Воспоминания и грезы восточного фельетониста, Ядринцев Николай Михайлович, Год: 1882

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Литературное наследство Сибири, том 5
Новосибирск, Западно-Сибирское книжное издательство, 1980.

ВОСПОМИНАНИЯ И ГРЕЗЫ ВОСТОЧНОГО ФЕЛЬЕТОНИСТА

Читатель, каждый человек имеет право носить в душе своего бога, любить свою родину, лелеять свой идеал и иметь свою королеву сердца, понятно, что не лишен этого права и скромный восточный репортер. Когда я думаю о кумирах, мне часто припоминается драматический рассказ у Брет-Гарта о маленьком китайце, воспитанном европейцами в Сан-Франциско, который целую жизнь под своим платьем носил маленького китайского идола и пал с ним, когда европейские иконоборцы преследовали китайских язычников. Это была очень грустная история.
Мой божок и мой кумир — не китайский идол, но воспоминание о моей далекой родине. Теперь, когда я обращаюсь к обозрению ее жизни, я не могу не чувствовать некоторого прилива чувства и торжественного настроения. Поймем ли мы друг друга?..
Удастся ли мне угодить моим землякам? Я знаю, на писателя из провинции, пишущего в столице, возлагаются большие надежды и большие обязанности. Там, на свободе, все можно писать, там нас защитят, там нет людей пристрастных, думает провинциальный читатель.
Добрый, наивный провинциальный читатель! Во-первых, он имеет особое представление о петербургской печати, во-вторых, о самом столичном писателе. Мы не будем говорить о ‘пределах’ там и здесь, и здесь и там их ‘не прейдеши’, но мне хочется сказать о природе писательства, если можно так выразиться.
Провинциальный областной писатель, явившийся в столицу, долго не понимает своего положения и не может освоиться. У него в душе свежи еще впечатления, вынесенные из тайников русской земли, из недр русского народа, он находится еще под влиянием своей местной природы, часто грандиозной и великой, у него сильно бьется сердце, он чувствует жар в крови, мечта его уносит далеко, когда он вырвался на простор более свободной жизни.
Но рядом с этим его охлаждает суровая, подавляющая проза, этот холодный гранит, эта свинцовая река не заменяет ему прежней обстановки, а бесстрастные, сухие деловые люди наводят тяжелое впечатление. Мрамор и гранит столицы отличаются от величественных скал, где из-под камня выбегает свежая зелень и пробивается светлый ручеек действительной жизни. Тоскливо в первое время чувствуется областному писателю. Наконец, разве легко рисовать себе жизнь издали, заочно?..
Когда я читаю вести о жизни наших городов в газетах, я составляю себе особое представление о них.
Во-первых, самые корреспонденции бывают смутны, односторонни и вводят в заблуждение. Это я испытал не раз, живя вдали от родины. Знаешь, наверное, что в таком-то городе пожар, а сообщают, что там произрастание трав и обилие плодов, в другом месте похороны, а вы видите улыбающееся лицо корреспондента, поздравляющего с праздником. Есть, конечно, различные репортеры в провинции, одни — легкого нрава, веселые, вечно торжествующие и ликующие, другие — меланхолики, мрачные и озлобленные, испытавшие всю горечь ‘корреспонденции’ и местной взбучки.
Но самый типичный корреспондент на Востоке — это вечно чающий движения воды обыватель, вечно живущий надеждами и вечно разочаровывающийся. Один из моих знакомых сравнивал этот тип с гейневским юнкером Шмидтом.
Вянет лист, проходит лето,
Иней серебрится,
Юнкер Шмидт из пистолета
Хочет застрелиться.
Подожди, юнкер Шмидт! — говорит мой приятель, читая унылую корреспонденцию,— подожди, ‘зелень оживится, лето возвратится’. И действительно через несколько дней мы читаем: ‘Настала новая эра для нашего любезного Зашиверска. С прибытием и пит того лица все пошло на другой лад, как будто проскользнула струя свежего воздуха’.
Мы понимали, что в Зашиверск приехал новый начальник. Лето возвращалось, лист зеленел, но вдруг неожиданно, по прошествии некоторого времени, снова начинало звучать ‘вянет лист, проходит лето’ — возлагаемые надежды, значит, не оправдались. Нечаянно, например, такие надежды и ликования неслись из злосчастно Томской губернии, и вдруг — ‘вянет лист, проходит лето»… В этих постоянных очарованиях и разочарованиях проходила вся жизнь корреспондента на окраине. Мы хорошо понимали, что в этом Янусе, в этом Гераклите и Демокрите отражались местные волнения и надежды, но они отражали только одну черту жизни. Мы слышали однообразное: ‘Прощаюсь, ангел мой, с тобою!’ или ‘Здравствуй, милая, хорошая моя!’ Они выражали одно несложное чувство вечных ожиданий и тоскливое мужицкое:
Вот приедет барин,
Барин нас рассудит,—
оканчивавшееся постоянно жизненной коллизией, провинциальным ухабом, где ломалась колесница надежд, а когда эта колесница валилась, то мы стояли над нею, растопыря руки, восклицая с И Ф Горбуновым: ‘вот кажинный раз на эфтом самом месте!’
Но еще хуже для обозревателя корреспонденты, сообщающие только о градусах мороза, цене на сено и о рождении солдаткою телят. Последние известия обыкновенно перепечатываются всех столичных газетах, появляясь первоначально в местных губернских ведомостях. На меня они наводят полное отчаяние. Черт знает, думаешь, ‘двух телят!’ Положим, друг Горацио, ‘есть многое на свете’… Положим, если принять во внимание, что пишет профессор Вагнер и все прочее… Но все-таки боязно. Ведь это значит всю физиологию, а затем и все законы природы к чертям.
И что будет, если у нас вместо людей телята начнут рождаться!..
При таких условиях весьма трудно было составлять себе представление о местной жизни. Но, кроме телят, иногда доносятся и любопытные вещи. При этом надобно знать местную жизнь, чтобы дополнить кое-что воображением, надобно знать тот интерес, который волнует наши маленькие муравейники, и подсмотреть тот секрет, который составляет суть их жизни. Это тот секрет, который подловил бедный учитель пансиона в рассказе Диккенса и сдерживал свирепую начальницу пансиона (просто он подсмотрел ее слабость). Весь секрет состоял в какой-то ‘ложечке’, но достаточно было упомянуть об этой ложечке, и начальница смирялась.
Так и в сибирских городах, в каждой среде есть свои секреты. И я их знаю, знаю слабости Тюмени, или города Тюленя с его купечеством, знаю, чем болеет Томск, чем волнуется теперь веселый Фрейберг-Барнаул, и какую думу думает город Акакиев Акакиевичей — Омск. Вот это-то знание местной жизни и облегчит мне, может быть, мои хроники. Когда знаешь местную среду, достаточно намека, чтобы понять, о чем идет дело. Достаточно, например, тюменцев спросить: ‘А как вы стерляжьей ухой одного французского ученого угощали?’ — как мы поймем, в чем дело. Дело в том, что одному проезжему путешественнику купец Глаз- быков вылил на голову стерляжью уху со словами: ‘А как, мусью, мы вас шпарили в 12-м году!’ Достаточно барнаульцам сказать: ‘— А кум-то у вас, братцы, непрочен, велят ему в отставку подавать’,— и я знаю, что это известие обварит барнаульцев как интендантская ревизия. Далее, достаточно мне спросить приятеля другого района: ‘— А что ‘Медный лоб’ или ‘Шапка чебаком’ что делает?’ — как мы поймем, о ком идет дело, и посыплются анекдоты. ‘— Разнуздался совсем — дурит!’, ‘— Сс-с! а обещался быть хорошим человеком’. Словом, у нас, провинциалов, разговоры патриархальные. Нет случая, когда бы я не мог представить себе местной сцены.
Но, помимо этих смешных сцен и курьезов, мне рисуется, читатель, и кое-что иное. Я не могу довольствоваться одними курьезами и безобразиями. Не могу питаться потом и желчью.
Мне рисуется целая страна, эта девственница под белым покрывалом. Мне чудится, что в ней где-то таится чистый источник жизни, где-то лежат заколдованные народные силы, где-то скрывается тайна грядущего. И эта страна предстает предо мною неразгаданным, таинственным краем противоположностей и контрастов.
Страна мороза и тропического лета, страна, где нагоняется холод и задаются бани одновременно, страна светлого неба и мрачного существования, страна, где много хлеба и люди вымирают от голода, страна здорового воздуха и ужасных эпидемий, страна, обильная серебром и золотом, но где казенные заводы идут в убыток, страна прекрасных природных путей и безобразных дорог, которые века исправляются, но остаются неисправными, край двойных прогонов и беспрогонной езды, страна отдаленная, где за расстоянием теряется, человеческий стон, страна хуже луны, для которой не изобретен еще телескоп, страна, черный цвет которой в спектре центра кажется розовым, страна, в которой злоупотребления не составляют редкости, льготная страна для мошенников, но ужас для честного человека, страна богатства, роскоши и истощения, страна спячки и смерти, где вечностью пользуются мамонты, но люди не оставляют никакого следа, страна несчастия и обетованная земля русского народа, страна величайшего произвола и страна приволья, страна надежд и отчаяния, страна красоты и безобразия, и тем не менее край непробуженных сил и загадочного будущего!
Я знаю природу этого края, великую, прекрасную, грандиозную природу, но природу мертвую, подавляющую, которой недостает жизни. Эта природа ждет своей весны. В темных рощах ее недостает рокота соловья, в моем крае не слыхать еще поэта, пророка и писателя.
Сколько мук, сколько борьбы и испытаний должен вынести край, нарождая этого писателя. Я знаю, какая борьба идет в этом крае против гласности. Но когда зарождается жизнь, нет ничего мучительнее молчания. Читали ли вы про фантастическую страну молчания Эдгара Поэ? Это была мрачная страна в Ливии у реки Запре (стало быть, у нас, в Азии), здесь были реки желты, как шафран, и нездоровы, они не текли в море, но суетливо волновались на одном месте, озаряемые багровым солнцем. По берегам этой реки тянется бледная пустыня, поросшая гигантскими кувшинками, они вздыхают и протягивают свои шеи, похожие на шеи призраков. Там волнуются и шумят леса, но нет ветра. На этой долине стоит серая печальная скала, на которой красуется надпись ‘отчаяние’. ‘В этой пустыне в дождливую и ужасную ночь,— рассказывает демон,— я встретил человека. Человек этот был горд, и лицо его было — лицо божества, его лоб был задумчив, его глаза полны раздумья, и в морщинах щек читалось его страдание. Он дрожал и чувствовал свое одиночество. Тогда злобный демон вздумал наказать человека. Он вызвал страшных гиппопотамов и тапиров, которые, приблизясь к скале, громко ревели.
И человек дрожал в своем одиночестве! Затем демон проклял всю природу, и ужасная гроза потрясла долину, дождь хлестал по голове человека, а он дрожал в своем одиночестве и все не оставлял скалы. Тогда демон в гневе вновь проклял всю природу и наложил на нее молчание. И луна остановила свой трудный путь по небу, и гром утих, и молния не блистала больше, и тучи повисли неподвижно.
На грозной скале изменилась надпись, на ней значилось ‘молчание’. Демон взглянул в лицо человека, оно было бледно от страха, человек гордо поднял голову, прислушался, задрожал и исчез стремительно из пустыни.
Читая этот рассказ Поэ, мне думалось о моей родине.
Боже! Да ведь не проклятая же эта страна, обреченная на молчание. Когда-нибудь здесь раздастся же человеческий голос!
И среди пустыни мне почудился новый звук! Что же это? Моисей в тростнике или голос плачущего крокодила? Да, это был крик младенца, может быть, резкий, может быть, смутный, но, несомненно, голос человеческого существа.
‘Восточное обозрение’, 1882, No 2.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека