенькое’, нечто от ангелов и божьих путей…
Паяцем называет себя теперь ‘заоблачный воин’ и пока пьянеют нарциссы
Я кривляюсь крутясь и звеня…
Но в тени последней кулисы
Кто-то плачет, жалея меня46.
Кто же плачет, кто это грустит и жалеет его? да это тот утешитель, нежный друг, невидимый ангел вечерний, видимый невидимо в спутнице ‘баюканной качелью снов’, он к ранам грустно приник и сиротливо.
В городе жарко и душно, дело — к лету… май, истомил душу город, ‘ненасытно-жадный паук ночной’. ‘Покоя сердце просит’47, пора, давно пора ехать из города в село родное Шахматово. Пора стряхнуть весь красный пьяный сок, навеянный городом вместе с гарью всего ‘сожженного до тла’48. Быть может, это лишь один из вихрей, исполненный видений, его сменит другой, как бывало не раз.
Будут весны в вечной смене
И падений гнет.
Вихрь, исполненный видений —
Голубиный лёт…
Что мгновенные бессилья?
Время — легкий дым …
Мы опять расплещем крылья,
Снова отлетим!49
Село Шахматово от Петербурга далеко, совсем за Клином под Москвой, петербургская гарь туда не долетит. Шахматово — имение покойных родителей мамы Ал. Блока, в 17-ти верстах от станции ‘Подсолнечное’ или ‘Солнцегорское’. Там у матери Земли живет его детство и юность в весенние и летние дни.
Александр Александрович с Любой уехал туда, с ними же и Александра Андреевна и Мария Андреевна50.
Мать природа, родная Земля, оказала свое благодатное действие на истомленного городом Ал. Блока <...>
Чистое дитя, всегда жившее в Александре Александровиче, быстро стало поправляться здесь, он загорел душою и телом здоровым деревенским загаром. В пепельных кудрях солнце раздуло золотистый жар.
В Шахматове он первое лето проводит с Любой уже не только невестой ‘первой любви’, но и женой.
По-новому строится жизнь дома. По-новому отделывается, с любовью, как стихи его, отдельный флигель, где живут они вдвоем с Любой.
Этот домик начинает говорить, как его стихи. Сажаются ими цветы. Вот тут его ‘куст белых роз’, вот тут — ее ‘повилика вьется’51.
Копается в земле, загорает от земли, рубит деревья, строит заборы, ведется жизнь, далекая от умственных процессов, споров и битв города.
В работе земляной омываются руки от городской кровной гари <...>
Отдыхает с ним и Люба его. И в Любе земля и заря радуются за него и за себя земле и заре.
Вместе гуляют они по полям и лесам, холмам и долам, дорогам и бездорожьям ‘на пролом’ по окрестным местам Шахматова. Все хорошо, как в те годы золотые, душа и тело по-прежнему живет, но в духе — нечто новое, в духе — есть рана, сочится кровь от укуса паука, и городская рана, полученная на распутьи, может всегда открываться и даже здесь, в родном с[еле] Шахматове.
На лето и мы поехали на дачу ‘Песчанку’, где мы по летам живали уже который год. ‘Песчанка’ — дачное место, уединенное близ станции Сиверской под Петербургом, в 60 верстах. Там пережито мною многое, многое из годов ‘первой любви’.
Из ‘Песчанки’ писал я в Шахматово письмо, где жаловался на непонятную тоску и оскудение души (кровь войны).
Ал. Блок ответил не сразу, но ответное письмо совпало с чрезвычайно важным моментом в жизни его духа и запечатлело его, совпало с отречением от Врача-Христа, и даже более, отречение от желания знать его.
В этом замечательном письме он пишет: ‘Мы оба жалуемся на оскудение души. Но я ни за что, говорю вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я Его, не знаю и не знал никогда. В этом отречении нет огня, одно голое отречение, то желчное, то равнодушное’52.
Откуда это?! Откуда это отречение и где же? В родном с[еле] Шахматове подмосковном, у лона матери земли. Земля как и ангелы не отрекаются от Христа. Или земля уже слишком отяготилась кровью?
Но не в Шахматове зачалось это отречение. В Шахматове оно родилось, а зачалось оно в ночном городе Всадника Петра.
Правда, не так оно просто и определенно, как покажется многим. Уже не определенно просто оно потому, что далее он говорит: ‘кое-что нравится, но просто нехорошо, когда только нравится или нет — без страдания’53.
Однако отречение все же — отречение и влечет за собою последствия в духе, а потом и в жизни души и тела. От слов оправдаешься, от слов осудишься.
‘Отрицаясь, пишет он, я чувствую себя бодрым, скинувшим груз, отдалившим расплату’.
Вместе с этим ‘грузом’ спадают с него, как груз, — и латы, и вечерняя грусть ‘заоблачного воина’: он бодро, решительно двинулся от заката в ночь.
Письмо с этим ‘отречением’ было 15 июня, а через три дня, 18 июня, он пишет свое гениальное видение — стихотворение: ‘Вот он ряд гробовых ступеней’.
И меж нас — никого. Мы вдвоем.
Спи ты, нежная спутница дней,
Залитых небывалым лучом.
Ты покоишься в белом гробу <...>
В погребении Ее Ал. Блок поступает так же определенно и решительно, как и в отречении от Врача-Христа.
Эта решимость в нем в связи с одним обстоятельством. Ночь надвигалась с ее властью тьмы, город мировой с его кровно бунтующей ночью. Вот что он пишет в этом письме от 28 июня.
‘Не Вы причина моего бегства от Него: время такое. Всем нам скверна теперь — отчаянное время. Если бы я встретил Вас на несколько лет раньше, я выпил бы чашу с теплотой из Ваших рук. Но примелькались белые процессии, и я почти не снимаю шапки. Крутится моя нить, все мерно качаясь, иногда встряхиваясь. Безумная, упоительная скачка — на привязи. Но привязь — длинна, посмотрим еще. Так хочется закусить удила и пьянствовать. Говорите, что на каком-нибудь повороте мне предстанет Галилеянин — пусть, но ради бога, не теперь!’ Теперь же приводит он стихотворение З. Гиппиус:
И долу клонит грех великий,
И тяжесть мне не по плечам.
И кто-то Жадный, Темноликий
Ко мне приходит по ночам54.
‘Жадный’, как город наш — ночной паук, ‘Темноликий’, как Всадник его, а может и не как, а — прямо он и есть.
К нему ‘вышел в ночь, узнать, понять’55, Ал. Блок, влекомый неведомою силой.
Далее в письме.
‘Позвольте мне кончить двумя стихотворениями — для характеристики пережитого прежде и теперь’. Прежде — май 1904 г.: до отречения и успения Зари стихотворение ‘В час, когда пьянеют нарциссы’. Теперь — июнь 1904 — после отречения и успения — ‘Город в красные пределы’, посвященное мне. Так еще невидимо во вне, но видимо лишь на дне глубин духа в Ал. Блоке начинался поворот ‘обращения’. С распутья в воздухе ‘нагорных высот’ ‘заоблачного воина’, он с отречением и успением Зари решительно сбегает, сбегает с горы от зари к ночи <...>
‘Не городской’ Блок стал более городским, ‘заревой’ — более ночным. Воздушный — более земным, рожденным в ‘бытии земли’. Сходя в ночь на землю, ночью рождается он на земле. Теперь уже нет в нем той прежней ‘заоблачной’ грусти вечерней, ‘перекрестка’ и ‘распутья’, нет ‘грустящего’ ни — в нем, ни о нем… ибо, вступая в новый круг, он чувствовал себя бодро.
Тогда в начале июля приезжает к Ал. Блоку в Шахматово из Москвы Андрей Белый, как ‘посланец’ от Несказанной (Москва тут упомянута в ‘симфоническом смысле’, в смысле ‘града’, а не ‘города’, образы ее сказочных ‘теремов, светлиц и божниц’ связаны с Зарею и Несказанной у Ал. Блока и А. Белого).
Андрей Белый, ‘Боря’ (Борис Бугаев) — родной брат Ал. Блока по Заре их, оба они ведут ‘от Зари свою родословную’, как рожденные ею.
Андрей Белый этот приезд свой в Шахматово описал в своих воспоминаниях так, как никто56.
Они говорят друг другу о Несказанной, о Заре, об этой ‘Прекрасной Даме’, но один заметил ли, что другой говорит о Ней, как отшедшей в ночное ‘успение’, в ‘вечную память’, настолько жива была в Ал. Блоке эта ‘вечная память’ о Ней.
И в то же лето Ал. Блок пишет вдруг грандиозный ‘гимн’ городу, где ‘хвала’ — ‘гари городской’, всем ‘сожженным до тла’ в пожаре беснующихся ‘кровей’, в ‘красных пределах’ города <...>
В Москве же решают и к осени начинают издавать Ал. Блока ‘Стихи о Прекрасной Даме’, то есть, сами того не зная, строить первый памятник над Нею, ибо час ее пробил на земле. ‘Стихи о Прекрасной Даме’ выходят в свет в октябре 1904 года, помечены же в издании ‘Гриф’ 1905 г[одом].
Читатели думают, что узнают ‘сегодня’ — сегодняшнее Ал. Блока, а это было уже в духе его — ‘вчера’.
С сентября уже все съехались в город, и Блоки из Шахматова, и мы из ‘Песчанки’. Жизнь в Петербурге шла уже во всю.
Ал. Блок ездил в Москву хлопотать об издании первого дитяти слова его ‘Стихов о Прекрасной Даме’.
30-го октября он пришел ко мне днем в мою, омраченную дневным светом со светового дворика, комнату, и ласково, скромно положил ко мне на стол, даря, этот первый памятник и дневник свой с надписью — ‘милому многоуважаемому — в знак любви и привязанности’.
‘Многоуважаемый’ же и ‘милый’ был тронут этим ‘знаком’ ‘несказанно’, то есть, ничего не мог путного сказать, не зная как выразить свою ‘привязанность’ к нему. Решил потом, письменно, по прочтении стихов. Моя мама была матерински польщена, что ее Жене посвящены там Блоком стихотворения57.
Но прочтя одно из них — ‘Город в красные пределы’, она удивилась, отчего я с такой красной компанией, и пришла в милый ужас за ‘грязно-рыжее пальто’58, думая, что это мое, донельзя выгорелое пальто попало в стихи. Сколько раз она предупреждала меня не носить его. Вот, милая мама! Это наверное не мое пальто у Александра Александровича.
В тот ноябрь я почти не выходил из дому из-за хронического флюса, производящего в лице моем — ‘раздвоение’ на две половины и два выражения <...>
Александр Александрович, зная что я болен, несколько раз пытался пробраться ко мне через ‘город’. В душе он не считал еще себя тогда ‘городским’ и наш семейный угол он принимал как ‘не город’, мы и жили-то как бы не в городе: Николаевская улица в нашей стороне, ‘у бегов’, была широка, пустынна и тиха, не походя на беснующийся ‘центр’ города, где уже начинали плодиться вертушки — ‘пустышки’ кинематографов, своими ‘вертящимися картинками’ жизни, запойно завлекая прохожих, как питейные дома.
Для характеристики того, как Ал. Блок уже душевно передумывал тогда ‘городскую тайну’, я приведу письмо его, открытку от 21 ноября. ‘Вчера я пошел к вам. Внезапно увидел кинематограф на Литейной. Вошел и смотрел около часу вертящиеся картинки. Чувствуя в этом некоторый символизм, решусь все-таки еще перешагнуть все препятствия, какие будут преследовать до Николаевской. Говорю это даже не вовсе шутя. Тут есть какая-то городская тайна — в непропускании. — Спасибо за ваше письмо — душа от ваших слов, — часто почти ритмических, — растапливается, как воск. — Если флюса совсем нет, может быть Вы придете? Как Вы думаете — списаться или нет. По-моему — нет, лучше я приду к Вам как-нибудь — вечером, но в сущности — ‘в безвременьи’. Проскользнуть лучше всего, надув самого себя. О, город!’59 <...>
Кончался 1904 год, наступал 1905 год. Туда уплывают мои воспоминания, но это — завтра, а на сегодня довольно. И хочется отдохнуть.

Примечания к Воспоминаниям об Александре Блоке

‘Воспоминания об Александре Блоке’ Е. П. Иванова печатаются по двум источникам: начало ‘Воспоминаний’ (до слов: ‘Действие города на Александра Блока было подобно действию бездны…’) воспроизводится по рукописному автографу (стр. 1-62) — недоработанному варианту, принятому нами за основной текст (Рукописный отдел ИРЛИ, ф. 662, No 81, 107 лл.), заключительная их часть — по машинописному тексту (ИРЛИ, ф. 662, No 83, 15 лл.). Первые 33 страницы машинописной рукописи утрачены. Машинописный вариант отличается от автографа исключительно стилистически. Он имеет значительно более законченный характер. Поэтому вместо того, чтобы воспроизводить полностью автограф ‘Воспоминаний’, мы публикуем их заключительную часть по уцелевшему беловому тексту.
Публикуемый ниже текст ‘Воспоминаний’ и ‘Записей’ о Блоке мы дополняем в комментариях краткими извлечениями из основного дневника Е. П. Иванова (ИРЛИ, ф. 662, NoNo 1-20), из черновой рукописи его воспоминаний о Блоке 1902-1903 гг. (ИРЛИ, ф. 662, No 79), а также из текста сохранившихся в его архиве 25 тетрадей (ИРЛИ, ф. 662, No 40) с позднейшим черновым вариантом воспоминаний и переработанных Е. П. Ивановым материалов из его дневника (о них см. выше, стр. 358). ‘Воспоминания’ и ‘Записи’ печатаются с купюрами. Так, например, мы позволили себе сократить, а в иных случаях вовсе опустить тексты некоторых религиозно-философских размышлений Е. П. Иванова, подробные описания снов, некоторые частности, характеризующие семейный круг автора. Место купюр обозначено тремя точками в угловых скобках.
При подготовке текста к печати нам пришлось прибегнуть к небольшой редакционной и стилистической правке: раскрыты инициалы, восстановлены недописанные и сокращенные слова, часто встречающиеся у Е. П. Иванова, в отдельных местах внесены стилистические исправления и упорядочена орфография.
Краткие сведения о ‘Воспоминаниях’ и ‘Записях’ см. также во вступительной статье, раздел 3.
1 В тексте Дневника Е. П. Иванова (ф. 662, No 3, л. 74) под датой 6 марта 1903 г. имеется следующая запись: ‘Был сегодня в редакции ‘Нового Пути’ на вечеринке. Было бы очень весело, если бы не Дмитрий Сергеевич, который зубами захворал, вообще больным приехал. Были все мирискусники: Сомов, Дягилев, Бенуа, Философов. Репин при Сомове. Сидел у камина рядом с Блоком…’
2 Облик поэта дан Ивановым через позднейшее восприятие образов блоковской лирики: ‘строгий крест’ (‘…я в стальной кольчуге и на кольчуге — строгий крест’ — стих. ‘Снежная дева’), ‘восковые черты’ (стих. ‘У забытых могил пробивалась трава’), ‘черты до ужаса недвижны’ (стих. ‘Безмолвный призрак в терему’), ‘заоблачный воин’ (стих. ‘Ночная’).
3 К. Сомов рисовал Блока весной 1907 г. Оригинал хранится в Гос. Третьяк. Галерее. Цветное воспроизведение портрета появилось в ‘Золотом Руне’, No 1 за 1908 г. Отношение к портрету у Блока менялось. Вначале он ему нравился, но впоследствии, не без влияния критики окружающих, тенденциозная трактовка его облика, как поэта отрешенного от мира, каким изобразил его Сомов, перестала удовлетворять Блока и впоследствии вызывала прямое отрицание.
4 Гиппиус Татьяна Николаевна (Тата) — сестра З. Н. Гиппиус, художница. Как известно, наброски в альбоме Т. Н. Гиппиус, изображающие ‘тварей земных’, подсказали Блоку его стихи из цикла ‘Пузыри земли’. См. стих. ‘Твари весенние. (Из альбома ‘Кindisch’ Т. Н. Гиппиус)’ (1905).
5 Стихи Блока были иллюстрированы репродукциями с трех ‘благовещений’ — Фра Беато Анжелико, Леонардо да Винчи и Нестерова.
6 А. С. Пушкин — ‘Пророк’.
7 Этой фразой из письма Татьяны к Онегину Е. Иванов подчеркивает отношение к Блоку, как к избраннику, каким он казался многим.
8 Строки из стихотворения ‘Вхожу я в темные храмы’:
Высоко бегут по карнизам
Улыбки, сказки и сны.
9 В одном из фрагментов воспоминаний Е. П. Иванова (ИРЛИ, ф. 662, No 79, л. 65) рассказано еще об одной встрече с Блоком весной 1903 года:
‘Придя раз уже в мае перед отъездом Мережковских, я застал в будуаре Зинаиды Николаевны Александра Александровича Блока. Они оба, стоя, с увлечением говорили о стихах. И меня поразило, что Зинаида Николаевна Гиппиус с Блоком держится совсем иначе, чем с нами, простыми студентами. Очень они оба красиво стояли у камина. Блок потом мне говорил, что Зинаида Николаевна была в этот вечер какая-то особенно кокетливая, и потом они пошли гулять в белую майскую ночь и гуляли до 3-го часа ночи.
Очевидно, своими ‘чарами’ Зинаида Николаевна Гиппиус хотела поколебать твердое намерение Александра Александровича Блока жениться. Женитьбу Зинаида Николаевна Гиппиус не одобряла’.
Сам Блок писал об этом отцу накануне свадьбы: ‘З. Н. Гиппиус… со всеми своими присными не сочувствует моей свадьбе и находит в ней ‘дисгармонию’ со стихами. Для меня это несколько странно, потому что трудно уловить совершенно рассудочные теории, которые Мережковские неукоснительно проводят в жизнь, даже до отрицания двух непреложных фактов: свадьбы и стихов (точно который-нибудь из них не реален!)’ (Письма Ал. Блока к родным, Л., Асаdеmiа, 1927, стр. 86).
10 В июне 1903 г. Блок сопровождал мать, которая уехала лечиться на немецкий курорт Бад-Наугейм.
11 Персонажи баварской поэмы XIII века о ‘лебедином рыцаре’ Лоэнгрине и его возлюбленной Эльзе, послужившей главным источником для музыкальной драмы Р. Вагнера ‘Лоэнгрин’.
12 ‘Сердце предано мятели’ — стихотворение Блока из сборника ‘Снежная маска’ (1907).
13 О первой встрече Е. П. Иванова с Л. Д. Блок см. в редакции ‘Тетрадей’ (ИРЛИ, ф. 662, No 40, тетр. I, стр. 3):
‘Когда я в первый раз увидел Любовь Дмитриевну? Это был 1903 г.? ноябрь или начало декабря.
Спектакли ‘Пеллеас и Мелизанда’ Метерлинка: давала французская труппа, гастроли где-то на Петербургской стороне, не помню, кажется, в театре Аквариума.
Был я с милым старшим братом Александром, который все понимал и от которого я всему научился в области искусства. С самого детства я неотлучно ходил за ним ‘как хвост’, по выражению моей няньки. По-французски я мало что разбирал. Брат Саша все, и такой он был добрый, тихий, скромный, именно проникновенный во все. Но я отвлекся. В антракте, выйдя с братом в фойе, мы увидали стоящего около кого-то Ал. Блока. Мы уже оба были знакомы с ним по редакции ‘Нового Пути’, но еще домами не были знакомы, т. е. не бывали в домах друг у друга.
Ал. Блок какую-то особенную симпатию питал к моему брату, ко мне тоже. Он сразу отделился от сидящей фигуры и подошел к нам поговорить. Тут же он повел представить нас Любови Дмитриевне. Подойдя несколько смущенно, я увидел большущую чернобурую муфту, прежде чем обладательницу ее. Обладательница же муфты была ‘Сама’, т. е. Любовь Дмитриевна. Прежде всего поразила величина всей фигуры и цвет лица, голова, миниатюрная в сравнении со всей фигурой. Золотистые волосы причесаны на уши под меховой шапочкой. Взгляд чуть насмешливый, ведь я особенно представлялся ей, как тип из компании Мережковских. Стонущеворкующий голос и ясная улыбка. Почти не говорит. Мы недолго потоптались друг перед другом.
Кончался антракт, надо было спешить в зал.
Саша, брат мой, сейчас же заметил ‘какая большая’. Великанша из скандинавских саг. Он тогда читал много скандинавские сказания и увлекался ими.
Назад, помню, мы ехали с Лансере Евгением на верхушке конки, была оттепель и хотелось поглядеть лишний раз на огни Невы и силуэты крепости. Не видали еще тогда, как Лансере умеет видеть город ‘Всадника’…’
14 Образ Александры Андреевны Кублицкой, матери Блока, подробнее очерчен в тексте ‘Тетрадей’ (тетр. I, стр. 7).
‘И вся то она была такая тонкая, миниатюрная внимательная ‘мама’, вся для ‘детей’ или ‘деток’. Этим именем она называла Ал. Блока и Любовь Дмитриевну.
Мне ужасно нравилось, что Блок, как и я, называл свою маму ‘мамой’ и она его ‘деткой’. Было столько в звуке, с которым они произносили эти обращения, что сразу являлось лицо глубины их любви.
Александра Андреевна не производила впечатления старшинства родительского. Всецело живя переживаниями ‘детки’, она была с ним и с детками против старших авторитетов. Миниатюрного сложения, с приподнятыми плечиками, она фигурой своей напоминала гимназистку, или маленькую птичку. В лице же, глазах была какая-то трепетная тревога <...> Франц Феликсович называл ее ласково ‘птица’. И в ней было что-то похожее на ‘птичку’ маленькую с приподнятыми крыльями. Голос щемяще стонущий…’
15 Старший брат Е. П. — Александр Павлович Иванов, математик по образованию, занимался историей искусства, работал в Гос. Русском музее (Ленинград). Исследования А. П. Иванова о Врубеле до сих пор сохраняют значение благодаря обильному фактическому материалу и тонкому анализу творческих особенностей художника (См.: А. П. Иванов, М. А. Врубель. Опыт биографии. Киев, 1912, А. П. Иванов, М. А. Врубель. Л., 1928).
Обе сестры Е. П., Клеопатра Михайловна Косцова (от первого брака матери) и Мария Павловна Иванова имели высшее образование. С Марией Павловной Е. П. вместе музицировал, средний брат Е. П. — Петр Павлович Иванов, оставленный после окончания курса при Петербургском университете, был эмбриологом.
16 Апокалипсис, гл. II, 4.
17 В. Ф. Коммиссаржевская дебютировал на сцене Александринского театра в Петербурге 4 апреля 1896 г. в пьесе Г. Зудермана ‘Бой бабочек’.
18 Позднее Блок поэтически передал то ощущение, которое вызвало у его современников первое появление на петербургской сцене Веры Федоровны Коммиссаржевской (А. Блок, Собр. соч., т. 5, стр. 415-416).
19 См. примечание 7.
20 Евангелие от Матфея, XV, 27.
21 Ср. характеристику Марии Андреевны в тексте ‘Тетрадей’ (ИРЛИ, ф. 662, No 40, тетр. 2, л. 22 об.):
‘К вечернему чаю пришла Мария Андреевна. Ее лицо мне было знакомо по концертам, где дирижировал Панченко (С. В. Панченко — композитор и дирижер, был близок Блоку, вел с ним обширную переписку, — состав.). Она была в его огромном хоре как хористка, но скорее как слушательница даровая. Я никогда не слышал потом, чтобы она пела, хотя на рояле она играла и не худо для ее малой техники.
Итак, лицо Марии Андреевны было мне знакомо, и в концертах несколько раздражало меня: я в ее лице видел отраженное впечатление, какое я сам на других производил: раздражающее.
Лицо Марии Андреевны бросалось в глаза своей раздвоенностью. Одна сторона была как бы дремотно-неподвижная с опущенной несколько векой, другая половина правая — подвижная. Это и производило впечатление подмаргивания, которое потом и заметил в ней Белый. Но сколько было в ее маленькой фигуре беззаветной, самоотверженной преданности к сестре, к Сашуре и к Любочке, сколько того, что только выразишь предсмертным вздохом с головой и с рукой, упавшей на грудь, верность до гроба. Этого не заметил Андрей Белый <...>
Сходство со мной было более всего в раздвоенности лица, усиливаемой флюсом.
У меня постоянно на правой стороне был флюс, не сильный, но заметный в нижней части скулы у рта. Левая сторона была спокойнее и правильнее.
Потом в авторитетной рассудительности, за которую Ал. Блок называла Марью Андреевну ‘родная племянница Огюста Конта’, то есть начало позитивизма, и то и сё, а впрочем как хотите. Этого тоже во мне было порядочно и я не любил в себе это. Это я похож на ‘тетю Маню’, мне говорила потом не раз Александра Андреевна.
А главное мутило меня то, что я уже чувствовал свою собачью преданность им, верней Ал. Блоку. И это было в доброй верной до конца Марье Андреевне.
Особенно авторитетным считалось мнение Марии Андреевны о музыке. И вот при моих отзывах о цикле Кольца Нибелунгов, весьма восхищенных, Мария Андреевна с авторитетом, не допускающим сомнения, заявила, что лучшее из всего цикла ‘Валкирия’, и что прочее несравненно хуже. Это меня даже покоробило, но я смолчал. На меня похоже, я так же авторитетно рассуждал в области богословия.
Потом мы шли домой. Провожал Александр Александрович с Краббом. Резвясь бежал Пик. Шла и Аннушка, приходившая проводить ‘свою барышню’ Марью Андреевну’.
22 Огюст Конт (1798-1867) — французский философ и социолог, основатель позитивизма.
23 В тексте ‘Тетрадей’ (тетр. 1, лл. 7-9) впечатления Е. П. Иванова от его визита к Блоку обогащены некоторыми подробностями:
‘Разговор серьезный не очень клеился <...> Перешли на Мережковских и Розанова. В это время Блок чувствовал себя несколько отчужденно от них, в силу отрицательного отношения их к его женитьбе.
Кроме того, Москва тут играла роль, Москва, связанная с Вл. Соловьевым и теми московскими течениями брата Соловьева Михаила, Сергея Соловьева, вместе с Андреем Белым, которые противостояли Мережковскому и петербургскому, как чему-то идущему против Вл. Соловьева и основ идей его.
В общем Ал. Блок был не согласен с значимостью последнего порядка книги Мережковского ‘Толстой и Достоевский’. Я же увлекался им в то время очень. Потом, помню, я заявил, что ничего не понимаю, когда авторы вслух читают стихи и что мне неловко бывает, до корч, когда читают еще с нутром. Блок с этим согласился. И тут же предложил прочесть свои последние стихи. Я согласился с некоторой робостью. И что же, совсем неожиданное впечатление. Чтение Блока ворожило как ритмический стук коня, на котором едет рыцарь. Одним словом я так только мог выразить впечатление от его чтения. Читал он немного…’
24 Библия. Исход, гл. XX, 4.
25 См. стихотворение Ал. Блока ‘О, нет! не расколдуешь сердца ты…’:
Но есть ответ в моих стихах тревожных:
Их тайный жар тебе поможет жить.
26 Ср. более подробно в редакции ‘Тетрадей’ (ИРЛИ, ф. 662, No 40, тетр. 3, л. 30): ‘Просил прочесть ‘Три лучика’ (речь идет о стих. ‘Темная, бледно-зеленая…’, — сост.), как я их назвал. Он прочел. И еще ‘Странных и новых ищу на страницах старых испытанных книг’, ‘Вечерние люди уходят в дома’. Потом ‘Моего косматого и рогатого’ (речь идет о стих. ‘Плачет ребенок…’, — сост.), которого спросил позволения посвятить мне. Я был тронут. И вот он прочел — ‘Я вышел в ночь узнать понять’. Это поразило меня своей таинственной загадочностью чего-то очень близкого мне, связанного с лунным светом и ‘Всадником’. Я три раза просил повторить и Ал. Блок терпеливо повторил, но видимо ему было трудно и недоуменно. На вопрос мой прямо: кто на пустом седле смеется? он не знал ‘как’, как определенно ответить, полувопросительно ответил: ‘должно быть, антихрист?’
Этого стихотворения он не посвятил мне, несмотря на мою просьбу впоследствии. Я не понимал тогда отчего, но теперь понял, прочитав в ‘Литературном наследстве’ дневник Блока 1902 г.
Потом читал он очень мне понравившегося ‘Черного человека на рассвете’ (речь идет о стих. ‘По городу бегал Черный человек’).
И кончил:
Я был весь в пестрых лоскутьях,
Белый, красный, в безобразной маске.
Хохотал и кривлялся на распутьях,
И рассказывал шуточные сказки.
Конец прочитал через добрую улыбку:
И когда я внезапно сбивался,
Из толпы кричали: ‘Довольно».
27 То, как Е. П. Иванов раскрывает глубокое родство переживаний Блока и его матери, ассоциируется со стихами поэта, посвященными Александре Андреевне, и, может быть, более всего со стихотворением ‘Сын и мать’ (1906 г.) (Собр. соч., т. 2, стр. 108).
28 Евангелие. Первое послание к коринфянам, XI.
29 Измененная строка из стихотворения А. Блока ‘В час, когда пьянеют нарциссы’.
30 Ср. описание чтения Блоком своих стихов в тексте ‘Тетрадей’ (ИРЛИ, ф. 662, No 40, тетр. 1, лл. 9 об., 10):
‘…И вот занятно было, как Любовь Дмитриевна реагировала на стихи Александра Александровича. Она сама никогда не высказывала мнения своего, ‘молчала’. Молчание казалось значительным. В нем лежало что-то затаенное, и оттого я следил и угадывал по лицу Блока как Любовь Дмитриевна к стихам его. Я сам абсолютно не умел выражать, что нахожу близким и ценным с литературной или философской точки зрения, в том или другом стихотворении, и мог только говорить ‘нравится’ или не так нравится или вдруг очень нравится. Блок этим удовлетворялся, удовлетворялась и Любовь Дмитриевна. Она как наседка готова была заспорить с тем, кто обидел бы Блока своим непониманием его стихов или превратным истолкованием. Тут молчаливая бы заговорила.
В этом была детски материнская заботливость к своему милому брату-Иванушке старшей сестры <...> Другое дело понимание творчества Блока в его матери. Это было настоящее потайное знание матерински утробное и чуткое к малейшим изгибам в его творчестве. Она потому могла предвидеть уклоны в ту или другую сторону, показывать сыну пропасти, открывающиеся под ними, предупреждать и одним словом влиять или участвовать в творчестве Блока.
Без этого жизнь для нее казалась не жизнью, а одной пустотой. ‘Со многими схожусь в том или другом, с мамой во всем’, так писал А.Блок З. Н. Гиппиус.
Александра Андреевна никогда не разъясняла стихотворения Блока в том смысле как понимают разъяснения о чем и о ком, когда и к чему, но она чуяла подлинный звук, полноту этого звука, присутствием которого и определялась удачность или неудачность стихотворения сына. И сын чутко прислушивался к мнению матери <...>‘.
31 Это замечание Е. П. Иванова полностью совпадает с высказываниями Блока об Александре Павловиче: ‘Пришел А. П. Иванов. С ним легкое с полуслова понимание, перебрасывание ‘одними думами’…’ (Дневник, т. I, стр. 45).
32 Об одном из ближайших посещений Блока Иванов рассказывает в тексте ‘Тетрадей’ (ИРЛИ, ф. 662, No 40, тетр. 3, лл. 31, 32):
‘…После этого значительного вечера не отмечено у меня, когда у нас был вторично Ал. Блок. Но был он вскоре, еще до поездки в Москву. Записано, что я был у него 7-го января <...>
7-го января помню был у Блока Гущин. Мне было не совсем по себе, не так как прошлый раз, когда разговаривали мы втроем или вернее вдвоем. К тому же Гущин был не очень-то одобрительно настроен к стихам. Блока. Он критиковал и тоном авторитетно-уверенным. Признавал то и сё и в то же время отрицал и то и сё. Между двух полюсов или двух лагерей противоположных (по А. Блоку), между ‘мистиками’ и ‘позитивистами’ Гущин (по А. Блоку) занимал среднее место, более склонное к последним, т. е. к позитивистам.
Ведь и сам Блок не примыкал до конца к мистикам, и тем более к позитивистам, тоже занимал промежуточное место, потому к критике Гущина относился внимательно <...>
Любовь Дмитриевна молчала, поникнув над рукодельем — вся в молчании. Молчит земля <...> Я тоже молчал. Но не как земля, а попросту боясь что-нибудь несуразное ляпнуть и только попутать еще более. — Блок сам был как-то по-детски беззащитен и немного смущен. Это у него всегда было особенно пленительно. Ни тени самоуверенности авторской, но в то же время непреклонность к правде своей, выраженной в стихах.
Говорили о предстоящей поездке в Москву: как то там? Примут или не очень то!’
Е. Иванов не только часто бывал у Блоков, но и посещал вместе с ними общих знакомых. Так, в тексте ‘Тетрадей’ (тетр. 4) находим любопытное описание вечеринки у подруги Л. Д. Блок — Лидии Семеновны Цулукидзе: ‘Там впервые я видел Ал. Блока с Любовь Дмитриевной в среде совершенно не литературной, просто людей, среди молодежи. Это был как бы вечер в честь помолвки. Угощение с выпиванием. Потом танцы. Я никак не мог выучиться танцовать вальс, несмотря на старания Николая Семеновича, брата Лидии Семеновны Цулукидзе, и свое старание, а Блок пробовал и танцовал с достоинством, не роняющим себя в неумении. Делал это по просьбе ‘Любы’, чтоб не выделяться мнимым чванством. Улыбался мило по детски при явном расхождении ног с тактом танца <...> Любовь Дмитриевна тоже немного танцовала. Постаралась поддерживать веселье своим заразительным смехом, улыбкой и оживленностью. Хотя и здесь говорила мало. Больше мимика лица. Но уже скоро видно было, что нам троим здесь утомительно. Блоки и я стали собираться домой’.
33 Выражение из стихотворения Ал. Блока ‘Все это было, было, было…’
34 Первая строка ‘Поединка’ — второй части ‘Петербургской поэмы’.
35 ‘Витязь на распутье’ — картина В. Васнецова.
36 В варианте ‘Воспоминаний’ 1902-1903 гг. (ф. 662, No 79, лл. 46-47) Е. П. Иванов пишет о встрече Семенова и Блока на вечеринке в редакции ‘Нового Пути’ 6 марта 1903 года: ‘Тут же был еще студент Семенов Леонид <...> Семенов тоже был поэт. Они с Фридбергом и Блоком год тому назад были в студенческом университетском кружке поэтов под руководством Б. Никольского. Сборник стихов этого кружка вышел с годовым опозданием только в 1903 году после появления стихов Блока в ‘Новом Пути’. Блок уже порвал связь с кружком Никольского и пошел в литературу настоящих журналов. Но с товарищами по этому кружку он сохранил знакомство. Вот Семенов и говорил с ним как со старым знакомым поэтом.
Я любовался на этих обоих курчавых юношей. Блок говорил не много, постоянно куря и кивая через ‘покуры’, соглашаясь с тем или другим мнением. — ‘Ну — да’! ‘Пожалуй что’, ‘Очень хорошо’ или ‘да не очень’ — при возражении’.
37 Подробнее о А. М. Добролюбове см. в ‘Записях’ Е. П. Иванова, публикуемых ниже и в примечании к ним (Примеч. 27).
38 Л. Семенов был убит в деревне в 1917 г. бандитами.
39 Выражение из стихотворения А. Блока. ‘Еще прекрасно серое небо’.
40 Евангелие от Матфея, XVIII, 3.
41 Характеристика Л. Семенова и его поэзии 1903-1904 гг., которую дает Е. П. Иванов, очень близка оценке Блока, высказанной в рецензии на ‘Собрание стихотворений’ Л. Семенова. СПб., 1905 (А. Блок, Собр. соч., т. 5, стр. 589-591).
42 Под. названием ‘Петербургская поэма’ в рукописи и в первопечатном тексте (Альманах ‘Белые ночи’, СПб., 1907) были объединены стихотворения ‘Петр’ и ‘Поединок’.
43 Строки из последнего стихотворения Ал. Блока ‘Пушкинскому Дому’ (1921).
44 ‘Петербургская поэма’ в первой редакции была опубликована в кн.: ‘Письма А. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 99-102. В сб. ‘Белые ночи’ (СПб., 1907) она была напечатана с изменениями. Там же, в сб. ‘Белые ночи’ помещена статья Е. П. Иванова ‘Всадник’. О замысле этой статьи Е. П. Иванов писал в варианте своих воспоминаний 1902-1903 гг. (ИРЛИ, ф. 662, No 79, лл. 70-71): ‘…Меня страшно увлекала идея ‘Медного Всадника’, связанного с наводнением в Петербурге. Этот образ Медного Всадника связывается у меня с образом Демона мятежного ищущего бури, ‘как будто в бурях есть покой’. Эти слова Лермонтова, сказанные о парусе, я всецело относил к образу Демона и к ‘Медному Всаднику’, в бронзовой фигуре которого, взлетевший на скалу как на гребень волны, я чувствовал нечто захватывающее, нечто взлетевшее над бездной.
‘Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю’
Образ Медного Всадника связывался у меня с бурей и революцией. Под простертою дланью Всадника поднимаются бурные воды и народы. ‘Мятежный ищет бури’. Буря связывалась с морем, надвигающимся на город Всадника. В этом движении бурного моря на город я находил особый смысл…’
45 О ‘клюквенном соке’, заменяющем кровь, говорится в пьесе и в стихотворении Блока ‘Балаганчик’.
46 Строки из стихотворения Блока ‘В час, когда пьянеют нарциссы’, которое цитируется и в дальнейшем тексте ‘Воспоминаний’.
47 См. стихотворение А. С. Пушкина ‘Пора, мой друг, пора…’
48 См. стихотворение Блока ‘Гимн’ (Собр. соч., т. 2, стр. 151).
49 Строфы из стихотворения Блока ‘Дали слепы, дни безгневны’.
50 Ал. Блок с женой уехали в Шахматово в двадцатых числах апреля. Мать и тетка приехали позднее.
51 Выражения из стихотворения Блока ‘В густой траве пропадешь с головой’.
52 Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову, стр. 25.
53 Там же.
54 Строки из стихотворения З. Гиппиус ‘Мертвая заря’ 1901 г. Напечатано в ‘Собрании стихов’ З. Гиппиус, кн. 1-я, изд. ‘Скорпион’, 1904.
55 Строки из стихотворения А. Блока ‘Я вышел в ночь — узнать, понять’ (Собр. соч., т. 1, стр. 215).
56 См.: А. Белый: ‘Воспоминания об Ал. Блоке’ — ‘Записки мечтателей’, 1922, No 6, ‘Эпопея’, 1922, No 1 и ‘Начало века’, М.-Л., ГИХЛ, 1933, гл. ‘Шахматово’.
57 В первом издании ‘Стихов о Прекрасной Даме’ Е. П. Иванову посвящены стихи: ‘Плачет ребенок. Под лунным серпом…’ и ‘Город в красные пределы…’
58 Строки из стихотворения ‘Город в красные пределы…’:
Стены фабрик, стекла окон,
Грязно-рыжее пальто,
Развевающийся локон —
Все закатом залито.
59 Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову, стр. 31-32.

Записи об Александре Блоке
Е. П. Иванов

<1905 г.>

<9-го января>1 Мой сосед и друг Николай Петрович Ге2 зашел ко мне поздно вечером сообщить, что он был 1/4 2-го на углу Морской и Невского и на углу Невского и Адмиралтейства. Там все было спокойно, но зловеще. Толпа стояла, занимая Невский от Полицейского моста, и войска не уговаривали расходиться. Уже на Морской были стычки. Арку Главного Штаба отстаивали. Ге побывал на углу Адмиралтейства и Невского. Там солдаты довольно мирно беседовали с народом, но не успел он завернуть с Невского на Морскую, как вдруг ‘трах’ — зaлп, и не очень поразился звуком, не поняв, только вдруг народ закричал и бежать бросился. Побежал и он, свернув в Кирпичный переулок. Залп был дан по направлению к Александровскому саду.
10-го января. Подъем воды народной не убывает. Трескотня по всему городу. В тревоге от страха не только глаза велики, но и уши. На всякий громкий звук, крик ухо остро поднято. И всякий слух ухо со страху преувеличивает. Оттого-то уши велики. Вечером получил письмо от Ал. Блока3. Он пишет: непременно приходите с братом моим Сашей, у них Андрей Белый будет. Мы не пошли. Побоялись за семью, громил и пожара. Но громления никакого не было.
12-го января. С двенадцати часов вышел на улицу. На улицах — тихо. И на Невском народу немного, 2 казака ездят у Аничкова моста. По тротуару ходят два матроса с ружьями. Но все производит впечатление как после наводнения — ‘вода ушла в берега и лишь 11/4 фут стоит от уровня’. И как тогда при наводнении, так и теперь какое-то странное, страшное по своей нелепости уныние, что ‘в порядок прежний все вошло’4 <...>
А на Невском все спокойно. На Шипке все спокойно. Вода сбыла и молча отпрянула. ‘Багряницей уже покрыто было зло. В порядок прежний все вошло’5. Только приглядываясь, видишь на парапете Думского крыльца следы крови у образа. Их смывали, но они все-таки выступали в оттепель, как во сне Раскольникова. К небу кровь вопияла у стены и как раз у образов.
13 января. Был с братом Сашей у Ал. Блока вместо 11-го. Познакомились с Андреем Белым (Борис Николаевич). Молодой человек с шеей и глазами лани, отчасти раскосость козы, но черные ресницы красиво окаймляют глаза по-ланьи. Немного рисуется всевосприятием в себя до истовости сердца или истерики, но очень, очень мил. Читает стихи нараспев. Немного неловко от напева, но привыкаешь <...>
14 января. Доставали билеты на сегодня на ‘Зигфрида’. Вечером всей семьей были в ложе. Очень удачно! Замечательно пели все, особенно Ершов. Замечательно хорошо все.
В партере был Ал. Блок с Любовью Дмитриевной, с ними и Андрей Белый. Устремленный профиль, разрезающий воздух так, что волосы сдвигались назад, скользил он быстрым мётом в проходах кресл к месту своему и от места в антрактах.
Александр Александрович и Любовь Дмитриевна заходили к нам в ложу, делились впечатлениями.
И в театре преувеличенные уши не унялись, кто-то уронил бинокль — и все подскочили, думали, что бомба <...>
24 января. Был у Ал. Блока. Андрей Белый — там. Я пришел, когда только из-за стола выходили. Хотели через 1/2 часа идти к Мережковским и Сологубу. Потом решили подольше остаться. Я принес и прочел свое об Ал. Блоке6. Понравилось и Ал. Блоку и Андрею Белому. Много говорили о истеричности (трещина пустоты в ней), о Софии, о безобразии и образе. И об утешителе — Деве.
Александр Александрович поцеловал меня, пожал руку и сказал — ‘я очень люблю вас’. Потом они ушли к Сологубу. Я остался с Александрой Андреевной, Францом Феликсовичем и Любовью Дмитриевной. Пили чай, говорили о театре, смеялись мило, ушел в 10 1/2 ч.
В решетки Литейного моста ветер завывал со скрежетом зубовным <...>
25 января. Мысль Ал. Блока о двоеверии большая, очень большая, мысль. Но это не в прежнем смысле раздвоения двоеверного в историческом совмещении языческого и христианского. Нет, чувствуется нечто новое. Какая-то ‘новая красота’ (О ней где-то у Лермонтова в ‘Демоне’) и ‘красота древняя’ не новая, историческая красота ангелов-богов, не знающих еще суда о ‘новой’ — Демона, не знающих суда Сына Человеческого.
Исторически небо выдвигает правду этой ‘красоты’, которая ни от богов и ангелов, ни от диавола и бесов, а от странного образа Демона, ибо Демон не диавол и не ангел, а до времени ожесточенный, омраченный человек, в нем страдание человека и ‘Бог не пощадил и мир не спас’6a, но кто же спасет? Сын человеческий. Потому Демон как бы имеет крылья нового предтечи сына человеческого, приготовляет путь Ему в будущем, до времени вместе и антихристу, но Дева (Тамара — Татьяна) ‘она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним’7 — первая отличает и выводит его на свет, эту ‘новую красоту’, — Демона человека в отверженности небом и землей — миром. Все новорожденное в мире приходит демонически и кажется бесовщиной8. Всему новому мир противится, восклицая: ‘что за новость, черт!’ <...>
У Ибсена женщины то сами самовластны, то хотят власти над собой, кого-то сильного. В иных то и другое вместе. Они то демоничны, то ангелообразны. Что женщины Ибсена, анархичны или монархичны? Не то ли и другое вместе9 <...>
28 января. Когда входили посланные Христом в дома, то говорили ‘мир вам’, этого мы давно не слышим. Потому — в домах у нас нет мира внутри, а черт знает что делается в доме <...> что это значит ‘черт знает что делается в доме’? Вот что — без мира то в доме опустошенном.
Вообще атмосфера уж такая, точно весь воздух чертями наполнен, которые так и норовят ‘вскочить’, войти в людей, перессорить их, подразнить… и тут чертыханье невероятное пойдет. В спорах яростное бешенство, зачастую ничем не объяснимое. Иногда черт до того доводит всех, что слышатся слова обидные, которые никто и не думал произносить <...> И когда сам летаешь во вдохновеньи этом чертовском, то в каком-то чертовском легком восторге, точно летишь и смеешься, невольно улыбаясь, кривясь, что еще больше других раздражает, а самого делает способным на все, на черт знает что, чувствуешь сладострастие игры какой-то.
Хорошо так потешаться с чертями где-нибудь среди посторонних людей, но дома, среди близких, у-у-у, как потом бывает скверно и ‘стыдно и больно’9a, закаешься за этот миг потехи чертовой!
Но, конечно, где-нибудь в магазине, где тебе продали что-то неподходящее и недоброкачественное, такую потеху иногда разрешить можно, можно поиграть и побесить, разыгрывая роль как на сцене вдохновенно, с пафосом и заключительной пылкой тирадой выйти вон из магазина, причем вслед тебе взбешенный продавец кричит ‘ввонн’ и чуть не готов пустить в тебя чем попало.
Один такой эпизод я неоднократно рассказывал у Блоков, нигде он не вызывал такого смеха и сочувствия переживаний, как там, особенно у Александра Александровича <...> Дело все в шляпе. Первая статская шляпа или котелок. Попробуй-ка, выбери!
У каждого головного убора, когда он глядит из витрины, своя физиономия. И кажется так просто, купил котелок или ‘шляпу’ отвлеченную и все тут. Однако дело совсем не так! Как только ты в магазине (а магазин нарочно рекомендованный, как наиболее доброкачественный, дешевый и фасонистый с вывеской ‘Шиффлер’), как только ты перед зеркалом в магазине надел примеряемый головной убор на свою голову, то сразу получается контраст между физией твоей и физией самого головного убора. Как ни стараешься вытянуть или расширить свою физиономию, подделываясь под выражение примеряемой шляпы, все не идет одна к другой. Начинаешь сам ‘придавать фасон’ шляпе или котелку, то есть просто мять ее то с одного, то с другого боку, то сверху, делая провал, к возмущению продавца, но и это не помогает.
Приходится выбирать из всего перемеренного наиболее еще сносное, хотя тоже с вопросом.
Выбрав, несешь домой не без торжества, ибо дело сделано.
И что же дома. Полное разочарование!
— Что ж ты выбрал?! Ведь эта шляпа какая-то мятая, посмотри, в пятнах, она старая, у них верно на выставке долго была, а ты покупаешь.
Мчусь назад в магазин вернуть, перемерить, разразить. Вбегаю.
— Здрасте! Посмотрите, что вы мне такое продали вчера!
— Что продал? Вы сами целый час выбирали и сами купили.
— Нет, вы посмотрите: шляпа вся в пятнах, пыльная, выгорелая. Извольте выутюжить ее или переменить!
— Позвольте, мы не обязаны вам ни менять, ни утюжить. Вы сами ее видели, покупая, а где она валялась с вами потом, мы за это не отвечаем.
— Как так ‘валялась’?
— Да очень просто! Как валяются! Это ваше дело, вам лучше знать!..
Круглолицый старик, лысый, бритый, в очках, с виду немец, с которым я имел дело, принимая за самого хозяина ‘Шиффлера’, впал видно в амбицию за фирму, ибо тут были покупатели. Он багровел сильнее и сильнее, оперся о прилавок обеими руками и уперся физиономией и глазами в меня.
Я же почувствовал полет, ощутил восторг легкости ‘сцены’, утехи ‘сделать сцену’ или, как называли мы с братом шутя, ‘открыть балаган’.
— А! — воскликнул я. — Значит, по Вашему, я в пьяном виде валялся в канаве! А! значит мало того, что вы подло меня надули, подсунув испорченную на ваших витринах шляпу, но вы еще и оскорбляете меня, меня, столь доверчиво поверившему рекомендации о вашем магазине, что это де ‘Шиффлер’ и там не обманут, и что же? За доверие я получил обман, ‘хулиганскую шляпу’, вместе с подлым оскорблением и от кого же, от ‘Шиффлера’!
‘И это Шиффлер!’ ха-ха!
С этой тирадой заключительной я патетически бросился вон из магазина, слыша за собой неистовый крик ‘ввонн’! совершенно осатаневшего старика, готового в меня запустить чем попало с прилавка, хотя бы железной машинкой, измеряющей голову. Хотя он тоже, очевидно, играл.
‘И это Шиффлер!’ осталось навсегда между мной и Ал. Блоком, как нечто объясняющее сразу многое, понятное обоим в восприятии эпизодов жизни10.
Эта сторона, способность представить все как ‘сцену’, ‘сделанную сцену’ с оттенком юмора и над собой, юмора незлобивого, смешного и в то же время тайно глубокого и грустного — была в нем. В этом ‘балагане’ мы друг друга сразу воспринимали. И я себя представлял с детства еще ‘рыжим клоуном’ цирка, а ему больше шла строгость белого длиннолицего пьеро <...>
22 февраля. С Александром Александровичем Блоком стали мы на ‘ты’ и на короткие имена Женя и Саша.
25 февраля. Вернули из газеты ‘Слово’ 11 моих ‘Монахинь’12, где они описаны, как черные лебеди-оборотни ‘Лебединого озера’, хотя бы балета или сказки.
Грустно, но ничего, значит, так надобно.
26 февраля. Трагедия библейского царя Саула, лишенного Духа, трагедия поэта, писателя, лишенного своего дара, потому что так надобно, и трагедия Демона — все одно.
Здесь рядом и пустота, ‘пустосвятости’, ‘пустышки’. Пустышка-невидимка (Уэллса) — ходит по городу в ‘человечьем платье’. Звонится в квартиры. Отворят, о ужас! стоит сюртук, брюки, в пальто, в шляпе, все одето, а на кого — не видно, на пустышку! Лицо шарфом закрыл как маской.
Опять звонок. ‘Опять пустышка пришел!’ в манжетах и перчатках, как реклама белья монополь. Манекен, маска, тот же автомат. Мертвец — кукла, притворяющаяся живым, чтоб обмануть пустой смертью. ‘Вот злонравия достойные плоды!’13
У Блоков об пустышке говорил. Саше — Ал. Блоку очень это знакомо. Он даже на стуле изобразил, согнувшись вбок, как пустышка за столом сидя вдруг скривится набок, свесив руки14 <...>
13 марта. Был днем у Мережковских, сказал, что ‘Красная смерть’ в его ‘Петре’ гениальна15. Гиппиус тоже считает лучшей главой. Получил билет на чтение эпилога ‘Петра и Алексея’ и 3 р., чтоб заплатить за вход. Вечер с благотворительной целью. Был вечером на выставке портретов в Таврическом дворце16.
14 марта. Представьте себе, если бы мы по-человечески всем сочувствовали, всем, всем страданиям и мелким, и глубоким, и сильным и слабым, всем страдающим в мире сочувствовали бы, впитали бы в себя все скорби мира, как губка впитывает воду в себя, — представьте как бы исказилось от страдания мирового наше лицо, оно бы точно кровавым адским пламенем озарилось, обожглось и не стало ли бы оно лицом Демона.
Вы видели лик врубелевского Христа в гробу17. Лицо бого-человека, проходящего ад, не сродни ли было лицу обожженного адом Демона? Иначе Демон никогда не поймет и не выйдет с ним из ада. Но как только в Демоне появляется самодовольство, сытость, исчезает крест, так он все теряет и делается чертом.
28 марта. В связи с мыслями о Демоне и двойнике его пустышке-автомате, чертовой кукле, рассказ о продавшем душу чорту человеке. Продавая душу, человек делается легко-пустым, картонным как кукла, и ничего у него нет ‘за пустой душой’. Душа же пустая — мертвая, притворяется все время живой, все время разыгрывает сцены, смотрясь на себя в зеркало самолюбования. Продажа души черту происходит через зеркальность18 <...> Не живет человек непосредственно, а смотрится, как он выглядит, чтоб показаться живым перед людьми. Левая рука все время видит, что делает правая. Когда и раскаивается, то лишь смотрится в зеркало, как он раскаивается хорошо <...>
29 марта. Был в ‘Вопросах жизни’19, приглашали на собрание в четверг.
Был с братом Сашей у Ал. Блока вечером.
30 марта. В известные моменты жизни может быть чувство великой богом оставленности, которая является не от воли и желания человека, как вера и любовь, одним словом, в известные тяжелые минуты жизни нужна ‘тарантелла’, пляска, убивающая смертельный укус паука, пляска на краю кратера. ‘Пир во время чумы’. Не такая ли ‘тарантелла’ — революция. Тут опять демон. Отверженный пророк, сошедший в ад, где помогает ему сходящий в ад и Воскресающий Сын Человеческий. В пляске ‘тарантелла’ есть демонизм и вера в чудо, как в ‘Норе’ Ибсена в театре Коммиссаржевской20 <...>
16 апреля. Страстная суббота. Получил от Ал. Блока открытку с изображением моря, ночь и рыбачий маяк, к которому подплыли на лодке рыбаки. Вдали город.
Он поздравляет ‘Христос Воскресе’ и пишет захватывающе дорогое от него21. Очень чувствую, что откроюсь когда-нибудь ему как ‘пустышка’ ‘самозванец’. Тогда разрубят на части меня люди, положат в пушку и выстрелят. По этому случаю стрелял сегодня из игрушечной пушки <...>
22 апреля. Был у Ал. Блока. Застал дома только Любовь Дмитриевну. Пошел к Чулкову. А в это время Саша Блок был у наших. И долго и очень хорошо с мамой и сестрой Маней разговаривали. Он знал как им сейчас тяжело. (Революция в семье)22. За это внимание многое бог простить может ему, если есть ему что прощать. Так он чист сердцем бога зрящим <...>
1 мая. Вечером был у Розанова. Мережковские уехали, появился Минский и Вячеслав Иванов. Они пришли с предложением всем завтра сойтись на собрание у Минского на квартире, с целью моления и некой жертвы кровной, то есть кровопускания.
8 мая. Был у Розанова. Александра Михайловна23 рассказывала, что в прошлый понедельник действительно было то, что у Минского обещано было быть. Пришла она с В. В. Розановым и некиим знакомым музыкантом молодым С. Ели, потом сидели в комнате на полу и погасили огни.
От сидения на полу ноги затекли и все смехом прерывали тишину.
Жена Иванова в красной рубахе до пят с засученными рукавами, точно палач24.
Кружились — вышел в общем котильон.
Вяч. Иванов заговорил о жертве — кто хочет? Все молчали. Вдруг музыкант С. себя предложил. Вяч. Иванов поставил его посреди. Все подходили, называли братом. Затем Вяч. Иванов обнажил ему руку и прирезал руку до крови.
Александра Михайловна возмутилась, стала говорить, что ‘рано’ это, кощунство. А над ней смеялись ядовито, замечая: А! вам жалко, вам жалко!25 <...>
9 мая. Встретил раненого знакомого с войны офицера. В нем почище будет ‘жертва’ кровная, чем там в салоне Минского и Вяч. Иванова.
Писал письмо Ал. Блоку о петербургских мистиках <...>
17 мая. Сегодня известия всюду существующие, но не публикующиеся, что вся наша эскадра погибла <...>
18 мая. Сегодня подтвердились слухи о Цусиме. Ехал на конке с матросом. Ехали и разговаривали. ‘Терпелив русский народ’, говорил моряк. ‘Если только народ и этим не возмутится, так значит совсем оскотинился он’.
Был на морском канале. Волны как в прошлую Весну. Море как вино, чем чаще его видишь, тем больше его хочется. Все море в зайцах белых. ‘Имеющий уши слышать, да слышит’ шум моря всегда. На фоне моря все Евангелие <...>
21 мая. Даже говоря самым спокойным тоном, нельзя не сказать: ‘это чрезвычайно!’
Я не помню, 16-го или 15 мая на углу Литейного и Пантелеймоновской, не помню, что-то меня задержало на углу, я взглянул и вижу идет Сестра Милосердия в белом платье, с ней девочка и Волынский…26 Я до того поразился необычайным светом лика, что остановился и едва шляпу не снял перед нею. Господи, какое лицо!
Третьего дня 18-го опять ее встретил идущей по Литейной. И опять то же впечатление.
И вот чудо. Сегодня был с Сашей братом у Витберга, друг с детства моего покойного отца. Попали к нему случайно в субботу, тогда как обыкновенно у него собирались в воскресенье. Вхожу. И, боже мой, — ‘она’. Из передней услышал я ее грудной голос, и почему-то мелькнула мысль, а вдруг? И вот вдруг она. Она самая сестра милосердия только что с войны с красным крестом на груди… Это была Мария Михайловна Добролюбова, сестра А. Добролюбова27. Она и шла с Волынским. Теперь припоминаю, она действительно в Религиозно-философских собраниях бывала, но как изменилась и к лучшему. Как много она перенесла в окопах, всюду до конца оставаясь с солдатами. Лицо ее очень похоже на голову Иоанна на ‘Тайной вечере’ Ге, но только не на картине, а на эскизе, который висит у друга моего Ник. Петров. Ге в столовой28. В ней все кипит как море. — Вдруг понимаешь, что революция в глубине — ‘она’. ‘Она девушка!’ как сказал бы Ал. Блок — это об революции — ‘она девушка’ вот такая28 <...>
26 мая. Получил от Ал. Блока письмо из Шахматова29. Буду отвечать и, конечно, о Марии <...>
31 мая. Не может быть никакого сомнения, что Бог посылает ее мне навстречу.
Вдруг поднялся в 8 час вечера и пошел куда глаза глядят, с твердой верой: увижу ее перед отъездом.
Масса случайных как бы поворотов, изгибов пути, задержек, но результат тот, что на углу Садовой и Невского, задержанный экипажами, я вдруг увидел белый плат сестры милосердия, и это была она на извозчике с какой-то дамой <...>
17 июня. Брат Саша сегодня приехал на воскресенье из города. В поезде встретил Мережковского. Тот сказал, что ‘они живут на Карташевской платформе д. Кобрино, имение Маркевич’ <...>
21 июня. Сегодня сообщение в газетах из Одессы: ‘Князь Потемкин’ броненосец — мятеж, если уж не революция. Ушел в море мятежно. Говорят, в Петербурге ‘запасные бунтуют’ <...>
27 июня. Получил письмо от Ал. Блока из Шахматова30. Замечательное. Приведены стихи Ив. Коневского, где Петербург назван царством Демона древней Москвы31.
Переписываю ‘Всадника’. Всадник и город его, как мировой предтеча <...>
4 июля 1905 г. К Мережковским со ст. Сиверской по железной дороге пешком пришел на ст. Карташевскую. Был третий час, когда я пришел в Малое Кобрино, имение Маркевич. Пил чай. Очень все просты, милы и детски приветливы. Летом совсем дети. И в дачной обстановке в листве выглядят иначе чем в городе. Зинаида Гиппиус очень хороша в своем жорж-зандовом костюме как у Бакста на портрете, только проще. Дмитрий Сергеевич совсем ребенок, искренне довольный Жене Ивановичу (или как он — ‘Рыжак’). Он со мной не притворяется и если недоволен, сразу покажет. А тут искренне был рад видеть. Философов ласков, немножко свысока, но добродушно (он хозяин).
Пили все вместе чай. И мне была сготовлена яичница и капуста.
Потом пошли вчетвером гулять за полотно железной дороги <...>
Когда проходили по деревне, крестьянские дети и бабы рот разиня глядели на Зинаиду Николаевну в мужском костюме. Философов мило подтрунивал над нею, окликая, называя ее громко ‘Петя’. Обедали с вином. И немного голова закружилась, ушел в ванну-купальню. Чтоб побыть наедине и не надоедать хозяевам. Философов через полчаса стал стучаться в ванную, говорит: ‘Иванов, куда вы исчезли, не утонули ли?’
Долго беседовали с Зинаидой Николаевной. Она много сочувственно расспрашивала о нашей семье, о маме, и особенно о сестре моей больной Маше.
Я ей все говорил за это сочувствие. Все рассказал, что в глубине думалось с весны, все тайное явным делал. О Демоне много говорил и о Добролюбовой и о самом интимном. За ужином Дмитрий Сергеевич говорил, что Зине нельзя все говорить. ‘Она страшная сплетница. Сама не хочет, а пустит такой слух, что потом не отделаешься. Выдумает и сама поверит. Сколько народу заживо похоронила. Скажет, что умер, — к нему придут, а он жив и удивлен, почему приходят все. Только вы не знаете, она ведь очень добрая, никто этому не верит, а это так’.
‘Иванов! вам надо заграницу!’ это основной мотив Дмитрия Сергеевича ко мне в те годы.
Рассказывал, как в Италии, когда Зина заболела ангиной и нельзя было ехать куда-то, он ничуть ее не жалел, и на стоны ее был черств и ненавидел.
Зинаида Николаевна говорила: ‘Да, и я тоже, когда он болеет и мешает, никакой любви не чувствовала. Просто себя чувствуешь отвратительно’.
Затем рассказали оба смеясь, как Дмитрий, еще женихом, с нею шел в лесу и вдруг медведь появился, он же убежал, оставя Зину одну. Медведь ушел сам по себе. Но каково пережить Дмитрию Сергеевичу такое, да еще перед возлюбленной. Я это очень понимаю.
Ходили на полотно вечером посмотреть скорый поезд 12-часовый за границу. Заря багровая, к Петербургу мгла и зеленый фонарик семафора к западу, к Варшаве, путь свободен. Пролетел 12-часовый поезд. Издалека слышались какие-то голоса. Звезды на горизонте. Пошел обратно. Парк черен. И шелест листьев. Утром, встав с рассветом, бродил по окрестностям <...>
В девять часов пригласили чай пить. Дмитрий Сергеевич встает рано, пьет чай и начинает работать. Зинаида Николаевна спит до 12. В этот промежуток я ходил опять один и увидел В. А. Пяста32 с велосипедом. Он живет по соседству на полустанке.
Днем с Зинаидой Николаевной ходили, играя в путешественников с жульвернскими приключениями. Ходили, пробираясь по болотам к мосту — трубе железнодорожной, по Кобринке. Она очень хорошо умеет так играть, по-детски увлекаясь и не притворяясь. Очень довольна, что по болотам может ходить, у нее такие резиновые сапоги есть, непромокаемые. Эту способность по-детски играть в путешественников я за ней не знал еще и был рад узнать. Она говорила, что я тоже умею, а Мережковский и Философов не умеют.
Болото было местами очень топкое, шептало под ногами, почва качалась и готова была провалиться, но мы не робели, хотя шутя и таращили друг на друга глаза.
Все вчетвером провожали меня, гуляя, до железной дороги. Во втором часу был дома.
9 августа. Получил письмо от Ал. Блока от 5 августа, стихи, послал ему ответ33.
22 августа. Получил от Ал. Блока ответ на мое письмо, посланное 9-го августа, в тот же день, когда получил от него прошлое. 9-го же он писал и это письмо, но послал 19-го, сделав приписку на мое второе34.
17 августа. Мир вчера с Японией заключен. Пошел к камню в поле, что у замостья. Встретил Федора, говорю: ‘мир заключили! слава Богу’. Он в ответ неопределенно вопросительно ‘да-а?’ Встретил пастуха, говорю ‘Мир заключили’. Он неопределенно ‘заключили?!’
Когда на камне стоял, поднялся вихрь и дождь ливнем.
25 августа. Переехали с дачи в город благополучно. На вокзалах давка и крик <...>
30 августа. Александров день.
Сегодня опять сильный вихрь. Вода 4 фута. Солнечно! Нева мутно бурая искрится пенами.
Днем был у Ал. Блока. Дал прочесть ему рукопись своего ‘Всадника’35.
Ветер стихает…
Утром в этот же день с 6 часов гроза над городом при восходящем солнце. Молния ударила и оглушила где-то у Царского Села несколько человек.
Клипа — сестра сидела у окна и слушала удары грома и вихрь. А я спал и проспал такую грозу.
Александра Невского день сегодня, день ангела Невского и Александра Блока.
4 сентября. Горничная наша Маша приехала из деревни в 7 часов утра. Бог знает, что в деревне делается. В Боровическом уезде ужас, драки <...>
В деревне у многих револьверы и ружья <...> ‘Горе, горе России!’ говорит.
5 сентября. На Троицком мосту, идя с кладбища, стоял и смотрел на солнце, освещающее Выборгскую сторону, и на расходящиеся тучи. Меня окликнул Блок и соскочил с конки, пошел по набережной, говоря о ‘Всаднике’ моем.
8 сентября. <...> Блок сегодня был у нас и принес ‘Всадника’ моего.
10 сентября. ‘Набросок о продавании души черту’. Продавший делается пустышкой — куклой, автоматом, как человек делается куклообразен, если все время не живет, а смотрится в зеркало на то, как он выглядит, чтобы показаться перед людьми живее, чем он есть <...> Душу черт покупает как продавец книгу. Торгуется, пустяки дает. Продавец унижается36.
Любовь есть ветер предвосходный, сделавший внятным-понятным голоса ветвей, птиц и зверей <...>
17 сентября. Был у Блоков. С Францем Феликсовичем говорил о воинской повинности. Александр Александрович и Александра Андреевна хотят все сделать, чтоб избавить меня от воинской повинности, хотят и ради меня и ради мамы моей. Франц Феликсович такой добрый, что идет этому навстречу. Обещал переговорить с доктором. И в полку меня освидетельствуют предварительно перед Думским освидетельствованием 19-го сентября.
19 сентября. Доктор нашел, что у меня сердце здорово, но грудь на 6/8 вершка не хватает. В левом легком уплотнение. В Думу надо 27 сентября к 11 часам утра.
22 сентября. Ходил к Блокам. Получил свидетельство о негодности к воинской повинности от полкового врача. Все дело теперь в Думе.
27 сентября. Освободили. Доктор: ‘Да он совсем дышать не может! Какой же вы вольноопределяющийся’.
Был с Сашей у Блоков вечером.
28 сентября. Сегодня со своими ездил к Блокам. Очень мило встретили маму, расцеловали ее. Александра Андреевна, Любовь Дмитриевна. Мама прямо очарована до слез простой красой Любы. Очень понравилась Любовь Дмитриевна. Очень понравилась. Какая русская красота! мама все говорила.
4 октября. Был с Любовью Дмитриевной в Университете на сходке.
Мережковские больны.
8 октября. <...> Приходил к нам Ал. Блок. Говорил ему о Демоне и Марии и о Христе в городе и полях грядущем. В поле среди колосящихся злаков, и сам колос как колосящийся Христос волнуется в полях37. И вот город с заключенными и больными. Что не сделал им, то не сделал и Мне <...>
8 октября. Приходил А. Блок. Говорили о революции и о Христе. Опять о колосящемся в поле и в городе идущем <...>
11 октября. В Москве забастовка всех железных дорог. Прервано сообщение со всем миром. Революция начинается в центре.
12 октября. Сегодня забастовка в Петербурге всех железных дорог <...>
13 октября… В Университет зашел. Назначен митинг вечером. Пошел вечером на митинг.
Окна освещены во втором и первом этаже и актовом зале. В окнах гудит и видны силуэты стоящих слушателей. Доносятся порой хохот и аплодисменты. Выглядит все по праздничному.
На лестнице вывешено объявление: ‘общая сходка во дворе’. У зеркала мешечки для пожертвований. Говорил анархист сжимая кулаки <...> Да, страшно! На дворе мгла черная стоит и целый амфитеатр. На нем ораторы <...>
15 октября. Сегодня газеты не вышли. Должно быть, почта забастовала. В доме тревога. Дворники бастуют. Носят дрова вольнонаемные. Город совсем обмер <...>
16 октября. Ко мне приходил Ал. Блок справиться ‘что, как’. Слава богу, кажется, не будет ужасов, стрельбы. Сохрани господи от крови, напрасной смерти <...> Вечером пошел по городу и опять чудом встретил Марию Добролюбову <...> Она наклонившись шла со стороны вокзала, видно, совершенно измученная. Говорит, читала ваше письмо только вчера, и очевидно не согласна. Из разговоров видно, что за убийство, Каляеву в ноги готова поклониться <...> Она говорит, что вот от этой моей боязни убийства исходит и моя ‘расхлябанность’ или, как я говорю, ‘буксую’ как паровоз на скользких рельсах. ‘Я и сама жалею даже муху или комара убить, но если нельзя! И цветы жалко. Но вид насилия дает силу убить. Человек насилия бывает хуже скотины!’ Я почувствовал настоящую катастрофу внутреннюю <...> Последнее слово мое было: ‘вложено же это в человека ‘не убий». А она: ‘оттого-то и хорошо переступить через преступление ради любви’.
Ужасно подавлен, внутри разлад.
17 октября. Утром получил открытку от А. Блока38.
На пароходе поехал к Ал. Блоку. Встретил первых Франца Феликсовича и Александру Андреевну. Говорили. Франц Феликсович, так много сделавший для меня, был рад, что я пришел, чтоб хоть как-нибудь уладить разлад в нем самом между чувством и долгом, между тем революционным, что было так бурно в Александре Андреевне и Ал. Блоке, и его служебным долгом. Я старался, но не удовлетворил.
Ал. Блок, Саша, пошел меня провожать и говорил очень сердечно, что надо ему маску сбросить, что он не тот как людям кажется. Что ему симпатизируют, а он не такой. Что лучше, чтоб его оставили совсем одного, и что это одиночество ему свойственно и единственно естественно.
Я говорил о пережитом мною, о чувстве себя как пустозвона, пустосвята, самозванца, пустышку картонную и в то же время говорил о начатой статье о Вере, Надежде и Любви. Он просил дать <...>
Так разговаривая, дошли мы до 3-й гимназии по Соляному переулку, где учился мой отец и где теперь живет 12-ти летняя Вера-Веруня.
Прощаясь, Ал. Блок спросил: ‘Женя, я есть или нет!’
А я ему: ‘ты есть, есть ‘сый!» он значительно кивнул головой, улыбнулся страдальчески, но облегченно и, поцеловав еще раз, ушел39.
18 октября. Конституция объявлена, флаги и манифестации с четырьмя свободами40.
Забастовка политическая продолжается.
В 12 часов солнце вышло и университет полн толпой несметной. Красные флаги на Думе, революционер сорвал городской флаг и повесил Красный <...>
Пошел в Гостиный двор, свернул по Ивановской и у гимназии увидал, что толпа бежит в паническом ужасе. Снуют торговцы, несутся во весь дух — татары, опрометью по восточному-древнему, ‘татарва’ былин, извозчики, экипажи все ломая, валят с Загородного.
Впечатление такое, что сзади дают залп. И неизвестно, откуда. И я бросился бежать!
Можно будет потом вспомнить, как проявили Вы себя, участие свое в революции? — Я принимал живое участие в панике! О, самозванец!
А Н. П. Ге был в это время на углу Загородного и Гороховой. И рассказывал, что произошло.
Они стояли со знаменем и оратор с тумбы говорил. Вдруг рожок. И из окон Семеновских казарм залп. Оратор упал, изо рта кровь, все разбежались, побросав знамена и потеряв галоши. Но он <Н. П. Ге>, посмеиваясь над собой, — все-таки ‘так ведь нельзя!’ — спустя немного подошел и поднял знамя <...>
А я тепленький буржуа, ищущий полакомиться свободами на чужой счет.
19 октября. Ходил в Университет. Закрыт, и солдаты при дверях <...>
22 октября. Вчера нечаянно кончилась политическая забастовка. Вышли газеты и пошли конки и, кажется, железные дороги. К ужасу так называемая ‘черная сотня’ растет и растет и обращается в огромный ‘темный миллион’.
24 октября. Был у Блока вечером с сестрой Клеопатрой <...>
15 ноября. Был у Блока без брата Саши. Очень мило время провели с ним, Александрой Андреевной, Любовью Дмитриевной и Францем Феликсовичем. Потом из Вагнера пел, изображая оркестр. Были все веселы.
20 ноября. Были с Ге и Сашей Блоком у Розанова в первый раз.
2 декабря. Пришел к Татьяне Николаевне Гиппиус срисовываться и вдруг пришел домой неожиданно Д. С. Мережковский и привел Борю Бугаева. ‘Зина посмотри! Я его на улице нашел’. Он встретил где-то на Литейном Бориса Николаевича и затащил домой.
4 декабря. Получил письмо от А. Блока. О сне с 15 на 16-е41. <...>
5 декабря. Был у Мережковских. Срисовывался. Очень мило говорили с Зинаидой Николаевной и Бугаевым <...>
8 декабря. Пошел через Биржевой мост на Петербургскую сторону к Блоку.
Никого нет дома. Я стал расспрашивать денщика. В это время дверь слева отворилась и вместо ‘никого нет’ вышла из комнаты Любовь Дмитриевна. Говорит: ‘кажется, Евгений Павлович?’
— ‘Да!’
Электричество бастовало и разговаривали у зеркала при свече. Я сказал: мне 27-ой год пошел вчера, 7-го.
— Как много! У вас очень русский вид! Прощаясь, извинялась, что не заходят.
При уходе моем пришел Франц Феликсович. Я чувствовал, что что-то в доме есть тревожное <...>
11 декабря. Настроение с утра раздвоенное и тревожное. В Москве ужасы! Из пушек и пулеметов жарят в дома. Но в общем вдруг сознание, что революция в пустую фукнула.
Пошел днем прогуляться и встретил за Думою на Невском — Ге.
Сказал ему, что флаги мои все спущены, и что жду только мину, которая бы меня взорвала бы на воздух <...>
21 декабря. Как вчера у Блоков (там Франц Феликсович заболел обострением уплотнения легких), так и сегодня перевернут какой-то особенной тоской смертельной <...>
23 декабря. Послал А. Блоку на рождество открытку с кораблем на Неве с опущенным флагом <...>
25 декабря. Сегодня получил от Блоков письмо с поздравлением от Саши и Любы.
26 декабря <...> В 4 часа раздался звонок и неожиданно пришли Любовь Дмитриевна и Александр Александрович. Люба в белом платье, белом боа и горностаевой шапочке. Такие оба великолепные, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Вспомнилась ‘нечаянная радость’ Блоком в письме написанная. Перо от боа упавшее я храню от этого ‘визита’, положил во вчерашнее письмо с розовою печатью <...>

<1906>

1 января. Днем пришла Александра Андреевна к нашим на новый год, принесла письмо от Саши Блока. Он думал, что я заболел. 30 декабря, когда был у них с Сашей и Клипой, меня знобило и карежило всего, но потом прошло.
5 января. Был днем у Блоков и читал ‘о Вере’ Саше Блоку, Любови Дмитриевне, Александре Андреевне <...>
10 января. Были на ‘Золоте Рейна’ Вагнера с Евгенией Алексеевной42 и братом. Когда шел в театр по Екатерининскому каналу по стороне, где дом, в котором Коммиссаржевская прежде жила (72), то у парадной двери увидел по небу летела громадная звезда, как ангел, и сыпались из нее искры. Долго летела от моря, переливаясь в зеленоватых цветах ‘яркая’.
И кто то шел рядом со мною, фабричный рабочий. Я сказал ‘О!’ и указал пальцем на звезду, а он в ответ тоже ‘О!’ и больше ничего не сказал, но звезда породнила.
16 января. В ‘Антигоне’43 встретил Ал. Блока, он сказал, что Т. Н. Гиппиус у них эти дни портрет с него рисует <...>
5 февраля. Был Саша Блок. Сидели не в моей, а уже в бывшей Сашиной комнате. Говорили о цирке <...>
8 февраля. От 8-го февраля получил от Ал. Блока письмо: ‘Приходи, пожалуйста, во вторник 14-го вечером, если только сможешь. Будет кружок. Я списался с Городецким, он согласен со мной, что ты нужный член кружка. Приходи, милый. Крепко целую. Твой Саша. 8. II-1906’44.
14 февраля. Был у Блоков. Вечер литературно-музыкального кружка. Были оба брата Пяста. Андрей Белый приехал45 Всерьез не клеилось. С Татьяной Николаевной разговаривали, Мережковские уезжают.
17 февраля. Пошел к Зинаиде Николаевне. Застал. Успел сказать Зинаиде Николаевне, что банкрот.
Она настаивала, что банкротство от воображения, что вы ‘учитель’. ‘Учителем не называйте никого, даже самого себя самому себе’.
Пришел Белый и Бердяев.
Бердяев и Белый изумительно говорили о том, что все идет в пустоту, потеряв ощущение реальности сущего. Это общее всего нам <...>
23 февраля. Был у Мережкoвских днем, и вечером прощался.
Белый говорит: ‘Ходите перед богом бесстыднее. Вы один не можете развратить ребенка — ученик, если не дается сила. Самомнение — греховность’.
Мережковский — Вы не великий грешник, а просто обыкновенный грешник, серенький. Греховность человеческая.
Карташев46. Нищих всегда имеете с собою. — Вы все об обнищании.
Мережковский. Вам бы в лапы попасть надо какой-нибудь шлюхохамке! Чтоб вы в ножки поклонились шлюхохамке, тогда бы вы поняли, что такое реальная мерзость, а не умственная. Мне все потом на память приходили слова Андрея Белого ‘Ходите перед богом со грехами своими.
Ходите перед богом’.
— И Мережковского ‘если мы будем бояться молиться, боясь Иудушки Головлева, ханжества, это то же, что если будем бояться целовать Христа из-за боязни дать ему целование Иуды’.
25 февраля. Мережковские уехали заграницу. Я был вечером у Блоков. Было собрание, читали ‘Балаганчик’, последний пришел Белый47 <...>
28 февраля. Сегодня получил от Александры Андреевны стихи ‘Двойник’ Саши Блока, переписанные ею48.
1 марта. Был утром у Блоков. Сказал стихи хороши, но ничего больше не сказал. Что-то недоговорено <...>
9 марта. От Александры Андреевны письмо и там приписка — ‘ответьте немедленно’.
11 марта. Эти дни писал ‘Лес’49 и снес Поликсене Сергеевне в ‘Тропинку’50. Поликсена Сергеевна прочла и тронута до слез. Принято. Вечером пошел к Блокам и застал Любовь Дмитриевну одну.
Я ведь тогда 9 числа от Александры Андреевны получил письмо и там приписка ‘ответьте немедленно’. Я ответил. Любовь Дмитриевна не знает ничего такого. Обиделась. Сидела в платке и на рояле играла.
Я пришел, она радуясь говорила, как я нужен ей был на этой неделе и ждала встретиться, но не встретилась.
Как бы я сказал, так и поступила бы.
И говорила, о чем хотела сказать…
Любит Борис Николаевич Бугаев и без нее не может. Как быть? Сказал, что теперь такое состояние у Саши, что не надо уходить.
Я бежал ведь за ней 2 марта, она ехала в конке от больницы на Литейном до Бассейной. Но усумнился и она уехала, а надо было очень.
Не надо. А то двойники затреплют, ожесточат. Сашу сейчас нельзя оставлять одного.
Так решено: до времени и будет.
Когда прощались, Любовь Дмитриевна говорит: ‘Евгений Павлович, перекрестите меня’. Я перекрестил три раза. Поцеловались братски во Христе. Я в ужасе за самозванство пустосвятости своей.
Она посмотрела и сказала: ‘Значит, все что было — забыто’. Улыбнулась.
‘Я Борю люблю и Сашу люблю, что мне делать. Если уйти с Борисом Николаевичем, что станет Саша делать. Это путь его. Борису Николаевичу я нужнее. Он без меня погибнуть может. С Борисом Николаевичем мы одно и то же думаем: наши души это две половинки, которые могут быть сложены. А с Сашей вот уж сколько времени идти вместе не могу’.
Они не одно любят. Ей он непонятен.
‘Я не могу понять стихи, не могу многое понять, о чем он говорит, мне это чуждо. Я любила Сашу всегда с некоторым страхом. В нем детскость была родна и в этом мы сблизились, но не было последнего сближения душ, понимания с полслова, половина души не сходилась с его половиной. Я не могла дать ему настоящего покоя, мира. Все, что давала ему, давала уют житейский и он может быть вредный. Может, я убивала в нем его же творчество. Быть может, мы друг другу стали не нужны, а вредим друг другу. Путь крестный остаться с Сашей. Тогда я замру по-прежнему и Боря тоже. Так или иначе идти к Вере, как скажете? Это не значит, что я Сашу не люблю, я его очень люблю и именно теперь, за последнее время, как это ни странно, но я люблю и Борю, чувствуя, что оставляю его. Господи, спаси нас всех! Провожали когда Борю на вокзале в феврале, все прояснилось и стало весело на душе и Саша повеселел. А последние дни с 8-го Саша вдруг затосковал и стал догадываться о реальной возможности ухода с Борей’.
И Франц Феликсович и Александра Андреевна приуныли.
Это было 7-8 числа, когда писала Александра Андреевна.
Возможность осуществить любовь к двум, возможность осуществить именно в религии и притом в таком хаосе, что не пришлось бы покончить с жизнью!
‘До времени ждать!’
‘Но бедный Боря, как вынесет’.
Она не переставала рассуждать, уже решив.
Облокотясь, руки на столе и стол весь трясся. Ужасное усилие. Голову руками закрыла. Слышно: ‘Борю жалко, что с Борей будет’. Я говорю: ‘Oчень всем тяжело’. ‘Бедный Саша, что с Сашей будет!’
Рассказывала, успокоившись, как во время свадьбы, на венчаньи она одна все вино выпила и Саше не осталось, и они не поцеловались. Старый священник забыл сказать. А когда потом, идя, Саша сказал ей ‘станем на колени’, она не расслышала и не встала.
Потом все это как будто особое значение получает.
Саша заметил, к чему идет дело, все изобразил в ‘Балаганчике’51.
14 марта. Был у Блоков. У Любы голос дрогнул и глаза опустила. Какое-то неважное происходит. Говорит, сегодня точку над ‘и’ поставила.
С Александрой Андреевной о письме говорил. Она много рассказывала о Саше и о Белом.
Чувствовалась растерянность и напряженность. Особенно втроем Любови Дмитриевне трудно.
16 марта. Ходил по выставке Мира Искусства. Особенно сильно ‘Бабы’ Малявина поразили. Ведь Александра Андреевна говорила на ту, которая справа отдельно стоит, — есть что-то страшно общее с Любовью Дмитриевной. Сила страшная и грозовая. Хочет выразить эту силу и не может. И все-таки она бессильна в своей силе. Завертелись, затанцевали хоровод. Будет страшная буря. Туча пришла и грозу принесла52.
17 марта. Пошел к Блокам с боязнью, что случится что-нибудь скверное очень.
Очень скверного не случилось, даже скверного ничего и не было, но что-то легло страшное. Когда входил, Александра Андреевна быстро исчезла в дверь из гостиной. Франц Феликсович принимал вместо нее. У нее грудная жаба, припадок был, теперь получше. Саша и Люба вышли, сидели. Саша как-то недоуменно, и точно изменившись ко мне.
Я стал по комнате ходить: был в сюртуке статском в первый раз у них.
Саша говорит: ‘Ой, ты в сюртуке!’
‘Какой смешной со спины. Отца моего напоминаешь. А спереди хорошо!’
Языки связаны все же.
Потом пришел И. Г. Гюнтер — переводчик Сашин на немецкий язык53.
Когда я начал уходить, Любовь Дмитриевна говорит: ‘Отчего вы, Евгений Павлович, когда входите с улицы, имеете такой сердитый вид?’
‘Я говорю: ‘с пустышками’ на улице борюсь’.
Саша — ‘Я ничего не понимаю как-то! Как это все делается. Ничего не понимаю!’
Нет, у них в доме какой-то мир… Вернулось прежнее. Любовь Дмитриевна за ужином шутит.
Папиросы курила в знак того, что она — друг Зинаиде Николаевне.
Александра Андреевна не идет в ‘Парсифаль’ и передает мне свое место в ложу.
Было все хорошо, о Мережковском рассказывал, как он советовал ‘шлюхохамке поклониться’. Все смеялись.
19 марта. К двум часам был на ‘Парсифале’ в зале Кононова54 на концерте, ложа No 3. Уже сидели там Любовь Дмитриевна и Мария Андреевна. Между первой и второй картиной 3-го акта сделали перерыв.
Я пододвинулся к Любови Дмитриевне и спросил: ‘Легче ли вам? Мне показалось, вам легче как-то было вчера. Был точно мир?’
‘Да, да, у меня бывает мир, находит так.
‘Я знаете, послала 17-го письмо, где твердо говорю, что все кончено между нами. Это я ставила точку над ‘и’. Не знаю, что с ним теперь. Мне казалось почему-то, что он в концерт этот придет. И его нет, почему-то не оказалось. Я оттого написала, что чрезвычайно ясно почувствовала, что вы сказали тогда, я почувствовала потому, что В. Соловьева прочла. Как странно, что мне казалось — он придет на концерт? Отчего это?’ <...>
21 марта. Пошел в ‘Вопросы жизни’ и принес 12 No. Хорошая кончина журнала55. Пошел с этим No 12 к Ал. Блоку. Сидел с Александрой Андреевной, потом пришла Любовь Дмитриевна из комнаты своей. А Саша занимался к экзаменам с Недоброво56. Александра Андреевна очень расстроенная, от болезни упадок сил.
Говорила: ‘чувствую полную давно уже не бывалую пустоту.
Сижу на полу. И вижу, что эта пустота-то и есть моя правда, а все остальное напускное. Потеряла все, что имела дорогого, потому что болезнь, и нет веры ни в кого и ни во что’.
Утешал, говорил: ‘из-за чего так все трудятся и ищут, если незачем и нечего искать? и так покой?’
Любовь Дмитриевна говорит, что, выражаясь банально, я просто лицом похорошел.
Недоброво вышел, прощаясь. Он в сюртуке со шпагой <...>
28 марта. Сегодня был у Татьяны Николаевны <...> Говорил с Татой о Любови Дмитриевне и Белом.
Вечером был у Блоков. Как раз в то время пришел, как о мне говорили Тата с Любой Дмитриевной. Были Тата и Гюнтер <...>
5 апреля. Был у Блоков. Любовь Дмитриевна с пятницы страстной больна инфлуенцией. Пасху не встречали. Тоска была у них и казалось ‘не воскрес Христос’. Мне ведь тоже.
Бор. Бугаев приедет в воскресенье. Все принимает красноватый характер.
6 апреля. В нашей гостиной у рояля стою я с Сашей Блоком и говорим. Белый где-то в других комнатах, но его не видно. Там же и Любовь Дмитриевна: она больна и лежит.
А. Блок мне говорит: ‘мы легкомысленных чертей одолеем, одолеем и легкомысленные черти, это все чертенята из альбома Татьяны Николаевны.
Не успел он договорить, как А. Белый тут как тут. Совсем у него только лицо другое. Усы закручены и блондин, и в лице что-то твердит: добьется своего’.
Вышел или скорее ‘явился’ перед нами у рояля, и говорит насчет наших разговоров о легкомыслии с легкомыслием черта.
‘Ну это еще мы посмотрим, кто кого одолеет!’
И чувствуется упорство.
Тогда я его беру за плечи и толкаю. Он исчезает, но нет нигде и Любови Дмитриевны. И думается во сне, что может ее и не было в наших комнатах, а это мне все казалось. Или она с ним пропала?! Потом во сне мне Саша Блок о чертях и легкомыслии говорил, и, как ни хочу, не могу припомнить, что именно, а сказано что-то страшно важное, которое бы меня предупредило и объяснило бы многое.
— Сегодня Татьяна Николаевна сказала, что в улыбке Монны Лизы Винчи есть улыбка ‘автомата’. Это поразительно верно, и страшное автомата вдруг преображается в целом в Монне Лизе.
7 апреля. Купил ‘Факелы’ с ‘Балаганчиком’ Ал. Блока57. Какая великолепная вещь! У меня это как-то в связи с тем, что у Монны Лизы улыбка ‘куклы’, ‘автомата’ или древнего, античного божества <...>
11 апреля. Был у Блоков. Пришел домой, лег, не молясь богу, и ‘заснул от печали’. Вспоминаю теперь только с болью о вчерашнем, но уже светится надежда.
Вспоминаю вчерашнее у Блоков как кошмар. Внешне. Нос прямо пунцово горел. За чаем засмеялся, фыркнул, и крошка мокрая изо рта полетела в коробку с печеньем, не долетела и упала у крышки. Я подобрал. Все видели… Старался ничего не думать от отвращения.
Все признаки самозванца, которого следует разрезать на куски, положить в пушку и выстрелить.
Пришел я к ним в самом начале 9-го часа. Спросил: ‘дома ли кто?’ — Дома все, кроме барина младшего, т. е. А. Блока.
Спросил Александру Андреевну. Франц Феликсович собирался в Царское Село и надо ему помогать укладываться.
Александра Андреевна — ‘Ах, как я вам рада. Весь день вспоминала вас’, и говорит ‘потому вот, что ведь Любочка’.
Она говорила, как вызывающе Белый вел себя к Саше, все называл его ‘стариком’ в халате и туфлях.
Тут я понял, отчего ‘Двойник’ был прислан ею и — все это с ‘Балаганчиком’.
А Любовь Дмитриевна у двери тут показалась, но спряталась, увидав, что я с Александрой Андреевной говорю, и вышла только потом.
Александра Андреевна ушла помогать Францу Феликсовичу.
Я опять с Любовью Дмитриевной, как ровно месяц тому назад.
‘Борю все разлюбили, еще Саша ничего, а все, особенно Александра Андреевна. Я вышла после болезни в первый раз и тут такое вышло‘ (плачет). Письмо Белый пишет Любови Дмитриевне и адресует Александре Андреевне. ‘Я сейчас его покажу’. Ушла, принесла. Только стала открывать, вдруг Саша в дверях, пришел. — А, Саша! — я говорю. Нехорошо это у меня вышло, что-то жутко тревожное во всем доме чувствуется. И его приход жуткий.
Он ходил на Николаевский вокзал, послал телеграмму Борису Николаевичу, чтоб тот приезжал в воскресенье. ‘Такие письма были от него’. Квитанции Любови Дмитриевне отдал. Поговорили втроем недолго и Саша учиться ушел58.
Я опять с Любовью Дмитриевной один сижу, как тогда, и письмо вынула, дала читать. Я, читая, ничего не разобрал. Вижу сплошное отчаянье бесноватого.
А начался разговор с того, что я показал письмо Зинаиды Николаевны ко мне. И вышло в роде реакции: ‘Что я их по-прежнему люблю. Что ей не показалась фальшивая нота в письме к ней, как Саша говорит’. Рассказал я про сон с Белым и Сашей и о легкомысленных чертях. И что забыл важное самое, что Саша такое говорил о Белом в связи с этими чертенятами и карликами.
Она спросила: ‘Вы говорили что-нибудь Татьяне Николаевне о том, об этом?’
‘Нет. Но главное то, что Борис Николаевич сказал Татьяне Николаевне, что вы можете уйти с ним от Блока’.
Любовь Дмитриевна вся так и поднялась — Что-о?! Это не может быть!
Я съежился самым подленьким образом.
Она в ужасе и отчаяньи.
‘Это, говорит, похоже на то, что я разболтал все, и что они все хитростью у меня узнали’.
‘Татьяна Николаевна говорила, что она убеждала его: не надо этого’.
‘Значит, я стала притчею во языцех’
Раз Тата знает, значит и все.
Я говорю. ‘Не знаю, нет, должно быть. А Зинаида Николаевна, думаю, наверно знает от…’59
Тут очевидно стало Любови Дмитриевне, ‘что я проболтался и все от меня хитростью выведали’.
Это неправда.
Но мне вдруг начинает казаться, что именно так. Ужас. Достоевщина какая-то.
У Таты это было в связи с размышлением о союзе трех, о Дмитрие Сергеевиче, Дмитрие Философове, Зинаиде Николаевне.
Крабб за чаем вел себя неподобающе. Люба платком махала, чтоб в трубу шло. Саша за чаем молол, повторяя зазубренные философские теории, готовился к экзаменам.
Александра Андреевна спросила ‘где Тата?’ Я сказал: ‘в Москве’.
А Гюнтер там? и этому придали значение.
В конце Люба сказала мне: ‘Расходясь с Белым, я расхожусь и с Мережковскими?’ Это странно. Странно, что через это все как-то ‘языки развязались’, все заговорили. ‘Позор сплетникам’. Но через это атмосфера вдруг очистилась, стало яснее. Дай бог. Очеловечивалось все <...>
13 апреля. Пришел в третьем часу к Блокам. Спросил Любовь Дмитриевну. Поздоровался с Сашей, вижу — идет Любовь Дмитриевна. — ‘Очень хорошо, что просто пришли’. Пошли в гостиную. Что-то новое появилось во взгляде Любови Дмитриевны. Странно, не то жалкое, не то насмешливо-жалеющее (проболтался, глупый, но добрый).
Спросил: ‘получили ли письмо от Татьяны Николаевны?’
‘Получила. Я удивляюсь, что она так прямо говорит! Я ответила ей’.
Я смущенно говорю: ‘вы видите, что мы не сплетники’.
‘Да, я знаю. Я удивлена, как Борис Николаевич твердо сговаривал, когда на станцию ехали, не говорить никому, и как это он уже делал, сказав Татьяне Николаевне60.
Все зависит от того, как я его увижу. Как увижу, так и решу’.
Саша все время был с нами и вдруг сказал: ‘Боря навертел на себя любовь к Любе, а и нет ее’ <...>
16 апреля. Встретил В. А. Пяста, первое известие: ‘Белый приехал’, и что Блок вчера в дождь с ним в Лесной ездил.
17 апреля. <...> Пошел к Блокам.
Солнце красное садилось и окна на набережной Невы горели, что ‘волчьи глаза’, так, что на Выборгской стороне отражался в окнах блеск их. А в небесах высоко на пламени неба летели три журавля.
Мне страшно было идти, ибо ‘Андрей Белый приехал’, об этом повсюду слышалось. Я боялся встречи первый.
Заря была красно-розовая на голубом небосклоне, как фату, набросила она пряди облаков. Это особенно было видно на дворе полка.
Он во флагах. Сегодняшний праздник полковой кончился, но не успели еще убрать флаги.
Вошел вверх по лестнице и из окна дивная заря, вся розовая, розовая.
Звонил три раза. Не отворяли, денщик верно ушел.
Тогда стукнул в окно: у Саши было освещено.
Только постучал туда — форточка отворилась и там Любовь Дмитриевна.
‘Господи, Евгений Павлович!’ и как сказала сердечно-дивно. ‘Я сейчас отворю вам’, — послышался голос ее уже из прихожей.
Спросил о Саше, и потом о Белом.
‘Очень тяжело: кули беру на себя’. ‘Двое’.
Один не муж. — Белый. Искушение.
Влюбленность подавленная. Он в ее власти, с ним все можно сделать.
‘И совсем неправду о нем думали’.
Когда сидели за чаем втроем с Александрой Андреевной, пришел и Боря.
Стали бутылку шабли откупоривать.
Я взялся. Да как-то откупорил, что всего Бориса Николаевича спрыснул.
Он — ‘а-а’ — говорит улыбаясь — ‘святая вода’. Потом он очень сердился втайне. Говорит, это я хотел его ‘с уголька вспрыснуть’, но право же, ни тени недоброго не было.
Я думал сперва, что Борис Николаевич ко мне враждебен. Но потом разговаривали как-то хорошо, хотя и не то, что надо. Истеричность все же была, а может и чувство, но не глубоко.
‘Все благополучно. Не больше и не меньше’.
А Саша Блок все время не был, пошел ‘пить’. Мы ждали, но он так и не пришел. Я простился один. Любовь Дмитриевна проводила меня в передней.
18 апреля. Против Публичной Библиотеки встретил Бориса Бугаева. Он меня к себе звал на завтра.
19 апреля. Был у Бориса Бугаева в начале 1-го до 3 часов. Адрес: Караванная, 11. Бэль-вю. Подъезд с Невского. 14 кварт. 28 комната.
Говорили о Диевском монастыре <...> О покаянии и тени — отрицательно — он. На Иисуса в обиде. От Мережковских отходит… Тате письм ‘Не послал’.
Разговаривали.
‘Евгений Павлович, вы можете, вы можете поверить мне, что не могу иначе говорить, как говорю’ (в истерике кричит: ‘не могу, не могу’).
Я сказал ‘верю’.
Белый был у Татьяны Николаевны.
20 апреля. Сегодня видел Андрея Белого у Чулкова. Разговор не был значителен.
22 апреля. Заходил днем к Белому, не застал. Стал писать новый вариант ‘Медного Всадника’61.
23 апреля. Был у Блоков Сегодня именины Александры Андреевны. Замечательно все-таки явление божие.
Любовь Дмитриевна ужасно красива, даже жутко становится порой, жутко!
Когда пришел, то Белый прощался с Любой. Он был в белом. Сказала, чтоб я с Сашей отошел туда, к окну говорить, а сама пошла в прихожую договорить с Белым. Потом все пошли в столовую.
Белый неизвестно когда уедет. Ответ на мой вопрос: ‘Люба, ты не знаешь?’
Вообще в доме опять неблагополучно.
24 апреля. Был у Бориса Белого второй раз. Он хорош, хорош. Его любить и глубоко можно.
25 апреля. В гостином дворе встретил Любовь Дмитриевну. Идет без пальто — в желтом платье. Не узнаешь. Защитный цвет, делающий совсем незаметной, неинтересной.
‘Борис Николаевич вас хвалит. Говорит, что вы придете, повертите шляпой и все хорошо. Правда ведь ‘все хорошо’, Евгений Павлович?’ ‘Да’ — говорю.
26 апреля. Вчера до 7 часов утра писал ‘Всадника’. Был с братом моим Сашей у Вячеслава Иванова. На крыше замечательно62.
27 апреля. Кажется, вчера простудился <...> Знобит здорово. Писал к ночи ‘Автоматы’63.
28 апреля. Лежу. Вчера у брата Саши Блоки были <...>
1 мая. Белый уехал, пока я хворал.
6 мая. Был у Блоков. Он кончил Университет по первому разряду. Пришел утром. Саша Блок читал стихи ‘Незнакомка’. Кончается ‘in vino veritas’. И затем 3-ью часть поэмы ‘Ночная фиалка’. Красное вино, говорит, фиолетового цвета, а фиалка ведь белая, а не красная, говорю я64.
Любе не нравится, тревога. А мне очень близко и напоминает сон кружения мой. Поразительно, что поэма тоже сон. Описанный сон видел на 16 ноября 1905 г. Он мне писал65.
8 мая. Ждал Сашу Блока — не пришел.
9 мая. После обеда нашего вдруг звонок. Господи! Александр Александрович, все из-за стола так и вышли радостно к нему, мама, сестры и я.
Зовут отобедать. Он говорит, что сыт. ‘Шарлотка’ была последняя. ‘Шарлотку’ — ну хорошо, ‘шарлотку’ он любил.
Вид какой-то затаенный у него. Что-то замыслил и стесняется перед мамой. Такое лицо немного для наших ново и неприятно у него. Он бывал такой светлый, а тут что-то темное в лице.
‘Женя, я пришел, чтоб ехать с тобою в Озерки. Гулять. Хочешь?’
Пошли в Сашину комнату. Он объяснил: ‘Вечером хотел пойти к Чулкову, но к Чулкову не пошел, а поехал ‘на острова’ на пароходе и вдруг сам решил, лучше в ‘Озерки’ и ‘пить»66. У него такая тоска была, что оставалось только напиться.
Доволен, что я согласился вместе.
Поехали на пароходе. Вышли у Новой деревни. Заехали в Озерки на поезде Озерковском.
Прекрасно на площадках: сидеть можно. Чудный воздух.
Приехали. Пошли на озеро, где ‘скрипят уключины’ и ‘визг женский’67. В. Шувалово прошли. Там у вокзала кафе. В кафе пили кофе. Потом Саша с какой-то нежностью ко мне, как Вергилий к Данте, указывал на позолоченный ‘крендель булочной’, на вывески кафе. Все это он показывал с большой любовью. Как бы желая ввести меня в тот путь, которым велся он тогда в тот вечер, как появилась Незнакомка. Наконец привел на вокзал Озерковский (Сестрорецкой ж. д.) Из большого венецианского окна видны ‘шлагбаумы’, на все это он указывал по стихам. В окне видна железная дорога, Финляндская ж. д. Поезда часто проносятся мимо… Зеленеющий в заре кусок неба то закрывается, то открывается. С этими пролетающими машинами и связано появление в окне незнакомки.
‘Теперь выпьем, Женя’.
‘Я насчет пьяниц с глазами кроликов’.
‘Послушайте!’ — говорит, постукивая рукояткой ножа по столу. Лицо серьезное, надменно маскированно. Мне смешно, ему тоже, но роль выдерживает.
‘Послушайте, дайте нам одну бутылку красного вина’ (показывает на прейс-курант).
Я ощущаю себя в положении девицы, которую привез развращать злодей.
Смеемся.
Пьем вино. Вино не дорогое, но ‘терпкое’, главное — с ‘лиловатым отливом’ ночной фиалки, в этом вся тайна.
Подал лакей сонный бутылку. Откупорив, поставил два стакана.
Пьем и говорим серьезно. То есть он говорит. Я молчу.
О ‘Незнакомке’.
Я начинаю почти видеть ее. Черное платье, точно она, или вернее весь стан ее прошел в окне, как пиковая дама перед Германом, скользнул и сел за столик. Одна, без спутников.
Саша в самом деле ждет, что кто-то придет, она, ‘Незнакомка’. Верно, действительно, кто-то ходит.
По правде сказать, мне тревожно, не знаю ‘как’ тут. Делаю глаза невинной жертвы.
‘Еще бутылочку’.
Сейчас же лакей подает еще бутылочку.
Выпиваем вторую. Значит, каждый по бутылке.
‘Саша, не надо. Я не буду. — Будешь? Дайте еще бутылку’.
Надо, чтоб пол начал качаться немного.
‘Женя, оставь, это я угощаю’.
‘Теперь пойдем. Посмотри, как пол немного покачивается, как на палубе. Корабль’.
Верно, действительно, точно онемели ноги немного, пол, как при легкой качке на пароходе, поднимается и опускается.
Незнакомки не дождались, поехали тем же путем. Вышли у Летнего сада. Меня сильно мутило с одной бутылки. Вино было подкрашенное, по-видимому, но терпкое и лиловое.
10 мая. Для кого как, а для меня еще истины в вине нет. Такая теперь гадость! Тошнит, травит до рвоты. Морская болезнь от незнакомки.
Мучительно ужасно. Все кишки тянет вон через рот. Голова — свинец: и трещит. Не знаю, как маме сказать, опять беспокойство наделаю.
К полдню поправился. Сода — хорошо. И потом задремал на диване под вентилятором. Проснулся как здоровый.
11 мая. У Блоков был в час. Завтракали. Сегодня уезжают в 3 ч. 30 м., а из дома в два часа дня.
Любовь Дмитриевна смеялась над тем, как выпивши мы были. Саша восклицал на мои жалобы на боль от вина: ‘Женя, да ведь всего две бутылки легкого, красного. Как так ты был пьян?’ Любовь Дмитриевна пила вино и все смеялась.
Пришел Виша Грек, в последний ли раз я с ними?
Совсем такое же сочетание, как в первый.
Своей квартирой хотят Блоки жить, уже не в казармах.
Боюсь за Любу, ее не хватит.
Июнь. Письмо от Блока в Царское село68.
17 июля. Во-первых, пригласительные письма. Поехал к Блокам в Шахматово на станцию Подсолнечная (Солнечногорское), 3 ч. 30 минут, поезд удобный. Упиваюсь волею свободного путешествия <...>
Поехали. Американский мост прогремел дальше. Вон вдали Царское Село, где наша дача. Оттуда видел поезд Николаевской дороги вдали, вдали. А теперь они вдали, вдали.
Есть опасность забастовки железных дорог по случаю первого закрытия Думы.
Сели в вагон революционеры, у них револьверы, держатся на стороже, ибо по всей линии солдаты, патрули. Видно, как в оврагах горят костры казачьих постов. Революционеры держатся весьма хорошо. Маленького Васю на руки от матери пассажирки взял, и тот не боится, смеется. Поднес к окну, в окно оба смотрят. Стали петь марсельезу, и вдруг ребенок заплакал. Перестали. Вид трогательный чрезвычайно.
В Клину пил чай с булкой. На Подсолнечной вышел в 9-ом часу. Пахнет как на Преображенской станции, где живали в детстве.
Подсолнечное место дивное, вот где ‘нагорная радость’ родных холмов и полей.
Все холмы. Холм на холм, как волны перекатываются. И дальние леса. Сижу под березами на холме. Видны церковки то под холмом, то на холме.
Еще, говорят, 7 верст.
Изумительно дают определение верст крестьяне! Мужик у берез сказал, что семь верст до Шахматова. Я шел, шел, поднимался в крутую гору, опять спускался. Грандиозный вид далей. Деревню Толстякову прошел, спустился с горы, спрашиваю крестьянина, сколько до Шахматова —
‘Да 7 верст еще будет’.
Тут только я вспомнил нечто подобное из ‘Мертвых душ’ Гоголя.
Прошел с четверть часа, спрашиваю, сколько до Шахматова, ибо сак мой мне все плечи измучил тяжестью, нес на зонтике.
Сколько? — 2 версты.
Не знаю, кому верить! Еще шел верст семь, ибо оказалось, крюк дал к селу Тараканову. Потом через ‘овесник’ прошел, говорят, там ‘прямая дорога’! А ‘прямая дорога’ эта как раз окажется раздвоенная, и тогда не знаешь, какую из них ‘прямой’ считать.
Но вот вступил в лесок, прошел и вижу, кто-то стоит у забора имения в белом без шапки. Это Саша! Наверно Саша. Узнает ли он издали?
Вижу — приглядывается и начинает догадываться. Но потом не верит еще окончательно. И вдруг побежал навстречу. Женя! Как это ты!
Расцеловались: ‘Как это ты пешком, да еще с вещами!
‘Пойдем. Очень хорошо. Пойдем.
‘Мама, Люба! Женя пришел!’
Из ворот быстро вышли навстречу Александра Андреевна с Марией Андреевной. Господи, как искренно рады они.
Александра Андреевна зовет, ‘Люба, Любочка, посмотри, кто пришел’. Вылетела Люба: ‘Господи!’ — всплеснула руками — ‘и пешком’. ‘Женя’.
Повели в дом.
В столовой и кофием-то, и молоком, и чем только можно скоро сготовить, угощали. А я и от сливок отказывался. Так только пить крепкое кофе хотелось. От жажды и усталости стал несуразное говорить. И отправили спать в бывшую Сашеньки детскую комнату внизу. Заснул. Не надолго, думал. А проснулся — уже время, обед ждет. Стучится в дверь Саша.
Пошли перед обедом в сад и вышли недалеко в поле. Тут же елки бегут по оврагу и огород капустный, и синее небо как в стихах: ‘Вот он Христос в цепях и розах’.
Поднялись из оврага на холм. Саша стал взапуски по холму бегать. Я за ним, но он легче летал, хотя я и бегал тогда скоро, и не запыхался. Люба смеялась и ободряла ‘Сашеньку’.
Обедали превкусно и сытно.
После обеда наедине Александра Андреевна на вопрос мой о Бугаеве говорила: ‘Он оглупел прямо. 100 страниц заказного письма. Вредно влияет. Может поверить вздору!’
19 июля. Был настройщик из Клина. Говорили о мирной революции. Белый максималист. Саша говорил о гибели декадентства. Общественность противополагалась декадентству.
Сказал я слова Мережковского о нем: ‘Горе тем, кто приблизится к Духу без сына, не пройдя сына’ и это сделал де А. Блок.
Тут что-то опять спустилось и у Любови Дмитриевны вижу слезы на глазах, должно быть, за Белого.
Я пишу это с 18 на 19-ое в летний вечер, уже темнеющий сильно. Ушел один к себе. Жутко. Лес, настоящий лес, давно не виданный и не слышанный.
20 июля. Как прекрасен Саша. Волосы подросли, хотя и были выстрижены к лету. Они золотятся на солнце от загара. Ходит без шапки по солнцепеку. Рубаха, как у царевича Гвидона, вышита лебедями.
Ездили к Менделеевым в Боблово. Саша чем-то был недоволен, возвращаясь оттуда: ‘Родственники!’ Люба огорчалась. Ели по дороге яблоки из Боблова.
И дома вечером ‘было не того’ у Саши с Любой.
21 июля. Вечером Саша читал стихи Валерия Брюсова ‘Urbi et Orbi’. Днем втроем ходили гулять по полям и лесам в деревню. Бабы жали и, увидя Любу в сарафане и Сашу в рубахе кудрявого, бросили жать и все смотрели на них. Ветер развевал их платье: они на холме двое как сказка. Лошадь с жеребенком у пруда. Мы подошли. Саша ласкал лошадь и жеребенка и Люба тоже. Саша потом сказал: ‘Люба, дамское седло ведь надо продать. Ты верно уж не будешь ездить’. ‘Саша, не мучь меня! Зачем?!’ — Люба ответила.
Я потерял карандаш и машинку для чинки.
Полная луна. Сад волшебен. Все южнее и темнее чем в Питере.
Ходили с Сашей и Любой по саду. Голоса таинственно звучат, точно что-то сдавило горло.
22 июля. Именины Марии Андреевны. Разговор за утренним чаем чрезвычайно значительный о том, что семья берет все, а сама ничего не дает. И что — ‘ах, зачем едим?!’
Весело вечером пели. Я — Лоэнгрина, Люба — русские песни. Кружился на носках. Саша тоже: смеялись — понравилось, сам стал <...> В конце Саша прочел всю ‘Ночную фиалку’. Поразительно близко! Люба стала дремать. — ‘Люба, ты спишь?’
23 июля. Приезжала Муся, сестра Любы. Пустой день. Гром вечером и дождь. Ночь дивная, лунная. Несутся облака со страшной быстротой: я смотрел сидя на окне и стоя на нем. Разошлись сегодня пораньше в 11 час. Сейчас на моих Петербургских 35 минут 2-го. Облака несутся, как мрачные фигуры Хорошо. Такая ночь у Шиллера в ночь смерти Валленштейна <...>
Летучая мышь бьется об стекло.
Ветер бушует в листве берез и лип сада.
Я читал сегодня ‘Пророк русской революции’ Мережковского. Явление большое69 <...>
24 июля. Солнце пошел встречать заутра-рано. У дерева на горе. Дивно! Возвращаясь в дом, в овраге, ‘куда бегут елки и огород капустный’, чуть поскользнувшись на глине, скользкой от дождя, чуть сам не стал ‘как стезя’, как глина70.
Ходили с Сашей и Любой в деревню Культяпкину через село Семеновское, потом через погост, через Балки. Видели на дереве в поле дикого кота вроде рыси.
26 июля. Выехал с Подсолнечной в 6 ч. 11 м. Дивная ночь. Заря с огромной Утренницей. Луна последней четверти над головой поезда освещает столбы несущегося пара.
Слава богу, у нас дома все здоровые <...>
6 августа. На сегодня снились Блоки. Александр и Люба. Отчетливо чрезвычайно. В их столовой совсем как наяву, ибо и явь была как сон — тогда.
И вот снится, что Любовь Дмитриевна говорит что-то и вспоминает Борю. О Боре оба говорят. Любовь Дмитриевна говорит: ‘Читала ‘Зеленый луг’71, что за свинство, Саша, Боря все от тебя взял и сам написал’.
А Саша в ответ — ‘Да’.
Тогда я будто говорю, что все равно, так нужно видно, чтоб более энергичный, живой, говорил, описывал скорее, чем более медленный, хотя может и сам первый выдумавший72 <...>
8 августа. На сегодня снились Блоки, как бы продолжался вчерашний сон.
Ужасная новость! Л. Д. Семенов избит до полусмерти стражниками и сидит в тюрьме в Курске <...>
9 августа. Получил письмо от А. Блока от 6/VIII73 <...>
27 августа. Вечером был у Блоков. Александр и Люба переезжают наконец в отдельную квартиру. Адрес: Лахтинская 4, кв. 4. Числу 4 придано значение.
У них 21-го было очень странное.
‘Отдать все’ кольца — Соц. демокр. См. 17 авг. Стихи74 <...>
3 сентября. В 12 часов пошел к Александре Андреевне, чтобы нести с нею хлеб-соль (конфеты) Блокам на новоселье.
Они уехали только вчера. ‘Ныне отпущаеши’.
Белый здесь и может быть один раз в неделю. Странно, что это не страшным казалось. Выпил две рюмки водки и часа 11/2 проспорил с Александрой Андреевной о социализме. Чувствую, что сам-то не совсем прав. И у Блоков был каким-то странным, а еще ‘женихом’ называл себя, когда шел. Галстух белый, точно на свадьбу. Взял у них ‘Золотое Руно’75.
4 сентября. Решил зайти к Белому. Он на Караванной, как раз 27 No с Караванной. Открыл двери без стука — увидел его, читающего свое произведение с рукописи. Он милый был. И как нужно было мне зайти к нему.
Первое, о чем заговорили — о ‘бесноватых’ <...>
5 сентября. Пришел половина четвертого Белый ко мне. Как он измучен, истомлен. Как химеры его заклевали. ‘Бедный Боря!’ Мама говорит, что крики его напоминают ей издали, как кричит наверху над нами душевнобольной Чиколев.
Борис Николаевич получил два письма от Мережковских, очень беспокоящихся за него. Они пишут ‘не решайте ничего определенного’. ‘Определенно’ — это был основной мотив в эти дни у Белого. Боялись самоубийства.
6 сентября. Был у Марии Андреевны, говорит: ‘страшно Александра Андреевна в большой подавленности теперь без детей’. ‘Я не могу жить, если хоть раз в день не зайду у них подышать’. После пошел к Белому и подошел к подъезду на Караванной как раз в тот момент, как Андрей Белый выходил на улицу и брал письма.
Я спросил, нанял ли он комнату? предложил у нас. Он сказал: ‘с удовольствием’.
Ели яблоки. Я читал ему 9 Авг. дневник. Он говорил, что этот день морил себя голодом. Разговор прерывался появлением негра в красном жилете на Симеоновском мосту. Купили яблоки еще, зашли в двор Инженерного Замка. Перчатки не снимал, когда и яблоко ел. Я все советовал снять, не подозревая, что делаю больно.
В Летнем саду — дивно. Желтые листья на дорожке лежат грудами, под ногами шуршат. Побывали в домике Петра. Говорил легенду о встающем с места автомате Петра с его собственными волосами76.
Погода — теплая.
Борис Николаевич, выйдя из домика, говорит: ‘погода дивная’, а на самом деле скверно внутри у него. И это в связи с письмом, которое получил он от лучшего друга.
Подошли к набережной, где причал, на часы посмотреть. И тут стал я прощаться, говоря, что лучше пока разойтись. А он спросил адрес Блоков. Я сказал. Он совсем растерялся как-то.
У него седые волосы.
Пошли по Литейной и начали спорить из-за чертова хвоста, как его ищут, и о чувстве и пустоте бесчувствия в истерике. Чувство должно быть, а в истерике любви нет. Штуки она выкидывает, а не дело делает. Выкидывает, а не рождает. Он чуть не налетел на меня с палкой, тоже совсем не священник.
На Надеждинской разругались вдрызг. Вдруг: ‘ну, видимо мы друг с другом не столкуемся, прощайте’ и, не подав руки, ушел в обратную сторону.
Через день письмо.
7 сентября. Ну и письмо!
Мне стало грустно и как-то жутко. Надо было идти к нему. Я пошел. Постучался. Уже вечерело — ‘Семой час’77, как у Достоевского. Заря уменьшалась. ‘А? Кто там?’
— ‘Черт’ — отвечаю.
— А-а…
Заговорили. Он спросил, получил ли я письмо?
‘Да, получил. А в письме что, то не стоит говорить’.
Мы поцеловались два раза от души. Простились. Он сказал, что будет жить у нас, если что-нибудь не изменится, потому что у него всегда расстраиваются предприятия.
Любовь Дмитриевна передавала потом, что он все-таки не примирился. Рассказывала, как он хотел избить палкой и называл меня ‘присяжным поверенным’. Очень едко и больно.
8 сентября. В связи с впечатлением от яхты Тернавцева78, среди безветрия в море ставшей недвижно, и с Андреем Белым вчерашнего разговора получился полусон <...>
Вспомнилась и яхта с обвисшими парусами No 44, бессильно стоящая у плота. Ее ребенок ногой может двинуть в разные стороны.
Яхта бессильна в унижении, в своем безветрии, в нераздувании.
Вспомнилось мне тоже, что В. В. Розанов говорил, что я ‘корабль с большими парусами, ветрилами, но без руля’. Не лучше ли, когда у пристани с бессильными обвисшими парусами, чем с надутыми, раздутыми идет без руля на явную гибель, выкидывая штуки.
Белый с надутыми без руля.
Утро было мглистое, на дворике чуть голубело. Облака висели, как застывшие паруса на море в безветрие.
Вот мое состояние.
9 сентября. Был у Блоков. Узнал, что Белый решил ехать за границу. То есть к нам не приедет в комнату. Все не удается и катится назад.
Я шел к Александре Андреевне, но сегодня в ворота казармы не впустили, тогда попал к Блокам, узнал о Белом и о его пароходе <...>
10 сентября. Ходил к Александре Андреевне. Виноваты были часовые, что не пустили.
Дала ‘Три смерти’ Толстого. Явление бессмертное <...>
21 сентября. Получил от Саши Блока письмо с приглашением в ‘Шиповник’ писать детские рассказы. Стал писать ‘Таракана’79.
23 сентября <...> Ясный день, пошел к Александре Андреевне. Застал ее в тот момент, как она посылала мне письмо. И марка была уже наклеена. Я и пришел.
О Менделееве говорил Александре Андреевне, о сне и ‘Великом хаме’80. Белый. Обо всем рассказал. Были с нею у Ал. Блока и Любови Дмитриевны <...>
24 сентября. О Кронштадте.
Как там страшно. Когда с парохода выходят, сейчас же паспорт спрашивают. Тюрьмы битком набиты матросами: солдаты по улицам, на каждой улице по ночам патрули в 12 часов ходят. Ночью расстреливают.
Ужас такой, что несколько солдат от ужаса умерли.
Роют ямы и в них столбы засмоленные врывают. Кажется, сами же приговоренные это делают. Потом их привязывают к столбам, одевают мешки на голову и расстреливают. Хоронят здесь же, в яму закапывают, а столбы в море бросают. Говорят, что от крови пролитой пар идет, стоит над тем местом. Говорят, что над тем местом, где расстреляны, огоньки видны. Что на могилах точно свечки теплются. И, кажется, называют их святыми.
А расстреливают за городом в поле у кладбища. Присутствует 9 человек военных властей и 1 статский <...>
25 сентября. Сегодня обедал у Кублицких с Блоком Сашей и Марией Андреевной. Саша Диалог читал81. Говорили об обнищании, о нищенстве духа и о блаженстве — радости в последний момент обнищания. Радуйтесь и веселитесь! Очень хорошо было. Родство переживаний в разных котлах. Белый уехал за границу <...>
27 сентября. Сегодня у Ге, после урока с детьми поразился опять головою, нарисованною его дедом (Яремичу принадлежащей)82. Голова думал — женская. Ге говорит: ‘Иоанна Богослова’, эскиз к ‘Тайной вечере’. Такое дивное сходство с Марией Добролюбовой, которой я писал о тайне Иоанна — ученика с девичьим лицом.
28 сентября. Сегодня два сна <...>
Второй сон показался очень значительным по мотиву, ‘влюбленности’ <...> Вижу столовую у Александры Андреевны в казармах и сидит Любовь и Александр, и как бы продолжают тот разговор, который мы вели последний раз у них за чаем с Александром и Любой о ‘влюбленности’ и о том, что они во свете, когда появляется свет вечерний в ней. И я удивлялся, отчего так за необходимость ‘влюбленности’ Александр говорит, когда он так все любит закат и для него солнечный восход хуже, тоскливее.
Во сне же вот Любовь Дмитриевна говорит: ‘Я (она) иду туда, где не будете меня видеть. В монахини’. Я удивлен, полушутя принимаю и говорю, ‘ну, во всяком случае видеть то будем’.
А она говорит ‘Я иду туда, где не будете меня видеть, никто, ни даже — родные’.
Она не ‘схиму’ ли заточения хочет принять? Все взволнованы. Александр Блок это верно уже знал, не оттого ли он все за влюбленность говорил, чтоб отклонить это решение <...>
29 сентября. Днем был у Александры Андреевны, заносил билет на Садко.
Александра Андреевна говорила о том, что ‘дети’ ее, Александр и Люба, по краю ходят. И ‘хочет из окна выброситься’, он, а Люба, говорит, чувствует, что надо выброситься, но что пойду я лучше в ‘свинство’ (как Женя называет), Александра Андреевна ужасно боится, что бросятся ‘пить’ и Саша и Люба. Сама Люба говорит, что надо в ‘свинстве’ тогда выход найти в бездну, а не в святости.
Потом ужас, что рассказала: ведь ее богиней хотели сделать Соловьев и Белый. С свечками по Москве водили бы! Гадость!84.
Мы сегодня были в ‘Садко’. Близко все это теперь. И Царевна Влюбленности ‘Садко’, и то, что корабль Садко ни с места в море, как яхта, на которой ездил с Тернавцевым. И надо бы в омут быть брошенным к Царевне-Влюбленности, чтобы корабль двинулся по морю.
Александра Андреевна и Франц Феликсович — милые: зашли в ложу к маме и Мане. Александра Андреевна сказала: ‘Маня похудела без Саши’, брата моего.
3 октября. Был у Блоков. Он читал ‘Король на площади’. Жутко. Как море музыкальной драмы. Пришла Александра Андреевна. ‘Крабб’- такс околел в субботу 30-го сентября. Бедный, собаки загрызли. И весь в ранах добрался домой едва жив. В 7 часов вечера кончался. Франц Феликсович рыдал прямо.
6 октября. Страшно тоскливая погода. Мгла в вышине, мокрая, склизкая на мостовой и тротуарах. Тошно.
Был у Александры Андреевны. Она как-то чует мою тусклость. Под конец сказала о том, что на исповеди в ранней юности священник ей сказал ‘не погрешили ли вы против вашей девственности?’
А она ему: ‘А это что значит?’
Он же: ‘Дитя мое! Господь с тобою!’ и засмеялся.
Это неизгладимо у нее.
‘Да, Женя, не вернуть нашей молодости!’
Это так, и в это время уходить пора было домой.
Возвращаясь, такая тоска взяла, что не в силах сказать, ни пером описать.
Все дымы, дымы от пароходов и фабрик над Невой, тучей в вышине тянулись. А вдали за мостом, в верхах фабрики светились окна. Ой, как тоскливо, невообразимо! и все в связи с молчанием Франца Феликсовича, и с тем, что я страшно бездарен и ничего из меня не выйдет <...>
10 октября. Утром получил письмо от Ал. Блока, просит 13-го притти, будет читать ‘Король на площади’. А в субботу 14-го читает Коммиссаржевской <...>
13 октября. Слушали ‘Короля на площади’ полностью. Впечатление огромное. Совсем по силе равное произведениям музыкальной драмы.
‘И подули ветры и налегли на дом тот и было падение его великое!’85 Это хорошо, Король, Поэт и дочь Зодчего. ‘Не твоим ли именем мы пророчествовали’. ‘Не знаю вас’86.
14 октября. Был у Александры Андреевны. Она вчера чуть от тоски не убила себя, что казалось, что она не нужна никому.
Саша при мне вскоре пришел.
Рассказывал. Взрыв бомбы на углу Фонарного и Екатерингофского. Есть раненые. Стекла выбиты у целых домов, лужи крови.
Саша за четверть часа проходил мимо того места, где был взрыв.
0x01 graphic
413
Был я с братом Сашей у Витберга, где Добролюбову в прошлом году встретил. О ней он ничего не знает.
Ал. Блок сегодня (14) читает Коммиссаржевской ‘Король на площади’.
15 октября. Получил открытку от Ал. Блока, пишет, что завтра с Любой придут <...>
16 октября. Жду Блоков.
‘Глупый хвастает молодой женой, умный хвастает старым батюшкой’87. Здесь вся разница в мировоззрении того, кому ‘нечем молодцу мне похвастаться, только гусельками да песнями’.
Голубчики! Они были все.
Пришла сперва Любовь Дмитриевна. Мило говорила о субботних приключениях у Коммиссаржевской. Саша Блок — читал. Хорошо, да только все тер висок. Потом В. Коммиссаржевская пошла читать.
Потом звонок, и вошел Ал. Блок какой-то дивный, радостный.
Пришли Тата, Ната, Кузнецов88, Карташев, в общем все-таки мило провели время и наши очень довольны. А это меня радует <...>
18 октября. Был у Вяч. Иванова с Карташевым. Там Блок стихи читал.
20 октября. Был у Блока днем. Читал стихи. ‘Спился!’
21 октября. У Зилоти слушал В. Коммиссаржевскую ‘Как хороши, как свежи были розы’89.
24 октября. Сегодня такой туман, мгла над городом утром, какой года три не бывало, второй раз в жизни вижу такую мглу-тьму. Все на дворе и на улице зелено-серое, изжелта. К северу по Ивановской улице к Фонтанке видно было, поднималась новая туча мглы. Выйдя на Фонтанку по переулку, я прямо поразился красотой: все здания, выкрашенные охрой, вдали, и арки выделялись на черной мгле, будто освещены со сравнительно светлой стороны неба. Гостиный двор был погружен уже в полную мглу. И были окна его озарены заревом электричества, зажженного во всех магазинах.
Пошел к Александре Андреевне. Замечательный с Сампсоньевского моста вид, из труб фабричных, как громадные гигантские столбы, поднимались клубы дыма на огромную безветренную высоту, не разбиваясь, и там сливались в огромную мглистую дымовую сень, висящую неподвижно.
У Александры Андреевны рассказ услышал о казнях произведенных. Рассказывали ей очевидцы. Впечатление чудовищное.
Про Коноплянникову90. Шла и все время яблоки ела. Стояли преображенцы. Она хороша собой и моложава. Вошла на эшафот, сняла крахмальный воротничек, расстегнула ворот и подставила голову под петлю. (Мешка просила на голову не одевать). Она повисла. Ужас лица повешенного — это высунутый язык.
Два преображенца солдата, как подкошенные, упали. А офицер говорил, что ему худо сделалось, что чуть не стошнило.
Потом еще о тех, которые при Франце Феликсовиче казнены. Это был приговор над покушавшимися произвести взрыв в военно-морском суде.
Пять человек. Две молоденькие курсистки — одной 18 лет, другой 26. Эта молоденькая хороша собою, пела, идя на смерть, все время.
И все опять тоже: ‘Мы жертвою пали в борьбе роковой’. Расстреляли! В кого-то не сразу попали и поднялся крик. 20 числа на Медицинских курсах был траур в память погибших. Страшно, как дело было.
(Они вышли с парохода, за ними стали следить. Перед ними шел господин и, дойдя до дома, уронил платок и поднял).
Пришла Любовь Дмитриевна. Идя с ней от Александры Андреевны, узнал, что Белый едет назад <...>
26 октября. Был у Блоков. Там Вячеслав Иванов, Лидия Дмитриевна91 и Верховский92 <...>
3 ноября. — Нет в мире ничего подлинно сущего, одно есть только — Любовь и через Любовь всё становится подлинно сущим.
Возвращение к земному отечеству помимо Сына-Христа, возвращение к природе помимо Его же, — есть блуд, ‘Черносотенство’ есть — блуд <...>
5 ноября. Был у Сологуба. Говорил с Волынским о Добролюбовой Марии. Она освобождена! <...>
8 ноября. Сегодня день пожарный. Утром, когда шел доставать билеты в театр Коммиссаржевской на ‘Гедду Габлер’, видел, как неслись пожарные по Загородному и по Гороховой. Богдановская табачная фабрика горела. Было туманно и несущаяся четверка в колеснице с касками пожарных — изумительна. Древнее…
В этот день очевидно был пожар и у Вячеслава Иванова. Сейчас с Сашей ходили туда в 12-ом часу ночи. И швейцар сказал, что квартира выгорела. Просят приходить в следующую среду.
С Сашей возвращались, разговаривал о Блоках, и я вспомнил, что у Сологуба о пожаре последний раз много говорил, вроде того, что ‘вот соловьи’. ‘А жаль, что не знаком ты с нашим петухом’93.
Петух же — красный петух.
Можно накликать пожар.
10 ноября. Плохо ‘Гедда Габлер’. Бедность. Коммиссаржевская таких не может. Вообще что-то кончается94.
12 ноября. Был у Т. Н. Гиппиус. Вдруг пришли оба — Александр и Люба Блоки. Говорили о Вячеславе Иванове и о пожаре, в этот момент вдруг ‘звяк’, и топот в коридоре. Разбилась в коридоре зажженная лампа и загорелась, потушил Кузнецов. Я простился и ушел.
13 ноября. Письмо от Блока с вопросом, по существу-ли, хотел писать ему письмо, о котором говорил вчера95.
14 ноября. Письмо к А. Блоку96.
‘Я вот сейчас пишу к тебе, а сам мрачный, мрачный. Мною овладело беспокойство, охота к перемене мест!97
Что-то нехорошо.
Хочется наклониться и наедине из глубины сказать — ‘Гедда Габлер, Гедда Габлер! Александр Блок, Александр Блок!
И в этом всё!
И призыв и укор и тоска по уходящей чистоте юношеского пушка на щеках души.
Овладело мною беспокойство, что бездну-то перестали ‘обонять’, слышать, а только видим отчасти временами, как картинку.
И вот охота место переменить.
Нехорошо вертеться у бездны и кокетничать ею. Тогда никто так не развращает, как бездна.
Горе, если бездну в себе потеряем: декадентами вдвое худше прежнего станем.
Лучше лист с картинкою бездны скорее перевернуть, место переменить и тем сознать в себе лишь сочинителя — поэта бездны, а не живого человека с бездною глубин, то есть сознать картон бездны своей и себя как картонного поэта. (Лермонтов. Разрумяненный актер, махающий мечем картонным)98.
Так-то честнее и жизненнее, и больше сохраним бездны в себе с ее осоляющим морем и огнем. А ‘моральный’ вывод таков: не надо ненавидеть и бранить тех, кто не с нами, ибо и мы сами ‘не с ними’.
‘И себя прежде всего возненавидь, ибо мы избранные’. Если не изловим ‘картонного’ в себе, не изобличим его в себе, то от бездны пойдет разврат и разойдется на всю жизнь и кто же тогда доверять будет. И во мне зарождается подозрение, что когда ты пишешь ‘очень люблю тебя’, это значит — ‘не чувствую и не люблю тебя’ и прости, милый Саша, если сказал не то, мне что-то нехорошо — очень должно быть ‘перед службой’. В пятницу 17 иду к тебе, а если бы собрался ты в четверг (16) к нам к обеду, был бы очень рад. Твой Женя’.
16 ноября. Утром получил письмо от А. Блока99. Ответ на посланное. Сегодня его рождение. Был у Александры Андреевны. Хорошо поговорили.
17 ноября. У Блока был и слушал пьесу ‘Незнакомка’. Удивительно!
18 ноября. Письмо Александры Андреевны о бездне и картонности.
20 ноября. Был А. Блок у меня. ‘Каменный гость’ Пушкина — автомат, через него судьба стучит в дверь. Связь ‘Незнакомки’ с ‘Каменным гостем’ через картонность. Саша Блок говорит, что ему уж не страшно, если он придет и за руку возьмет, как Дон-Жуана
Я вдруг что-то понял, что не понимал.
1 декабря. Ночью окончил статью ‘Демон и Церковь’100, где тайна Тамары-Марии. Марии Добролюбовой. Здесь революция и церковь.
2 декабря. Переписывал.
3 декабря. Снес Александре Андреевне рукопись.
4 декабря. Принялся опять за ‘Всадника’ своего.
11 декабря. Был у Александры Андреевны. Утром получил письмо от нее со стихами Саши ‘Балаган’ <...>
17 декабря. У Розанова был Гр. Петров101. Говорил подробно о Марии Добролюбовой. Накануне смерти вечером шел с ней с выставки Гинсбурга102. Она очень томилась последнее время, но накануне ей даже было как-то лучше и вот вдруг смерть. Припадки были сердечные. Ведь она сердечная, не такая, как мы отупелые к ужасам103.
Семенова освободили на другой день, как умерла она. Ведь он жених по духу и крови ей. Опоздал на день. И не увидел даже в гробу. А как рвался в тюрьме к ней.
18 декабря. Был у Александры Андреевны. Она сказала: завтра 9-й день Марии Добролюбовой.
Весь день говорили о ней.
Вьюга неистовая! Мороза 6R. В трубе завывало точно в ‘Пиковой даме’. Какие-то выстрелы слышались, от которых даже стекла звенели. Мы думали — наводнение.
19 декабря. Был на кладбище. И видел Л. Семенова. Ему тошно от тоски и скорби.
26 декабря. Письмо от Ал. Блока. Приглашение на репетицию Балаганчика.
28 декабря. Репетиция Балаганчика. Была в креслах В. Коммиссаржевская. Сколько с этим лицом связано у меня. Саша Блок говорил с ней и они смотрели в мою сторону. Стоит только подойти и знакомы были бы. А я нет. Любовь Дмитриевна хотела меня представить, но так вышло, что не представила.
Чулков начал представлять меня ей, она повернулась ко мне, но я как-то не заметил и вышло неловко.
Но вот что главное было. Семенов подошел неожиданно и ударил по плечу. Все меня обрывал: ‘Какой вы смешной человек’. ‘Вас очень ценила Маша’.
‘Если б я раньше приехал, она бы не умерла! А держали из-за родных. Они мешкали. Суд давно бы отпустил’.
‘Вы маленький и страдающий’.
И это он хорошо сказал.
‘И, говорил, судьба жестоко с ним поступила’.
Когда придя домой лег спать, ясно вспомнились для меня слова Семенова:
‘Бедные, маленькие люди! Уже на что Мария Михайловна, а и она маленькая страдающая’. И хорошо сказал, что-то глубоко прочувствованное в голосе. И потом все струнная музыка Балаганчика, и долго не мог уснуть <...>
30 декабря. Первое представление ‘Балаганчика’ — Свистки и хлопанье. Поднесли автору лавровый венок и цветы бросали.
Сегодня 20-й день ее смерти.
На ‘Балаганчике’ почувствовал сильный озноб.

<1907>

3 января <...> В 7-ом часу пришел Ал. Блок. Он совсем особенный. Он не любит тепло в комнате. А у меня сейчас жарко. 18 гр. Сегодня рад теплу.
‘Я, Женя, за эти дни так мёрз, что рад согреться у тепла’.
Весь особенный. Весь в снегах.
‘Я влюблен, Женя!’ ‘Что ты? Не спился, а влюбился? Кто, в кого?’ ‘Я тебе стихи прочту. Как тебе? Ты вот болен, а я — во вьюге’. Прочел два стихотворения, посвященные Волоховой ‘Я в дольний мир вошла как в ложу’.
‘В этот день я много написал. Эта Волохова дивная’.
Господи! Что же это будет <...> Что Люба. Я сказал, что Белый едет. Он кротко улыбнулся. Удивительно светлый и тихий, покорный и глубокий. Удивительное лицо стало. Крест непомерный104.
4 января. Александра Андреевна прислала письмо, что в Новый год ей мрачно. Были две светлые точки: говорил Городецкий, что вышла ‘Нечаянная радость’, в Москве видели, и Саша был у нее.
7 января. Ал. Блок захворал инфлуэнцией и Франц Феликсович тоже. Морозы лютые.
1 января. Замечательный сон. Море все в иле, воды не видно и мертвые волны под илом — болото. Конец удивителен В нашем будуаре мамином сидела Любовь Дмитриевна.
Трет глаза и со слезами говорит, что она не знает, но по ее мнению Саша в этот год ‘ничего путного не написал. И все пусто!’ Я хочу сказать ‘Незнакомка’, но удерживаюсь.
Любовь Дмитриевна трет глаза и начинает плакать. Мама тогда участливо говорит: ‘Матушка, уж кажется слезы!’
‘Что же-то по вашему не нужно плакать из-за того, из-за чего жить нужно другим’.
И ударяет рукою по дивану.
Я понял, что это мне сказано.
И все исчезает105.
12 января. С Любой от Таты ехал. Ужас. В балаганчик легче попасть, чем в Царство Небесное. Гадость. Чулков в роли Арлекина.
18 января. У Саши брата был. И были оба Блоки. Потом я шел с Блоком по Офицерской и говорил, что тяжко делается от легкомыслия и пустоты.
20 января. Было представление Балаганчика <...> Умер Менделеев, отец Любы.
Это удар в связи с ударом открытия Балаганчика.
21 января. Пришел Блок, идя на панихиду Менделеева, и принес ‘Нечаянную Радость’ с надписью: ‘Евг. Иванову, милому, любимому другу и помощнику’.

Примечания к ‘Записям об Александре Блоке’

‘Записи об Александре Блоке’ печатаются с автографа, хранящегося в рукописном отделе ИРЛИ под названием ‘Дневник. Записи на отдельных листах’ (ф. 662, No 78, 121 лл.).
О печатании и комментировании ‘Записей’ см. также в примечаниях к ‘Воспоминаниям об Александре Блоке’ (стр. 381) и во вступительной статье к этой публикации, раздел 3.
1 Первые две страницы ‘Записей о Блоке’ утрачены. Дата (9 января 1905 г.) проставлена в соответствии с описанными событиями.
2 Николай Петрович Ге (ум. в 1919 г.) — внук художника Н. Н. Ге, искусствовед, сотрудник журнала ‘Мир Искусства’.
3 ‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’. Изд. АН СССР, М.-Л., 1936, стр. 33.
4 А. Пушкин ‘Медный всадник’ (полн. собр. соч., т. V, стр. 145).
5 Там же.
6 Рукопись в архиве Е. П. Иванова не обнаружена.
6a Неточная цитата. Следует: ‘И свет не пощадил — и бог не спас’. М. Ю. Лермонтов, Памяти А. И. Одоевского, Соч. в 6 тт., т. II, М.-Л., Изд. АН СССР, 1954, стр. 131.
7 Шекспир, ‘Отелло’, д. 1, сцена III.
8 Тема Демона занимала значительное место в размышлениях не только Иванова, но и многих его современников: Ал. Блока, М. Врубеля, отчасти К. Коровина (об утерянном полотне К. Коровина, изображающем демона-женщину, см. А. Я. Головин. Встречи и впечатления. Письма. Воспоминания о Головине. Л.-М., 1960, стр. 28-29). Для Блока, как и для Врубеля, в генезисе своем образ Демона связан с лермонтовской традицией. Но у Блока это лермонтовское понимание (в сущности, характерное и для Иванова) тесно переплетается с восприятием врубелевского воплощения образа, особенно в его последнем варианте ‘Поверженного Демона’. У Блока нет религиозного содержания (предтеча Христа и Антихриста), которое вносил Иванов в образ Демона. Толкование Блока шире и многозначнее. Демон это и первый лирик, над которым тяготеет проклятие индивидуализма, отрыва от мира (см. статью ‘О лирике’, 1907 г.), это и осененный гением, но загубленный рефлексией, безволием герой ‘Возмездия’, это и ‘Незнакомка’ (см. статью Блока ‘О современном состоянии русского символизма’, 1910 г.). Тем не менее, у Блока много общего с Ивановым в понимании Демона, как страдающего героя, как отверженного, падшего ангела (Незнакомка — падшая звезда).
9 Можно предполагать, что Иванов имел в виду образы Норы, Гедды Габлер из одноименных драм Ибсена и Гильды (‘Строитель Сольнес’), т. к. Ибсен воспринимался в этот период главным образом через театр Коммиссаржевской, на сцене которого шли эти драмы. Те же образы часто встречаются в статьях и письмах Блока и Белого.
9a Цитата из стихотворения Лермонтова ‘Пленный рыцарь’, цит. изд., т. II, стр. 156.
10 Выражение ‘И это Шиффлер!’ действительно звучало иногда у Блока как формула в оценке людей и событий. Так, в период начавшейся реакции он применил его для характеристики современной литературной среды: ‘О ком ни подумаешь, — все нет никого, кто бы написал освежительную вещь. Наступила Тишина — самая чертовская — несмотря на революцию. Про большинство людей восклицаешь: — ‘И это Шиффлер!» (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 48-49).
11 ‘Слово’ — ежедневная газета, орган октябристов. Выходила в Петербурге (1904-1909). Литературные приложения к ‘Слову’ редактировал П. П. Перцов, критик, близкий к символизму.
12 Рукопись под таким заглавием не обнаружена. Образы монахинь-лебедей использованы Е. П. Ивановым в его новелле ‘Лес’ (см. примеч. 49).
13 Заключительная реплика комедии Д. И. Фонвизина ‘Недоросль’.
14 В разговорах Е. П. Иванова и Ал. Блока часто зарождались творческие замыслы и мотивы, которые впоследствии воплощались в произведениях поэта. Ср., например, авторскую ремарку в ‘Балаганчике’: ‘Арлекин уводит Коломбину за руку… Общий упадок настроения. Все безжизненно повисли на стульях. Рукава сюртуков вытянулись и закрыли кисти рук, будто рук и не было. Головы ушли в воротники. Кажется, на стульях висят пустые сюртуки’ (Собр. соч., т. 4, стр. 14).
15 Глава из романа Д. С. Мережковского ‘Петр и Алексей’.
16 Выставка была организована С. П. Дягилевым и А. Н. Бенуа и посвящена истории русского портрета XVIII-XIX вв.
17 Акварели ‘Надгробный плач’, выполненные Врубелем для неосуществившихся фресок Владимирского собора, хранятся в Киевском гос. музее русского искусства.
18 Размышления Иванова об автоматах, зеркальности, опустошенной душе позднее вылились в новеллу ‘Зеркало и автоматы’ (не окончена, находится в архиве Е. П. Иванова в Пушкинском Доме, ф. 662, No 84). Новелла Иванова пронизана страхом перед растущей в душах людей опустошенностью. Не только в музеях восковых фигур, но и в жизни много бездушных автоматов, лишь кажущихся живыми, не живущих, но лишь наблюдающих себя в зеркале, самолюбующихся, лишенных тепла жизни, которое заключено в любви, в способности любить.
Проблема опустошенного сознания волновала многих символистов. В рассказе Брюсова ‘В зеркале’ (сборник ‘Земная ось’), высоко оцененном Блоком, мы видим, ‘как медленно, шаг за шагом, зеркало подчиняет женщину своему влиянию’. См. рецензию Блока на сб. ‘Земная ось’ (Собр. соч., т. 5, стр. 640). З. Гиппиус в 1898 г. издает сборник, озаглавленный по первому рассказу ‘Зеркала’, а в 1911 г. — роман ‘Чортова кукла’ о человеке-пустышке, моральном босяке, своеобразном варианте Санина, но наделенном иронией. В дневнике от 16 декабря 1912 г., А. Блок записывает: ‘Величайшая тема нашего времени — ‘Чортова кукла».
Е. П. Иванов, как и Брюсов в упомянутом рассказе, вносит мистический оттенок в эту тему. Широкое социальное раскрытие темы мы найдем в романе Горького ‘Жизнь Клима Самгина’. Образ Самгина, утверждающего, что ‘человек это система фраз’ и что его жизнь сводится к возне с самим собой, является воплощением того, о чем говорит Е. П. Иванов: ‘ничего у него нет за пустой душой’. Недаром Луначарский в статье ‘Самгин’ назвал Клима ‘чертовой куклой’ (см. А. В. Луначарский. Статьи о Горьком. М., 1938), а художники Кукрыниксы в иллюстрациях к роману изобразили Самгина человеком с бородкой, галстуком, очками, но без глаз, — подлинным пустышкой.
19 ‘Вопросы жизни’ — ежемесячный, литературно-философский и общественно-политический журнал, издававшийся как продолжение ‘Нового пути’ в Петербурге в 1905 г. (вышло 12 номеров). Журналом руководила группа философов-идеалистов во главе с С. Булгаковым и Н. Бердяевым.
20 ‘Нора’ Г. Ибсена была поставлена в театре Коммиссаржевской (‘Пассаж’) в сентябре 1904 г., пользовалась огромным успехом. Об исполнении В. Ф. Коммиссаржевской тарантеллы в ‘Норе’ вспоминает Е. Корчагина-Александровская: ‘Особенно сильно проводила она тарантеллу. У меня каждый раз захватывало дыхание, когда я смотрела ее танец’. О том же вспоминает и Н. Тамарин (Окулов): ‘… эти судорожные движения под ритм танца, это лицо с полубезумными глазами, тщетно вперяющимися в пространство в ожидании чуда, давали впечатление незабываемое, dance macabre’ (см.: Д. Тальников. Коммиссаржевская. ‘Искусство’, М.-Л., 1939, стр. 247).
21 Ал. Блок писал Е. Иванову: ‘Христос Воскресе, милый Женя! Крепко целую тебя — и очень люблю. В тебе много силы и какой-то строгости, перед которой я робею… Меня беспокоит вопрос: где встретимся вплотную? Не стащишь ли мою маску в какое-нибудь Светлое Воскресенье?’ (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 35)
22 Речь идет о женитьбе старшего брата Е. П. Иванова — Александра Павловича, с которой связан был его уход из очень дружной сплоченной семьи.
23 Александра Михайловна — падчерица В. В. Розанова.
24 Речь идет о жене Вяч. Иванова — Лидии Дмитриевне Зиновьевой-Аннибал, писательнице из круга символистов.
25 Собрание у Минского описано в письме Е. П. Иванова к Блоку от 9-10 мая 1905 г. (ИРЛИ, ф. 654, No 42, лл. 18-24). А. Блок отвечал из Шахматова 23 мая 1905 г.: ‘С жертвой у Минского не мирюсь, не хочу, присутствие его одного может все испортить… Над Вяч. Ивановым у меня большой вопросительный знак (как над человеком действия и воли)…’ (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 35 и комментарий к письму от 23 мая). В 1911 г. Блок писал: ‘Вяч. Иванов. Если хочешь сохранить его, — окончательно подальше от него… Происходит окончательное разложение литературной среды в Петербурге. Уже смердит’ (Дневники, т. I, стр. 20).
26 А. Волынский (псевдоним А. Л. Флексера, 1863-1926) — литературный критик и искусствовед.
27 Александр Михайлович Добролюбов (род. 1876) — поэт, один из ранних представителей русского символизма. В конце 90-х гг. оставил литературу, ушел странствовать и стал главой религиозной секты.
28 Образ ‘Революция-девушка’ нашел отражение в четверостишии Блока 1906 г. ‘Деве-революции’ (А. Блок, Собр. соч., т. 2, стр. 324).
29 Речь идет о письме Блока к Е. П. Иванову от мая 1905 года. (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 35).
30 В письме от 25 июня Блок много и взволнованно пишет о Петербурге — ‘гигантском публичном доме’, окруженном ‘безднами’ и ‘бездонными топями’, и о своем глубоком духовном кризисе: ‘Старое рушится. Никогда не приму Христа… Если б ты узнал лицо русской деревни — оно переворачивает, мне кто-то начинает дарить оружие…’ (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 37-39).
31 Ал. Блок цитировал в письме к Е. П. Иванову строки из стихотворения Ив. Коневского ‘Среда’ (И. Коневской, Стихи и проза. М., ‘Скорпион’, 1904, стр. 119). Данная в этом стихотворении трактовка Петра как Демона, разрушившего старый патриархальный мир, и Петербурга, как проклятого места, ‘распутья народов’, глубоко взволновала Блока. Он постоянно мысленно к ней возвращался. Характерна в этом отношении написанная в том же году рецензия на сборник А. Л. Миропольского ‘Ведьма. Лествица’ (А. Блок, Собр. соч., т. 5, стр. 598-600), большая часть которой посвящена Коневскому. Раскрывая здесь его понимание России и Петербурга, Блок вновь приводит ряд выражений из того же стихотворения ‘Среда’. Осмысление этой темы Коневским было близко не только Блоку, но и А. Белому в его романе ‘Петербург’.
32 В. А. Пяст (Владимир Алексеевич Пестовский, 1886-1940) — поэт, один из друзей Блока. См. его ‘Воспоминания о Блоке’, П., 1923.
33 Е. П. Иванов в письме к Блоку от 29 июля 1905 г. (ф. 662, No 42, стр. 29) упрекал его: ‘Саша, опрометчиво ты говоришь: ‘никогда не приму Христа…» Блок, испытывая боль от разности путей с ‘Женей’, ‘одним из самых любимых в мире’, — тем не менее в письме от 5 августа настойчиво повторяет: ‘Впрочем, опять-таки — не могу выразить большую часть. Скажу приблизительно: я дальше, чем когда-нибудь от религии…’ (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 40). Стихи в письме — ‘Девушка пела в церковном хоре’.
34 ‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 42.
35 В письме к матери от 3 сентября 1905 г. Блок сообщает: ‘Женя в прошлый раз принес рукопись ‘Всадника’ своего. Мне некоторое нравится, но не все’ (‘Письма Ал. Блока к родным’, т. 1, стр. 144). Подробнее о статье Е. Иванова ‘Всадник’ см. в прим. 44 к тексту его ‘Воспоминаний об Александре Блоке’.
36 См. примечание 18.
37 Первоначально в дневнике запись эта выглядела так: ‘Был у Блока (город и колосящийся Христос. Демон и Мария Д<обролюбова>)’ (ф. 662, No 15, л. 75 об.). Мотивы и образы, возникшие в процессе этого разговора, воплощены в стихотворении Ал. Блока ‘Вот он Христос в цепях и розах’, написанном через два дня — 10 октября 1905 г. и посвященном Е. П. Иванову (А. Блок, Собр. соч., т. 2, стр. 84).
38 В открытке от 16 октября 1905 г. Блок писал. ‘Милый Женя. Все дни брожу по городу и смотрю кругом… На Зимнем Дворце теперь можно наблюдать на крыше печального латника с опущенным мечом… Петербург упоительнее всех городов мира, я думаю, в эти октябрьские дни…’ (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 43). 18 октября было написано стихотворение ‘Еще прекрасно серое небо’, в котором фигурирует упомянутый в письме ‘латник в черном’.
39 В редакции ‘Тетрадей’ (ф. 662, No 40, лл. 217 об., 218) Е. П. Иванов излагает этот разговор гораздо подробнее: ’17 сент. Был у Блоков <...> от Блоков пошел к именинницам Верам на Соляной пер. <...> Шли вдвоем пешком. Ал. Блок был какой-то особенный, как при встрече на мосту. С Сампсониевского моста мы свернули на набережную большой Невы, что ведет мимо клиники до Литейного моста, потом через Гагаринскую на Соляной переулок <...> О чем говорили, сначала не записано, и не помню, с чего перешли на следующий разговор.
‘Женя, знаешь: кажется, ты и другие думают и говорят, что я ‘светлый’. Это неправда, темный я, темный, Женичка! Мне тяжело, что меня все принимают за светлого, а я ведь темный, понимаешь?’
‘Понимаю, но не оттого ли ты и светлый принимаешься, что себя считаешь темным. По стихам-то ты не темный, и они свидетели того, что под темным светит и тьма не объяла. Может, ты и не знаешь светлого-то в себе, и когда ты светел’.
‘Знаю я это все, Женя. Мне говорили. Только все-таки это не то, не такой я. Может, это наследственность тяжелая от отца. Тебе о нем говорила мама. Он музыкант, очень хорошо Шопена играл и в то же время что-то безнадежно тяжелое и темное в нем. Он Демон, и очень мучил маму демонизмом, и мама о Демоне не может с тех пор слышать. Не понимаю, что такое во мне, ничего не понимаю’ <...>‘.
В ‘Воспоминаниях об Александре Блоке’, напечатанных в ‘Записках мечтателей’, А. Белый приводит один из разговоров с Блоком в Шахматове летом 1904 г. и опять звучит дословно та же формула ‘я темный’.
‘… А. А. стал говорить о себе, о своих свойствах, о своей ‘не мистичности’, о том, какую роль в человеке играет косность, родовое, наследственное, как он чувствует в себе эти родовые именно силы и о том, что он ‘темный’. И, помнится мне, впервые тогда прозвучала в нем нота позднейшего ‘возмездия’. Я отмахнулся от этой ноты. Помню, я был растерян и беспомощно глядел в сине-знойное июльское небо, и небо мне казалось черным…’ (‘Записки мечтателей’, 1922, No 6, стр. 90).
40 Речь идет о манифесте 17 октября 1905 г., в котором царское правительство провозгласило ‘свободу’ слова, совести, собраний и союзов. Известно, что в день опубликования манифеста в Петербурге подверглись обстрелу уличные демонстрации, возникшие по поводу его опубликования.
41 Ал. Блок писал Е. Иванову: ’16 ноября мне приснилось нечто, чем я живу до сих пор. Такие изумительные сны бывают раз в год — два года’ (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 45). ‘Изумительный сон’ изложен подробно в ‘Записных книжках’ под датой ’18 ноября днем’ и запись эта является, в сущности, первым черновиком поэмы ‘Ночная фиалка’, законченной весной 1906 г. В примечании к поэме во втором издании ‘Нечаянной радости’ Блок сам пишет об этом: ‘Эта поэма — почти точное описание виденного мною сна’.
42 Евгения Алексеевна — жена А. П. Иванова.
43 ‘Антигона’ — трагедия Софокла, премьера трагедии состоялась в Александринском театре в Петербурге 14 января 1906 г.
44 ‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 47.
45 В третьем томе мемуаров А. Белый рассказывает: ‘Блоки слушали Вагнера, еженедельно у них собиралась молодежь: все поэтики и музыканты,
У них я встречал юного говоруна с взъерошенными мохрами, студентик, махая руками, кричал за столом, со мной спорил о физике, скоро ж Блок показал мне стихи, изумившие яркостью, автором их оказался ‘студентик’, так я встретился с Городецким. Здесь помню я Пяста и Е. П. Иванова: оба — студенты…’ (‘Между двух революций’, стр. 69-60).
46 А. В. Карташев (род. 1875) — один из активных деятелей религиозно-философского общества, профессор Духовной академии, после Октябрьской революции — эмигрант.
47 В мемуарах А. Белого это первое чтение описано недоброжелательно по отношению к Блоку: ‘А вот — первое чтение ‘Балаганчика’: в той же гостиной стоят Городецкий, Евгений Иванов, Пяст, я, — кто еще? Блок подходил к тому, к другому, с рукой, подставляющей портсигар, его защелкнув, усаживается: о, нет, — не читать, а истекать… ‘клюквенным соком’, истекает он вяло, и — в нос:
Э, да это — издевка?
Традиции ‘приличного тона’: застегиваюсь и натягиваю, как перчатку, улыбку:
Да, да, — знаете.
С Блоком — ни слова’ (‘Между двух революций’, стр. 76).
Враждебность тона и обвинение Блока в издевке объясняются, по-видимому, напряженными отношениями двух друзей, возникшими в этот период на идейной и личной почве (см. вступительную статью). Белый увидел за символикой ‘Балаганчика’ реальную биографическую основу его.
48 Стихотворение ‘Двойник’, датированное 30 июля 1903 г., не вошло в первое издание ‘Стихов о Прекрасной Даме’ и впервые напечатано в ‘Слове’ от 3 июля 1906 г. 24 февраля 1906 г. стихотворение было изменено и переосмыслено Блоком, по-видимому, в связи с драмой в семье, и треугольник действующих лиц: Арлекин, его двойник-старик и Коломбина расшифровывались так же, как в ‘Балаганчике’. Когда Е. П. Иванов получил ‘Двойника’ в письме Александры Андреевны, он еще не знал реального подтекста стихотворения.
49 ‘Лес’ — рассказ Е. П. Иванова. Вошел в его сборник ‘В лесу и дома’, М., 1915.
50 Соловьева (Аllegro) Поликсена Сергеевна (1867-1924) — сестра философа Вл. Соловьева, писательница, редактор-издатель детского журнала ‘Тропинка’, выходившего с 1906 по 1912 г.
51 См. примечание 47.
52 В обзорной статье, посвященной выставке, один из критиков, близкий к символистским кругам, К. Сюннерберг (К. Эрберг), уделяет большое внимание упомянутой картине Малявина: ‘Малявин выставил большое полотно ‘Вихрь’ — бабы в экстазе пляски… Расплясались и не остановятся, одержимые могучим ритмом. Как пламя, взвиваются пунцовые, желтые одежды, вьются платки, блестят глаза, сверкают улыбки, зубы и среди этого вихря пляски, как тишина в вихре водоворота, — остановившийся экстатический взор, окаменелое лицо одной из пляшущих… Лицо же пляшущей на первом плане, в левой части картины, прекрасно своей грубой экзальтацией. И здесь стихия, — стихия ритма’ (‘Весы’, 1906, No 3-4, стр. 65).
53 Гюнтер Иоганн (род. 1886) — немецкий поэт, переводчик Блока и других русских поэтов.
54 Зал Кононова — частный петербургский концертно-театральный зал. Помещался на углу Невского и Б. Морской в бывш. Благородном собрании.
55 No 12 ‘Вопросов жизни’ за 1905 год был последним номером журнала.
56 Недоброво Николай Владимирович (1884-1919) — теоретик литературы, стиховед, критик. Учился одновременно с Блоком в университете.
57 ‘Факелы’ — литературно-художественный альманах, выпускавшийся группой петербургских поэтов (Г. Чулков, С. Городецкий, Вяч. Иванов). Вышло три номера (1906-1908). ‘Балаганчик’ напечатан в No 1.
58 В 1906 г. А. Блок сдавал выпускные экзамены в университете.
59 Здесь текст обрывается.
60 Ср. у А. Белого: ‘Я ждал окончания ежедневного галдежа, чтобы после него при камине всю ночь напролет посвящать сестер Гиппиус (З. Н. и Т. Н.) во всю сложность создавшегося положения между Щ. (т. е. Л. Д. Блок, — сост.), Блоком, мною, сочувствие, пусть показное, меня бодрило… Зинаида Гиппиус — моя конфидентка в те дни — мне внушает доверие, прибирая этим к рукам, она укрепляет во мне убеждение, что я — для Щ. и что Щ. — для меня…’ (‘Между двух революций’, стр. 62 и 58).
61 Речь идет об упомянутой выше статье Е. П. Иванова — ‘Всадник’.
62 Е. П. Иванов упоминает об очередном собрании (‘среде’) на квартире — ‘на башне’ у Вяч. Иванова.
63 В архиве Е. П. Иванова сохранилась рукопись ‘Зеркало и автоматы’, датированная 25 сентября 1908 г.
64 А. Белый вспоминает о том, как Блок читал ему первые наброски поэмы ‘Ночная фиалка’, раскрывая при этом свое понимание семантики цвета (‘Между двух революций’, стр. 59).
65 См. примечание 41.
66 В письме к Г. И. Чулкову от 10 мая 1906 г. Блок писал: ‘Дорогой Георгий Иванович. Вчера мы с Евг. П. Ивановым шли вечером к Вам, но вдруг повернули и уехали на острова, а потом в Озерки — пьянствовать. Увидели красную зарю’ (‘Письма Ал. Блока’. Л., ‘Колос’, 1925, стр. 133).
67 Все последующее описание, вплоть до отдельных выражений, относится к стихотворению Блока ‘Незнакомка’. Здесь раскрывается реальный фон стихотворения и процесс возникновения его образов.
68 В письме от 25 июня 1906 г. Блок пишет Е. П. Иванову о своем тяжелом духовном кризисе и ‘конце декадентства’ (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 48-50).
69 ‘Пророк русской революциии’ — статья Д. C. Мережковского к 25-летию со дня смерти Ф. М. Достоевского (‘Весы’, 1906, NoNo 2, 3-4). Достоевский рассматривается здесь на фоне современных политических событий как предтеча русской революции, но сама революция трактуется Мережковским в религиозно-мистическом плане.
70 Образы из стихотворения Ал. Блока ‘Вот он Христос в цепях и розах’.
71 ‘Луг зеленый’ — статья А. Белого, напечатанная в журнале ‘Весы’, 1905, No 8.
72 В записной книжке Ал. Блока No 10 (лето-зима 1905 г.) под заголовком ‘Зеленые луга’ имеется следующая запись: ‘… Проступающие краски. Лилейное утро. Танец юности. Дункан. Ай! Боря уже написал в ‘Весах’ (No 8)’.
73 ‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 51.
74 Стихи от 17 августа 1906 г. — ‘Ангел-хранитель’. В статье Д. Е. Максимова ‘Александр Блок и революция 1905 года’ (в сб. ‘Революция 1905 года и русская литература’, М.-Л., 1956, стр. 265) к этой записи Е. П. Иванова сделано следующее примечание: ‘Поскольку в записи Е. П. Иванова после слова ‘кольца’ знак поставлен нечетко, цитированную фразу можно прочесть иначе: ‘Отдать всё, кольца — Соц. демокр<атам>‘ Д. М.‘.
75 ‘Золотое Руно’ — ежемесячный литературно-художественный символистский журнал, издававшийся в Москве на средства мецената Н. Рябушинского (с 1906 по 1909 г.). Блок был одним из основных сотрудников журнала и с 1907 года вел в нем критические обозрения.
76 Легенда, очевидно, связана с так называемой ‘восковой персоной’ — фигурой Петра, отлитой из воска Карло Растрелли, — раскрашенной, с натуральными волосами, одетой в кафтан и латы.
77 ‘Семой час’, т. е. час перед убийством в романе Ф. М. Достоевского ‘Преступление и наказание’ (часть первая, гл. VI).
78 В. А. Тернавцев (1866-1940) — секретарь Синода, участник религиозно-философских собраний.
79 Рассказ ‘Таракан’ Е. П. Иванова вошел в его сборник ‘В лесу и дома’, М., 1915.
80 Очевидно, разговор был связан с кругом вопросов, поднятых Мережковским в реакционной статье ‘Грядущий хам’ (впервые напечатана под заголовком ‘Мещанство и интеллигенция’ в ‘Полярной звезде’ NoNo 1 и 3 за 1905 г.).
81 ‘Диалог о любви, поэзии и государственной службе’ — эпизод из драмы ‘Король на площади’, переработанный и выделенный в самостоятельное произведение (Ал. Блок, Собр. соч., т. 4).
82 Степан Петрович Яремич (1869-1939) — художник, историк искусства.
83 Речь идет, очевидно, об этюде женской головы, писанной Н. Н. Ге со своей жены для образа Иоанна в ‘Тайной вечере’. В настоящее время хранится в Гос. Русском музее в Ленинграде.
84 В ‘Воспоминаниях об Александре Блоке’ А. Белый рассказывает о том культе, которым он сам и друг его поэт-мистик С. Соловьев окружали Л. Д. и А. А. Блока (‘Записки мечтателей’, 1922, No 6, стр. 52, 57, 84, 85). В биографическом очерке о Блоке М. А. Бекетовой говорится о том же: ‘При личном знакомстве с Любовью Дмитриевной Блок Андрей Белый, С. М. Соловьев и Петровский решили, что жена поэта и есть ‘земное отображение Прекрасной Дамы’, та ‘Единственная, Одна и т. д.’, которая оказалась среди новых мистиков как естественное отображение Софии… Они положительно не давали покоя Любови Дмитриевне, делая мистические выводы и обобщения по поводу ее жестов, движений, прически’ (М. А. Бекетова, А. Блок, 1922, стр. 91, 89-90).
85 Евангелие от Матфея, VII, 27.
86 Там же, VII, 23.
87 Былина о Садко.
88 В. В. Кузнецов — скульптор. Ната (Н. Н. Гиппиус) — скульптор, сестра З. Н. Гиппиус.
89 А. И. Зилоти (1863-1945) — русский пианист и дирижер, организатор симфонических концертов в Петербурге в зале б. Дворянского собрания. В упомянутом концерте 21 октября 1906 г. В. Ф. Коммиссаржевская исполняла три мелодекламации с музыкой Аренского к стихотворениям в прозе Тургенева.
90 З. И. Коноплянникова (1879-1906) 13 августа 1906 г. застрелила генерала Мина, ‘усмирителя московского восстания’. По приговору военно-окружного суда повешена 29 августа 1906 г. в Шлиссельбургской крепости.
91 См. примечание 24.
92 Ю. Н. Верховский (1878-1956) — поэт, историк литературы.
93 Из басни И. А. Крылова — ‘Осел и соловей’.
94 В первоначальном дневнике есть запись от 9 ноября: ‘Был у Блоков. Видел одну Любовь Дмитриевну и Надежду Григорьевну Чулкову. Назад ехал с Надеждой Григорьевной. Приглашен быть у них вечером. Ждут и Блоков. Был у Карташева… Потом к Чулкову. Там Блоки были. Сначала Люба, потом Александр. Рассказывал Чулков о репетиции ‘Гедды Габлер». — 10 ноября 1906 г. премьерой спектакля ‘Гедда Габлер’ Г. Ибсена в постановке В. Э. Мейерхольда открылся сезон театра В. Ф. Комиссаржевской в новом помещении на Офицерской. Впечатления от несвойственного творчеству Коммиссаржевской формалистического характера спектакля запечатлены также в статье Ал. Блока — ‘Драматический театр В. Ф. Коммиссаржевской (письмо из Петербурга)’, напечатанной в журнале ‘Перевал’, 1906, No 2 (декабрь). См. Собр. соч., т. 5, стр. 97.
95 ‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 54.
96 Первый замысел этого письма зафиксирован в первоначальном дневнике под датой 13 ноября: ‘Саша Блок, на меня напало сомнение, да понимаем ли мы друг друга… Да, и говорим ли мы когда-нибудь до конца!.. Есть какая-то глубокая неопределенность…’ Письмо было послано Блоку и хранится в его архиве.
97 Цитата из ‘Евгения Онегина’ (Пушкин, Полн. собр. соч., т. VI, стр. 170).
98 Неточная цитата из стихотворения Лермонтова ‘Не верь себе’ (Собр. соч. в 6 тт., т. II, стр. 22).
99 В этом письме Блок, делая некоторые существенные оговорки, соглашается с письмом Е. П. Иванова от 14 ноября (‘Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову’, стр. 54-56).
100 Рукопись под таким заглавием в архиве Е. П. Иванова не обнаружена.
101 Гр. Петров (1868-1925) — священник, депутат II Государственной Думы, ‘христианский демократ, весьма популярный демагог’, как называет его Ленин (Собр. соч., т. 12, стр. 126). После Октябрьской революции эмигрировал.
102 И. Я. Гинцбург (1859-1938) — скульптор.
103 Личность Марии Добролюбовой высоко оценил Ал. Блок: ‘О Маше Добролюбовой. Главари революции слушали ее беспрекословно, будь она иначе и не погибни, — ход русской революции мог бы быть иной’ (Дневник, т. 1, стр. 65). Есть сведения о том, что М. Добролюбова покончила собой, мучимая галлюцинациями после тюрьмы и мыслями о предстоящем террористическом акте (см. сообщение Ю. К. Герасимова ‘Об окружении Александра Блока в период первой русской революции’, публикуемое в настоящем сборнике).
104 Оттенок поэтизации, характерный для этой записи, в тексте основного дневника Е. П. Иванова отсутствует: ‘Приходил после обеда в седьмом часу Блок, читал два стихотворения хороших, посвященных оба Волоховой. Начинается история. Влюблен. Я сказал, что Белый едет. Так будет, пожалуй, для обеих сторон веселее’ (ИРЛИ, ф. 662, No 19, л. 78 oб.).
105 В первоначальном дневнике речь идет не о сне, эпизод этот описан как реальный факт: ‘Была Любовь Дмитриевна вечером. С какой-то дикой необузданностью чувствует свою мнимую бездарность. Чувствует, что ‘мне в сущности некому и нечего говорить’, и ужас пустоты. Принималась еще чтобы писать и видит, что написала и, по-видимому, уже ничего больше. ‘Подобное состояние все чаще и чаще находит на меня и все это очень плачевно и очень страшно, предзнаменования. И все летит вверх тормашками» (ИРЛИ, ф. 662, No 19, л. 84 об.).

—————————————————————

Первоисточник текста: В кн.: Блоковский сб., (в. 11). — Тарту, 1964.
Исходник здесь: https://ruthenia.ru/document/549553.html
Дата публикации на ‘Ruthenia’ 3.06.2010.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека