Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 2, Беляев Александр Петрович, Год: 1886

Время на прочтение: 147 минут(ы)
А. П. Беляев

Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном

Часть II

Содержание:
Вместо предисловия
Глава I. Ставрополь
Глава II. Возвращение на родину. Самара
Глава III. Поездка к родным
Глава IV. Возвращение в Самару
Глава V
Глава VI
Глава VII
Глава VIII
Глава IX. Первое плавание нашего парохода ‘Самара’
Глава X. Первый опыт управления имением
Глава XI. Женитьба
Глава XII. Переезде имение Л.К. Нарышкина
Глава XIII
Глава XIV. Женитьба вторым браком
Глава XV Поездка в Петербург
Глава XVI. Возвращение из Петербурга
Глава XVII. 19 февраля. Освобождение крестьян

Вместо предисловия

Приступая к изданию второй части моих воспоминаний о пережитом и перечувствованном, я, прежде всего, считаю своим долгом засвидетельствовать мою искреннюю и глубокую благодарность тем из газет и журналов, которые отнеслись снисходительно, а иные и симпатично, к моему слабому труду. Но те критические отзывы, какие появились в журнале, впрочем, уже прекратившемся, а потому мною и не называемом, я не могу признать за дельные и беспристрастные, так как они пропитаны какою-то желчью и желанием смешать меня с грязью.
Кто пишет воспоминания о пережитом и перечувствованном, тот, конечно, должен говорить о людях, с которыми он жил или которых встречал, и особенно о тех, которые привлекали его взор и пленяли сердце красотой наружной и внутренней, которые возбуждали его симпатию и его уважение качествами ума и сердца, кто поддерживал и утешал во дни скорби. Поэтому-то я посвятил первую главу памяти моих родителей как представителей в человечестве добра, правоты, идеальной честности и долга — качеств, нечасто встречающихся в мире, всегда отрадных для людей добра и достойных не только уважения, но и подражания.
Что касается моих религиозных чувств и убеждений, над которыми он (критик) так остро глумится, то я скажу, что в минувшее время, когда вера в Бога была жива и в образованных и даже ученых людях, когда ее не стыдились и громко исповедовали, я бы, как христианин, и не выставлял их, считая это за фарисейство, но в наше время, полное равнодушия к вере, а также полного забвения того, что, по слову Спасителя, ‘едино на потребу человеку, здесь живущему, одно мгновение пред вечностью, а там бесконечно’, в наше время, говорю, для верующего христианина предлежит настоятельный, священный долг открыто исповедовать веру, несмотря на то, что неверующие или отступники от христианства провозгласят это пошлым, лицемерным, пропитанным постным маслом и ладаном.
Далее, если я в своих воспоминаниях свидетельствую о своем отречении от своих прежних революционных стремлений, которым был фантастически предан, то это то отречение от кровавых переворотов, в которых уже были пролиты потоки крови, которые осиротили тысячи семейств и побудили меня поспешить заявить это отречение гласно, чтобы все знали, что я последовал единой непреложной Божественной истине, повелевающей сопротивляться злу и неправде пассивно, с пожертвованием собой, а не тысячами братии наших, не уполномочивших нас на это, — но от желания свободных учреждений для моего Отечества, от желания личных и общественных прав ему, свободы слова и мысли в границах закона нравственного и Божественного я никогда и нигде не отрекался.
Соглашаюсь с критиком угасшего журнала, что воспоминания мои не имеют ни литературного, ни исторического достоинства и для иных не будут интересны, но для многих же других, может быть, и будут. Ведь и история составляется из суммы добродетелей, пороков и заблуждений людей, из их общественной и частной жизни, их взаимных отношений, из их нравов, обычаев, образа жизни, даже костюмы, наружное и внутреннее устройство жилищ входит в ее область. Не тому же ли служат записки, мемуары, летописи, различные воспоминания и прочее, и чем более будет этого материала, тем легче и вернее будет будущему историку понять описываемую эпоху.
В ныне помещаемой на страницах ‘Русской старины’ второй части моих воспоминаний я описываю наше возвращение на родину после 21 года ссылки сначала в Сибирь, потом на Кавказ, передаю впечатления, произведенные на нас новой средой, нас приютившей, передаю заметки о людях, переживших время, наше удаление от них и сохранивших свою дружбу и свои симпатии к нам, провозгласившим новые идеи в русском обществе. Хотя эти новые идеи провозглашены беззаконным и кровавым путем, но все же, в глубине души, мы стояли за угнетенное человечество и за его свободу. Эта встреча и эти симпатии к нам уже показывают, что русское интеллигентное общество в течение этих 20 лет много возросло в нравственном и умственном развитии. Оно не одобряло и порицало кровавые и революционные средства, нами избранные, но сознавало правду идеи, нами руководившей, которая вскоре была возвещена человечеству и с высоты Престола (19 февраля 1861 года). Потому-то дорого ценило общество наши страдания и щедро вознаградило оно нас, принимая в свою среду не со снисхождением, а даже с гордостью и уважением.
Затем я продолжаю, где это оказывается уместным, исповедовать, прославлять Бога и православную веру Христову, невзирая на порицания прекратившегося журнала, восхвалять прекрасные чувства и деяния, какие встречал и в этой половине моей жизни, уверенный, что добрым, благородным сердцам отрадно будет видеть, что еще много есть прекрасного в мире, и отрешиться хотя на минуту от действительности неприглядной, а иногда и возмутительной!

А.П. Беляев

Часть II

Глава I. Ставрополь

Прежде, нежели описывать возвращение на родину, я расскажу один случай из нашей кавказской жизни, вследствие чего мы вовсе едва не остались на Кавказе. Мы так полюбили Кавказ, его чудную природу, климат, людей, его простоту жизни, что мечтали купить небольшой кусок земли, заняться хозяйством, устроить жилище со всеми предосторожностями того воинственного времени, как строятся кавказские землевладельцы: с высокой оградой, сторожевой башней с бойницами, нечто вроде плацгауза, чтоб можно было защититься в случае нападения бродячих хищников, что тогда случалось довольно часто. Конечно, это была мечта романтического воображения, но мечта эта была близка к осуществлению.
Олимпиада Ивановна Венеровская с сестрой покойного ее мужа, Верой Ивановной Власевой, и сыном своим, моим учеником, пригласила меня проводить их в Ставрополь, куда она ехала со своей родственницей, муж которой служил дежурным штаб-офицером в войсках правого фланга кавказской линии. Мы ехали в коляске на ее лошадях до Моздока, но как мы выехали после обеда, то, приехав к последней перед Моздоком станице Стодеревская, она просила станичного начальника дать ей конвой, так как время было к вечеру. Он распорядился о назначении 4 казаков, а пока они снаряжались, мы решились ехать, полагая, что казаки сейчас же догонят коляску. Проехали версту, потом другую, третью, совсем уже стемнело, а казаков все нет. Некоторое беспокойство уже начинало овладевать дамами, да и я не совсем был покоен, воображение рисовало уже нам хищников, бросающихся на коляску, как это еще недавно было с семейством богатого армянина Чиханова: выстрелы, некоторая борьба (так как за моих дам я, конечно, был готов умереть, но все же силы были бы неравны) и затем плен, для благородных дам в тысячу раз ужаснейший смерти. Олимпиада Ивановна и Вера Антоновна, достойные питомицы Кавказа, вынули из-за поясов свои кинжалы, чтоб в случае нападения скорее заколоть себя, нежели отдаться в плен. Жена и сестра героя Венеровского не могли допустить и мысли о таком позоре. Я был в черкеске и с кинжалом, со мной была шашка покойного мужа Олимпиады Ивановны, которую она мне подарила, но, благодарение Господу, ничего подобного нападению не случилось, хотя мы действительно услыхали конский топот скачущих, но то были наши конвойные. Несмотря, однако ж, на конвой, мы поехали верхней дорогой, хотя нижняя, идущая лесами, была гораздо ближе.
В Моздок мы приехали уже ночью. Остановились ночевать у знакомых наших дам. Подали чай, потом ужин, мы долго проговорили и разошлись спать. Из Моздока выехали рано утром. Почтовые лошади содержались тогда казаками, были отличные, и мы скоро приехали в Георгиевск, где были родные моих спутниц и где мы пробыли день. В Ставрополе дамы мои остановились у родных, где и я, познакомившись, пробыл тот день, а потом переехал к полковнику Иллариону Ивановичу Жукову, старшему брату зятя моего.
Он был управляющим военно-комиссариатской комиссии, и я бывал у него прежде, командируемый от полка за материалами, а иногда и за суммами для полка. Полковой командир наш знал, что управляющий нам близкий родственник, и потому доставлял нам от времени до времени командировки, которые были полезны для полка по скорейшему удовлетворению требований, так как я имел дело прямо с управляющим.
Илларион Иванович жил в своем доме, который он купил и устроил по своему вкусу, а он в высшей степени обладал прекрасным вкусом и большим умением выделать и устраивать прочно, покойно и изящно. Все в его доме было отлично. Дом выходил на улицу, двор же, превосходно вымощенный, разделялся на две половины: одна служила для подъезда экипажей, другая состояла из купы тенистых белых акаций. Двор этот ограничивался каменным солидным двухэтажным флигелем, где внизу одна половина занята была роскошной конюшней, а над ней была комната для кучеров с семействами. Другая же половина нижнего этажа была занята прачечной со всеми возможными приспособлениями. Ворота со сводом разделяли две половины дома, и верхний этаж правой стороны занимали трое его сыновей, там и мне была отведена комната. При выходе из ворот, во всю ширину флигеля, был черный двор, огражденный каменной стеной, где были сложены дрова, вешалось белье и стояло все то, что не должно быть на виду. В конюшне же было отделение для коров со стойлами. Сквозь ворота этого флигеля выходили в прекрасный сад, в середине которого возвышался двухэтажный флигель прекрасной архитектуры с террасами и балконами. Последнее время там жила молодая чета — старшая дочь Жукова Ольга Илларионовна с мужем, майором фон дер Остен-Сакеном. Сбоку этого сада были устроены две китайские башни, между которыми были проволочные сети, где в заключении содержались куры и индейки, чтобы не вырывали и не портили цветников и не пачкали сада. Эта остроумная выдумка показывает, что у Иллариона Ивановича все было придумано и ничего не упущено. Поэтому я и описал подробно этот дом как образец порядка, вкуса и удобства.
Дом Иллариона Ивановича был, как говорят, полная чаша. В прежние наши посещения все три дочери его были девицами, очень молоденькими красавицами. Старшая если не была красавицей лицом, то была очень мила, умна и грациозна. Вторая, Екатерина, была лет 14, но она и тогда уже обещала с возрастом расцвести в полную красавицу. Третья, Елизавета, была девочкой-красавицей лет десяти, не по летам умная и развитая, она, кажется, была любимицей родителей, которые, впрочем, со всеми детьми, как с сыновьями, так и с дочерьми, были чрезвычайно нежны.
Старшая дочь от первого брака, Ольга Илларионовна, как я сказал, в последний приезд мой была замужем за майором Сакеном и, скажу в утешение молодым, еще бездетным, супругам, родила дочь через 13 лет замужества, правда, единственную, воспитала, счастливо выдала замуж, но недолго наслаждалась счастьем своих детей и недавно умерла. Муж ее, генерал Сакен, последнее время был губернским воинским начальником Саратовской губернии. Вторая дочь Иллариона Ивановича была за Отрыгановым и, кажется, не была счастлива, так как жила в Петербурге одна, разлучившись с мужем. Третья была за Неклюдовым.
Мать их, Елизавета Николаевна, была женщина очень умная, красивая и характерная. Нежная, любящая мать, она, в то же время, была серьезна и строга. Все дети ее страстно любили, но повиновались беспрекословно, да, кажется, и муж ее, несмотря на свой ум и деспотический характер, не выходил из-под ее влияния. Все они, дети и родители, принимали нас так радушно, как только могут принимать самые близкие и любящие родные, и я никогда не забуду того сердечного наслаждения, какое я чувствовал в их среде и какое я вынес в моем воспоминании. Каждый почти вечер у нас проходил в чтении разных интересных повестей и романов той эпохи. Читал громко всегда я, а дамы были за работой. Помню, что в журнале ‘Репертуар’ того года был напечатан роман из событий восточной Индии в то время, когда известная шайка убийц приводила всех в ужас, — роман очень интересный. Вся семья сидела около круглого столика, а меньшая дочь Лиза забиралась на диван и с таким вниманием слушала, что не хотела уходить до самого ужина. Когда я имел командировку от полка, я у них прожил около 6 недель, и все это время показалось мне за несколько дней: так приятно и отрадно жилось в этой семье.
Из трех сыновей Иллариона Ивановича меньшой рано умер. Двое старших, Николай Илларионович и Иван Илларионович, по окончании учения служили юнкерами в одном из Кавказских полков, потом были переведены в казачье линейное войско и отправились в экспедицию 1845 года и на пути остановились у нас в Науре. Оба были отличные молодые люди, но, к несчастью семейства, старший Николай потом застрелился, а Иван Илларионович продолжал служить, был адъютантом Муравьева-Карского при сдаче Карса. Он был очень умен, талантлив, очень способен, так что Муравьев возлагал на него разные важные поручения. Затем он вышел в отставку, женился, живет постоянно в своем тамбовском имении, у него трое славных мальчиков и одна дочь, был предводителем дворянства и потом вышел в отставку. Отец его, генерал, тоже в отставке и также живет в воронежском имении жены, где у него хороший конский завод и цветущее хозяйство.
Во время этого пребывания моего в Ставрополе мне случилось принять участие в одном романическом происшествии, случившемся в их доме. До последнего приезда моего их семейство часто посещал один молодой человек, Маевский, бывший полковым адъютантом Московского гвардейского полка и разжалованный за нанесение в запальчивости раны. Он служил в Кабардинском полку вместе с нами, и мы во время экспедиции сблизились с ним. Маевский был хорошо принят у них в доме и наконец сделал предложение старшей дочери Иллариона Ивановича — Ольге Илларионовне. Предложение было принято, и в доме он принимался как жених. Это был человек хорошо воспитанный, умный, недурен собой, остроумный, а потому не мог не понравиться молодой девушке. Но при частых свиданиях и искренних беседах оказалось, что характер его был заносчив, деспотичен, — он еще женихом уже хотел властвовать, огорчал невесту спорами, так что в конце концов невеста ему отказала, и он уже не бывал в доме. С приездом моим он обратился ко мне с просьбой примирить его с невестой. Так как мы были с ней в дружеских и родственных отношениях, то мне удалось смягчить ее и отца и доставить ему примирительное свидание. Когда он пришел, то невеста сидела не одна, а с отцом, что, вероятно, было ему неприятно, и тут же он снова, со своею резкостью, при самом входе в комнату, сказал: ‘Это, вероятно, семейное совещание’, — что, конечно, произвело неприятное впечатление на дочь и отца, почему все и было испорчено. Затем он раскланялся и вышел, покончив тем с невестой, которая вскоре и вышла замуж за прежнего претендента. Он же пошел в экспедицию 1845 года, так называемую Воронцовскую, и при штурме высот на Андийском хребте, бросившись вперед на завал, геройски пал — он уже был произведен в офицеры.
В Ставрополе в этот же раз я с наслаждением пробыл у них недели две — незабвенные в моем воспоминании. Посещая часто семейство Лукьянченко, где жили мои сопутницы и мои искренние друзья, однажды зашла речь о нашем желании остаться навсегда в этом чудном краю, называемом Кавказ. Тогда Олимпиада Ивановна сказала: ‘Вот они продают свою землю под Ставрополем, в 18 верстах от города, купите и поселитесь с нами’. ‘Но ведь у нас нет столько денег для покупки’, — отвечал я. Он же сказал: ‘Я вам продам ее за 5000 рублей, 400 десятин, и вы заплатите мне 1500 рублей, а остальные я буду ждать, когда вы будете в состоянии отдать. Условие очень легкое’. Я сказал, что спишусь с братом, но прежде надо взглянуть на имение. Когда я, придя домой, рассказал об этом Иллариону Ивановичу, он сказал: ‘О деньгах не заботьтесь, я вам сейчас выдам полторы тысячи, а затем и остальные’. Я от души поблагодарил его и, конечно, принял его предложение. Решено было ехать взглянуть на имение. На другой же день запрягли коляску, и мы вчетвером — я, Илларион Иванович и двое сыновей его — отправились. Не зная еще качества земли, побочные выгоды имения были несомненны. Прекрасная быстрая речка саженей в пять шириной в каменистых берегах и русле, где добывается камень для постройки и который был повсюду, несколько тысяч тутовых деревьев для шелководства, масса известкового камня (верный доход от извести для сбыта в город, в 18 верстах расстояния), прекрасное местоположение — словом, для фермерского хозяйства нельзя было желать ничего лучше, оставалось осмотреть пахотную землю, чего мы сделать не могли, так как мне необходимо было ехать обратно. Илларион Иванович взялся послать верного и знакомого человека и о результате обещал уведомить нас письмом.
В имении этом земля оказалась каменистая и неудобная, и мечта не осуществилась. В то же время сестры писали нам о своем проекте купить продававшуюся землю в Саратовской губернии, чтоб нам жить вместе с ними.
Возвратившись в полк, мы подали в отставку и в то же время в отпуск на четыре месяца, а поэтому в Воронцовскую экспедицию мы уже не попали. По приезде нашем в Наур начали распространяться слухи о неудаче экспедиции. При нас прискакал нарочный не из самого отряда, но посланный, кажется, из Герцель-аула с депешами. Он также ничего не знал кроме того, что движение отряда затруднено, но что Дарго взят. Отряд был окружен, и только быстрое выступление начальника левого фланга, генерала Фрейтага (о чем я упоминал в 1 части), спасло его.
Вскоре мы возвратились во Владикавказ, куда привезено было тело убитого нашего полкового командира Михаила Николаевича Бибикова. Все население провожало тело его в могилу. Затем приехал новый командир, барон Вревский, наш добрый друг. Он назначил меня заведующим школой кантонистов.
Так прошел 1845 год, последний нашего пребывания на Кавказе. Зиму 1846 года я провел в деревне у Олимпиады Ивановны. Зима та была на линии необыкновенная, началась с 1 ноября и продолжалась до февраля. Мы поехали к ней втроем — я, брат и Густав Густавович Аминов. Кучер наш или ямщик не знал дороги, но я, бывши перед этим раза два в ее деревне, взялся указывать дорогу. Но, с моей памятью и неспособностью удерживать в памяти урочища, потерял дорогу, и мы проплутали более часа, меня брала страшная злость на себя, мы ездили и туда, и сюда и, наконец, набрели на дорогу. Хозяйки были у соседей верст за десять, входим в прихожую и видим ее полную густым дымом, идем дальше, видим, что горит стол, скатерть уже сгорела, мы позвали, конечно, сейчас же людей и потушили огонь. Кошки вздумали расправлять свои когти на скатерти диванного стола, стащили зажженную свечу, стоявшую на столе, которая и произвела бы полный пожар, если бы мы в этот самый момент не подъехали.
На другой день Аминов, брат и я уехали, мы поехали в Ставрополь проститься с Жуковыми и получить некоторые поручения от них в Россию. Из первой части моих воспоминаний читатель уже знаком с нашими милыми хозяйками, и потому поймет, какой приятный вечер мы провели между ними. Этот раз мы пробыли в Ставрополе несколько приятных дней, но зато обратная наша поездка была очень трудна и мучительна. В начале февраля на Кавказе уже нет снега, и когда мы выехали, то всюду уже лились потоки с гор, маленькие ручьи стали реками, езда была ужасная, наша телега то погружалась, то поднималась на камни, и к довершению бедствия, когда уже стало темнеть, у нас сломалась ось, и мы, подвязав какую-то палку, подвигались шаг за шагом, идя возле телеги пешком. К счастию нашему, недалеко была станица, и мы тут исправили повреждения, ночевали и утром пустились дальше. Приехавши во Владикавказ, узнали, что отпуск наш получен, и мы стали собираться ‘в Россию’, как там говорят, хотя и Кавказ — та же Россия.

Глава II. Возвращение на родину. Самара

Простившись со всеми своими милыми и добрыми кавказскими друзьями и взглянувши в последний раз на величавый Казбек, мы уселись в тарантас и отправились на родину. Путешествие наше было довольно продолжительно, так как мы ехали большой почтовой дорогой по берегу Волги, от разлива которой часто дорога местами была залита, и нам надо было объезжать на значительные расстояния. Были грозы, были ливни, иногда тоже задерживавшие нас, но все же мы подвигались к вожделенной цели и, конечно, были в самом приятном настроении, после 21 года ссылки мысль о родных, о свободе была очаровательна. Самара была местом нашего пристанища, там жила и имела свой дом старшая сестра наша, Екатерина Петровна, слывшая в петербургском свете за mademoiselle Blanche и бывшая замужем за доктором Францем Петровичем Паулером, но в это время уже овдовевшая, с нею жили две другие сестры, уже пожилые девицы. Накануне нашего приезда была страшная буря, так что перевозу через Волгу не было, но утром буря утихла, и мы с нашим тарантасом наконец перебрались на другую сторону, выйдя на Самарскую пристань Волги.
Был Троицын день 1846 года. Поднявшись на крутую гору, поворотив в первую улицу, называющуюся Дубровой, и проехав первый двухэтажный дом, мы увидели, что нас обогнал на паре, в линейке, какой-то господин во фраке и круглой шляпе. Это был Иван Андреевич Котляревский, который, раскланявшись с нами, проехал вперед. Мы были одеты в черкески, в папахи, и он, зная от сестер, что мы едем к ним в отпуск, тотчас узнал нас и поскакал известить их, что мы приехали. На этой же улице был и дом сестер. Предупрежденные им, они вышли на крыльцо, мы выскочили из тарантаса и заключены были в те горячие родственные объятия, которые провожали нас с лишком двадцать лет назад из Ершова в Петербург, в год катастрофы 14 декабря 1825 года. Тогда сестры были прелестными юными девицами, посреди их была незабвенная, кроткая, нежнейшая мать, теперь перед нами были пожилые, но все еще очень красивые женщины, а той, которая составляла нашу жизнь, наше счастье, — уже не было, но верю, что из того надзвездного мира, жилища духов, и ее душа приветствовала возвращение детей после тяжелых испытаний. Но как это был Троицын день и уже отблаговестили к обедне, то мы переоделись в свои военные сюртуки и все на дрогах отправились к обедне. Не говорю уже о том, с каким горячим чувством благодарности к милосердному Господу Богу вознесли мы наши Ему молитвы. Вот Его Божественным благим промыслом мы снова на родине, среди дорогих сердцу родных, и в тот самый момент, когда Дух Святый сходил на апостолов и действенно продолжает сходить на всех возрожденных верою и любовью, жаждущих этого источника воды живой!
После обедни, еще в храме, сестры представили нас своим знакомым и друзьям, из которых многие в этот же день посетили нас.
Самара, еще тогда уездный город Симбирской губернии, был торговым городом с пристанью, где грузилась пшеница-белотурка в количестве 5 миллионов пудов, был довольно красив, и хотя расположен на левом низменном берегу Волги, но стоял на горе, у подошвы которой протекала Волга. Он тогда имел не более трех церквей, Гостиный двор и все принадлежности большого уездного города. В конце улицы, где жили сестры, был большой тенистый сад по берегу Волги, где было публичное гуляние и устраивались на платформе танцы. Самарское общество того времени состояло из различных служащих лиц, но тут жили и многие из местного дворянства, а также многие съемщики земель из образованного класса, коммерчески занимавшиеся посевом пшеницы.
Много жило в Самаре богатых купцов, закупавших пшеницу и отправлявших ее на судах по Волге, — на пристани был целый город амбаров, доверху засыпанных. Тут, как всегда и, к несчастию, везде на Руси, были бесчисленные злоупотребления приказчиков богатых фирм, иногда в вопиющих размерах обмеривавших бедных тружеников, привозивших на продажу пшеницу. Стачки между торговцами, перехватывавшими подводы далеко за городом и понижавшими цену до невозможности, были делом обычным: это был целый заговор против бедняков, кровавым потом добывавших себе хлеб и обогащавших колоссальными капиталами своих притеснителей.
Что касается общества или так называемой интеллигенции, то я должен сказать, что Самара того времени могла гордиться им: так много было в нем прекрасного. Тут не было ни сплетен, столь обыкновенных в уездных городах, ни враждебных отношений, ни зависти, ни пересудов, все жили мирно, веселились в простоте сердца, не пытались представлять из себя дурных копий с губернских или столичных (а на самом же деле все же французских) оригиналов, но жили самостоятельной жизнью истинно образованных людей.
Самым выдающимся по многочисленному семейству и своему положению был дом управляющего удельным Самарским округом Н.А. Набокова, состоявший из 10 человек детей. Сам он был честнейший и добрейший человек в мире, большой оригинал, всегда тяжело вздыхавший, считавший часы в бессоннице и по виду казавшийся всегда огорченным, но на самом деле это был самый счастливый человек. За картами по вечерам вздохи его прекращались, и он становился веселым и любезным. Жена его, Анна Александровна Набокова, урожденная Назимова, была женщина большого ума, очень образованная, начитанная и с твердым характером. Она истинно была душой семьи. Все дети любили ее до обожания. Главною ее заботой было воспитание детей, для чего она не щадила ничего. Два старших сына ее были в школе правоведения, старший ее не окончил, быв исключен за дерзость перед инспектором, которого он в каком-то самозабвении схватил за ворот. Чтобы спасти его от лямки, добрейший принц Ольденбургский представил его сумасшедшим, посадил в сумасшедший дом, в особенную, впрочем, комнату, где он пробыл месяц, а потом исключил его из школы. Эта буйная головушка, приехав домой, стал проситься у матери на Кавказ, но она объявила ему, чтоб он шел в университет и окончил курс, и тогда только она даст ему свободу избрать свою карьеру. Ее слова были законом, и он вступил в Казанский университет, кончил кандидатом и потом, через несколько лет, был товарищем председателя уголовного суда в Симбирске.
Второй брат кончил курс в правоведении и в приезд наш был товарищем председателя, кажется, гражданского суда, когда старший был еще студентом. Оба они в то время были в Самаре. Оба были умные и образованные молодые люди. Старший был пылок, неукротим в порывах страсти, резок и дик. Второй же был кроток, скромен, деликатен, с чрезвычайно мягкими и приятными манерами в обращении и был любимцем прекрасного пола. Старший особенно привязался к нам как к декабристам. Почти каждый вечер проводил у нас в нашем семейном кругу. Сестры его очень любили. Кажется, он был и любимцем матери, выдающийся ум, смелость, а иногда и резкость его суждений действительно делали его интересным и привлекательным. Оба они были хороши собой, но красота их была разнохарактерна и носила на себе печать всей их последующей жизни. На первом видны были те грядущие порывы бурь и страстей, которые впоследствии и погубили его, а на втором, напротив, трезвое, спокойное и тихое самообладание труженика дела и долга. В то же время с Кавказа приехал брат Анны Александровны, наш товарищ по Кавказу и декабрист Михаил Александрович Назимов.
Сам отец Набоков был моим товарищем в Гвардейском экипаже, в котором он был батальонным адъютантом, когда я только что поступил в экипаж. Мы тогда еще были с ним в дружеских отношениях, потом он перешел в гвардейский Московский полк, а когда женился и вышел в отставку, мы с ним были в переписке. Таким образом, в этом доме мы жили и прошедшей, и настоящей жизнью. По вечерам занимались музыкой и пением среди дружеского и самого приятного общества. Мы привезли с Кавказа песню ‘Ноченька моя, ночка темная’ с прекрасным мотивом, которая сделалась любимой песней Анны Александровны.
Итак, закончив, по-видимому, наши странствования, мы на родине нашли столько любви, радости, счастья, что если положить на весы все тяжелые минуты пережитого и с горечью перечувствованного, то настоящее счастье наше много перетянуло бы весы на свою сторону. Я долее остановился на этом родственном дружеском доме потому, во-первых, что мать этого семейства, Анна Александровна, удостаивала меня особенной симпатичной дружбой. Любовь к нам ее пылкого сына-первенца, которого она страстно любила, еще более связывала нас. Мы перечитывали с ней его письма из Казани, всегда откровенные и полные горячей любви к идеальной матери, до бесконечности любящей и нежной, но в то же время твердой и строгой. Разбирали его характер, стремления, разгадывая его будущее, но, к несчастью, эта чудная мать была недолговечна и вскоре скончалась от болезни спинного мозга, унеся благословение мужа, всех детей, друзей и всех знавших эту благородную и добродетельную женщину.
Ближайший сосед и друг нашей семьи был И.А. Котляревский, живший вдвоем с единственной дочерью-красавицей, Ольгой Ивановной. Сестры наши очень любили ее, равно и она их, а потому мы часто виделись. Она была превосходная музыкантша и прекрасно пела. Ум, прекрасное воспитание, серьезная образованность и, сверх того, красота делали ее очаровательной. Осененные длинными ресницами большие черные глаза, в которых светились ум и глубокое чувство, черные, как смоль, густые волосы, правильные, греческого типа черты — все пленяло в ней, несмотря на ее маленький рост, так что общество ее и ее благороднейшего отца стало для нас какой-то необходимостью. К несчастью, это чудное создание, имевшее в себе все, что могло бы осчастливить того, кто бы обладал им, носило в себе зачатки злейшей чахотки, от которой вскоре она и умерла. При нас еще болезнь стала усиливаться, и с грустью вспоминаю, как она однажды сказала: ‘Зачем мне не 25 и не 26 лет — тогда я могла бы еще жить, а может быть, и выздороветь’. Ей еще не было 25 лет. С каким наслаждением мы слушали ее мастерскую игру на фортепиано — пение в это время ей уже было запрещено. Вот редкое молодое существо, сознававшее и говорившее без страха о своей страшной болезни, которая так часто обманывает обыкновенных смертных. После ее смерти отец ее переехал в Симбирск и там женился. Сын его, Андрей Иванович Котляревский, вышел из правоведения, как помнится, уже после ее смерти, а она так часто мечтала о том времени, когда они будут жить вместе с братом, которого она страстно любила.
После этого дома из дружеских домов сестер был дом Н., которого красой была его прелестная жена, Елизавета Андреевна. Вот опять, может быть, кто-нибудь заметит, что я в своих воспоминаниях всех хвалю или идеализирую и что дурных у меня нет, но это, может быть, потому, что дурное и дурные могли указать на меня самого, может быть, гораздо худшего дурных, а так как все мы внутренне имеем свое нехорошее, то зачем описывать дурное? Прекрасное же, возвышенное, изящное, встреченное мною на пути жизни, всегда производило на меня сильное и приятное впечатление, и потому оставалось живым в моей памяти. Итак, душа дома и семейства А. А. Н. и его краса была его жена, и не только дома, но и всякого изящного общества. Прекрасно воспитанная, грациозная, прекрасная собой, в которой доброта, кротость и нежность отражались во всех правильных, тонких и милых чертах. Доброта и нежность ее сердца были таковы, что она никогда не сердилась, но только огорчалась, и это правда без преувеличения. С приездом нашим она тотчас же посетила сестер, с которыми была очень дружна, и вот впечатление, какое она произвела и которое сохранилось в течении всего нашего многолетнего знакомства. Впоследствии, когда мы уже оставили Самару, она лишилась мужа (который не шел с нею в сравнение, хотя был ловкий и вполне приличный господин), а потом единственной дочери, страстно любимой. Дом их был самый гостеприимный и радушный, и у них всегда было много гостей, угощаемых даже до роскоши.
Из хороших и близких знакомых сестер было семейство С. Он был начальником инвалидной роты, жена его была немка, у них было две дочери, из коих одна была нехороша собой, но очень приятно пела, это была ученица моей сестры, сообщившей ей в пении очень хорошую методу. Другая была хороша собой, прелестная стройная блондинка. Обе были хорошо воспитаны, и младшая, кроме того, была прекрасная музыкантша. Она была невестой, хотя и не объявленной, одного молодого человека, служившего в удельной конторе, к которому она была равнодушна. С нашим приездом она стала показывать явное предпочтение брату моему, который тоже увлекся ею и готов был сделать ей предложение. Но тут вполне выразилась высокая честность, благородство и — скажу даже — великодушие наших сестер. Они знали, что намеченный жених ее был страстно влюблен в нее и даже до такой степени, что если бы брат мой воспользовался ее предпочтением, то он мог бы застрелиться, о чем уже и ходили слухи. Сестры же наши, несмотря на любовь к брату, самую нежную и даже самоотверженную, с твердостью восстали против этого, объявив ему прямо, что это было нечестно, и сильно отсоветовали ему взять на свою совесть несчастие человека. Он внял этим советам и, несмотря на то, что сердце его обливалось кровью, отказался от счастья обладать существом, полюбившим его, и это при пламенной и крепкой любви его к ней. Он уехал, а она вышла за своего прежнего жениха. Я их видел в С, когда он уже был управляющим удельной конторы. Это был человек очень образованный, с честными правилами, он кончил воспитание в Харьковском университете, был умен, хорош собой. Она имела детей и, по-видимому, была счастлива, да я думаю, что и не могло быть иначе с таким человеком, каким я знал А.Ф. Б. Жена его, слабость моего брата, вскоре умерла чахоткой. Теперь уже многих из действовавших в этой драме лиц нет в живых, но этот поступок моего благородного брата глубоко врезался в моей памяти. Потом и он женился, но, более потому, что и будущая его жена также влюбилась в него. Нет сомнения, что в эпизоде первой любви играло видную роль наше политическое положение как декабристов, возвратившихся из Сибири через Кавказ, что для юной, прелестной, романической девушки все же имело некоторое обаяние.
В Самаре по зимам жили многие богатые помещики, в том числе и два брата П., один — холостяк, очень умный человек, отставной гусар, другой — бывший предводитель дворянства, семейный человек. Потом Дмитрий Александрович Семенов, живший по другую сторону улицы, наш приятель, у которого мы с братом гащивали в его деревне, в 50 верстах от Самары, и объедались малиной со сливками. Он служил в конных пионерах, был славный, веселый, пылкий малый с благороднейшими правилами. Он был тогда еще холостяком и влюбленным в дочь самарского полициймейстера. Отец ее был отставной гусар, еще служивший в 1812 году, с прямым благороднейшим характером, всегда веселый, радушный, гостеприимный и, надо прибавить, строгой честности, всеми уважаемый человек. Он был вдовец, и у него было две дочери, очень хорошенькие и милые, старшая-то и была предметом Д.А. Семенова, но досталась не ему, а начальнику Самарской пристани, капитану инженеров путей сообщения А. И.Г. Младшая, лет 16, была очень мила и грациозна, особенно когда танцевала качучу с кастаньетами — тут она приводила в восторг. Это было тоже милое и приятное семейство, и мы с братом часто их посещали, всегда встречаемые самым задушевным радушием. Утром тотчас же являлась водка с закуской и непременно с малороссийским салом, которое он очень любил, как добрый хохол. Потом, когда уже нас не было в Самаре, отец переведен был в Симбирск, и мы уже не видались. Много времени спустя я встретил меньшую в Сызрани и, кажется, как помнится, она не была счастлива в замужестве, каковое счастье с нынешними нравами уже редко дается.
Еще в Самаре тогда жило семейство X. Сам Г. X. был отставным гусаром, жена его, Елизавета Николаевна, была прелестная молодая дама, принадлежавшая по роду и воспитанию к высшему кругу. Они были очень богаты, и дом их был один из самых приятных, где бывали танцевальные вечера. Помню также, как я любовался, когда во французской кадрили сам X. танцевал, и не так, как уже было принято танцевать по образу пешего хождения, а выделывая все па прежней кадрили. Он это делал для фарса, но так мило, так красиво, что можно было пожалеть, что изменили этот танец с его прежними грациозными па. Впрочем, и в нынешнем хождении требуется много ловкости и красоты в движениях, легкости и грации, и тогда только этот танец приятно и танцевать, и приятно смотреть на танцующих.
Жили также в Самаре самарские помещицы, две девицы Д., хорошо воспитанные и очень милые. Старшая, Надежда Андреевна, была цветущая здоровьем девушка и очень хорошенькая. Меньшая была болезненна, но также умна и мила. Они пополняли кружок милого тогдашнего общества Самары. Вот то милое самарское общество, приютившее нас, изгнанников.
В Самаре часто составлялись веселые пикники. Для этого нанимали большую волжскую лодку с гребцами, брали с собой различные вкусные яства: пироги, шоколад, чай, кофе, отправлялись на какой-нибудь остров и располагались где-нибудь в живописной местности у пчельника. Пока старшие готовили все для еды, охотники удить рыбу располагались по берегу с удочками, а все остальное общество, состоявшее из сонма молодых и, надо прибавить, прелестных девиц и молодых людей, уходило гулять по лесу. В этих лесных прогулках часто встречались большие препятствия в крутых оврагах или в поваленных деревьях, и тут наступало для молодых людей самое приятное наслаждение: спускать, поддерживать и вообще оказывать различные услуги, даже с риском сломать себе шею, милым спутницам. Прелестные эти спутницы с пылающими от волнения, усталости, опасных переходов лицами были еще прелестнее. Как приятны были эти гуляния!
Ольга Ивановна очень любила эти загородные прогулки по диким местам, еще не тронутым в красе своей природы, которую она страстно любила, все существо ее дышало жизнью, жаждало жизни и ее удовольствий, а потому и она не отставала от своих подруг, но как страшный недуг уже вселился в нее и уже у нее не было тех сил, какие имели другие с цветущим здоровьем, то мы с братом, как ближайшие из знакомых, при обратном шествии к стану обыкновенно сажали ее, изнемогавшую от усталости, на сцепленные наши руки и таким образом приносили на место. Возвращались домой обыкновенно с пением, и как все девицы самарские того времени были хорошие, а некоторые и очень даже хорошие, певицы, то пение выходило очень стройное, и все эти нежные милые голоса стройной гармонией далеко разносились по Волге и по окрестным лесам. Иногда случалось возвращаться в лунную ночь, тогда очарование было полное.
В то же лето случилось со мной происшествие, которого я никогда не забуду и не должен забыть, а всегда помнить и благодарить Бога за Его бесконечное милосердие ко мне, грешному. Мы с братом имели обыкновение по утрам ходить купаться на Волгу, раздеваясь обыкновенно на плотах, пригнанных с верховьев Волги. Плоты эти стояли у берега привязанные канатами, а один канат привязывался, сверх того, к дальнему концу плота, чтобы быстротой течения его не заворачивало. Накануне дня святой Ольги, 10 июля, мы тоже купались и плавали, брат поплыл прежде к дальней стороне плота, и я тоже располагал плыть туда же, но брат, видя мое направление и зная, что я плаваю хуже его, закричал мне: ‘Не плыви лучше туда, там очень быстро’, я послушался и направился к ближней стороне плота, и когда хотел влезть на него, руки мои поскользнулись, оборвались, и я погрузился в глубину, меня в ту же минуту затянуло под плот, и погибель моя, казалось, была решена. Я уже захлебнулся и, еще погружаясь, подумал: вот как люди тонут, но произнес мысленно молитву: ‘Господи Иисусе Христе, прости мои согрешения’, — и в этот самый момент какая-то сила выбросила меня обратно в ту сторону, откуда я упал, и против быстрого течения вынесла меня из-под плота. Я уже почти без сознания, по инстинкту самосохранения, барахтаясь руками, схватился за переплет, связывавший бревна древесными ветвями лозы, и уже судорожно зацепился за нее. Тут подбежал по плоту брат с мальчиком и вытащил меня. Придя домой и застав сестер, поджидавших нас за кофе, мы рассказали, что случилось и как чудесно милосердие Божие спасло меня. Конечно, я тотчас отслужил благодарственный молебен Господу и не перестаю воспоминать в молитве это чудо и прославлять Господа.
В тот же вечер, сидя в саду за чаем, слышим на дворе конский топот, затем входит человек от Е.Н. Хар., подает газету, и мы читаем, что получили отставку. Если б я утонул — как бы много это чтение усугубило печаль добрых, самоотверженных сестер!
Чтоб не быть праздными, мы с братом стали также скупать пшеницу, чтобы при повышении цены продавать с барышом. Конечно, это было маленькое дело, но все же дело. Но вот приходит первый еще тогда пароход ‘Волги’ (первого пароходного общества на Волге), мы решились покончить эту операцию и устремили все свои мысли на пароходное дело. Мы с братом, когда еще плыли по Волге в Астрахань и на Кавказ, мечтали, как бы устроить на Волге какое-нибудь усовершенствованное судно, могшее заменить неуклюжую первобытную расшиву. Когда пришел пароход и на нем главный инженер и управляющий пароходным обществом господин Ренхен, мы, конечно, тотчас познакомились с ним, и все беседы наши были посвящены нашей идее. Для правильности движения грузов никакое парусное судно не могло удовлетворять потребностям торговли по уклончивости течения, и потому мы придумывали, какое бы судно можно было устроить для этого. Господин Ренхен подал нам мысль устроить грузовое судно-пароход, которое бы при паровом двигателе вмещало бы и груз. Так как он познакомился со всем самарским обществом, то об этом нашем предприятии пошли толки во всех домах, и наконец вызвались желающие составить товарищество, к ним присоединились другие, но решались они на это с тем, что бы кто-нибудь из нас, братьев Беляевых, взялся за дело устройства всего предприятия и его ведения.
Я до сих пор не могу себе разрешить загадки: каким образом люди, знавшие нас какой-нибудь месяц, могли возыметь и оказать такое доверие людям, которых вся заслуга и все счастье состояло в том, что они просидели в тюрьме семь лет, на поселении в Сибири семь лет и на Кавказе семь лет. Правда, все знали, что мы были когда-то моряками, но это в юности, и этому прошло больше 20 лет. Это действительно загадка, которая, однако ж, разрешилась фактом. Самарские богатые люди начали складчину, набрали капитала, кажется, до 30000 рублей с надеждой, что еще можно будет набрать охотников: господин Ренхен брался тотчас выписать из Роттердама план судну-пароходу, получил нужные задатки, прокатил все самарское общество и отплыл. Главное общество пароходства по Волге устроило около Рыбинска род верфи, мастерские, машины, и там-то он предложил строить и нам пароход, но когда пришел план из Роттердама, то тамошние инженеры, а также и Ренхен, и мы с братом поняли и убедились, что такого рода судно будет неудобно, потому что пшеница будет страшно нагреваться от котла, и необходимо было обратиться к обыкновенному буксирному пароходу небольшой силы лошадей в 80 и одного верхнего давления, что соответственно небольшому капиталу. Итак, выписали план буксирного парохода. Начав уже дело так неожиданно и так необыкновенно, мы, для усиления средств, написали ко многим нашим прежним знакомым, хотя это и была дерзость с нашей стороны. Мы только что возвратились из ссылки, кто нас мог знать теперь, исчезнувших 20 лет назад? Кто решится отправить к нам свои кровные деньги на какое-то пароходное предприятие? Тогда и пароходы заграничные едва были знакомы русским.
И что же, какой ответ, какой отпор получила эта дерзость? Господин Нестеров, с которым мы познакомились только на Кавказе — он был и начальником Владикавказского округа — посылает 5000 рублей, В. В. Недоброво посылает 5000 рублей, князь Юрий С. Хованский дает 10 000 или 15 000 рублей и еще некоторые по 1000 и по 2000 рублей. Так что капитал составился значительный и дело пошло в ход. Ожидали нового плана и паровой машины высокого давления, которая была выписана сначала, но теперь к ней прибавили и низкого давления, так что полная машина была в 160 сил.

Глава III. Поездка к родным

Пока делать было нечего, как только ожидать высылки плана и машины, что могло только быть весною 1847 года. Ренхен по окончании навигации уехал за границу, а мы в эту зиму собрались навестить всех наших родных, товарищей детства и друзей отца и матери. Многие из родных родились, выросли без нас, и так с каким нетерпением мы с братом ждали отъезда! Купленную пшеницу нужно было продать, что мы и сделали.
Таким образом мало-помалу все это уладилось, и положено было ехать 8 января, после Крещения. С нами ехал через Симбирск в Казань молодой друг наш, уже известный читателям, который, как по привязанности своей к сестрам, а особенно к нам, был как бы членом семьи нашей, таковым он действительно и стал, женившись на племяннице моей. Незабвенная мать его, которую я могу назвать другом, приехала проводить нас, несмотря на свое болезненное состояние. Ее прощание с сыном, ее объятия, из которых она долго не выпускала его, были очень грустные. Я думал, что это была грусть обыкновенная при разлуке нежно любящей матери с возлюбленным сыном-первенцем, но тут эта грусть была предчувствием, что она прощалась с ним в последний раз. При ее сильной болезни, которой она страдала уже несколько лет, вдруг осенью у ней сделалось воспаление в горле. Все средства врачей были безуспешны, хотя по временам она и чувствовала облегчение, и в такой-то промежуток случился наш отъезд, так что она могла приехать проводить нас и сына.
Лошади тронулись, и мы отправились в наше путешествие по родным. Дорога наша была обычная несносная дорога того времени, когда не только железных дорог, но и шоссейных еще не было, которых, впрочем, и в настоящее время так мало, что ими пользуются только исключительные местности. Бесконечная запряжка лошадей, бесстыдное запрашивание лишних прогонов, скучный торг с ямщиками, тесные избы и тому подобное. На одной станции наш пылкий спутник так разгорячился, что ударил ямщика и тем доказал ту неопровержимую аксиому, что можно писать прекрасно о свободе, быть либералом на словах и дипломатом в действиях. В Симбирске мы с ним расстались и пробыли там несколько часов, зацепив порядочную порцию угара в мерзкой гостинице. Из Симбирска отправились в Промзино, наш первый родственный этап. В Промзине жила наша младшая сестра, которая была замужем за симбирским помещиком, в то время управлявшим имением Потемкина и жившим в Промзино, Сурской пристани, весьма значительной по отпускной сплавной торговле хлебом.
Когда мы уехали из Ершова, эта сестра была еще ребенком лет 14 и меньшая, и хотя, как с ребенком, мы были с нею менее близки, но все же сердце зашевелилось, когда мы увидели село, церковь и небольшой дом управляющего. Две повозки, въехавшие прямо во двор, и ожидание нас уничтожили всякую нечаянность, но родное сказалось: объятия были крепкие, и радость — восторженная. Этой сестре было тогда около 35 лет, характер ее несколько флегматический, серьезный — ее несчастные роды, конечно, много этому способствовали. Она имела восемь человек детей, которые все умирали в младенчестве.
Последнего ребенка она отдала под покровительство Николаю Чудотворцу, и вера ее не была постыжена: ребенок этот один жив и здоров до сих пор и стал честным общественным деятелем. Муж сестры, Ал. Ан. Иевлев, был оригинал в полном смысле слова, маленький ростом, с взъерошенными волосами и самыми быстрыми движениями. Кроме карт, он никогда не сидел на месте, а всегда был в движении, но имел важный вид, был до крайности церемонен, вежливость его была самая утонченная — он иначе не отвечал на вопросы малознакомому лицу, как с поклоном. Но по сердцу был очень добрый человек, хороший родной и нас принял как братьев, не переставая, впрочем, церемониться.
У них был маленький домик, и с нашим приездом буквально наполнился весь, и не было комнаты, где бы не помещалось несколько человек, но пословица говорит: в тесноте люди живут, а в родственной тем более. Я всегда с удовольствием наблюдал, когда случалось ночевать в избе, как благословенная крестьянская семья после тяжелых дневных работ, после ужина, обычных застольных разговоров, шуток и смеха, укладывалась на сон грядущий. В колыбели, привешенной к наклонной жерди, спит младенец, по лавкам на войлоках располагаются подростки девушки, против печи у окна брачное ложе хозяев, с которыми обыкновенно спит кто-нибудь из маленьких детей, уже выползший из колыбели, как бабочка из кокона, на полатях старшие из семьи и работник, мальчики подростки на полу, на печи бабушка, еще какая-нибудь тетка — все полно. Наконец тушится огонь, еще говор, уже шепотом, из различных групп продолжается и замирает в наступающей тишине, прерываемой от времени до времени разнообразными звуками храпения — признак глубокого сна, чуждого беспокойств, искусственной утонченной жизни, чуждого ее забот, мечтаний и неги, — тут это истинно благодетельный дар природы, наводящий забвение обо всем, что могло встревожить в течение дня, и восстановитель сил для новых тяжких трудов, питающих семьи и миллионы людей.
Село Промзино расположено было на берегу реки Сура. Здесь закупалось огромное количество хлеба, который грузился на пристани и по Суре отправлялся к Волге, и потому Промзино, как пристань, было важным торговым местом. Тут жило много купцов, имевших свои дома, так что местечко это было очень оживленное. Тут был большой храм во имя Николая Чудотворца, образ которого изображенный в старце большого размера почитаем был за чудотворный. Достоверное предание гласит, что во времена набегов различных диких орд, так как эта местность считалась украиной и граничила с ними, то однажды огромное ополчение осадило Промзино, и гибель была несомненная. Все жители обратились с горячею молитвой и постом к заступлению Чудотворца Николая, который, вняв молитве бедствующих, своим заступлением перед Господом совершил чудо. Полчища врагов вдруг увидели, как потом рассказывали пленные, огромное воинство со стороны русских, так что, не ожидая еще нападения, они обратились в бегство. С тех-то пор этот образ признается чудотворным и привлекает к себе многочисленных странников из всех ближних и дальних местностей. Нам показывали то место, где расположен был неприятель подругой стороне реки, на обширной равнине. Чудеса от этого образа часто повторяются, конечно, для всех обладающих верою в той степени, которая вызывает чудо милосердия Божия, какое было с евангельской кровоточивой и какое всегда будет явлено, по слову Господа, искренно и сильно верующему, потому что Господь Бог тот же вовеки.
Несмотря, однако ж, на то, что Промзино было знаменито во всем этом крае, богато, хорошо обстроено, но, конечно, общества, с которым можно бы было провести приятно время, тут не существовало, так что только изредка заедет какой-нибудь мелкопоместный помещик поиграть в карты, по крайней мере, так было во время нашего там пребывания. Вечерком обыкновенными посетителями были протопоп, умный и хороший священник, прекрасной наружности и с редкою особенностью: у него, при совершенно русых волосах на голове и бороде, один ус был совершенно седой, тогда как он был еще молодым человеком и не имел седых волос. Другой посетитель был местный почтмейстер.
Пробыли мы у сестры недели две в приятном родственном общении милой, любящей и дружной семьи, в обычном деревенском гулянии пешком или катаньи в санях на тройках, время, конечно, летело быстро, и наступила пора ехать к новому свиданию с сестрой, бывшей товарищем детства, двумя годами старшей меня.
Нам нужно было ехать на Пензу и Чембар, одна дорога шла на Сарайск, другая через Колывань. Кто советовал ехать одной, кто — другой. Наконец мы последовали совету протопопа и поехали проселочным трактом. На первой же станции, куда проехали по ужасным ухабам, мы убедились в непригодности этого совета. Вольные ямщики запросили более, нежели двойные прогоны, мы их прогнали и начали пить чай, как для своего утешения, так и для того, чтобы не показать им, что мы торопились и нам ехать необходимо. Отправивши людей по деревне в поиски за лошадьми, мы скоро получили приятную весть, что лошадей ведут — и за обыкновенные прогоны, с водкою и нынче уже с чаем. И так, нимало не медля, мы отправились и уже ехали без особых приключений, кроме тех неудобств тесного сидения в шубах и тесных сапогах, отчего часто отсиживались ноги и бока. Сверх того, шел снег, превратившийся в дождь, что заставляло спускать циновку и сидеть без воздуха.
Наконец, несмотря на все описанные муки, мы доехали до Пензы, и на нас повеяло воздухом родины. Здесь, в Пензенской губернии, в Чембарском уезде, некоторые из нашей семьи, брат и младшая сестра, увидели свет Божий, другие же провели годы детства и счастливой юности, так что эта местность была тем еще драгоценна для нас, что тут покоится прах наших незабвенных родителей. В этом же крае жили многие из близких друзей нашей семьи и сверстников юности нашей.
По этой же дороге, по которой я проезжал выпущенным из корпуса 17-летним офицером, теперь мы остановились в селе Каменка, имении незабвенной княгини Долгоруковой, откуда они приехали за нами и увезли в Петербург. Вся эта дорога нам напоминала что-нибудь из счастливого минувшего. Она была обсажена березками еще по повелению Императора Александра I, тогда эти березки сажались еще молодыми, а теперь они были уже в полном росте и огромного размера, хотя с зимними голыми сучьями.
В Каменке мы остановились пить чай, и к нам пришла бывшая девушка сестер — Олинька, как в юности мы ее звали, теперь уже пожилая женщина. Она пришла вместе с мужем, бывшим буфетчиком в доме Долгоруковых. Вспоминали мы при этом, как он кормил нас сахарными сухарями и крендельками и разными другими лакомствами, когда мы детьми забегали в буфет. Как приятно было вспоминать все это и как дороги нам были эти люди, напоминавшие нам давно минувшее! Особенно нам отрадно было видеть их радость и непритворную приязнь. После Каменки мы приехали в город Чембар, где нам также предстояло свидание с одним семейством, с которым после смерти отца нашего, когда мы перешли из дома управляющего в отведенный нам флигель, мы жили на одном дворе. Это была та самая Наталья Ивановна Пальмен, о которой я упоминал в первой части моих воспоминаний. Она жила удочери, бывшей замужем за отставным офицером, а теперь служившим коронным чиновником при откупе в Чембаре. С нею мы вместе росли, учились у ее матери, а сыновья, ее братья, теперь уже оба умершие, были товарищами нашего детства и наших детских игр.
Итак, мы уже издали начали смотреть, не видно ли Чембара. И когда наконец увидели его, он показался нам очень красивым, может быть, потому, что и дым отечества нам сладок и приятен. Они нас не ждали, а потому брат захотел испытать, узнают ли они его. Он первый выскочил из повозки и в своем черкесском костюме вошел в переднюю, где встретил даму средних дет, довольно полную. Он тотчас же узнал Наталью Михайловну, дочь Натальи Ивановны. Он начал было сочинять историю своего приезда с Кавказа, как тотчас же был узнан и заключен в дружеские объятия. Тут подошли и сестры, и радостным восклицаниям не было конца. На другой день мы уехали. Впереди нам предстоял целый ряд свиданий восхитительных с близкими родными, а они были нам чужие и между нами не было той симпатической дружбы, которая связывала нас с Арнольди и Мальвинскими, которые еще были впереди. Из Чембара мы уже ехали прямо в Ершово — то Ершово, откуда, как из теплого гнездышка, все члены нашей семьи разлетелись по свету.
В Ершово мы приехали часа за три до рассвета. Сестры отправились ночевать в дом бывшей нашей незабвенной няни Пелагеи, которая при виде своих питомцев, а особенно брата, возвратившегося из ссылки, плакала и смеялась, почти обезумев от радости. Сколько чувства таится в этих простых сердцах! Думаю, что народ наш настолько же превосходит нас, людей так называемой интеллигенции, чувствами, сколько и физическою силою. Мы с братом отправились ночевать в другую избу через улицу. Привязанность этой женщины поистине достойна удивления. В течение двадцати с лишком лет сохранить такую привязанность и такую горячую любовь к своим питомцам, не только не забыть их, но постоянно молиться за них, тогда как они ровно никакого добра ей не сделали. Да, только русская няня способна к такой любви! Когда заблаговестили, мы зашли за сестрами и пошли к обедне, а потом на могилу родителей, где отслужили панихиду. Сколько скорбных и в то же время отрадных чувств и мыслей возникало в сердце и памяти, когда мы остановились перед кирпичным памятником! Какая горячая молитва излилась из сердца на могиле таких добрых, нежных и добродетельных родителей! На этот раз мы служили панихиду одни, дети их, тогда как в радостные приезды наши прежде ссылки нас в Сибирь молились вместе с матерью, которая теперь уже покоилась в той же одной могиле отца нашего и ее супруга, и, конечно, души их, соединенные здесь верою и любовию, радостно внимали молитве детей их, наследовавших от них их веру и любовь!
Поистине величайшее сокровище из всех земных даровал Бог в молитве и бескровной жертве за дорогих сердцу усопших, посредством которых еще живущие на земле сообщаются с умершими! И как отрадно верить, что эта чудная жертва, однажды навеки принесенная Спасителем, в действительности, по Его благости, приносится и теперь и очищает тех из верующих грешников, которые не вполне очистились при смерти, а очищенных таинством покаяния и причащения возбуждает к молитве за приносящих и еще живущих на земле! Какой дивный союз, не расторгаемый смертью, и какое непостижимое милосердие, соединяющее людей верою и любовью вечною! Эти размышления невольно овладели мыслями при виде могилы виновников нашей жизни и при воспоминании их жизни, веры, добродетелей, завершенных мирною христианскою кончиною. Исполнив долг любви и благодарности родителям, мы возвратились на квартиру и, напившись чаю, отправились в Васильевку.
Васильевка, Ершово и Вельможка — три очаровательных места, в которых сосредоточиваются все самые отрадные воспоминания моей жизни. В Васильевке была моя первая юношеская любовь. В Ершове протекло мое детство, лелеемое родительскою любовью и нежною любовию сестер, теперь же оно было мило одною дорогою могилою. Вельможка мне дала ту, которая счастливила меня 18 лет моей жизни. Но Васильевка теперь уже ничего не представляла, ничего, кроме приятных воспоминаний. Вместо дома, населенного милыми, юными и прелестными существами, теперь дом этот стоял пустой, без признаков жизни.
В нем обитал один из сыновей В.А., давно умершего, П. В. И., дикарь и оригинал, бегавший от общества с самой юности. Все комнаты, когда-то оживленные, пусты. Картины все те же, уединенно висящие и ничьего взора не привлекающие. Мебель та же, но уже нет сидящих на ней в шумной веселой болтовне юных обитательниц, те же кресла, в которых сидел маститый хозяин и отец, давно опустелые, теперь все тут холодно и мертво. Хозяина не было дома, и мы поворотили в Варварино, где жили две сестры — друзья юности нашей. Чтобы живее было удовольствие свидания, мы заблудились и довольно долго не могли найти дороги, но наконец вот дорога и дом, уже вовсе нам незнакомый, въезжаем во двор, входим на крыльцо, и человек говорит, что одна барыня дома, все другие уехали в Вельможку, но эта барыня была Надежда Васильевна, сверстница и друг сестер и предмет моей первой любви.
Нельзя описать общей нашей радости при этом нашем свидании, да и вообще думаю, что чувства сердечные никогда не могут выразиться вполне, слово всегда недостаточно для выражения душевных ощущений: это мир недосягаемый, а потому и слабо выразимый. При виде той, которая некогда обладала моим сердцем, не скрою, что и теперь оно забилось сильнее. Перед нами стояла теперь уже пожилая женщина, мать семейства, но все еще с теми же чудными черными глазами, с тою же привлекательною улыбкою, как и в юности. Она по болезни одна оставалась дома. Нечего говорить, как приятно прошло время в расспросах, в участии сердечном, выказанном при воспоминании пройденного нами в жизни. Ни время, ни разлука не ослабили прежней дружбы. Смотря на меня, может быть, в мыслях ее промелькнуло то время юности, когда она была так пламенно любима тогда еще юношею, теперь стоявшим перед ней пожилым уже и так много вынесшим в эти 20 лет человеком. И действительно, я и теперь любил ее не менее, с тою только разницею, что тогда это была безотчетная бесцельная любовь юности, а теперь это была чистая, бескорыстная любовь друга. Более года она была больна, и теперь мы опасались, чтобы это свидание, ее взволновавшее, не было ей вредно, но, благодарение Господу, никаких худых последствий не было, на другой день она была весела, хотя и чувствовала слабость. Обедали мы одни, она только сидела с нами за столом. Вечером возвратились остальные члены семейства. Муж Надежды Васильевны, И. А. М., дочь его, Анна Ивановна, прелестная 16-летняя девушка, с прекрасными черными глазами, стройная и чрезвычайно грациозная брюнетка, и сестра Надежды Васильевны, Варвара Васильевна, которая 20 лет назад была предметом любви брата моего. Она и теперь сохраняла всю свою красоту и грацию, так что и теперь можно было в нее влюбиться, и сестры мои имели мысль соединить нас, но она почему-то не решилась и осталась моим другом, а не женою. Вечер этот, по взаимным чувствам нашим, по воспоминанию о минувшем, был так оживлен, разговор был так полон интереса как для них, так и для нас, что напрасно маятник усердно работал, напрасно усердно колотил молоток в пружину, никто не замечал и не слыхал боя часов. Сестра моя, хотя и не была уже первой молодости, прекрасно пела, и ее упросили петь, а она выдала и нас с братом, сказавши, что и мы поем, и вот принесли гитару, на которой играл мой брат, и нас упросили также петь, что мы и сделали, как умели, не будучи в состоянии отказать. Но как все в мире кончается, то и этот приятный незабвенный вечер кончился, все, распростившись, отправились спать тем приятным сном, который наступает для человека, когда сердце полно сладких ощущений.
На другой день, к обеду, приехало семейство Екатерины Васильевны, старшей сестры Надежды Васильевны, оно состояло из отца, матери и трех очаровательных по красоте, грации и, надо прибавить, милой застенчивости дочерей, стройных и свежих, как розы, только что распустившиеся. Старшей было не более 18 — 19 лет. В них и тени сходства не было с теми красавицами, которых гордая поступь, смелый взгляд, повелительный вид говорят, что они знают силу и обаяние их красоты и требуют восторга и поклонения! Нет, эти милые прелестные создания, при уме, воспитании и красоте, кажется, и не подозревали, что они могут очаровывать. Я думаю, что если б им кто:нибудь сказал, что они прекрасны, то они искренно удивились бы. Смотря на недоступную тогда для меня красоту их, мог ли я думать, что одна из них через несколько лет будет подругой моей жизни и что с нею я узнаю и испытаю то идеальное на земле счастие чистой супружеской любви, которая одна только и составляет для человека полноту и прелесть земной жизни, разумеется, только тогда, когда благословение Божие осенит этот союз любящих сердец своею благодатию и сделает его обителью мира, любви и добра. Конечно, есть жизнь высокая и вне брака, и еще более отрадная — жизнь в Боге, но она не всем доступна. С приездом их наше общество еще более оживилось, и этот вечер был один из приятнейших в моей жизни, тем более, что он был началом того счастия, каким я впоследствии наслаждался.
Погостив несколько дней в Варварино, мы отправились в Вельможку, где провели целый день. Тут наступило страшное испытание для девиц, с которыми мы только познакомились вчера в Варварине. Мать их, Екатерина Васильевна, зная, что все мы любим музыку, заставила дочерей по очереди сыграть для нас что-нибудь. Пылая от стыдливости, они сыграли нам несколько пьес, но зато что им это стоило при их необыкновенной застенчивости, в которой они были еще более восхитительны. Родители их были издавна связаны искренней дружбой с нашим семейством и, как видно, расположились и к нам. Отец их, обняв жену свою, подошел ко мне и сказал: ‘Вот, Александр Петрович, ищите теперь себе такую жену, это мой хранитель, это мой душевный мир, укротитель моего вспыльчивого характера и моя радость’. Думал ли он тогда, что его старшая дочь, живая копия своей матери как красотой, так и сердцем, будет для меня то, чем мать ее была для ее отца, — радостью, опорой, с которой мы, по слову Господа, в полном смысле составляли одно нераздельное существо.
Прогостив с неделю у своих добрых друзей, мы отправились из Тамбовской в Саратовскую губернию в имение сестры Софьи Петровны, Балашевского уезда, в село Блохино, где она жила с мужем, приехавши нарочно для свидания с нами. Она вышла замуж, когда мы были еще в тюремном заключении в Сибири и сносились со всеми родными, пользуясь правом жен наших товарищей декабристов писать в Россию и чудною добротою наших добрых гениев, для которых это было очень большим и неблагодарным трудом. Каждая из наших дам, я думаю, имела по 15 или 20 корреспондентов, не считая их собственной переписки с родными, что было для них более необходимо, более сердечно, и, конечно, наша переписка должна была и утомлять, и не представлять для них никакого интереса. С поселения мы уже писали сами, хотя через III отделение, с Кавказа же — бесконтрольно. И потому родные наши знали уже, что мы возвращались, и ждали нас. Для этого-то свидания и приехала сестра с мужем. Подъезжая к ним, мы ехали Хопром по льду, мчались быстро, беспрестанно прося ямщиков ехать скорее, и наконец въехали во двор. Колокольчики уже предупредили их, и вот на крыльце начались крепкие объятия. Мы с братом не были знакомы с зятем, и потому не могли так крепко обнимать его, как сестру. Вся прислуга выскочила во двор и толпилась на крыльце — ведь это было событие, равносильное приходу мертвеца с того света. И в то цветущее крепостное время, когда дворовые люди, большею частью выросшие в доме барском, были преданы своим господам до самоотвержения, все это радовалось, смотря на радость своих господ, несмотря на плюхи, пощечины и другие угощения той эпохи произвола, иногда чудовищно жестокого, иногда только сменявшегося прихотливою ласкою или шутливым и все же обидным словом барина, в руках которого была едва ли не жизнь и смерть его рабов. Я тут разумею вообще ненавистное право господ. К счастию, сестра моя принадлежала к семейству, не владевшему крепостным имением, и была воспитана так, чтобы быть матерью, а не госпожою доставшихся ей крепостных.
Сестра была одна с мужем. Три их дочери еще не кончили воспитания и оставались в Москве. Тут мы пробыли недели три, которые быстро прошли во взаимном родственном и любвеобильном общении и также в обычных деревенских прогулках на гумно, где молотился хлеб уже машиной, что еще было редкостью, в катанье по Хопру и в чтении по вечерам литературных произведений той эпохи сороковых годов, которая, на мой взгляд, да и по впечатлениям, ею производимым, была гораздо интереснее нынешней (1870 — 1880-х годов). В тогдашней, 1840-х годов, отечественной литературе была поэзия, сердечность, тогда перед глазами читателя проносились идеалы добродетели, представлявшие героев в ореоле мужества, самоотвержения и силы, а женщину в той обаятельной прелести красоты, чистоты сердечной, скромности и женственности, дававших такую силу и могущество, что дерзкий взгляд опускался при воззрении на нее.
Вот характер тогдашней изящной словесности. В романах того времени было столько интересу, завлекательности в разнообразных приключениях, неожиданностях развязки, что внимание читателя было поглощено совершенно, не хотелось оторваться от книги, но в то же время тут были представляемы образы, которые не только восхищали, но и внушали желание последовать этим высоким благородным образцам. В нынешней же литературе, напротив, над идеальным смеются, преобладает одна жалкая реальность, прекрасные таланты истощаются в изображениях самых грубых, животных страстей человека, хотя и в изящных формах современности, но совершенно отвергшего все духовное, облагораживающее, возвышающее, и хотя сильные таланты художественно представляют эту материальную половину человека во всей наготе, но эти мастерские картины только более погружают нас в глубину безнравственности и даже разврата. Таково, к несчастию, направление и дух нынешней литературы, и если б это направление продолжалось, то это учение обратило бы человеческий род в действительных животных, хотя и разумных, от крови которых столь многие желают происходить.
Недалеко от Блашинки жил меньшой брат зятя, И. И. Ж., с женой и маленькими детьми. Посещали их также соседи помещики и управляющие большими имениями. Тут же мы познакомились с известным Филиппом Филипповичем Вигелль, человеком умным и способным, но который и тогда еще показался мне несколько желчным, хотя мы только что познакомились и не могли входить с ним в короткие отношения. Впоследствии он стал известен по своим обширным запискам. Время летело быстро для всех, а особенно для нас с братом после 20-летней разлуки. Цель нашего путешествия была достигнута, мы увиделись со всеми близкими сердцу родными, кроме только дочерей сестры, и наступил день отъезда. Сестра с мужем поехали в свое подмосковное, а мы — в Самару.

Глава IV. Возвращение в Самару

В Самару мы уже возвратились с последним зимним путем, и жизнь наша между милыми, добрыми и любящими друзьями была так приятна, что не хотелось уезжать отсюда, но от Ренхена был получен уже план нашего парохода, впрочем, уже измененный на буксирный и уже сложной машины. Брату моему я предоставил все пароходное дело, сознавая его более себя способным, а двух нас держать на жалованье в таком маленьком предприятии и с весьма ограниченным капиталом было тяжело, поэтому-то он должен был ехать в Рыбинск, а я должен был искать другого занятия.
С сестрами был хорошо знаком один из самарских помещиков, некто граф Толстой, который и рекомендовал меня одному господину, по чину тайному советнику, крупному помещику, богатому откупщику и винокуренному заводчику, в имении которого, Уфимской губернии, был завод в 300000 ведер. Граф сообщил, что он должен был летом приехать в Саратов, и советовал мне ехать к нему туда, о чем он был извещен. Пробыв в Самаре до июля месяца 1848 года, я поехал в Саратов. Приехав туда, я нашел своего однокашника моряка Ивана Михайловича В., который служил здесь губернским почтмейстером. Он был моложе нас по выпуску, еще средних лет. Во время службы своей во флоте участвовал в Наварянской битве, где и был ранен щепой в глаз и окривел. Через него я познакомился со всем саратовским обществом, и между многими с Юлием Михайловичем Кайсаровым, человеком очень умным и образованным, а у него же я познакомился также с саратовским губернатором Матвеем Львовичем Кожевниковым, прежде бывшим начальником Оренбургского казачьего войска во время управления краем Василия Алексеевича Перовского, который очень уважал его. Действительно, это был человек большого ума и с большими познаниями, так что составлял прекрасный материал для министерского портфеля. Остроумный, чрезвычайно приятный в обществе, гостеприимный, гастроном и большой знаток и любитель хороших вин, которых всегда было изобилие за его столом, так как сам он любил выпить и любил, чтобы и гости его пили. Он был очень радушен, гостеприимен, и все приезжавшие в Саратов обедывали у него. Помнится, что я у него за обедом видел Н.Г. Чернышевского, сына саратовского протоиерея, тогда еще студента и неизвестного, а впоследствии получившего такую известность своими сочинениями. Днем Кожевников обыкновенно занимался делами, принимал доклады чиновников, разъезжал по городу, а время же обеда было для него временем отдыха. Свободный от бремени правления, он был весел, остроумен, чрезвычайно приятен и увлекателен. Я много обязан ему за его расположение ко мне и очень ценил это во все несколько лет его губернаторства.
У Кайсарова я познакомился с Г. Ж., которому меня рекомендовали и который тут же сказал мне: ‘Я слышал, что вы желали иметь занятие, я вам могу предложить место у себя. Я располагаю строить на реке Белой две баржи для пароходов и чтобы привлечь пароходное сообщение по реке Белой, которая имеет все условия для оживленного пароходства. Река Ик также должна быть судоходна, ее надо прежде исследовать, вот вы и можете заняться этим делом. К тому же, у меня большое производство спирта на заводе и большой откуп в Николаевском уезде. Если хотите быть комиссионером, то я дам вам 20 % из откупной прибыли. Я собираюсь ехать в Николаев, Юлий Михайлович поедет со мной, не хотите ли вы поехать с нами, чтоб ознакомиться с этого рода делами?’
Я поблагодарил его, принял предложение, но относительно комиссионерства по откупу просил его дать мне время подумать и прежде познакомиться с тем, что будет составлять мою обязанность. Когда мы остались одни с Юлием Михайловичем, он мне сказал, что дело, которое мне предложили, ‘по вашим правилам вам не подходит: вы должны будете содействовать всем злоупотреблениям всесильного откупа, а их бездна’. Затем он изобразил передо мною и подбавку воды в вино, и все употребляемые откупными агентами всякого рода обольщения и плутни. ‘Хотя вам этого никто не откроет, но все же вы должны будете сознавать, что все это делается и даже требуется откупщиками’. После этого разговора и совета, за который так благодарен этому честному и благороднейшему человеку, я отвечал Жад., что ‘страшусь взять на себя дело, которого выполнить в ваших интересах, может быть, буду не в силах, но что я могу честно наблюдать за вашими интересами, не принимая на себя ответственности комиссионера. Покупать же рожь на завод я берусь, построить баржи также, и если успею — обследовать реку Ик’.
Затем мы собрались в дорогу. Запрягли почтовых лошадей в коляску, у которой все ее кожаные карманы и места наполнили бутылками с различными винами и закусками, и отправили ее на перевоз, сами же на извозчиках, а потом через Волгу на большой шлюпке, при большой суете перевозчиков, перевозивших генерала, а в те времена генерал значил не то, что нынче! По городам, тотчас по записании подорожной на станциях, являлись городничие с приветствием его превосходительству. Во время обеда накрывали на стол, как подобает генералу, богачу и откупщику, с серебряным сервизом и посудой. Иногда же приглашались к столу и приезжавшие поздравлять с приездом. Пока после обеда пили кофе, курили, болтали, кухня уже мчалась вперед.
Проехавши немецкие колонии, мы углубились в степь, где нам запрягли уже татарских лошадей, а ночью еще нас сопровождали верховые, оглашавшие воздух своим монотонным пением. Путешествие наше, как можно видеть, было очень покойно, комфортабельно и очень быстро, так как малейшее уменьшение скорости в беге лошадей напоминала ямщику палка, толкавшая его в спину. Анастасий Евстафьевич был человек очень умный, Юлий Михайлович тоже, поэтому дорога, при быстрой езде, в разговорах, не утомляла. Приехавши в город Николаев, остановились в доме откупного управляющего. Николаевский уезд был очень богат огромными посевами пшеницы, так называемой белотурки, крестьяне были очень зажиточны, поэтому откупные выручки были очень обильны. Побывав в этом центре откупных операций и осмотрев различные заведения, проверив поданный отчет, неизвестно зачем, потому что спаивание шло превосходно, и думаю, что сам он не знал, зачем ехал, разве только для того, чтобы навести страх на целовальников да положить в карман несколько тысяч рублей.
Тут было решено, что я приеду в Москву, откуда, получив инструкцию и деньги, отправлюсь прямо на Кавказ к месту своего назначения. Тут мы простились, и я возвратился в Самару уже прямою дорогою.
Возвратившись в Самару, надо было собираться в Москву по условию с Г. Ж., но как въезд в столицы нам по указу об отставке был воспрещен и до сих пор еще, спустя почти шестьдесят лет после заточения и ссылки (1826 — 1884 годы), путают некоторые полицейские участки то, имеем ли мы право въезда в столицы, — то мы писали князю Долгорукову и просили его ходатайства о разрешении нам этого въезда. В это время Анна Александровна Н. уже уехала на Сергиевские воды и взяла с меня слово, что я навещу ее там. На воды я приехал в то самое время, когда было очень много посетителей вод, и все эти посетители, ищущие невест, а посетительницы — женихов, попивая воды и исполняя предписанные прогулки, наполняли аллеи и дорожки рощи или парка, а по вечерам вокзал, где усердно танцевали под звуки недурного оркестра. Анна Александровна с детьми занимала большой казенный дом, где и мне нашлось место. Я посещал некоторых самарских знакомых, а по вечерам сидел около карточного стола, сам не играя в карты, и любовался красотой одной из партнерок, симбирской губернаторши, которая с красотой соединяла любезность, ум и грацию во всех движениях. Она была молода, умна и чрезвычайно симпатична. На водах Сергиевских, впрочем, было довольно много хорошеньких, но между всеми первенство принадлежало губернаторше и девице Корейн, дочери начальника Казанского батальона. Я с нею виделся у Анны Александровны. Сын ее, студент Казанского университета, был в семействе Корейн своим человеком. Проведя очень приятно несколько дней на водах, посетив окрестности очень живописные, а также знаменитое Синее озеро, замечательное по яркому синему цвету воды и кристальной прозрачности, я простился с Анною Александровною и возвратился в Самару, где вскоре получил присланное нам князем Долгоруковым официальное письмо графа Орлова к князю с Высочайшим разрешением въезда в Москву — куда я тотчас же и собрался.
Проездом я заехал к сестре Варваре Петровне Иевлевой в их имение, где она жила летом. Село их называлось Курмачкасы, названием своим напоминавшее татарщину, где у них был прекрасный дом и сад, замечательный цветами и растениями, собранными со всех стран света. Алекс. Иоакимович Иевлев, муж, ее, был страстный любитель цветов и большой знаток в них, и потому все, что появлялось редкого, он выписывал, не жалея денег. Он вообще был любитель природы и все воспроизводил у себя. Он также был и археолог и с жадностью следил за всеми тогдашними, еще скудными в сравнении с нынешними, открытиями древности. Пробыв у них несколько дней, я отправился в Москву. При подъезде к станции Починки ночью сломалась ось у нашего тарантаса, и я просидел в степи почти всю ночь, дожидаясь, пока ямщик не привезет другую ось. В Починках на станции был один генерал, посланный по Высочайшему повелению в Саратов, где открылась страшная холера, а подъезжая к Москве я поворотил в Болшево, имение другого зятя Жукова, с которым мы простились в его саратовском имении прошлою зимою, которым закончилось наше родственное путешествие.
С каким сердечным трепетом я увидел сквозь чашу леса показавшуюся церковь — ведь это было после 20 лет ссылки, когда все производило сильнейшее впечатление и возбуждало столь же сильные чувства. Ямщик сказал, что это церковь села Болшево, затем стали открываться сквозь привлекательную яркую зелень и другие строения, над которыми возвышалась красная ветряная мельница, а наконец перед лужайкой показался небольшой дом с мезонином и террасой и отворенною дверью в дом. Сейчас же выбежала сестра и с нею две прелестные девушки в первой юности, высокие, стройные и в полном блеске красоты и грации. Я был в восторге, что могу прижать к сердцу таких прелестных племянниц. Но их робкая скромность и застенчивость удерживали их от радостных нежных излияний, каким могла предаться сестра. Сначала они скромно и робко сделали грациозный реверанс, и когда мать сказала: ‘Подойдите же к дяде и поцелуйте его’, они подошли и подставили свои пылающие розовые щечки моим поцелуям. Но это продолжалось недолго, и мы сейчас же сблизились. Третья сестра была еще малолетней и тоже обещала быть красавицей, но она недолго жила и от какой-то болезни умерла. Познакомившись короче со старшими, я с восторгом увидел в них, кроме красоты, ум, уже много размышлявший, тщательное воспитание, возвышенные чувства и даже серьезные взгляды на жизненные вопросы, и с первого же дня знакомства мы стали друзьями. Двадцать с лишком лет изгнаннической тюремной и воинственной кавказской жизни, конечно, должны были сильно отозваться в их юных, восприимчивых, несколько поэтически настроенных сердцах, и это еще более привязало их ко мне, а как я привязался к ним — того уже не говорю. И с этой минуты они стали для меня самыми дорогими существами.
‘Покойный уютный дом их был расположен на горном берегу живописно извивающейся змейкой Клязьмы, перед домом роскошные купы берез, а по обе его стороны сад в английском вкусе, далее тянулись роща и лес с одной стороны, а с другой их владения ограничивал глубокий овраг, за которым начинается земля Болшевского приюта, устроенного покойным благодетельным князем В.Е. Одоевским и доселе процветающего.
С террасы дома живописный вид представляет извивающаяся Клязьма, на луговой стороне которой виднеются огромные здания фабрик и заводов Москвы, этого русского Манчестера, и роскошные дачи, мелькающие сквозь яркую зелень садов и рощ, — словом, это Болшево был очаровательный приют семьи достойной, добрых и милых существ, в нем обитавших. Как сладко жилось тут среди любящих родных по крови и чувствам!
Сколько прелести было в наших бесконечных беседах о нашем многолетнем прошлом, которого мои юные друзья еще не имели, кроме детского о них представления, и о нашем будущем, для них еще только открывавшемся. Да сохранятся в них, думал я тогда, эти благие стремления, эта чисто младенческая вера, какая только требуется Господом для спасения, чуждая всяких примесей различных враждебных учений! Мать их была благороднейшее, самоотверженное существо, всем сердцем преданное Богу. Она много перенесла в своей жизни. Муж ее был подвержен периодической болезни, повторявшейся несколько раз, и тогда она была мученицей. При этой страшной болезни на ней одной лежали заботы о воспитании детей, дела по имению и тяжелый уход за ним. Отец их был очень умный и весьма образованный человек, издавший несколько хозяйственных сочинений, когда приходил в нормальное состояние, но руководить их в вере он не мог, будучи сам вовсе незнаком с этим предметом. Поэтому для их молодых умов предстояла опасность, и вот почему я сказал: да сохранит их Господь навсегда в их стремлениях, чувствах и снова приведет удалившихся.
У них, конечно, было много знакомых в Москве, из коих многие посещали и Болшево. Более короткая их знакомая была Елизавета Михайловна Евреинова, милейшая по своему веселому характеру и доброте старушка. Как богатая и родовитая помещица, она имела много крепостных слуг, которые были так коротки с барыней, что в доме хозяйничали более, нежели она сама. Но зато все они ее обожали, да и вообще все ее знавшие любили и уважали ее глубоко. Куда бы она ни приезжала, где бы ни являлась — ее встречали радостные восклицания, лучшее свидетельство, что она была самою дорогою гостью. Она страстно любила карты, и страсть эту разделял с ней зять мой, Акинф Иванович, очень милый, веселый и замечательный по своим остротам, а также и по уму. Дома он никогда не снимал халата, в котором часто воспроизводил па балетных танцовщиц среди зала, и все вокруг хохотало. С Елизаветой Михайловной они буквально большую часть дня и вечера сидели за преферансом, так как всегда был готовый партнер. Утром она только что вставала с постели, он уже являлся к двери и стучал, объявляя, что стол готов, тогда в ответ слышался голос: ‘Ах, батюшки, да дай же хоть умыться и Богу помолиться’.
Эта милая простодушная и уж вовсе не чопорная старушка, каких можно встретить мало, тип тогдашних богатых и знатных старых москвичек, очень любила все наше семейство и была одна из коротких его друзей, к тому же она имела дела с Акинфом Ивановичем, которому продала это Болшево и еще другое значительное имение и которому верила безусловно.
Любуясь юными и прелестными дочерьми его, она, конечно, не упускала случая приискивать им женихов, по страсти всех старых девиц, но их выбор еще тогда не был сделан, хотя у них было много знакомых и весьма представительных молодых людей, они еще жили в том идеальном мире, к которому и сами принадлежали, хотя, к счастию и чести их, сами того не сознавая. Конечно, может быть, и литература того времени, и необыкновенная застенчивость, особенно Наденьки, которая простиралась до невозможного, много способствовали созданию их идеалов. Я теперь только описываю их раннюю юность, дальнейшая их жизнь впоследствии также изменилась, как и все в этом изменчивом мире. Между частыми посетителями был также К.П. П — в, правовед, служивший в Сенате и всегда приходивший из Москвы пешком.
Елизавета Михайловна, погостивши у них довольно долго, уехала, а как и я приехал в Москву по делу с Ж., то и все мы собрались в Москву, где у них была годовая квартира у знаменитой Сухаревой башни с ее легендами о чародее Брюсе и другими темными преданиями.
Вот наконец и Москва, и это через 20 с лишком лет ссылки! Какой восторг восчувствовал я, как забилось мое русское сердце, когда она открылась во всем своем величии моим очарованным глазам! В первый раз я ее видел 10-летним мальчиком, когда мы, ехавши в Петербург, остановились в ней с князем Долгоруковым, в 1813 году, на другой год ее наполеоновского разгрома, чисто русской жертвы всесожжения, и потому у меня в памяти были одни развалины, торчащие трубы и растрескавшиеся стены домов, а проезжая ее, ехавши в отпуск, мы только останавливались на станции и, переменив лошадей, ехали дальше, и потому теперь она представилась мне уже в новом виде, фениксом, из пепла возрожденным.
Теперь же я смотрел на нее с особенным чувством нежнейшей любви, сознавая, что и я принес в жертву этому сердцу России двадцать один год моей молодой жизни, и принес эту жертву движимый тем же патриотическим чувством любви к родине, каким она обратила себя в развалины за независимость, если и нельзя еще сказать — и за свободу народную! Вот для этой-то свободы, подумал я, подвизались и мы, и, к несчастию, не без крови, пролитой в нашем несчастном покушении. Но где же теперь и эта независимость великого народа, когда извне Европа уже предписывает ему свою волю, а внутри ее появились адские идеи разрушения и отвержения всего святого и драгоценного для существа человеческого — появились и дерзновенно уже проявляют себя в адских деяниях убийств, грабежей, растления нравов и безбожия, наследия просвещенного Запада, столь любезного некоторым. Мы считали Царей наших, помазанников Божиих, как признает их святая апостольская Церковь, за тиранов и утеснителей, каковыми многие и были действительно, а вот один из этих тиранов за свободу своего народа стал жертвой этой адской идеи всеразрушения, и стал в тот момент, когда он, может быть, сам готовил России ту самую свободу, которую мы хотели дать ей насильственно, с пролитием невинной крови, революцией, влекущей за собой возбуждение всех страстей и всех дурных инстинктов в нашей падшей и извращенной природе! Да, я могу сказать, положа руку на сердце, что если б мы, искавшие изменения тогдашнего бесправия и притеснения, знали, что последует из революции, как знаем в настоящее время, если б мы знали, что из нее же возникнут целые полчища нигилистов, анархистов, динамитистов, если б знали, что она породит полное безбожие, разрушение всего, что дорого человечеству неоскотинившемуся, то мы опустили бы руки и с ужасом отступили бы перед добыванием свободы путем революции. Если нынешние выродки человечества во Франции, как и везде, считают первую французскую революцию ребяческою игрушкою, то что они готовят образованному миру, как не самый ад со всеми его атрибутами? Вот почему бессмертны слова Александра Освободителя: ‘Государственные реформы должны идти сверху, а не снизу’. И он совершил и выполнил свои убеждения как истинный помазанник Божий! Да ожидает же Россия и от преемника его продолжения и завершения всего того, что не успел окончить этот бессмертный благодетель и отец своего народа. И вот когда облагодетельствованный народ его им призовется к делу преуспеяния Отечества, должен он заявить всемирно свою благодарность и беспредельную преданность! И тогда не страшна будет нам эта адская зараза безбожия, извращения человеческого разума и замена вечной истины — ложью, и Россия выполнит, как многие еще только мечтают, великое свое призвание указать народам Единую Истину, от Креста исшедшую и мир возродившую к жизни, любви, миру и истинному счастью, соединенному с вечным блаженством! Вот на этой-то страже хранения этого сокровища она должна стоять непоколебимо! Ей же, вверившей это вечное сокровище веры и истины, даровал и силу несокрушимую, если народ, призванный помазанником, как Давид при своем воцарении, будет верен Богу и его откровению, истинною Церковью хранимому!
Вот какие размышления невольно возникли во мне при виде возрожденной Москвы после 20-летнего изгнания, которыми я не могу не поделиться с читателями. Возвращаюсь к своим воспоминаниям.
Приехавши в Москву на их квартиру, мы пробыли здесь несколько дней, посещаемые многими их знакомыми и друзьями, между которыми познакомились с сыновьями наших деревенских друзей, Надежды Васильевны Мальвинской, с семейством Победоносцевых, с их дочерьми, очень образованными и умными девицами, и с братьями их, с Константином Петровичем, правоведом, служившим секретарем в Сенате, Сергеем Петровичем, сотрудником А.А. Краевского в ‘Отечественных Записках’, и с Николаем Петровичем Победоносцевым.
Так как молодежи было много, то часто бывали танцы под звуки органа, стоявшего в зале, и вообще тут также время летело очень быстро, и особенно для нас, давно отвыкших от такой жизни. В то же время я уговорился и кончил с Г.Ж. и стал приготовляться к отъезду, купил тарантас, не могши привыкнуть к этому названию, так как в Сибири этот род экипажей называют карандасем, заготовил все нужное для дороги, и день отъезда наступил. Родные мои также уезжали в свое Болшево, и, мы усевшись в четвероместную карету, отправились. Зять мой оставался в деревне у Троицкой заставы, мои милые племянницы с сестрой пересели ко мне в тарантас. Им, казалось, так хорошо было сидеть у меня, хотя в карете было, конечно, покойнее, но перед ними на чемодане сидел их дядя, которого они все любили, одна давно как сестра, как товарищ детства и его беззаботных дней, а дочери как нежные создания, сильно ко мне привязавшиеся. Так мало теперь оставалось времени быть вместе, душа была так полна близкой разлуки. Лошади неслись так быстро по шоссе, что мысли блуждали, ни на чем не останавливаясь, разговор был переменчивый, прерывистый, мы боялись говорить о чем-нибудь одном занимательном — тогда уже не существовало бы и этого короткого часа, который нам оставалось быть вместе. Мы говорили об одном — чтоб не забывать друг друга, чтоб расстояние и разлука не охладили нашей дружбы, разумеется, обещались часто и много писать и представляли себе вдалеке светлую минуту нового свидания, которая, как мираж странника в степях, манила нас к себе такою светлою полосою счастья. Но вот уже показалась высокая колокольня села Мытищи и пробежала мимо. Карета остановилась у мостика, которым я проезжал в первый раз с таким невыразимо сладким волнением, и мы простились. Лошади не пробежали заветного мостика, а промчались мимо. Несколько минут еще я видел их, махавших платками, и наконец все скрылось за лесом.
Все это описание сильных и нежных чувств может показаться преувеличенным и сентиментальным, но таковы действительно были наши общие чувства, и поймет их только тот, кто испытал долгое отчуждение от всего милого и дорогого сердцу и кто сам способен к любви пламенной и самоотверженной. Скоро проехал я станцию. Переменив лошадей и написав с ямщиком записочку по желанию Надиньки, пустился я к Троице, где надеялся застать всенощную на праздник Покрова Божией Матери. Подъехав к воротам монастыря, узнали, что вместо всенощной будет заутреня. Что было делать? Везде заперто, все спит, а мне так хотелось поклониться мощам преподобного. Бродя по двору в ужаснейшей темноте, я увидел проходящего человека и спросил у него, где бы найти келаря, он показал мне лестницу, и я отправился. Войдя в комнату, увидел одного молодого служку, который сказал мне, что уже рака заперта, я попросил у него бумаги, написал все дорогие имена моих милых родных, отсчитал деньги за молебен у раки преподобного и просил исполнить мою просьбу. В это время вошел келарь, который, узнав, что я проезжий, захотел помочь мне и указал мне густой и темной аллеей выйти к трапезе и спросить там гробового. ‘Если она еще не заперта, то он отворит вам, если же заперта, то идите с верой к дверям раки и помолитесь с усердием, скорбь ваша, — сказал почтенный отец, — еще приятнее будет преподобному, и, поверьте, он еще скорее услышит вас’. Распростившись с ним, я отправился по его наставлению и нашел трапезу, где встретил караульщика, отставного гвардейского унтер-офицера. Этот по моему желанию сходил к гробовому и, возвратившись, сказал мне, что уже кельи заперты. Тогда я обратился к стеклянным дверям храма, где почивали мощи, и, преклонив колена, призвал преподобного и молил его заступления у премилосердного Бога о всех близких сердцу.
С этой станции кончилось шоссе и началась самая отвратительная дорога. Я проезжал ее уже ночью, и мне редко случалось испытывать, даже с фельдъегерем, такие толчки, как здесь, даже ехавши в ссылку с фельдъегерем в Сибирь. Опасаясь за тарантас, я решился остановиться на следующей станции и ехать с рассветом. Часам к 10 я приехал в Переяславль Залесский, старинный город, известный в нашей истории, особенно во времена самозванцев. Здесь, к несчастью, не было лошадей, и я проскучал битых 5 часов. Отсюда опять поехал по шоссе, благословляя просвещение и римлян, научивших, как устраивать эти чудные пути сообщения. Вот один налог, который, я думаю, каждый платит с удовольствием. Тут ночью спишь покойно, ни ухаба, ни рытвины, ни ямы, ни оврага — как начал станцию, так и кончил. Из Переяславля меня сопровождали постоянно осенние дожди. Но, закрытый в своем тарантасе, по шоссе, я о нем и не думал. К ночи, то есть к полночи, приехал в Ростов, где роскошные диваны, чистота комнат, прелестные женские фигурки идеальной красоты, то есть висевшие по стенам, и, наконец, близость Ярославля, куда мне нужно было приехать утром, а не ночью, расположили меня ночевать здесь. Напившись чаю, я лег спать, а перед рассветом, усевшись в тарантас, я отправился в Ярославль, где надеялся увидеть брата, и поэтому с приятными мыслями пустился в эту дорогу.

Глава V

Посреди октябрьского туманного и морозного утра въехал я в Ярославль. Зная дружеские отношения брата к семейству С., я остановился у ворот его дома и вошел в дом, чтоб спросить, здесь ли П. П., как в прихожей вижу его мальчика. Чрез минуту вышел брат и провел меня в кабинет, где было отведено ему помещение. Нет нужды говорить, как радостно было это свидание и как интересно. В первый раз в жизни, получив свободу и взяв на себя каждый особенное занятие, — нам являлось столько вопросов, что мы забывали, с чего начать. Он занимал место начальника парохода и правителя дел компании. Я ехал на восток для построения пароходных подчалков на реке Белая, тогда еще не видавшей пароходов. Оба наши места обеспечивали нас содержанием в 1200 рублей, и мы смотрели друг на друга с каким-то особенным удовольствием, каждый был доволен за другого, ощущая некоторую внутреннюю гордость — чувство, примешивающееся ко всему в бедном человечестве — гордость, что нас считают довольно способными, чтоб сделать, что-нибудь если не блистательное, то хоть выходящее из ряда дел обыкновенных. Брат управлял предприятием, тогда ему новым, — это построение парохода, и только второго парохода на Волге. Я же отправлялся также по поручению не совсем пустому, а именно для открытия судоходства по новой еще для судоходства реке Ик.
Посреди этих интересных разговоров вошел сам хозяин. Это был человек среднего роста, с одной из тех открытых благородных физиономий, которые с первого раза привлекают к себе. И действительно, это был человек прекрасный в полном смысле слова. Сделать добро каждому, обязать самым деликатным образом, помочь в каком-нибудь затруднении, доставить гостеприимство самое радушное — все это было для него величайшим наслаждением. Он даже не походил на обыкновенных добрых людей. Он готов был отнять у себя необходимое, если видел, что оно нужно другому. Не давал себе покоя, если нужно было в чем-нибудь его содействие. Эта удивительная доброта выражалась во всей его наружности, всегда веселой и благодушной. Смотря на него, нельзя было не сказать в душе: вот истинно счастливый человек! И действительно, он обладал тем внутренним миром, которого источник есть довольство светлой совести и любви к людям. За то и дом его, его семейный быт представлял маленький земной рай. Жена его — одна из тех женщин, которой наружность не тотчас привлекает вас. Несколько серьезное выражение лица, какая-то особенная важность в обращении, в разговоре, всегда умном и занимательном, так что эта наружная холодность заставляла вас сохранять ту вежливость, то церемонное внимание к своим словам и движениям, которые вы наблюдаете в высшем обществе, еще мало вам знакомом. Но это только сначала, а потом вы скоро узнаете, что она вполне и во всем была парой своему мужу: те же стремления к добру, та же доброта ко всем, то же радушие, простота сердца и все, что невольно влечет вас к ней. Когда вы наблюдаете ее как мать, ваше сердце наполняется чувством глубокого уважения, потому что вы видите мать, для которой воспитание детей не игрушка, а такая обязанность, в которой ничего не отдается случаю, а все разочтено, обдумано, все имеет целью не только образование умственное, но вместе образование и сердца. С ними жила старушка мать ее, которой чрезвычайно симпатичное лицо с первого взгляда говорит вам, как она счастлива, имея такую дочь и такого сына. Как светел закат ее жизни, безоблачный, тихий, посреди таких детей и внучат, для которых слово бабушки, мамаши и папаши было центром, в котором сосредоточивались все нежные чувства всего этого светлого маленького мира! Чем более вы знакомитесь с этим семейством, тем более восхищаетесь, так что через два, три, четыре дня только вы уже уезжаете с грустью от них, и долго этот мир занимает ваши трезвые мысли, и долго-долго мысль о них наполняет сладостью сердце, и вы мечтаете о новом свидании с ними как о таком удовольствии, которое в ряду немногих и самых приятных. В этом доме все дышит каким-то невыразимым счастием. Вам как-то легко, уютно, свободно. Взглянете на людей — вы прочтете по их лицам их сердечную привязанность и их счастие. Дети их сотворены по идее радости, они прыгают, танцуют, поют — но их веселость чарует вас, она вовсе не похожа на ту резвость иных детей, оставленных без всякого внимания или с вниманием, худшим забвения, которые надоедят вам до того, что одна только учтивость удерживает вас от того, чтобы не выбежать из дому. На детей же нашего хозяина, на их веселость вы смотрите с наслаждением, когда кончается этот гармонический детский говор и восклицания веселости.
Эти детские танцы — милые и грациозные, вам уже жаль, что наступил час их отхода ко сну. Словом, это дивный мир. Приведите сюда мизантропа — и он полюбит людей, несчастливца — и он забудет свое несчастие, неверующего в добродетель и счастие — и он уверует. Тут вы поймете, как еще может быть счастлив человек на земле, если он только способен понимать, что в одних высоких чувствах добродетели и любви — его счастие.
Эти дни незабвенны для меня. Тут мы были вместе с братом, и вместе с ним жили общею жизнью с существами истинно счастливыми, и были счастливы их любовью к нам, так как они и нас полюбили, потому что любовь была потребность их сердца.
Мой тарантас был запряжен, и после обеда я простился с братом и с ними, полный восторга, что еще встретил людей, составляющих красу человечества. Но судьбе угодно было продлить для меня еще это наслаждение, какое нечасто мы встречаем в жизни.
Вне этого жилища мира и радости бушевала жестокая буря. Волга была покрыта седой пеной, целые обозы стояли на берегу, ожидая перевоза. Нечего было делать. Я с внутренним удовольствием возвратился в дом, где, встреченный как старинный друг, уже и остался ночевать, потому что в гостиницу меня не пустили.
Еще приятный вечер. На другой день утром сделался сильный холод, грязь замерзла, буря не утихала, и я, чтоб не терять времени, решился ехать вольным трактом этим берегом Волги. В этот раз простившись, я уже больше не возвращался.
Дорога по колоти была ужасная. Я каждую минуту ожидал, что сломается мой тарантас и это еще задержит меня. Но, к счастию, оси выдержали все толчки, и я продолжал свой путь благополучно. Родные, с которыми мы жили и уже давно расстались, другие родные, от которых только что уехал, брат, милая семья, будущее — сменялось попеременно в мыслях. Одни возбуждали грустное чувство разлуки и грустное размышление: зачем человеку суждено отрываться от приятного и ехать к неведомому. Но тут же представлялась мысль о необходимости трудом приобрести кусок хлеба, если он не был дан даром. Потом являлась беспокоящая мысль — умею ли я обследовать ту реку, которая была целью моей поездки? Мороз, сковавший грязь, начинал меня тревожить. Тут же начали встречаться слухи, что в тех местах, которые мне надо было проезжать, начала свирепствовать холера, что было не очень приятно, но тут слетала в сердце утешающая вера, и смиренная покорность Его святой воле низводила то спокойствие, с которым я снова засыпал до следующей станции. Но вот скоро наступила теплая погода, иногда шел дождь, а иногда радостно выглядывало осеннее солнышко, как бы в знак того, что оно еще не вовсе оставило меня, и это было как бы предзнаменованием, что и мне предстоит в будущем еще много светлых, отрадных дней.
Так я приехал в Балахну. Здесь отыскал судостроителя по фамилии Плотников, которого располагал пригласить ехать со мной для построения подчалков. Мне указали небольшой дом с мезонином общего типа всех русских мещанских домов среднего состояния, внутри имеющих уже некоторое притязание на комфорт, но комфорт чисто русского происхождения. Уже были скамейки с деревянными спинками, на которых лежали разостланные старые ковры или войлок, изделие бродячих шерстобитов. Перед диваном стоял крашеный стол, вроде ломберного, с ящиками. В углу другой диван. Стол под образами, большой кивот с образами старинными и очень богатыми. Несколько горшков с цветами, а все остальное пространство занято стульями плотничной работы. По стенам прибиты гвоздиками аттестаты за судостроение, лубочные картины, чертежи, весьма плохие, судов, рисунки и модели. Изразцовая печь палит нестерпимым жаром, и вся эта гостинная температура походила на такую баню, где уже можно было париться. Дверь в другую комнату беспрестанно притворялась или растворялась любопытными, вовсе не потому, чтобы нежный пол этого дома скрывали от нас, напротив, все они были налицо очень разговорчивы, любезны, но это потому, что тут была почивальня стариков, стояла кровать с занавесками и была развешена одежда. Сыновья с молодыми женами жили в мезонине. Большая кухня в соседней комнате, где все те же лавки, перед лавками большой белый стол, накрытый скатертью, зеленый шкаф с посудой, огромный самовар на лежанке. Все это, как и выбеленная печь, носило печать большой опрятности. Вместе с этою наружностью, это был дом радушного русского гостеприимства. Утром, только что я вставал, молодая хозяйка подавала чай внакладку и с хорошим хлебом, затем покашливали от моей трубки, но непременно просили курить. В первом часу являлась та же молодая хозяйка старшего сына, накрывала на стол и подавала пропасть кушаний — прося не взыскать. Тут были и пирог с капустой или грибами, жареная говядина с огурцами и мочеными яблоками, разные каши и оладьи. Сам хозяин, бодрый и живой старичок, человек очень неглупый, добрый, нежный отец и, надо прибавить, был заражен хранением разных конвертов и бумаг, когда-то им полученных от разных лиц, которые все сложены в известном ящике шкапа, для показания которых всегда прежде надевал очки, проворный и живой старик меня очень смешил своей рассеянностью и еще когда принимался чертить по-своему, конечно, каракулями, план какого-нибудь судна — в это время он был неподражаем. Сам он ехать не мог, а отпустил старшего сына, сказавши мне откровенно, что по планту он будет смышленее его самого.
Я у них провел три дня, отправивши письма в разные места и особенно к своему доверителю, которого должен был уведомить, что мастера по случаю холеры в Казани теперь не решаются ехать, что они назначают такую-то цену за одного мастера и двух помощников, и как эта цена не была определена во время нашего свидания, то я, пользуясь этой остановкой, испрашивал его согласия и мнения, оставить ли все это дело или продолжать, и просил его уведомить меня в место жительства моей сестры, куда собирался вовсе неожиданно ехать и провести время ожидания. С мастерами положили мы съехаться за Казанью, в случае, если я письмом извещу их, что господин Ж. согласен, и вышлю им задаток.

Глава VI

Окончив эти условия, я снова засел в свой тарантас и отправился в Нижний. Тут только 33 версты, и потому я скоро приехал и остановился в гостинице, на площади фонтана. Не мешкая ни одного часа, я отправился по разным поручениям своего доверителя. Заезжал к госпоже Крюковой, матери искренних друзей и товарищей наших (декабристов), но, к сожалению, она еще жила в деревне.
Исполнив все свои обязанности, я отправился снова в радостный путь, который должен был привести меня так неожиданно к родным. На этой дороге мне опять пришлось испытать все неудачи и убытки, неразлучные с ездой проселочной дорогой. Подорожная тут не действовала, потому что это был тракт вольный. На первой станции я уже начал испытывать неприятность моего положения. Ямщики, которые так любят притеснять едущего в экипаже, под предлогом грязной дороги не хотели запрягать менее пяти и шести лошадей, и поэтому брали еще двойные прогоны. Назад возвратиться было невозможно, я терял целую неделю. Итак, скрепя сердце, я продолжал дорогу, по которой, к довершению дороговизны, ямщик на каждой станции прибавлял верст 5 и 10 лишних. Наконец я выбрался на почтовый Симбирский тракт, по которому осталось верст 80 до родных. Тут, как на беду, пошли дожди, лошади ступали по колено в грязь, и чем скорее хотелось ехать, тем медленнее я ехал. Наконец прошли и эти трудности. Из Ардатова лошади были превосходные, ямщик лихой, так что, несмотря на грязь, мы делали по 12 верст в час. Дождь прошел, ветер начал несколько просушивать дорогу, и я рассчитывал по этой езде приехать к обеду. Но на последней станции, как назло, ямщик и лошади не походили на прежних — все же наконец вот и Промзино.
Меня восхищало удовольствие сестер и их удивление! И в этом случае я, по крайней мере, не ошибся. Подъезжаю к дому, вижу в окошко двух сестер. Взоры их при виде экипажа, подъезжающего к крыльцу, выразили одно любопытство, но когда они узнали меня, то на их лицах выразилось изумление. Но, конечно, это продолжалось недолго, моя особа была налицо.
Здесь обычной чередой потекли быстро за днями дни. Длинные осенние вечера проходили в чтении, разговорах и мечтах. Иногда завертывали гости, не представлявшие особенной занимательности. К довершению бедствия, часто приходилось садиться за карты, в которых играла важную роль игра, называемая здесь крестами, а в самом деле — это просто дураки в 6 карт. Обыкновенно в нее играло бесчисленное множество лиц — и при этом потерялось бы всякое терпение, если б одно лицо из здешнего сельского общества не представляло маленького развлечения, это был здешний почтмейстер, старик лет 80-ти, с преоригинальной физиономией, доживший до этого сана из низших степеней благодетельной почты. Это время было для него истинно золотым веком, когда он с философским терпением восседал на чемодане и развозил радость и горе, производил столько восторга и столько слез, не подозревая важности своего значения. Теперь на старости он отдыхал от этих подвигов и, пожалуй, наслаждался вполне, когда в игре протопоп оставался большее число раз и когда, наконец, ему был воздвигнут на карточном зеленом поле крест, тогда он хохотал своим восхитительным хриплым смехом. Совсем противное с ним происходило, когда он оставался чаще. Тогда его лицо принимало самое серьезное выражение, точно такое, какое принимало во время отправки почты, а иногда он даже не выносил злодейского заговора карт, которые не хотели идти к нему, и называл их каторжными. Вот одно тамошнее общественное развлечение. Других никаких не было. Впрочем, это потому только, что сестра вела жизнь самую уединенную, как по своей хворости, так и по несчастным потерям детей, которых они похоронили от шести до семи. Но кто бы хотел жить более общественным образом, тот недостатка в образованном, приятном обществе не почувствует. В небольших расстояниях тогда жили многие богатые помещики, очень образованные, и потому всегда можно было быть в лучшем обществе.
Но что до внешних? — внутри мне было тепло, уютно, радостно, и несмотря на то, одна из почт привезла мне весть, что я должен оставить снова милых родных и ехать по своему назначению. Носились слухи, что холера в Казани уменьшилась и, следовательно, мастера не откажутся ехать. Тут же я получил поручение ехать через Нижний посмотреть и списать пароходы города Всеволожск. Итак, еще раз надо было прощаться с родными в этот год, столь обильный свиданиями и расставаниями.

Глава VII

Простившись с родными, я отправился в Нижний, куда приказал приехать и мастерам. Остановился я в гостинице на площади фонтана, весьма хорошей и замечательно опрятной. С приездом мастеров мы осмотрели завозные пароходы города Всеволожск. Этот способ перевозки грузов в то время, когда на Волге только что появился один буксирный пароход и строился другой нашего товарищества и только тогда возникшего общества ‘Кавказ и Меркурий’, был очень выгоден. Они были огромных размеров, очень уродливой постройки и вмещали до 100 тонн груза, двигались посредством завозимых якорей, по кабельтову, тяга людьми и лошадьми, а Всеволожска и другие тянулись тем же способом завозимых якорей, но уже паровой машиной, вращавшей шпиль и вытягивавшей канат от якоря на шпиль навернутый и таким образом подводящей судно к якорю, когда уже завезен другой, и действие продолжается. Этого рода суда могут пройти в 24 часа от 25 до 30 верст. Подобные машины, кажется, действуют и в настоящее время по каналам водносо сообщения. Я их осмотрел с удовольствием и составил опись, а с удовольствием потому, что если бы состоялась покупка, я надеялся, что мне, как старому моряку, господин Ж. поручит управление этим делом за хороший гонорар.
Исполнив это поручение, мы с мастерами все вместе отправились к месту нашего назначения через Казань, Елабугу, где я уже должен был оставить свой тарантас и ехать полузимним и полулетним путем проселочной дорогой, где часто, за неимением саней, привязывали к полозьям каталки, из прутьев сплетенные, куда я усаживался с своим небольшим багажом. Далее мы уже выехали на большую дорогу и я ехал покойно до самой реки Белая, которая уже стала, но как лед еще был тонок, то когда мы спустились на него, он страшно затрещал и опустился до выступления воды, но однако ж выдержал, и мы переехали.
Селение, где я должен был жить и где был огромный винокуренный завод, называется Анчисак. Тут был большой господский дом для приезда помещика, где уже были приготовлены комнаты очень просторные и весьма чистые, но только без обоев, а с простыми деревянными стенами, впрочем, гладко и чисто обтесанными, и вообще помещение было очень удобное. Но тут одно покоробило меня — это множество крыс, а я и к мышам неравнодушен, каково же было мое положение при мысли, что они заберутся на мою постель, конечно, я должен буду проводить бессонные ночи. К счастию, я узнал, что на кухне имеется большой рыжий кот, которого я тотчас приказал принести, ласкал его, кормил сливками и клал с собою на постели, где он в ногах у меня мурлыкал усыпительно и спал со мною. На первое же утро я увидел несколько крысиных трупов, одни были целые, видно, только задушенные, а другие с отъеденными головами. Конечно, такая самозащита не показывает во мне мягкосердечия, но что же делать с таким врагом, с которым человек не может справиться по его таинственным нападениям во тьме ночной, и поневоле надо ему противопоставить кошачьи глаза и кошачий инстинкт.
Стол, очень хороший, я имел вместе с управляющим имением, молодым человеком, довольно развитым, из его дворовых людей. Материальная моя жизнь была очень хороша, а равно и душевное настроение. Вид из окон, хотя однообразный, не лишен был своего рода красоты. Видна была река Белая, красивая, с хорошими домами селения, беспредельные хвойные леса, хотя и под зимним покровом, опушенные инеем точно пудрою, тянулись по всем направлениям. Красота природы так бесконечно разнообразна, так величественна и привлекательна, что я, будучи покоен душою, как всегда восторженный любитель природы, и тут находил великое наслаждение любоваться этим чудным белым покровом, даже дымом, выходящим из труб вертикальным столбом при совершенной тишине, иногда оглашаемой стуком и голосами работавших на заводе. При моем полном уединении все это производило во мне поэтические грезы и какое-то внутреннее довольство.
Как только я приехал, тотчас же распорядился рубкой леса для постройки барж. Это занятие продолжалось довольно долго, и я каждый день был в лесу и возвращался только к обеду, когда начинало темнеть. После обеда, вечером, записывал в особо для того веденный журнал ход работ и количество срубленных и вывозимых с пристани дерев разного назначения. На пристани уже приготовлялись шпангоуты, или ребра, которые составляют основу всякого судна, пилились доски обшивки и прочее. Журнал этот я вел по желанию моего доверителя, хотя бы и без этого желания я бы вел его точно также, но он, конечно, желал знать не только ход работ, но, вероятно, и о моей деятельности, как получавшего от него жалованье. Он был человек очень аккуратный, служивший прежде правителем канцелярии министра финансов графа Канкрина.
Вывезши лес, мы по плану заложили основание нашим судам, работа началась и постройка продолжалась всю осень и зиму. Зимой на маленьких санках в одну лошадь, а весной верхом на иноходце я ежедневно с утра проводил весь день на пристани, вечером возвращался обедать, а вечер занимался журналом. Я находил большое наслаждение в этой трудовой жизни, а особенно когда наступила весна, прошла река и все вокруг стало зеленеть, воздух стал благоуханным, живительным, с юга прилетели гуси, лебеди, утки в огромном множестве, как бы удалявшиеся от жары и духоты юга на охлаждающий север, подобно дачникам, бегущим из городов. Леса огласились различными хорами пернатых, и сердце повеселело вместе с природою. Проезжая около озер, я каждый раз слышал какую-то странную музыку и не мог понять, откуда идут эти басовые аккорды. Своротив с дороги, я поехал по направлению этих звуков и увидел целое стадо лебедей, принявшее в свое летнее владение прелестное обширное озеро, осеняемое живописным лесом. Вот кто были эти музыканты.
Так как я также имел поручение закупать хлеб для завода и ревизовать откупные отчеты и как в этой местности откупная контора, или управление, была в городе Белебей и в этом же уезде, весьма богатом хлебом, я располагал покупать рожь, то и отправился в этот город. Здесь я остановился у управляющего откупом, И.А. Пономарева. Это был человек образованный, хотя и из купеческого звания, очень приятной наружности и весьма приличный. У него жил отец его, умный старик, очень начитанный и, как видно, хоть и по старинке, но хорошо учившийся в какой-то школе, вероятно, еще в начале этого столетия. Его очень интересовало все, что делается во всем свете как в политическом мире, так и в экономическом, особенно что касалось России. Он даже имел намерение представить свой проект об извлечении из карточной продажи, находившейся в казенной монополии, таких выгод, которые, по его соображению, достигали бы значительных миллионов. Я не помню уже теперь подробностей его проекта, но помню, что выводы его тогда не казались химерой. Он хорошо играл в шахматы, и мы каждый день несколько часов посвящали этой игре. Хозяйка дома, жена управляющего, особа очень милая и приятная, была вполне светская дама, любила общество, удовольствия, катанья, танцы, и как откупным управляющим отпускались значительные суммы на прием, угощение и другие побочные расходы, то они жили открыто, давали обеды, вечера и у них всегда бывало много посетителей. Здесь же особенно все бывали с удовольствием, так как белебеевский управляющий господина Жадовского к качествам гостеприимства и радушия присоединял личные прекрасные качества, приобретшие ему общее уважение общества. Во всем округе по деревням до последнего крестьянина его знали и уважали, в чем я убедился, ездивши с ним для покупки хлеба на завод.
Приехавши комиссионером откупщика и в то же время важного человека, я, конечно, должен был познакомиться с городским обществом, и потому объехал с визитами всех, составляющих местную интеллигенцию, начиная с городничего. Везде меня принимали очень любезно, приглашали на обеды и вечера, и я заметил страшную разницу между обществом сибирским и собственно русским, так как здесь я уже встречал и воспитание, и образованность даже в самом маленьком городке оренбургских и саратовских степей. Между многими домами в Белебее выдавался дом князя Чаадаева, жившего в эту зиму с женою и детьми в своем городке. Князь был довольно крупным там помещиком и был всеми уважаем и любим по своей доброте и благородному характеру. Не помню уже, сколько было у них детей, но помню, что когда мы с управляющим приехали к ним, то я был приятно поражен как радушием, так и милою добротою всего семейства, с какою был принят, и еще более был поражен красотою их старшей дочери, М.П., прекрасно воспитанной и увлекательно приятного и милого обращения. Я этот первый вечер провел так приятно и так свободно, несмотря на первое знакомство, что как будто мы были уже старые знакомые. Девицы усадили меня играть в карты с надеванием мужской шапки девицам и чепца мужчинам, который, вероятно, очень шел ко мне, когда я остался, потому что веселости и хохоту не было конца. Беда мужчине в 40 лет с этими юными цветущими девицами, которым все идет, как сказал Пушкин: ‘А к девушке в шестнадцать лет какая шапка не пристанет’. С этого вечера продолжалось это милое знакомство до самого отъезда моего, и сколько приятных вечеров и дней проводил я в этом милом семействе! Оно было в самых приязненных отношениях с семейством управляющего, где я жил, сестрицы часто приезжали к ним, играли на фортепьяно, пели, и для меня часов как бы не существовало. Так очаровали они меня своей красотой, а еще более своим умом и прелестью своего общества. Я каждый раз усаживал их в сани, когда они уезжали, застегивал полость — и это мне доставляло большое наслаждение. На одном танцевальном вечере, видя, что я не танцую, дамы сами стали приглашать меня на кадриль, и когда я отзывался тем, что не танцую и не знаю даже фигур кадрили, они вызывались руководить меня, но я устоял, несмотря даже на то, что более всех упрашивала та, которой всего труднее было мне отказать.
Вот на пути жизни еще новая встреча с милыми, привлекательными людьми, радушными, гостеприимными, и опять встреча с прелестным существом, которое привлекает взор и шевелит сердце. Для меня это понятно: 20 с лишком лет молодой жизни исчезли в заключении и странствиях, и потому эти протекшие года как бы передвинулись и впечатлительность и пылкая молодость как бы возвратились. Удивительно ли и странно ли, что такое существо, как княжна М.П., и теперь приковало мое сердце. Она была высокого роста, стройна, грациозна, в ее карих прекрасной формы глазах, осененных длинными роскошными ресницами, светились ум, кротость и чувство и они были очаровательны, ум, прелесть обращения, все приковывало к ней какою-то чарующею силою, так что, если б не мой внезапный отъезд из этих мест, то, конечно, я бы до страсти влюбился в эту чудную девушку. В последний раз, уезжая из Белебея, я простился с ними в надежде скорого свидания и не подозревая, что это было прощание навеки!
По приезде моем домой мне подали бумагу от уфимского губернатора с отношением к нему симбирского губернатора, вызывавшим меня в Самару, место нашего жительства, означенное в указе об отставке. Нечего было делать, как повиноваться. Я написал Жадовскому, что по независящим от меня обстоятельствам должен оставить свое место у него, спустил на воду готовые уже баржи, сдал все дела и отчеты управляющему и затем уехал.

Глава VIII

Был май месяц, все вокруг зеленело. Благоуханный воздух, вечером пение соловьев, прелестная живительная теплота воздуха, близость нового свидания с родными, конечно, приятно настраивали меня, но, с другой стороны, страшная ферула, злобно смотрящее за вами око, которому неусыпно повелено наблюдать за нами, лишение возможности добывать трудом даже хлеб насущный — все это, конечно, возмущало меня. Уже прощенные, заслужившие себе чин и дворянство — казалось, можно бы было нам предоставить право пользоваться свободой и правами, этому сословию дарованными законом. Но, видно, смиренная доля наша еще не кончилась и мы все еще оставались под ферулой полиции. Я написал брату еще из Анчисака, чтоб он приехал в Самару, так как это распоряжение касалось нас обоих.
Проехав Казань, я уже луговой стороной проехал в Самару. Приезд мой по такому неожиданному случаю очень огорчил сестер.
Когда приехал брат, мы написали графу Орлову, шефу жандармов, и просили его ходатайства пред Государем о разрешении нам свободы трудом добывать себе пропитание, и хотя никакого ответа мы не получили, но все же видно было, что просьба наша была принята, потому что нас уже более не преследовали. Повторилось еще раз оно в Нижнем Новгороде от губернатора, господина Бутурлина, который также указал на означенное для нас место жительства, но объяснив, что Самару мы сами назначили как место, где жили наши родные, а не как место ссылки.
Отправив письмо, мы с братом поехали в Симбирск, где остановились у Дмитрия Николаевича Набокова, с которым жил товарищ его правовед Сент-Илер. Оба они служили товарищами председателей палат. На другой день мы представились губернатору Булдакову. Я передал ему, что его вызов лишил меня места — лишение для меня очень чувствительное, по неимению состояния и необходимости содержать себя трудом. По-видимому, он понял эти доводы и уже не препятствовал ехать мне в Москву, а брату в Рыбинск по пароходному делу.
В Симбирске мы очень приятно пробыли недели две. Тут мы познакомились с родными нашего товарища и друга Василия Петровича Ивашева (декабриста) и с тою сестрою его Языковой, которой письмо к нему остановило его и нас от безумного предприятия бежать Амуром в Америку. Снова тут сошлись с петербургским знакомым нашим Юрием Сергеевичем, князем Хованским. Он воспитывался в Лицее и бывал у князей Долгоруковых, где мы еще там сошлись с ним. Заговорив о пароходном нашем предприятии, он также решился в нем участвовать, будучи еще прежде из Самары извещен о нем письмом. Его участие с значительным капиталом в 15000, генерала Нестерева с Кавказа и Недоброво и других уже дали нам возможность выписать и другую машину низкого давления, так чтобы сложная машина уже составляла 160 лошадиных сил и была возможность построить две баржи.
Симбирское дворянство того времени по своему воспитанию, образованности и богатству стояло очень высоко и отличалось благородным независимым характером, что в ту эпоху встречалось редко. Неделя, проведенная в таком обществе, была очень приятна. Там чрез Д.Н. Набокова мы познакомились с семейством полковника барона Корфа и красавицей его женой, на дочери которой впоследствии он и женился. Тут же мы познакомились с родными нашего товарища и друга Василия Петровича Ивашева, с его сестрой Языковой, которой письмо к ее брату, как я уже сказал, остановило его и нас от намерения бежать по Амуру, что, конечно, погубило бы нас и страшно ухудшило бы участь наших товарищей. В Симбирске жил и наш самарский друг Иван Андреевич Котляревский.
Из Симбирска заявили губернатору, брат поехал в Рыбинск, чтобы перевести постройку парохода в город Балахна, где мы взяли тех же мастеров, которые строили мои баржи на реке Белой. Я же для приискания себе места, которого лишился у господина Жадовского, поехал снова в Москву, где остановился у барона Остен-Сакена, уже теперь служившего в Московском штабе. Нечего говорить, как родственно-радушно я был принят ими и как приятно было вспоминать с ними о нашем милом Кавказе.
В это-то время я каждый день отправлялся в Немецкую улицу в небольшой уютный домик, где жила незабвенная Анна Михайловна Паризо, в обществе которой я проводил такие приятные вечера, о чем я упоминал в первой части моих воспоминаний.
Так как приезд мой в Москву имел целью приискание себе какого-нибудь дела, о чем хлопотала также и Анна Михайловна в Москве, то я, зная, что в Туле жил наш товарищ и сопутник в Сибирь Михаил Михайлович Нарышкин (декабрист), я отправился к нему в Тулу. Узнав, что он живет в своем имении в 6 верстах от Тулы, я нанял городского извозчика и поехал к нему. Дорогой, оглянувшись, я увидал карету, едущую по тому же направлению, и извозчик мой сказал, что едет сам Нарышкин. Я остановился, и когда он поравнялся со мной и мы узнали друг друга, то с каким восторгом обнялись мы с ним, и тем горячее были наши объятия, что ни он, ни я, конечно, и не надеялись когда-нибудь еще увидеться в этой жизни.
Как радостна была эта встреча, как живо вспомнился Кавказ, солдатская лямка, горы, незабвенные друзья, Прочный Окоп, его радушный братский дом, где мы с таким наслаждением проводили вечера между своими друзьями и товарищами и наконец встретились здесь, на родине, уже свободные и счастливые. Не говорю уже, с каким восторгом, с какой любовью я расцеловал ручки чудной Елизаветы Петровны, которая братски обняла меня. Дом их был обширный, прекрасно устроенный, с пышным садом из гостиной. Весь верх был назначен для посетителей. Там было несколько комнат, прекрасно и покойно устроенных. Внизу при огромном кабинете была большая библиотека, уборная и ванна. Они получали всевозможные журналы и газеты, словом, он купил это имение по выбору Елизаветы Петровны, своей жены, когда был еще на Кавказе, собственно для нее, этой бесподобной жены. Он все устроил до самых мелочных подробностей, чтобы наконец после стольких лет лишений, страданий, тяжкой неволи заставить забыть все ею испытанное тяжелое, из любви к нему. Хотя уже много лет ее молодой жизни было загублено бесповоротно, молодость поглотила Сибирь, здоровье расстроилось и много сократилась эта чистая, самоотверженная жизнь, но все же они были теперь счастливы и покойны, соединенные под своим кровом, пользовались сердечной любовью своих крестьян, которые были, конечно, вполне счастливы у господ, за них собой пожертвовавших. Но все же нет сомнения, что никакое благоденствие и счастие ее рабов не заменит свободы, хотя и свобода должна быть регулирована и направляема высшим человеческим разумом или законом. Крестьяне были тогда крепостные, но немного прошло времени, как и эта свобода была дарована народу, и значит, одно из пламенных желаний таких господ осуществилось!
Нарышкины пользовались уважением всех их знавших и прежде не знавшего их образованного общества, все знавшие их высокие качества и добродетели любили их искренно, и особенно ими облагодетельствованные, которых было очень много, значит, теперь все было у них, чтобы благодарить Господа за все Его щедроты. Так как оба они были чрезвычайно религиозны, пламенно любили Бога, то, конечно, и вся их жизнь была постоянное желание угождать Ему. Когда Елизавета Петровна показала мне свою молитвенную комнату, подобие алтаря, она сказала: ‘Конечно, я и теперь молода, как в Сибири, но можете себе представить, что теперь уже нет той горячности, какая была тогда, — теперь стало больше суеты!’
В соседстве у них жил господин Хитрово, и однажды мы, Михаил Михайлович, Елизавета Петровна и я, были у них, обедали и провели день. Он, кажется, служил при посольстве и был женат на итальянке, очень красивой даме. Это было знакомство мимолетное, но Михаил Михайлович сказал ему, что я ищу какого-нибудь занятия. Он сейчас же предложил мне свое Елецкое имение в 600 тягол и жалованья предлагал 600 рублей. Но нам показалось этого мало, и с моей стороны это было глупое притязание на большое жалованье, когда я еще не имел понятия о русском крепостном управлении, куда входили и агрономия, и отчетность, и администрация, и судебная власть, и тем более это было глупо, что я после взял же такое место в 600 рублей в Саратовской губернии.
Возвратившись домой от Хитрово, я уже собирался уезжать, как Михаил Михайлович получил донесение из его смоленского имения в 1000 душ, переданное ему братом его по возвращении с Кавказа, что там появилась холера. Он тотчас же собрался туда, а я остался до его возвращения с Елизаветой Петровной, когда же он возвратился, устроив пособие для заболевших, я, пробыв еще несколько дней, поехал сперва в Москву, где впоследствии часто виделся с ними, потом в Болшево к сестре, где тоже встретился случай заболевания холерой. Но когда я из газет увидел, что в Рыбинске была страшная холера и умирало в день около ста человек, я поехал в Рыбинск, где был брат, за которого я очень боялся, не поразила ли его эта страшная гостья.
Сильно билось мое сердце при мысли, найду ли в живых брата, когда подъезжал к городу. Тут я увидел парные дрожки и какого-то господина в круглой шляпе, подъезжая ближе, я узнал Николая Ивановича Ершова, товарища по Кавказу, где он служил в Нижегородском драгунском полку майором, с которым мы бывали в экспедиции и потом хорошими знакомыми в России. Тогда еще был жив его отец, и он содержал себя трудом. В это время он занимался поставкой дров на пароходы Волжского общества, часто виделся с братом у Денкека и у него. Как я был рад этой встрече — не могу описать. Первое мое слово было: жив ли брат? ‘Жив и здоров’, — отвечал он, я перекрестился и возблагодарил
Господа. Узнав от него квартиру, я поехал к нему, но его не было дома и человек сказал, что он у Моллера, отставного капитан-лейтенанта. Все это тревожное время они жили вместе. Холера уменьшилась, жить стало покойнее, и мы с ним посетили всех его знакомых.
Между ними были ближе знакомы один тамошний доктор с прехорошенькой молодой женой, которые составляли замечательную супружескую чету по нежнейшей любви их друг к другу, по прекрасному кроткому характеру обоих, по страстной любви их к музыке, и случилось так, что оба они были замечательными артистами. У них были еще очень маленькие дети, и дом их был большою отрадой для брата, когда они играли в четыре руки, то можно было прийти в нелицемерный, как иногда бывает, восторг. Муж, сверх того, хорошо играл на скрипке. У брата было много и других приятных знакомых, с которыми он меня познакомил, но я упоминаю только о том, что более представляло интереса.
Брат познакомил меня с одним богатым семейством, состоявшим из матери, нескольких очень привлекательных сестер, на одной из которых женился Н.И. Ершов. Мы с братом и Ершовым часто бывали у Денкека, через которого возникло наше пароходное предприятие. Так как первая машина должна была быть отправлена по последней навигации в Тверь и как лес и все материалы уже были сплавлены в Балахну, куда отправился и брат, я же поехал в Симбирск, чтоб видеться с князем Юрием Сергеевичем Хованским.
Князь был в деревне, где я его застал одного, а все семейство его было в их казанском имении, куда я и поехал, чтоб видеться с его женой, сестрой нашего друга и товарища Ивашева, и взглянуть на его детей, воспитывавшихся у княгини. Поездка эта была очень неприятна, здесь почти везде свирепствовала холера, настроение народа было самое мрачное и даже озлобленное, так как стали между ними ходить слухи, что какие-то люди отравляют колодцы, в чем и видели причину болезни. На меня смотрели подозрительно, сельские сторожа отворяли ворота из села очень угрюмо и злобно, но с помощью Божиею я проехал благополучно.
Дня за два до Троицына дня я подъехал к большому красивому дому. Не нужно говорить, что я был принят с отверстыми объятиями, как родной, такова была связь между нами (декабристами), что и все родные наши составляли почти одну семью, и потому все эти дни я провел с неизъяснимым наслаждением. Сама княгиня, очаровательно милая, радушная, умная и чрезвычайно приятная, беспрестанно заботилась доставлять мне какое-нибудь удовольствие. У нее воспитывались дети ее брата, так мало успевшего насладиться семейным счастием с подругой, которая всю жизнь свою пожертвовала ему. Еще очень молодая, она скончалась, и он, кажется, ровно через год последовал за нею. Дочери, когда я был у них, К. В., уже было лет 14 и она обещала быть красавицей, а сын еще тогда мальчик лет семи. При нем был гувернер, швейцарец, человек с прекрасными качествами и весьма ученый. Было еще несколько лиц, с которыми в такое короткое время я не успел познакомиться. Но в числе многих знакомых был один господин очень представительный по наружности, по образованию и воспитанию принадлежавший к высшему обществу, некто господин Толстой, с которым я очень хорошо познакомился, человек очень умный и чрезвычайно приятный. В следующем году он плыл на нашем пароходе из Симбирска в Казань, и в это время мы еще короче с ним познакомились.
У них жил или бывал часто, не могу сказать по краткости моего пребывания, один музыкант, бывший у них все эти дни. Это был молодой человек весьма привлекательной наружности, как нельзя более приличный, образованный и очень умный, он, кажется, здесь давал уроки музыки. Он устроил в один из вечеров превосходную музыку на трех роялях, и музыка была действительно очаровательна. Разыгрывали симфонию Давида ‘Пустыня’. Музыка изображала караван, растянувшийся на большое пространство, согласно с выражением музыки воображение рисовало восхитительную картину: южное небо, арабские лица погонщиков и всю поэтическую прелесть Востока. Я, уже много-много лет не слышавший такой чудной музыки, был в полном восторге. Исполнение было превосходно, капельмейстер со своей палочкой был поэтичен, так что вечер этот, с оригинальной и увлекательной гармонией, милыми, прелестными лицами исполнительниц, был в полном смысле очаровательный, и все разошлись очень поздно. Этот вечер с радушной милой хозяйкой и всеми участниками в нем никогда не изгладится из моей памяти.
Это был Троицын день, я должен был уехать по делам парохода на другой день. Меня очень упрашивали остаться на Духов день и участвовать в устраиваемом у них гулянье, но я никак не мог остаться, и это было, как впоследствии оказалось, в путях всеблагого Провидения. В самый Духов день все они поехали в рощу гулять и пить чай. Но посреди общей веселости вдруг они видят зловещую толпу крестьян, прямо к ним приближавшуюся и что-то взглядами подозрительно разыскивающую, так как толпа подходила очень дерзко и близко, то швейцарец-гувернер подошел к толпе и стал выговаривать ей за такую дерзость, тогда она напала на него, стала бить, говоря: ‘Выдавай нам приехавшего к вам отравителя колодцев, мы его в куль и в воду’. Один из людей побежал в деревню к старосте, рассказал ему, что происходило, и тот пришел и разогнал толпу.
В числе гостей у них гостила в это время дочь губернатора. Конечно, гулянье не удалось, все были страшно испуганы. Оказывается, по деревням видели, что приехал к ним какой-то человек, и рассудили, что это должен быть сам отравитель. Если б я не уехал, то, вероятно, и староста не удержал бы их от намерения утопить меня. Они, даже прогоняемые старостой, кричали, что меня только спрятали, вероятно, не зная, что я уже уехал.
Много времени спустя, помнится, я, по уговору с Толстым, писал к нему как новому приятному знакомому, в ответе своем он описывал мне это происшествие.

Глава IX. Первое плавание нашего парохода ‘Самара’

Отсюда я поехал к брату в Бал ахну, выбранную нами для постройки (парохода), где уже началась работа и шла весьма успешно. Брат поручил мне принять и отправить уже полную машину, которую уже доставили в Тверь. Мне опять пришлось ехать в Москву, так что почти весь этот (1849) год я провел в разъездах. В Москве я опять остановился у Сакенов, съездил в Тверь, принял машину и отправил ее в Балахну, куда и возвратился, ехав до Нижнего в мальпосте, а оттуда на санях уже последним путем. Тут я пробыл весну и лето 1849 года. Машина была поставлена на пароход, и мы, пригласив балахнинское общество, сделали пробу. В конце лета мы уже готовые отплыли в Нижний Новгород, где нам сейчас же стали давать груз в Астрахань, а как до конца ярмарки времени оставалось довольно много, времени свободного с половины августа до 10 сентября, то пароход подрядили идти в Пермь за пришедшими чаями, и мы, конечно, воспользовались этим случаем. Брат назначил срок его возвращения 10 сентября и меня просил принимать армянские грузы. Я с парохода переселился в гостиницу, а он ушел в Пермь.
Время приемки грузов на баржу было для меня очень интересно, хотя и хлопотливо. Надо условливаться в цене, вести счет местам, весу товаров, все это записывать и все это совершать на самой пристани, где и обедал, и пил кофе, и только к вечеру возвращался в гостиницу на вечерний чай и отдых. Время летело быстро, прошел август и наступило 10 сентября, а парохода нашего все нет как нет. Армяне начинают приставать ко мне с претензиями, и я решаюсь пуститься сплавом по течению реки навстречу ожидаемому пароходу. Тут также шли дни за днями, а парохода нет. На барже была одна носовая, а другая кормовая каюты, я занял носовую и уже сидел в ней, не показываясь наверх, где при первой встрече со складчиками меня осаждали жалобами о замедлении парохода, выражали опасения, что с пароходом что-нибудь случилось, что они будут разорены, не успев доставить своих грузов в Тифлис, куда они назначались.
17 сентября, в день именин сестры моей, пошел снег, что крайне меня испугало перспективой ранней зимы, так что я сам был в отчаянии. Тут еще стали ходить слухи, что на Каме мороз и пошел лед, так что мучения, вынесенные мною в этой коммерческой экспедиции, выше всякого описания. Я уже готов был нанять пароход. Кроме нашего был один только пароход ‘Волга’ Волжского общества. Чтоб на первых порах не сокрушить нашу репутацию и чтоб поступить честно и добросовестно, я решился с одним кладчиком ехать берегом обратно в Нижний и нанять пароход ‘Волга’ вести нашу баржу. Он стоял, готовясь уже к зимовке. Еду к управляющему, но тот отказывается за поздним временем, я просил, убеждал, и наконец он согласился, но предложил самые тяжелые условия: вести баржу только до Камы за 1500 рублей, а если пароход придет раньше, то я должен уплатить те же 1500 рублей, условия жестокие, но нечего было делать, и я, к несчастию, решился. К несчастию говорю, потому что не сделали мы и половины пути, как на другой день вечером, только что ‘Волга’ остановилась на ночлег, я слышу вдали шум пароходных колес, затем вижу два фонаря, красный и синий, нет уже сомнения, что это был пароход, — но какой пароход? Других не было на Волге, значит, наш — и действительно, то был наш пароход. Увидев свою баржу, он стал на якорь. Я сейчас бросился в шлюпку и переехал на свой пароход к брату. Встреча наша была очень приятна, так как все опасения мои кончились, но зато приятность эта была вскоре подавлена уплатой, 1500 рублей из первых заработков парохода.
Итак, мы отправились в Астрахань. В Самаре успели только обнять сестер и друзей, прокатить на пароходе самарское общество и пустились далее. По мере того, как подвигались от Саратова, все становилось теплее, а за Царицыным снова наступило лето. Блистательно исполнив взятое обязательство, ‘Самара’ — так назвали мы пароход, потому что тут составилось наше товарищество, и выкрасили его белой краской в соответствие нашей фамилии — вдруг приобрел огромную славу между торгующим людом. Те из кладчиков, которые жили в Астрахани, честили и угощали нас, приглашая к себе в дом, и вообще этот первый опыт много способствовал тому, что рыбные торговцы вскоре нагрузили баржу рыбой и икрой в Саратов, куда пришли 8 ноября, в день Михаила Архангела, и служили благодарственный молебен Господу. При возвратном плавании из Астрахани пароходные колеса уже пробивали лед, впрочем, большого препятствия не представлявший по своей тонкости. Пароход был введен в бухту у подошвы так называемой Соколовой горы, и мы тут же наняли квартиру. Устроив мастерскую и приняв все меры к будущему плаванью, прозимовали в Саратове.
Зимой мы с братом поехали к сестре, в их имение Блашинка. В этот приезд мы узнали, что в 10 верстах от них, в имении Кривцовой, селе Репьевка, был управляющим наш минусинский окружной начальник, но в то же время и добрый друг наш и непосредственный начальник наш, смиренных поселенцев в Сибири, А.К. Кузьмин, которому, как я упоминал, доставил это место товарищ наш С.И. Кривцов, живший в Минусинске на поселении. Он был опекуном малолетних племянника и племянницы. Узнав об этом, мы тотчас же собрались к нему, и наша встреча была нам радостна и приятна. Полномочный начальник округа и бесправные поселенцы, без всякой тогда надежды на возвращение на родину, мы встречаемся именно на родине: он, вместо губернаторства, смиренным управляющим частного имения, а мы — учредителями и управляющими пароходным делом на Волге. К довершению этого радостного свидания, перед нами стояли две сибирские ученицы наши, старшая была прехорошенькая и премилая девушка с прекрасными черными глазами, меньшая хотя уступала ей в красоте, но все-таки была премилая девушка, так что мы провели самый приятный вечер. Повидавшись и наговорившись вдоволь, в надежде частого свидания, мы бы, конечно, уехали, но поднявшаяся страшная метель удержала нас на ночь и еще на следующий день и тем усугубила наше наслаждение провести между ними еще день. Мы и потом бывали у них с зятем и его братом. В одну из таких поездок опять случилась метель, но так как тогда уже стояли вешки, то мы поехали, и А.К. дал нам провожатого, которого, доехав до оврага, мы отпустили в надежде, что за оврагом оставалось версты три и кучера хорошо знали дорогу. Но, спустившись в овраг, мы потеряли дорогу и решили не рисковать и возвратиться назад в Репьевку, выехав обратно по прежней дороге, мы увидели вешку, но следующих за нею уже не видали, и потому долго плутали. Мы втроем были в повозке, а брат зятя в санях. Ветер дул сильно, один крутящийся снег белой завесой покрывал все, так что и брат зятя перешел к нам в повозку, чтобы от взаимной теплоты не так легко было замерзнуть. Таким образом бродя наудачу по степи почти всю ночь, наконец услышали лай собак. Прислушиваясь, мы поехали на этот лай и въехали в какой-то поселок, где избы были занесены до крыш и только прорытой тропинкой можно было спуститься к двери. Мы стали стучать, и нам отворили дверь в хижину и засветили лучину, от которой немилосердно ело глаза, но мы были рады и дыму, освободившись из страшной пасти степного саратовского дракона, называемого метелью, или пургой, поглощающего столько жертв ежегодно.
В избе были свинья с дюжиною поросят и теленок, но мы и в этой хрюкающей и блеющей компании были рады растянуться, укрывшись шубами, и продремать до рассвета. Ночь казалась бесконечною, хотя, посмотрев на часы, увидели только пять часов, а выехали мы в шесть часов вечера, таковы поездки зимой в степных губерниях.
Пробыв у сестры до марта 1850 года, мы уехали в Саратов готовить пароход к новому плаванию, заручившись грузами еще до нашей поездки в деревню.
Наступила весна 1850 года, и пароход наш, взяв полный груз хлеба, отплыл в Рыбинск. Весна на пароходе чрезвычайно приятна: разнообразие берегов, местами покрытых лесом, местами засеянными полями и работающим людом, местами чистенькими и красивыми деревнями и селами, благоухающий весенний воздух, самый шум колес и работающего поршня — все это приятно настраивает пассажира. Для управляющих же движением эти прелести плавания несколько уменьшаются, так как для них оно требует постоянной бдительности, внимания, изучения мелей, перекатов, фарватеров, что особенно тревожит капитана в межень или малую воду. Весной, когда Волга в разливе, везде проход безопасный, но зато сильная быстрота воды замедляет ход и удваивает усилие машины поднятием пара. Из Рыбинска пароход наш прошел в Самару, где, взявши груз, прошел в Нижний. Из Нижнего взял груз в Казань, а оттуда прошел в Саратов за своею другою баржею, которая там грузилась. Взяв груз в Астрахани, чтобы не терять времени на ожидание, он взял какое-то судно доставить в Симбирск, а оттуда прошел в Самару, захватил сестер, отправлявшихся в Симбирск. Провожаемые нашими добрыми друзьями и товарищами предприятия, торжествующими при виде успехов парохода и значительных ожидаемых выгод, мы отплыли.
Это плавание наше было очень приятное, почти вся наша семья была тут. Утренний и вечерний чай при общем веселом настроении нашем был самым приятным временем, соединявшим нас всех, так как день и особенно ночь разделяли нас: нужно было за всем наблюдать, регулировать равномерность топки и прочее. Красоты природы, громадная и величественная река, восхитительные виды на живописные горы между Самарой и Симбирском, успех самого предприятия — все это вместе взятое делало нас в эти минуты вполне счастливыми. Но как в плавании и в путешествиях на лошадях тогдашнего времени, как и ныне на железных дорогах, случаются несчастия, более или менее важные по последствиям, то и с нами случались невзгоды. Не говоря о перекатах и временных на них остановках, перегрузках и нагрузках, все это обыкновенные случаи, всегда повторяющиеся в плавании, но случались и другие неудачи. Так, в одно из плаваний с сестрами к Нижнему была тихая чудная ночь. Светила полная луна во всем своем блеске, отражаясь в воде иногда тихой, а иногда рябившей от тихого дуновения ветерка и в ней трепещущей. Все мы сидели на скамьях балкона, где находится колесо штурмвала, движущего руль. Некоторые из сестер ушли в каюту, а именно сестра В., уложившая спать своего сына. Посреди веселого говора, иногда веселого смеха, полные спокойствия и беззаботности, под шум равномерно работающего поршня, похожего на вздохи какого-нибудь водяного чудовища, под аккомпанемент водопадного шума колес, вдруг слышим мы, что лоцман закричал промерять глубину, которая стала уменьшаться, что заметно для опытного глаза, скомандовал уменьшить ход, но в тот же момент пароход наш потащился по мели, неожиданно образовавшейся большой водой, и остановился. Баржа же, быв на полой воде, приближалась со всею скоростию, данною ей пароходом. Водолив, заправляющий баржей, не успел бросить с кормы якорь, и она врезалась носом в корму парохода (а в барже лежало до 70 тонн), последовал удар, от которого едва можно было устоять на ногах, ужасный треск, как будто все рушится, руль разломало и движение остановилось. Какой ужас овладел дамами, все уже думали, что мы идем ко дну, одна из них, ушедшая в каюту укладывать ребенка, в это время молилась Богу на сон грядущий, упала, а потом стала ощупывать — нет ли уже воды в каюте, схватила ребенка и бросилась наверх. Тут я сбежал в каюту и успокоил их.
На пароходе всегда имеются разные мастеровые: кузнецы, плотники и походная наковальня с мехом, а потому руль был починен, а также повреждения от удара, и мы поплыли далее. В Свияжске, на берегу Волги, стояли наши дрова. Как только пароход пришел, явились рабочие, для нагрузки дров заблаговременно нанятые. Пока продолжалась нагрузка, мы услышали благовест в монастыре, бывшем от дровяной пристани верстах в двух. Мы пожелали идти ко всенощной, и все потянулись лесом, который идет вплоть до монастыря. Мы пришли к половине, к чтению кафизм, когда все монахи сидят на скамейках. Басовой и теноровый хор их был очень гармоничен, тихое пение ‘Аллилуйя’, когда все они встают со своих мест, и ‘Хвалите имя Господне’ возбуждало сладостное и благоговейное чувство, так как семья наша с ранней юности была религиозна. После Евангелия и ‘Воскресение Христово видевше’ мы пошли обратно к пароходу, зайдя на источник, явившийся по молитве святого Макария, когда он возвращался из орды и остановился здесь. Приплыв в Симбирск и оставив там сестер, мы пошли в Нижний, где, сдавши груз, брат повел еще какую-то баржу в Симбирск, откуда, взяв опять сестер, должен был сейчас идти в Нижний на ярмарку, которую очень хотелось видеть сестрам. Здесь я остался вторично принимать армянский груз, но, по жадности к выгодам компании, брат мой взял еще какую-то кладь и запоздал. Оставшись набирать груз в Астрахани, я успел в этом, сверх ожидания, чему много способствовала прошлогодняя доставка армянского груза со значительным убытком для нас самих. Тут повторилась та же операция, что и прошлого года: нагрузка и счет мест, внесение их в списки, число и все с провозной ценой, но это делалось днем, а вечером я ходил по ярмарке со знакомыми, между которыми был нижегородский полицмейстер полковник З.Б., прекраснейший человек. Впрочем, славный ярмарочный дом был великолепно освещен, там играла музыка, огромная публика двигалась массою по всем направлениям, между которой выдавалось несколько прелестных женских головок, между ними некоторые из наших барышень, с которыми мы познакомились во время построения парохода. Таким образом, время нагрузки проходило очень разнообразно и приятно между делом и развлечением.
Но и в этот год для меня повторились те же мучения, как и в прошлый, по причине запоздания парохода, и с теми же самыми армянами, с прибавлением еще новых. Так как ярмарка кончилась, а пароход не приходил, то я, прождав его дня три-четыре, решился опять идти, пуститься с баржей сплавом. Мы плыли дня три-четыре, хотя мне это замедление парохода и было очень неприятно, но я все же знал, что он на Волге, а не в Каме, все еще нам незнакомой, и тут все же можно было узнать, почему он так долго не возвращается. Когда уже четвертый день склонялся к вечеру, я, под предлогом узнать что-нибудь от пришедших снизу судов на пристани ‘Работки’, сел в шлюпку и поехал на берег, взяв с собой приказчика, хорошо знакомого с Волгой, так как я в нетерпении своем решился плыть вниз до тех пор, пока не встречу пароход, хотя бы мне пришлось доплыть до Самары.
Начало смеркаться, когда мы отвалили от берега, легкая шлюпка, четверо сильных гребцов — и мы плыли очень быстро, встречались расшивы, двигавшиеся бичевой с запряженными в лямку бурлаками, проскользали рыбачьи лодки. Мы спрашивали у тех и других, и никто ничего не знал о нашем пароходе. По берегам зажглись огни, на Волге стало темно, сыро и мрачно, кой-где слышался какой-то шум воды как будто от колес, и я уже начал утешаться, но потом оказалось, что это где-то работала мельница, и опять плывем дальше. Я воображал себе, как бранили меня кладчики, узнав, что я ускользнул от них и что им некого более пилить. А мы все плыли и плыли, проходили мимо расшив, уже стоявших на якоре для ночлега, на которых виднелись огни варивших кашу бурлаков. Иногда покажется какой-нибудь рыбачий огонек, и я уже принимаю его за пароходные фонари, но обольщение скоро пропадало. Но наконец часов около 10, я думаю, мы услышали какой-то металлический стук как бы молотка, плывем далее, обозначается во тьме что-то белое (пароход ‘Самара’ по фамилии нашей был окрашен белой краской), уже нет сомнения, что это наш пароход. Раздается оклик: ‘Кто гребет?’ Отвечаю: ‘С самарской баржи’. Тут-то являются фонари на кожухе, под колесами, где что-то чинилось, у борта показался брат, вокруг знакомые фигуры, из каюты бегут сестры, прыгает козлом мальчишка Коля, племянник, и мы все спускаемся в каюту, где на столе кипит самовар. С обеда ничего не евший, прозябший от ночного плавания, с каким удовольствием или, лучше сказать, наслаждением я выпил несколько стаканов чаю и выкурил трубку — другую! Начались расспросы, от меня упреки брату, объяснения, и оказалось, что брат еще куда-то бегал, конечно, за хороший гонорар, и оттого запоздал. Ну да тепець все опасения кончились. Баржа плыла своим чередом, и утром мы были встречены пальбой из ружей обрадованных армян, пробежали мимо них в Нижний, где высадили сестер, и тотчас же возвратились к барже, взяли ее на буксир и пустились вниз по матушке по Волге в Астрахань. В Астрахани мы сошлись с одним моим товарищем по выпуску, генералом Костыговым, который служил там. Мы, конечно, встретились как товарищи и друзья, у него было много детей, из коих несколько служили офицерами на Каспийской флотилии. Это для нас с братом была большая отрада — встретить здесь товарища, так родственно, радушно нас принявшего, познакомиться с его милой, умной женой и их детьми. Пока мы ожидали грузов рыбы, мы каждый вечер проводили у них, познакомились также со многими астраханскими домами и все время проводили очень приятно.
Кроме этого радушного гостеприимства и дружбы, я считаю себя еще должником моего благородного и великодушного товарища, обязанным всегдашней благодарностью за великую услугу, впоследствии им мне оказанную. Я не мог вполне вознаградить за его обязательное содействие мне по отводу земли, мною купленной, и я всегда буду сохранять в душе моей благодарную память о нем. Нагрузив рыбу, мы прокатили на пароходе своих милых и добрых знакомых и пустились в Саратов. Время было позднее и бурное, а поднимаясь к северу, мы начали уже встречать сало и в конце ноября бросили якорь в Саратове. В эту зиму, приехавши к сестре, я узнал, что добрейший минусинский друг наш, бывший окружной начальник, умер, и Кривцов предложил мне занять его место управляющего, о чем сообщил сестре, почему я, оставив пароход, простился с братом и поехал к сестре, а от нее в имение.

Глава X. Первый опыт управления имением

Имение Кривцовых называлось село Репьевка, с деревнями в 12 тысяч десятин и 1500 душ крестьян, Балашовского уезда Саратовской губернии. После смерти управляющего им заведовал бурмистр, грамотный и довольно развитой дворовый человек, очень хороший, умный и опытный хозяин. Я, конечно, не решился по самолюбию следовать каким-нибудь агрономическим фантазиям в новом для меня деле, но прежде стал присматриваться и изучать крепостной порядок барщинских работ, чтобы кроме трех дней, издавна заведенных, не нашлось ни одного часу лишнего, стараясь только идти с самого начала, и учился этому русскому хозяйству. Затем, увидев незавидное состояние крестьян, я ввел вспомогательную запашку и посев пшеницы, чтобы из доходов поддерживать обедневшие семьи по каким-либо несчастиям, как-то: падеж лошадей, коров и тому подобные бедствия. Попробовал унавоживать для пробы частицу пахотной земли овечьим вместе со скотским навозом, но результатом было то, что рожь была так сильна, что вся легла, и, конечно, после этого опыта я его уже не повторял, так как превосходная земля не требовала удобрения. Опекун, Р.И. Кривцов, был отличный хозяин и, конечно, очень благодетельный владетель, но державшийся рутинного крепостного порядка, который мне был не по сердцу. Я надеялся, что, как с декабристом, можно будет нам сообща сделать многие улучшения и облегчения для крестьян. Это удалось мне только отчасти, так как я через полтора года отказался. Особенно мне не нравился сбор с крестьянских дворов кур, яиц, холста и прочего, я представлял ему об отмене этого сбора, но он на это не согласился, так как имение не принадлежало ему и он не считал себя вправе изменять в нем порядки. Вспомогательная запашка моя, им одобренная, принесла хорошие плоды: составился капиталец, который впоследствии, как я слышал, много увеличил благосостояние крестьян. Я представлял ему о возобновлении развалившихся домов и получил разрешение исполнить. Конечно, в полтора года я не мог и не сумел бы много сделать для наших тружеников, но не знаю, за что, думаю, за одни попытки улучшить их быт я приобрел их любовь, так что много времени спустя я имел утешение узнать, что они вспоминали меня с любовью, — так сильно чувство признательности в этих простых христианских сердцах, что и малейшее желание им добра проникает в глубину их сердца. Мне даже совестно вспоминать, что перед отъездом моим, ехавши домой с поля, я встретил большую толпу женщин, покончивших работу, я остановился и сказал им: ‘Ну, милые, прощайте, я завтра уезжаю!’ Из толпы слышу: ‘Прощай, Александр Петрович, дай тебе Бог здоровья’, и несколько голосов произнесли: ‘Жалко расставаться с тобой, так жалко, как душе с телом’. Не говорю уже, как мне отрадно было слышать эти слова, так что слезы навернулись у меня на глазах! И что же, какое благодеяние сделал я им? Ровно никакого, а они полюбили меня за то только, что в праздники никто никуда не был употребляем, что законные дни работы были строго наблюдаемы и лишнего ничего от них не требовалось. Как мало требует этот великодушный народ, но и этого малого он не имеет! С другой стороны, эти полтора года в Репьевке были для меня самым приятным временем. В 10 верстах от меня была Блошинка, где это время жила сестра с мужем и детьми, моими племянницами, а старшие сестры мои по возвращении из Симбирска от сестры приехали также ко мне и жили почти все лето, племянницы и их семейство также подолгу гостили у меня. Местоположение Репьевки очень хорошенькое, много мест для гулянья, живописная речка Тамала пробегает возле дома, огромный пруд при мукомольной мельнице близ самой усадьбы, при доме большой сад. Ко мне приезжали также наши добрые и сердечные друзья, Варвара Васильевна, а также Н.В.М. с племянницами Арнольди, я их звал к своим именинам приехать к нам и с девицами Арнольди, о которых я упоминал при поездке нашей к родным и из которых одна мне особенно нравилась. В имении были превосходные мастеровые, и я заказал к их приезду построить лодку для катанья по пруду, который подходил почти к дому. Дом управляющего был хотя без претензии и мебель была по старине крепкая, кожаная или ситцевая, диваны, внутри которых ставились ловушки для мышей, во множестве тут живших, но все же дом был большой и просторный. У меня жили сестры, гостили племянницы, а иногда приезжала и сестра с мужем, и мне уже не нужно было хлопотать со столом и опасаться каких-нибудь неустройств с приездом гостей, старшая сестра была отличная хозяйка и заведовала всем, всего у нас было вдоволь.
К 30 августа, моим именинам, обещали приехать наши добрые друзья Надежда и Варвара Васильевны, обещавшая привезти племянниц Арнольди. Наступило время приезда моих дорогих гостей, которого я ждал с нетерпением. Дорога, по которой они должны были приехать, шла в гору, и я не отходил от окна, пока наконец увидал вдалеке экипажи. Мой вороной конь был готов, я сел на него и поехал им навстречу. Заглянув в карету, которая для меня остановилась, я увидел милые и дорогие лица Варвары Васильевны и Надежды Васильевны, а из девиц, вместо ожидаемых сестриц, сидели в карете тоже молодые, милые, хотя не так красивые и не так близкие нам девицы от другого брата. Одна из них прекрасно пела, другая играла на рояле. Конечно, я не показал моего разочарования, галопировал около кареты, перекидывал к ним кой-какие, может быть, и пошлые любезности, переезжал от одного экипажа к другому и соскочил у крыльца, чтобы подать руку дамам.
Тогда обедали по-деревенски в 3 часа, а потому, скоро закусив разных разностей, сели за стол. Хотя дом мой был дом холостого человека, но хозяйничали у меня сестры мои, повар был хороший и обед был вкусный, полный, хотя и не изысканный. После обеда все разошлись по саду, качались на качелях, а я между тем приготовил лодку, отправил телегу с самоваром и разными печеньями в лес к роднику, куда мы должны были приплыть. Родник был замечателен по чрезвычайному обилию воды. Он стремительно вырывался из горы, струя которого была толщиною в вершка в три. Местность на горе, где мы расположились пить чай, была осеняема большими деревьями, а под горой протекала река, по которой мы должны были приплыть. Я усадил своих дам и девиц в шлюпку, сам сел на руль и в качестве капитана отдал приказ, чтобы все сидели недвижимо, так как самодельная лодка была очень качкая и малейшее нарушение баланса могло ее опрокинуть. Молодые пассажиры спрашивали: ‘Господин капитан, можно ли кашлянуть? Что делать, если захочется чихнуть?’ Ответ был: ‘Воздерживаться до крайности, иначе мы все будем купаться волей-неволей’. Все это сопровождалось веселым звонким хохотом, особенно когда гребцы наши, сыновья Надежды Васильевны, вызвавшиеся сесть в весла, вытирали пот, текущий с голов их. Они страшно измучились, но грести было необходимо, чтобы добраться до места. На носу сидел человек, который от времени до времени заменял одного из гребцов, выбившегося из сил. Путешествие было преприятное и превеселое, да и может ли быть иначе среди милой оживленной молодости! Не желавшие плыть более робкие издам приехали на место гулянья в экипажах, в особенности отличались трусостью сестра моя, Жукова и Надежда Васильевна. С места гулянья все возвратились в экипажах. Так окончилось наше гулянье, оставившее во всех самое приятное впечатление.
Лето это в моей холостой и неоседлой жизни не было для меня очень приятно, ко мне приехал познакомиться со мной сосед мой, полковник Л.А. Сумароков, с которым потом мы были друзьями до самой его преждевременной несчастной смерти: он упал с таратайки, переломил ногу и от антонова огня умер. Близким соседом был также князь М.Г. Голицын (Горбатый), в 20 верстах в своем имении жила Екатерина Федоровна Кривцова, сестра нашего товарища декабриста Федора Федоровича Ватковского, вдова безногого Кривцова, бывшего губернатора воронежского. Дочь ее была замужем за Батюшковым — личность, известная всем по многообразной и плодотворной деятельности своей. С Екатериной Федоровной, умной, кроткой и добродетельной дамой, по общности наших религиозных убеждений, мы очень сблизились, и это соседство было для меня истинной отрадой и утешением. Если случалось не видеться долго, то она иногда писала мне и я к ней, и письма ее я берегу и теперь. Имение ее, Любичи, достойно упоминания по его устройству, изящным постройкам, огромному тенистому саду. Все это было, так сказать, создано мужем ее, Николаем Ивановичем Кривцовым, потому что тут, как мне рассказывали, была голая степь, а теперь это был чудный сад, который он сам насадил, вырастил и наслаждался его тенью, тогда как для этого нужны многие десятилетия. Все в этом имении показывало, сколько ума, вкуса, знания и деятельности было в этом человеке. Все там было устроено отчетливо, разумно и изящно. Обсерватория, им выстроенная, с высокой красивой башней, напоминала шпиль мавританских башен, систематически расположенные постройки для церковнослужителей, оранжереи, зимний сад, соединяющий с прекрасным обширным домом маленькую домовую церковь прелестной архитектуры и с большим вкусом украшенную, одним словом, это было очаровательное местечко. В то время, когда я бывал там, оно уже было очень уединенно, у них была одна дочь, которой тогда не было. Жила одна Екатерина Федоровна и гостила или, можно сказать, жила с ней Н.А., вдова другого брата, нашего товарища, с которым мне пришлось сидеть в одной куртине Петропавловской крепости, только одна стена разделяла нас, кажется, близко, но мы никогда не видались с ним. Между этими двумя дамами я проводил приятнейшие дни моего пребывания и управления в Репьевке. Она была очень умна, мила, хороша собой, и время, проведенное мною между ними, никогда не изгладится из моей памяти. Муж ее, Николай Иванович, был известный атеист, но, конечно, не убежденный, как все атеисты, его лучше назвать скептиком. Он никогда не говел, отвергал все религиозное, и думаю, что жизнь Екатерины Федоровны, искренней и доброй христианки, не была легка. Она давала мне читать разные его заметки, писанные на французском языке, а также и по-русски, образцового слога и красноречия, из которых я и увидел не столько проповедь неверия, сколько сомнения, пытливость, желание проникнуть в то, что сокрыто для умов гордых и открыто простой вере и смирению, и открыто так ясно, хотя и таинственно, что смиренно верующий в живаго Бога и Его откровение уже не поколеблется. Тут он задавал себе вопрос: чем будем мы после нашей смерти? Цветком ли, распустившимся на нашей могиле, или ангелами, летающими в бесконечном пространстве небес. Я не помню всех подробностей этих блестящих по слогу страниц, вероятно, после смерти Екатерины Федоровны все перешло к дочери, но помню только то, что меня особенно поразило, — это шаткость, неустойчивость всех мышлений в людях, рутинно следующих безотчетному и безлогичному отрицанию. Откровение Божие дано человеку, как разумному, сознательному, мыслящему существу, руководством к вечности, а без веры в откровение один мрак был бы уделом человека на земле, что было бы недостойно Всеблагого Бога, его сотворившего разумным и свободным. В селе Паника был священник, выходивший из ряда обыкновенных сельских священников, по широте своего взгляда на религию вообще, как и на внутреннее действие ее на человека. Он своею ревностию и добродетелями достиг того, что самые нравы и привычки его прихода изменились. В Панике, где он священствовал, каждому проезжающему в праздники было заметно благотворное влияние пастыря. Там не увидишь, бывало, никаких оргий, ни ругательств, ни пьяных, крестьяне все в праздничных одеждах, скромно гуляют по улицам или сидят на завалинках и ведут беседы. Я сколько раз был поражен этою особенностью, и уже потом мне объяснили это редкое явление наших деревень. Екатерина Федоровна была его духовная дочь, которой совесть, веру и любовь к Богу он узнал по тому, когда она по немощи не могла говеть в церкви, он приобщал ее дома. Николай Иванович, видя это, говорит: ‘Вот так приобщиться и я бы желал’, и затем обращается к самому священнику и говорит ему: ‘Не можете ли вы, батюшка, приобщить и меня так, как вы это делаете для жены?’ Священник отвечал ему: ‘Жена ваша верующая христианка, которой совесть, исповедание и усердие мне известны, а вам я не могу дать Божественных Тайн иначе, как чтобы вы публично в церкви исповедовали вашу веру в Бога и искупление Его кровью’. Конечно, он по гордости ума своего не сделал этого, но не мог отказать в уважении этому священнику. По своему уму, характеру, образованности Николай Иванович был человек увлекательный, а потому в его время многие из знакомых, его посещавших, были заражены его идеями, и один из наших друзей был в числе их, но Господь похитил его от погибели, перед смертью он обратился и умер христианином. Много говорили тогда о его девизе, который будто бы он велел вырезать на своей могиле по-латыни: ‘Ничему не верю и ничего не страшусь!’ Но оказалось, что это было его девизом на перстне с его гербом. Похоронен он близ села, и с дороги виден памятник над его могилой в виде какого-то мавзолея. Он был большой англоман, и все в доме носило печать этого англоманства. Дом его был копией, конечно, в меньшем объеме, с замков английских лордов: комнаты наверху, назначенные для приезжих, имели до мельчайших подробностей все удобства и полный комфорт, в приемных комнатах были развешены прекрасные гравюры из английской жизни, как-то: скачки, бега, ужение рыбы в разных видах. Одним словом, все в его жизни, привычках, в идеях, в прежней государственной службе показывало в нем своеобразную и весьма интересную выдающуюся личность.

Глава XI. Женитьба

На другой год я оставил Репьевку, 1858 год проплавал на пароходе, а возвратившись из Астрахани, зимовал в Саратове, где внезапно, хотя не надолго, окончилась моя холостая жизнь. Я уже упоминал, что в Саратове губернским почтмейстером был наш моряк В. Он был женат на дочери бывшего управляющего палатой государственных имуществ, она умерла холерой в Нижнем Новгороде. Тесть его с семейством, приезжая в Саратов, останавливался у него, а так как я каждый день бывал у него, то мы и познакомились. С ним приезжали всегда его дочери, обе хорошенькие собой, но старшая была много красивее, высокая ростом, стройная, с черными огненными глазами, черными как смоль волосами, живая и веселая — она мне нравилась больше. Так как преимущественно я ей оказывал внимание и больше говорил с нею, то оказалось, что и я произвел на нее благоприятное впечатление, но о женитьбе я еще, конечно, и не думал. Однажды В. говорит мне: ‘Что это вы не женитесь?’ ‘Оттого, — говорю, — что мне уже много за сорок, и оттого, что я ничего не имею, кто же пойдет за меня и как жить?’ ‘А нравится вам сестра Настенька?’ — спросил он. ‘Да, она мне очень понравилась, но что же из этого?’ — ‘Ну вот вам и невеста, она не откажет’. — ‘Вы думаете?’ — ‘Наверно. За ней будет капиталец, можете на него обоим вам приобрести состояние’. — ‘Если выдумаете, неудачи не будет, я, пожалуй, решился бы’. — ‘Теперь еще живо приятное впечатление в ней и в вас, не откладывайте’. Посоветовавшись с братом, недолго думая, я вечером же иду к ним. Они жили в большом доме на главной улице, близ почтамта. Звоню, отворяют… ‘Дома ли?’ Говорят: ‘Дома’. Вхожу, она меня встречает так приветливо, так мило, что решимость моя возросла еще более. Посидевши с отцом, мы с нею вышли в залу, в разговорах, в которых, конечно, играли роль вещи приятные, имеющие свойство проникать в сердце, если оно не закупорено и уже бьется сочувствием, я наконец сказал: ‘Н.А., вы с первого взгляда завладели моим сердцем, и если бы я осмелился предложить вам мое преданное и верное сердце, а также и руку, то что бы вы мне отвечали на это?’ — ‘Очень благодарю вас за ваши чувства и за честь, мне оказываемую, но я не завишу от себя, у меня есть отец и я должна прежде просить его разрешения’. — ‘О, я только хотел прежде знать ваше согласие, а тогда, конечно, буду и у него просить вашей руки. Но вы-то сами что скажете мне?’ ‘Я согласна’, — сказала она, вспыхнув, и слезы показались на ее глазах. Тогда я поцеловал ее руку, и уже об руку с нею вошли мы к отцу и просили благословить нас, если он не имеет ничего против этого сам. Он встал и сказал: ‘Если дочь моя избрала вас, то и я также избираю и вручаю ее вам, сделайте ее счастье’. Помолился Богу вместе с нами и благословил. Затем прибавил: ‘Хотя за дочерью я не могу дать много, но все же она будет иметь свое состояние’.
Всем женатым и замужним хорошо известна эта приятная эпоха в человеческой жизни. Рука об руку, беспрестанно сжимаемую или лобызаемую, провели мы вечер. Был уже февраль месяц, скоро приближалась масленица и пост, а свадьбу нам хотелось сыграть до поста, почему они уехали в деревню приготовляться к ней, а я должен был приехать дня за два перед свадьбой. Дорогой я почему-то замешкался и не приехал в тот час, в который она меня ждала, тут-то обнаружился весь ее пылкий характер. Она встретила меня с выговором, что ждала меня еще утром, а теперь уже вечер, сестра же ее рассказала, что она весь день проплакала, думая, что я ее обманул. Зато тем приятнее было примирение. В живости ее характера было много детского, хотя ей уже было. 26 лет. Она прыгала, танцевала, конечно, это делалось все наверху в их комнатах, и даже позволяла целовать себя, уже не сомневаясь теперь, что на третий день свадьба, и она будет моей навеки. На другой день стали собираться гости: накануне родственники, а к самому венчанию близкие знакомые. У нее шафером был молодой человек А.Н. Минх, с отцом которого я был коротко знаком. Мне назначили посаженною матерью ее двоюродную сестру, красавицу Е.А. Лаж., жену брата писателя, а посаженым отцом — их близкого знакомого и соседа. Венчание состоялось 26 января в их церкви Феодоровской Божьей Матери, невеста в своем подвенечном платье с покрывалом и венком была очаровательна. За венчанием последовало обычное осыпание хмелем, встреча с образами, поздравления. Обед был часа в три, послеобеденное время прошло быстро, молодежи было много и очень милой, в числе подруг ее была двоюродная сестра Н.А.X., для которой день свадьбы ее сестры был решением ее участи. Брат мой ей очень понравился, даже, можно сказать, более чем понравился. Так как сестры были очень дружны, то моя жена сейчас узнала о ее страсти и, конечно, была причиною того, что в тот же год и брат женился. Вечером был бал в полном смысле. Между гостями была другая красавица, 16-летняя девица У. и сестра ее, княгиня Д., тоже прекрасная собой. Было очень весело, оживленно, молодая моя танцевала очень много, я же прошелся с ней только один польский. Свадебный день был завершен обычным ужином с тостами, поздравлениями и пожеланиями, и в 2 часа ночи все разъехались и все умолкло. И вот благими судьбами Всевышнего я женат. Что когда-то, еще в мечтах юности, я представлял себе венцом счастия — совершилось! Где эти 20 с лишком лет тюрьмы, пустынной жизни в степях и городках Сибири? Где эта 7-летняя кавказская лямка, вспоминаемая с таким наслаждением? Все это пролетело теперь, осталось далеко, но осталось в душе с самым отрадным чувством, ведь поется же: ‘Что прошло, то будет мило’. Возле меня прелестная молодая жена, любовь которой беспредельна, несмотря на мои с лишком 45 лет. Правда, состояния пока ни у нее, ни у меня никакого, но что за беда! Мы об этом и не думали. В Саратове мы наняли хорошенькую маленькую квартиру комнат в шесть. С нами поселилась старушка Н.А., ее тетушка, добрейшая, милая и любящая, даже, скажу, праведная по своим добродетелям и любви к Богу. У нас был экипаж с прекрасною вороною лошадью, присланною отцом, две горничных, человек Андрей, приговоренный мною, когда я грузил товарами баржу, он жил в гостинице и оказался прекраснейшим, преданнейшим человеком. Началом моей самостоятельной деятельности была снятая мною через посредство И.М. Вукотича половина почтовой саратовской станции, которая давала рублей около 40 или 50 дохода в месяц. Весной он же, И.М., предложил занять у него 3000 рублей, чтобы начать дровяную операцию. Я поехал вверх по Волге, подрядил и сплавил дрова к Чебоксарам, между Казанью и Нижним, сложил их на берегу для продажи на пароходы, которые теперь умножились, компании ‘Кавказ и Меркурий’. Но эта операция хотя и дала пользу вначале, но кончилась неудачно. Необыкновенное повышение воды в Волге разнесло часть наших дров, ближайших к берегу, и мы потеряли тот доход, какой по ценам должны были иметь, все же с долгом мы расплатились. И как Господь никогда не оставляет верующих в Него, предающих себя в Его святую и благую волю, то Он уже готовил нам вознаграждение за постигшее нас несчастие. Вечером, когда мы сидели в гостиной, жена и тетушка работали, приезжает ко мне жандарм от 408 вице-губернатора Андреева и подает записку. В записке он мне пишет, что Л.К. Нарышкин за обедом у губернатора спрашивал у них, не знают ли они кого-нибудь в управляющие его имением, так как господин Кругликов отказался от управления и уезжает. Оба они указали на меня, назвав мою фамилию. Он спросил, не тот ли это Беляев, который воспитывался у Долгоруковых и потом был замешан в 14 декабря. Ему сказали, что это тот самый. ‘Я знал его еще в Петербурге, когда был в Лицее, нельзя ли меня с ним познакомить?’ Вице-губернатор послал записку, написав его адрес, и просил меня от его имени к нему приехать. В назначенный день я поехал к нему, и он, поговорив со мной о минувших временах, о нашем несчастном происшествии, о сибирском хозяйстве и о Репьевке, спросил: ‘Не хотите ли вы занять у меня место управляющего? Прежний, с которым я расстаюсь с большим сожалением, уезжает’. Я поблагодарил его за предложение и, конечно, согласился. Он в то время ехал за Волгу, где у него было от 30 до 40 тысяч десятин, и просил меня приехать в октябре в имение, чтобы принять его, и что он сам в это время будет в Падах. Он в Саратове был у нас, познакомился с женой, которая отпустила с ним за Волгу ее домашнего приготовления водицу, и она ему так понравилась, что он взял с собой в Петербург рецепт, как ее делать.
Наша жизнь в Саратове была очень приятна, нас беспрерывно посещали родные и знакомые, так что наша молодая жизнь была полна и приятна. Жена моя оказалась хорошей хозяйкой. Все у нас было очень прилично, убранство комнат, очень хорошая мебель, прислуга, повара очень порядочные, так что никомуи в голову не могло прийти, что мы небогаты. Между знакомыми был в это время приехавший с Кавказа коротко знакомый инженер, тогда еще капитан, а теперь генерал Спиридов-Шахматов, товарищ по Гвардейскому экипажу. Когда проходил мимо Саратова наш пароход, мы всегда виделись с братом и радовались с ним успеху нашего пароходного предприятия. Брат уже плавал с женой, обвенчавшись в тот же год и в той же церкви, в имении отца моей жены, родного дяди ее сестры. В этот приход парохода жена моя вздумала отправиться на нем в Нижний к своей старшей сестре, жившей у своей тетки. Но это путешествие ее кончилось очень несчастливо: у нее сделалось воспаление легких и она возвратилась домой. Ничего не зная и не ожидая, я вдруг в 9 часов вечера слышу звонок, выхожу и вижу, что ее уже несут на руках. Я был страшно поражен и не верил своим глазам, ее положили на постель, колотья были очень сильные, так что она стонала. Послал лошадь за доктором, нет дома, за другим — тоже, но наконец какой-то благодетельный врач, вероятно, не проводивший вечера и ночи за картами, приехал. Тогда при воспалениях в легких первое средство было кровопускание, ей тотчас пустили кровь, и она осталась жива. И.М. Вукотич уезжал в Петербург и предложил нам для поправления здоровья жены моей на лето занять его дачу. Она была расположена близ города, и потому мне было очень удобно ходить на станцию каждое утро. На даче у него был прекрасный дом, окруженный террасами и балконами, пропасть цветов, огромный тенистый сад для гулянья с одной стороны, а на другой — молодой фруктовый. Два летних месяца, пока его не было, мы провели на даче, а потом переехали на нашу городскую квартиру и жили до самого отъезда в имение Нарышкина. Но прежде я поехал один, чтобы принять имение, передав брату почтовую станцию.

Глава XII. Переезд в имение Л.К. Нарышкина

Приехав в имение, я застал Льва Кирилловича Нарышкина уже возвратившимся. Он очень рад был моему приезду и познакомил меня со своим главным управляющим, Дмитрием Алексеевичем Кругликовым. Это был господин представительный, очень умный и очень образованный, имевший около Тамбова свое имение. Он прежде служил в военной службе, за дуэль был разжалован, а дослужившись до офицерского чина, как и мы с братом, вышел в отставку. Жена его была grande dame, принадлежала к лучшему кругу общества по воспитанию и образованности. У них было очень много детей, которые прибавлялись ежегодно, а так как имение их в 200 или 300 душ было очень расстроено, то он решился принять место управляющего. Это был честнейший и благороднейший человек, хороший хозяин и благодетельный представитель неограниченной помещичьей власти той эпохи. Понятно, что с таким управляющим Л.К. никогда бы не расстался, как он и говорил. Мы с ним объехали все имение, он познакомил меня с порядком управления, конторскою отчетностью, вполне рациональною и современною, хотя очень сложною. Переговоры с Л.К. были очень кратки, так как я поступал на всех правах и на всем материальном и денежном положении прежнего управляющего. По окончании всего Л.К. уехал в имение жены в Пензенской губернии, а оттуда в Петербург. С прежним управляющим мы пробыли еще неделю, в течение которой приехала его жена, чтобы взять свои вещи, для перевозки вещей я дал подводы, а для них лошадей и карету. Возвратившись в свое имение, его постигла вскоре несчастная и загадочная смерть. Совершенно здоровый он вышел из дома на обычную свою прогулку и уже не возвратился, бросились его искать и нашли сидящим на берегу реки мертвым. Дом, занимаемый им в Падах, был уже очень ветхий, и Л.К. приказал для меня построить новый в два этажа, а до его постройки передал нам с женой свой, в котором помещение было роскошное. В имении была огромная каменная оранжерея, фруктовый сад с шпанскими и других сортов вишнями, в двух отделениях оранжереи были персики, абрикосы, лимонные и померанцевые деревья с плодами. Содержание мое было 1800 рублей жалованья, а потом 3000 рублей, провизия и прочее. У нас в Саратове была очень хорошая мебель, которую Л. К. купил, чтобы меблировать мой дом, который был готов к следующей осени, всевозможные экипажи: кареты, коляски, дроги, дрожки, полная конюшня лошадей, словом, тут для меня, бедняка, было все, что нужно для жизни богатого человека, оставалось трудиться на пользу своего доверителя и для благоденствия вверенных мне тысяч душ меньших братии наших, и трудиться с наслаждением.
Дом Л.К. Нарышкина, в котором мы и начали свою новую жизнь, был в два этажа, комнат хотя было и немного, не более десяти, но для нашей маленькой семьи дом был даже велик. Зимой приезжал к нам гостить тесть мой с дочерью, весной гостили у нас сестры, так что мы редко бывали одни. Летом приехал Л.К., и мы тогда заняли докторский флигель, а к осени перешли в свой новый дом. Там жена моя родила, и роды были так тяжелы, что за ними последовала родильная горячка, и она в ноябре, через два года нашей жизни в Падах, скончалась в страшных страданиях, и я снова остался одиноким. Но мои добрые сестры снова приехали ко мне, конечно, скорбь моя была очень велика, но присутствие сестер, деятельная жизнь, разъезды поддерживали меня.
Деятельность моя по управлению была очень обширна, Л.К. возложил на меня полное переустройство имения. Я начал с того, что прежде всего занялся рациональным устройством земли, которой было в этом имении 102 тысяч десятин, я всю землю разбил на участки, засевая по одной десятой участка сряду три года, а на четвертый земля залужалась на 10 лет. Таким способом посев постоянно производился на твердой земле без малейшего истощения, это собственно для пшеницы и проса, озимые же остались на прежней трехпольной системе с урочной огульной работой всего общества на особом участке близ усадьбы, где было гумно, амбары молотильные, сараи, сушильни, рига, куда помещался хлеб в снопах на случай дождей. Вся пшеница на залежной земле, убиравшаяся наймом или изполу и в случае урожая, молотилась для успешности на многих токах разом, лошадьми, так как у крестьян наших не было в них недостатка. Так как имение тянулось на 100 верст слишком, то оно разделялось на три отдельных экономии: Падовская главная, Гусевская и Сергиевская. За исключением их вся земля разделялась на пастбищную для 30 тысяч овец, распределенных по многим овчарням во всех трех экономиях. Тиролец овчар жил при Сергиевском заводе, но заведовал всеми тремя овчарнями. Затем было отведено большое количество земли под сенокос, убиравшийся наймом с предварительной наемкой с осени до следующего сенокоса, когда косцы являлись по получении повестки.
При имении был винокуренный завод, перерабатывавший рожь в спирт, сплавляемый Хопром в Дон, куда он подряжался. В то время, когда четверть ржи была 2 рубля или 2 рубля 50 копеек, завод был выгоден, но все же он не мог переработать всего хлеба, произведенного имением. Мельница-крупчатка на Хопре имела 22 постава с толчеей и сукновальней. Сперва она была в управлении конторы, а потом сдана в аренду за 4000 рублей. Имение это состояло из 5000 душ и прежде было на оброке. Крестьяне имели по 10 десятин на душу и платили по 10 рублей с души. Но так как на них накопилась большая недоимка, то Л.К. всех недоимщиков обратил на барщину, что, конечно, им крепко не понравилось, это было задолго до меня. Барщина при управляющих, предшествовавших последнему, Д.А. Кругликову, который был человек либеральный и человеколюбивый, была очень тяжела и выполнялась так строго, что один из прежних управляющих, ездивши по работам, в ящике под дрогами возил пучки розог и немилосердно сек за всякую провинку на месте, а сверх того прихожая конторы по вечерам беспрестанно оглашалась воплями несчастных под розгами. При Кругликове все это прекратилось, но как барщина продолжалась, то понятно, что она была им ненавистна, да и бедняки могли ожидать, что опять может поступить такой же строгий управляющий.
В один прекрасный день, впоследствии действительно оказавшийся для них прекрасным, барщинские пришли ко мне с просьбой обратить их снова на оброк, а когда я сказал им, что помещик сделал уже большие затраты на устройство пашни, постройку амбаров и риг, покупку машин и прочее, и потому не согласится их снова отпустить на оброк, на это возражение они предложили принять на себя работы по запашке, но только не барщиной, а огулом всем обществом. Тогда я им представил всю несообразность такого обязательства, с которым они придут в полное и окончательное разорение, платя оброк, который они теперь не платят, выполняя трехдневные работы. Тогда они заявили мне, что вся вотчина берет на себя их работу, и через несколько дней все общество с их стариками и старостами явилось ко мне и подтвердило их согласие всем обществом, круговою порукою, выполнять бывшую господскую запашку, которая для всех пяти тысяч душ была, конечно, ничтожна. Тогда я согласился просить Л.К. исполнить их желание. Сначала Л.К. долго не соглашался, уверенный, что оброчная недоимка еще более увеличится, и тогда снова придется все ломать, но я также упорно стоял за их просьбу, доказывая ему, что он еще выиграет, но никак не проиграет. Тогда он наконец согласился, написав мне, что соглашается, добавив: ‘Смотрите не ошибитесь в своей доверенности’. Когда я объявил вотчине, что желание их исполнилось и барщина уничтожена, надо было видеть их радость и благодарность, и действительно в течение многих лет они добросовестно выполняли взятые на себя обязательства. Правда, что кроме запашки все другие работы, ими выполняемые, которых пропасть в таком имении, как-то: запрудка мельницы на Хопре, работы на винокуренном заводе, подвозка хлеба, рубка леса и дров для экономии, пастухи при 30 тысячах овец, которых было до 100 человек, их стрижка бабами, — все уже делалось наймом от конторы. Когда эта мера увенчалась успехом, Нарышкин уже не знал, как благодарить меня. В то же время мне прибавилась еще новая работа, управление Заволжским имением в 40 тысяч десятин. Вот как это случилось.
Нарышкин, бывши в Петербурге, получил от управляющего за Волгой письмо, в котором он просил уволить его и прислать другого управляющего. Л.К. был страшно вспыльчив и подозрителен, и ему сейчас представилось, что управляющий уходил вследствие интриг заволжского приказчика Плаксина, очень умного и дельного человека, знатока в землях и степном хозяйстве. Ему же еще прежде поручены были отвод и принятие во владение Л.К. всех 40 тысяч десятин, и он добросовестно и со знанием дела выполнил поручение господина, вся земля оказалась превосходною. Получив письмо, Нарышкин пришел в такую ярость, что тотчас же письмом из Петербурга просил меня съездить за Волгу, поставить другого управляющего, а Плаксина немедленно отдать в солдаты, если годен, а негоден — не в зачет, а надо не забыть, что Плаксину было 40 лет и что он имел жену и детей. Вот как ужасна была бесконтрольная власть господина над его крепостными рабами, данная законом! Как безнравственно, и какое поощрение давал этот закон всем дурным страстям нашей искаженной природы! Я взял с собой нового управляющего, рекомендованного мне почтмейстером из почтовой конторы, который служил у него писарем по найму, отставного кандидата, и отправился за Волгу. Когда я приехал в имение, то увидел, что управляющий ушел от Нарышкина к графу Нессельроде из корыстных видов большого жалованья и что Плаксин совершенно невиновен. Я определил нового приказчика, а Плаксину велел явиться в Пады, где было главное управление, и приставил его пока надзирателем винокуренного завода, не исполнив ни одной резолюции Л.К., который был так благороден и справедлив, что еще поблагодарил меня за то, что отвел его от вопиющей неправды. Вместе с этим он вверил мне главное управление и Заволжским имением, состоявшим, кроме 40 тысяч десятин, из двух или трех сот пензенских крестьян Чембарского уезда, переселенных туда из имения жены его Марии Васильевны Нарышкиной, урожденной княжны Долгоруковой, и сказал, что передаст мне в управление все имения, что потом и последовало. Падовская вотчина разделялась на три части и в каждой был особый управляющий, зависевший от главной Падовской конторы только отчетностью. За управление Заволжским имением он положил мне гонораром 10% с чистого дохода и 5% с рубля, если я найду покупателя на эти земли.
Не прошло и года, как новый приказчик оказался негодным и уже в Балакове устроил для себя какую-то аферу. Я его сейчас сменил, а когда Л.К. затруднялся, кого туда определить, я написал ему, что назначаю туда того самого опального Плаксина, который был там прежде, как человека очень способного, а его поведение и надзор за его действиями брал на свою ответственность. На следующей же почте получаю от Л.К. письмо, в котором он пишет: ‘Согласен поставить Плаксина, если вы беретесь наблюдать за ним, но смотрите не ошибитесь!’ Я тотчас же призвал Плаксина, объявил, что назначаю его приказчиком. Он был очень тронут моим заступлением, что я защитил его, и обещал стараться всеми силами оправдать себя. Заволжские земли были превосходного качества чернозем, но он был очень мелок, имел глинистую подпочву, а потому первый хлеб по пластам или нови родился превосходно, давая по 15 или 16 мешков 8-пудового веса, тогда как цена белотурки была 1 рубль 50 копеек высший сорт и дороже, но по обороту, как делали там прежде, она уже давала мешков пять или около пяти, значит, в сложности доход уменьшился и расход поглощал весь валовой доход, особенно при среднем урожае, так как сбработка, посев, уборка и доставка на пристань — все делалось наймом.
Увидев все это из отчетов, я попробовал, посоветовавшись с Плаксиным, сряду два года такой сильный хлеб, как пшеница-белотурка, не сеять, наоборот, заменить этот год пластами и уже сеять по перележавшему два года обороту. Мера эта оказалась полезною, и на следующий же год мы уже послали с Заволожья 8000 рублей чистого дохода. Не получая прежде ни копейки, этот ничтожный доход так порадовал Нарышкина, что он писал мне: ‘Передайте этой шельме Плаксину, что если так пойдет, то я дарю ему 300 десятин и волю!’ Далее с Заволжского имения доходы еще увеличились, но он не успел исполнить обещания, скончавшись в 1855 году, в год взятия Севастополя.
Л.К. Нарышкин был у меня в Падах, когда было получено известие об этом грустном событии, и он, передавая мне газету, со слезами на глазах сказал: ‘Когда князя Горчакова назначили главнокомандующим, я тогда уже был уверен, что война эта кончится позорно для России’. (Он знал его страшную рассеянность и считал его неспособным).
По соседству с его имением было имение Платона Чихачева, брата известного русского путешественника по Малой Азии, печатавшего свои путешествия в ‘Revue des deux mondes’. Он был в Крыму, вызванный князем Горчаковым, и много рассказывал нам о ходе войны, рассеянности Горчакова, о геройстве пластунов, о подвигах которых он писал статьи в журнале ‘Русская беседа’. Он часто бывал у Нарышкина, а также и мы у него, быв в дружеских отношениях с Л.К. Это был человек очень умный и с большими познаниями. Помню, что Чихачев рассказывал, как в Константинополе еще до Крымской войны преобладало влияние Англии. Пальмерстон был всемогущ, и русскому для свободного путешествия по Турецкой империи нужно было согласие английского посла, лорда Редклифа, и помню, как возмущали нас эти рассказы о нашей уничиженной и робкой политике. Саратовский губернатор М.Л. Кожевников отзывался о Нарышкине так: ‘Это голова министерская, и жаль, что он не занимает поста, соответствующего его уму, способности и патриотизму’. Он был, помнится, членом совета Министерства финансов, а прежде контролером. Общество этого человека было увлекательно, приятно, а для меня оно было так отрадно, что я всегда с сожалением провожал его в Петербург. Это был человек кипучей деятельности, и мы ни одного дня не оставались дома. Последний его приезд был с двумя сыновьями, Кириллом и Василием Львовичами, оба брата были красивы собой, умны, прекрасно воспитаны, как подобает их роду, молодые люди, достойные дети благороднейшего отца. Будучи потомками царицы, они, конечно, гордились своим родом, и как теперь помню вопрос младшего В.Л., когда в разговоре назвали фамилию Нарышкина, тамбовского помещика: ‘Папа, разве есть еще Нарышкины кроме нас?’ Ему было тогда, как я думаю, около 13 лет. Помню также, как приехавший становой пристав, приглашенный Л.К. к обеду, по окончании обеда выпил поданное с кусочком лимона полосканье и как отец после обеда сделал строгий выговор сыну за то, что он громко рассмеялся.
Каждый день после завтрака нам подавали верховых лошадей и мы отправлялись в какую-нибудь часть имения: или на мельницу, или на пчельник, или в ближайшие села и деревни, по полям, по овчарням. Иногда сестры участвовали в этих прогулках, сопровождая кавалькадой. Л.К. приглашал также ездить с нами нашего доктора, что ему вовсе не нравилось, так как он никогда не ездил верхом и к тому же был высокого роста и очень толст, почему и представлял довольно забавную фигуру, особенно когда этой массе случалось ехать на пони. Старший сын, Кирилл Львович, мастерски копировал его позу, и нельзя было удержаться от смеха, когда он где-нибудь в сторонке возьмет его посадку с рукой, опертой на колена.
Все это лето прошло очень приятно. В то же время появилась жатвенная машина, изобретение немца Штейнберга. Назначен был день для пробы и опубликован в газетах, а так как в трех степных имениях, кроме Падов, был громадный посев пшеницы, то Л.К. захотел быть при объявленной пробе. Мы сели в карету и, ночевав в нашей Сергиевке, приехали на хутор, где жил изобретатель. Он снимал у казны в аренду 10 тысяч десятин земли и имел запашку и мастерские. Машина исполнила довольно хорошо свое дело, но не без остановок, хотя редких. Л.К., желая поощрить русского изобретателя, велел купить три машины на 900 рублей. Потом я все их пустил в работу в Заволжском и Гусевском имениях, и здесь, и там жатва производилась успешно, но как она шла около хлеба, по сжатому месту, то трава набивалась в оси и для очищения ее требовались частые остановки, так что впоследствии оказалось, что работа ручная была успешнее, а как в коммерческих посевах первое условие скорейшая уборка, то машины его мало употреблялись. В настоящее время эти машины так усовершенствованы, что все прежние попытки были полезны только тем, что возбуждали и поощряли ум к работе и к достижению полного успеха, которого теперь и достигли. Во время его пребывания в имении к нему, как лицу важному по чину и еще более по своему имени, роду и богатству, приезжали разные служебные лица, которые всегда принимаемы им были радушно, вежливо, деликатно. В нем не было и тени гордости или важности. Он был страшно горд, когда что-нибудь касалось его чести и независимости, в этом случае его не останавливала никакая власть, ни сила.
Я помню, как Л.К. Нарышкин был оскорблен и страшно раздражен, когда жену его, Марию Васильевну, против его воли, даже со вмешательством покойного Государя Николая Павловича, взяли из-за границы, где она была помещена им в Бонне у знаменитого тогда врача душевных болезней и передана отцу ее, князю Василию Васильевичу Долгорукову. Оба эти лица дороги моему сердцу, князь был моим воспитателем и благодетелем, Л.К. был ко мне так добр, имел ко мне такую неограниченную любовь и доверенность, что мне трудно обвинить кого-либо из них. По моему мнению, они оба были правы. Князь по своему отеческому чувству страдал за свою несчастную дочь, лишенную всякого религиозного утешения за границей, и надеялся, что, живя с ним, она поправится, о чем он сам говорил мне в первый мой приезд в Петербург. Конечно, он сначала просил об этом зятя, но тот, в свою очередь, очень надеялся, что доктор окончательно ее вылечит, и никак не соглашался взять ее оттуда, тогда князь просил Государя. Когда же ее взяли против его воли через посредство такой власти, с которой не спорят, то Нарышкин был страшно раздражен и не скрывал этого. Он был великодушен, правдив в высшей степени, справедлив, добр до нежности, но когда возбуждена была страсть, он был неукротим, как все сильные характеры. Так, в первое поступление к нему управляющим, когда я еще не принимал имения, была украдена господская лошадь, все улики были налицо, но вор не признавался, несмотря ни на какие угрозы. Л.К. был взбешен и приказал назавтра все приготовить к допросу и при этом проговорил ужасные слова, которые я слышал: ‘Или признается, или издохнет!’ Я дал пройти этой ярости, когда страсть улеглась и он стал покойнее, мы стали говорить об его отъезде, и я сказал: ‘Л.К., если вы уже доверяете мне ваше имение и ваши интересы, то, прошу вас, не берите на себя допроса, а предоставьте это мне. Вы раздражены упорством вора, можете прийти в такое положение и сделать что-нибудь такое, что потом сами будете раскаиваться всю вашу жизнь’. ‘Правда ваша, — сказал он, — делайте как знаете’.
Я так был обрадован, что от всего сердца благодарил его. Кроме его вспыльчивости бурных страстей, еще более поощряемых законом, так сказать, хотя и не гласно, почти дававшим владетелю право жизни или смерти над его крепостными, он был хорошим, добрым владельцем душ и телес своих крестьян, жалел их, помогал им, ласково обращался с ними, и мы с ним нередко по зову какого-нибудь крестьянина посещали дома их и принимали угощение. Однажды я помню, как в Гусевке, степной конторе имения, к нему приходит крестьянин и со слезами на глазах рассказывает, что в Моршанске, куда он возил на продажу свою пшеницу, ему между деньгами всунули фальшивую 50-рублевую бумажку. Л.К. побранил его за оплошность, а между тем взял бумажку и сжег ее на свечке, приказав выдать ему 50 рублей. Да и вообще скажу, положа руку на сердце, это был человек необыкновенно энергичный, твердого характера, но великодушный, щедрый и добрый. Я знаю, что он послал значительную сумму денег бывшему управляющему его отца, которого обвинял в пристрастном распределении лесов при разделе Кириллом и Львом Александровичами Нарышкиными, то есть между его отцом и дядей, и несмотря на то, когда получил от него, пришедшего в бедность, просьбу о помощи, тотчас же послал значительную сумму. Также при мне дал он несколько сот рублей одному лицу, занимавшему тогда должность исправника и находившегося в стесненных обстоятельствах.
Он был также вполне русским человеком и ревностным патриотом. Когда мы извещены были, что ополчения по маршруту должны будут проходить через нашу вотчину, он приказал устроить для них в селе Котоврас столы, и все ратники были угощаемы щами, говядиной, пирогами и водкой. Для приготовления кушанья и печения хлеба подряжены были несколько домов за вольную выговоренную ими плату. Дружинные же начальники и офицеры обедали у него на большой террасе при его доме, обед, конечно, был роскошный, шампанское лилось рекой, так обильны были патриотические заздравные тосты, что все были в самом восторженном настроении. Женатым офицерам, которых сопровождали их жены, были отведены квартиры в большом флигеле против его дома, и весьма комфортабельные, где они имели стол, чай, кофе и все нужное. Несколько дружин шли этой дорогой, и все были угощаемы одинаково, эта патриотическая черта была достойна имени владетеля имения.
В последний год своей жизни Нарышкин заболел лихорадкой и даже слег в постель. В это время случились роды жены уездного судьи Шашина, который просил Л.К. сделать ему честь и быть восприемником его младенца, а он уже готовился к отъезду. Несмотря на свое нездоровье и скорый отъезд, он не решился отказать ему. Мы все уговаривали его не ездить, тогда же гостил у нас доктор, его друг О.Ф. Вагнер, всегда советовавший ему бросить гомеопатию, которой он придерживался, и принять хину, но он отшучивался и не лечился. Крестины же, по его чрезмерной деликатности и вследствие угощений шампанским, окончательно расстроили его, но как эта крепкая натура не поддавалась болезни, боролась с нею, то он, несмотря на наши убеждения, настаивал на своем отъезде. Когда подали карету, погода была ужасная: шел снег, был сильный ветер, и я умолял его переждать эту погоду и тогда ехать, но он говорил: ‘Ведь я в карете, у меня добрая шуба, а меня ждет В. Сабуров, у которого я обещал быть непременно’.
Итак, мы с ним простились, он крепко обнял меня, садясь в карету, и мог ли я думать, что это было последнее прощание? Да упокоит Господь его душу! Он был человек верующий, выполнял всегда с усердием поминовение о своих родных, и так знал эту заупокойную службу, что был недоволен ее сокращением, которое делал священник, но когда этот священник за обедней, желая, вероятно, не утомлять его превосходительство, остановил до окончания обедни причащение младенцев, в большом числе принесенных в церковь, он так рассердился, что ушел тотчас же и приказал конторе прекратить выдаваемое ему денежное положение. Так ему противно было это человекоугодие в священнике.
Я так любил этого человека, мне так дорога память его, что я считаю своим долгом засвидетельствовать, что он при своих недостатках общечеловеческих, привитых воспитанием, знатностью рода, богатством и высоким положением, обладал такими прекрасными, благородными качествами и таким прекрасным сердцем, что при моих религиозных, христианских и строго православных убеждениях мне было бы грустно знать, что он был человеком неверующим, но, к утешению моему, могу сказать, что он был человеком верующим, если не вполне знакомым с духовной стороной и глубиной христианской веры, как и многие светские люди, но все же он был верующим христианином, а этого достаточно, чтобы надеяться на спасение его души.
У нас бывали с ним разговоры и об этом предмете, и я помню, как однажды, ехавши смотреть машину, он сказал: ‘Я, конечно, верую в Бога и неверие считаю безумием, но меня многое смущает в вере — какая-то будто несправедливость, допускаемая Богом. Люди недостойные и дурные торжествуют, им во всем счастие, а напротив, добрые и достойные притеснены, забиты и страдают’.
На это я ему сказал: ‘Это потому вас смущает, что вы берете одну наружность, не проникая во внутренность человека, а если бы вы могли видеть сокровенное в сердце, то, может быть, не сказали бы, что они счастливы, это во-первых, а во-вторых, если и есть нечестивые, благоденствующие в этой жизни, весьма краткой, то это объясняется только благостию Божиею, не хотящею смерти грешника благоденствующего. Он испытует благодеяниями и праведному страждущему воздает блаженством будущей жизни’.
Я до сих пор описывал личность Л.К. Нарышкина и отчасти его владельческие отношения к его крестьянам, теперь обращаюсь к устройству управления и положению его крестьян.

Глава XIII

Падовское имение Л.К. Нарышкина было разделено на три части. Главное управление и контора были в селе Пады, вторая часть в деревне Гусевка, третья — в селе Сергиевка. Две последние степные части были меньше населены, и потому имели большее количество земли. В Падовской волости было три села: Пады, Чиганок и Репная Вершина, а по другую сторону реки Хопр село Котоврас, село Мелик, село Покровское, село Сергиевка и две деревни, Летяжевка и Арзянь.
Земельное владение у крестьян было общинное, внутренние дела крестьян ведались и решались мирским сходом. Со вступлением в управление я возложил на общественный приговор и все решения по проступкам и преступлениям крестьян, не выходившим из пределов владельческой юрисдикции, предоставленной законом, кроме тех преступлений, для которых требовались государственные суды, государственная власть или низшая и высшая администрация. Управление в селах и деревнях было предоставлено так называемому сходу, старосты во всех селах и деревнях непременно были выборные, они заведовали сбором податей, были блюстителями порядка, безопасности, заведовали общественными хлебными магазинами, пожарными инструментами, от них требовалось, чтобы у каждой избы непременно стояла сороковая бочка, всегда полная водой, они же наблюдали за ночными караулами, за господскими работами и за мирской запашкой, находившейся при каждой деревне. Мирская запашка и мирская касса были введены до моего поступления. 10 рабочих обрабатывали одну десятину, а так как работа производилась огулом, то она и была для них ничтожна, а мирская касса была для них благодеянием. Кроме своих внутренних непосредственных сельских обязанностей, староста выполнял предписания конторы в оповещении крестьян к выходу на господскую работу, когда наступало время уборки сена или хлебов. Все работы исполнялись всем обществом, урочным порядком самими обществами распределяемым. Для рекрутских наборов списки составлялись конторой с распределением очередей по силам семейств, по решению общества. Переход к свободе совершался мирно. Несколько обществ по приговору целого мирского схода перешли в собственники, не с четвертою частью надела, а с 1 1/2 десятины надушу по моему представлению и утверждению опекуна, не желавшие остались на оброке согласно уставным грамотам. С освобождением крестьян положение их не улучшилось, так как и за помещиком они были в хорошем положении. После большего надела, 10 десятин на душу, перейти на половинный, конечно, им было невыгодно при платеже того же оброка, но зато все работы из обязательных обратились в наемные, и они ничего не потерпели. Сравнительно имея половину земли против прежней, им сделалось нужным арендовать земли экономические, и как я, не теряя интересы конторы, сдавал им земли по таким ценам, за которые они нигде в соседстве не находили, то дела между конторой и уже свободными обществами крестьян не изменились и отношения наши были по-прежнему мирные и приязненные.
Во время крепостного права наблюдение за положением и благосостоянием крестьян, суд и расправа, поведение крестьян, все лежало на совести владельца или его управляющего конторой и имением, а как моим правилом заведено было и наблюдать интерес доверителя и в то же время интересы и благосостояние вверенных мне тысяч человеческих душ, то я строго наблюдал, чтобы их хозяйства не упадали, а улучшались, и потому я каждый год рассматривал подворные описи, в которых означалось каждый год все количество скота, лошадей, овец, строений, то есть всего имущества крестьян, и где было видно усиление или упадок домов. Если по каким-нибудь обстоятельствам, не зависевшим от воли хозяина, делался упадок, то всегда контора приходила на помощь потерпевшему, и она могла это делать, потому что имела мирскую кассу, из которой и делала пособия, мирская же касса составлялась и поддерживалась мирской запашкой, о чем я упоминал выше.
Первую зиму мы провели на новом нашем месте жительства, конечно, очень приятно, посещаемые родными жены и моими. Когда нужно было ехать в Саратов по делам или куда бы то ни было, жена моя непременно ехала со мной, кроме поездок по вотчине и за Волгу, куда я уже не брал ее с собой. Летом опять приехал Л.К. Нарышкин один, мы к его приезду перешли в старый докторский флигель, а он занял свой дом, но обедал и проводил свободное время у нас. Он был так обязателен, что, узнав от жены, что она занималась прежде музыкой, прислал нам рояль и пропасть нот. При таких приятных отношениях и ощущениях потекла здесь наша жизнь. Сестры мои жили с нами, Л.К. знал их, когда они еще жили у княгини Варвары Сергеевны, и потому они тут встретились как старые знакомые. Дом управляющего был готов к зиме, и мы перешли туда летом. В это лето была страшная гроза и раздробила большое дерево в саду, удар был так силен, что жена моя упала в обморок. Это как будто было дурным предзнаменованием, по понятиям жены, которая была страшно суеверна, образчиком чего может служить случай еще в начале нашей женитьбы. Однажды, еще из Саратова, поехали мы с нею к ее отцу в его имение Петровского уезда и дорогой показался новый месяц, а так как она увидала его с левой стороны, то расплакалась как ребенок. Она вообще имела много ребяческого, несмотря на свои 27 лет. Так ей какая-то юродивая еще в девицах сказала, что она недолговечна, все это у нее западало в голову и составляло мучение ее жизни, сколько я ни старался вразумлять и убеждать ее, ничто не помогало. Через два года нашего союза она забеременела и, несмотря на то, что страшно желала детей, когда убедилась в беременности, стала беспокоиться о своих родах и предсказывать смерть, вспоминая слова юродивой. Это было существо замечательное по своему характеру: живая, веселая иногда до безумия, пылкая, как огонь, жаждавшая жизни и ее наслаждений и в то же время сама разрушавшая свое счастие. С нею, однако ж, ее предчувствия и суеверие оправдались. До родов она была совершенно здорова, весела, к нам приехал ее отец с меньшею дочерью, но наступили роды, страшно тяжелые, продолжавшиеся более двух суток, младенец жил только неделю, а с ней последовала родильная горячка, от которой она и скончалась в страшных мучениях при агонии, стон ее раздирал сердце. Когда ей бывало легче, она подзывала нас с ее сестрой и требовала, чтобы после ее смерти я женился на ней. В гробу она была так же хороша, как и при жизни. Отец ее был раздражен на доктора, приписывая ее смерть его незнанию. Так или нет — она скончалась, и я остался снова одиноким и вдовцом через два года супружеской жизни. Хотя ее характер и предрассудки иногда бывали тяжелы, но она была добра до самоотвержения, любила меня страстно, и эта любовь покрывала все. Добрые и нежные мои сестры приехали ко мне, долго жили со мной и восполнили мою утрату и одиночество.

Глава XIV. Женитьба вторым браком

Старшие сестры советовали мне не оставаться вдовцом, приводя мне мое безотрадное положение при многих делах оставаться одному, не имея с кем разделить часов отдыха. Зная, что мне нравилась одна из сестер Арнольди, они, при свидании с истинными старинными нашими друзьями с детства, ее тетками, хотели разузнать от них, согласится ли старшая, Елизавета Арнольди, на мое предложение, если бы я его сделал. При благоприятном же для меня ответе они сделают и предложение от моего имени, так как сам я был в Петербурге, вызванный князем Василием Васильевичем по поводу дел осиротевших внуков его, детей дочери. Тогда же он завещал им 14000 десятин его заволжской земли, которыми я заведовал вместе с землями Л.К. Нарышкина.
На обратном пути, в Москве, я получил письмо от сестер, которые уведомляли меня о ее согласии и поздравляли меня. Невеста же моя была та самая Арнольди, красавица, о которой я упоминал при поездке нашей по родным и когда отец ее, указывая на свою жену, а ее мать, как бы предугадывая этот союз, сказал: ‘Вот бы вам найти теперь такую же, как моя, кроткую и добрую жену’, и с этого свидания образ ее запал в мое сердце, но отдаленность, обстоятельства, средства не дозволяли мне и думать о таком счастии, которое Господь в милосердии Своем мне посылал.
Женился я на первой жене по совету товарища В., более по желанию окончить холостую мою жизнь, которая меня уже тяготила, предлагаемая невеста была хороша собой, близкая родственница друга, хорошего благородного семейства, а о той, которая при первом свидании пленила меня, я не мог и думать. Отец ее, хотя всегда расположенный к нашему семейству, был довольно гордого характера, занимал важный пост, и хотя последнее время он службу оставил, но как просить руки его дочери, не имея никаких средств для того, чтобы содержать прилично его дочь? Их же состояние при девяти детях было ничтожно. Когда он скончался, я был вдовцом, имел хорошее место с хорошим содержанием, и потому с восторгом, хотя и с недоверием, согласился на предложение моих сестер, только и мечтавших о нашем счастии. Когда я получил эту весть о неожиданном счастии, ее очаровательный образ предстал передо мной во всей восхитительной красоте, и я, не помня себя от радости, начал торопить к немедленному отъезду сестру, гостившую у своей племянницы Набоковой, которой муж был тогда правителем канцелярии попечителя Московского университета.
Перед моей поездкой в Петербург я был проездом в Вельможке у Арнольди, провел восхитительный день и вечер с нею и ее сестрами, братом, который только что женился и уезжал от них с молодой женой в ее имение. В тот день Арнольди была так мила со мной, так внимательна, что, пожалуй, общее нам, мужчинам, самолюбие и нашептывало мне: может быть, она была так мила, что я ей был по сердцу, но уезжая от нее, засевши в повозку, конечно, я старался отгонять эту радужную мечту, казавшуюся мне химерой. Теперь же я садился в возок уже с уверенностью, что рука Арнольди протянута мне и при свидании может быть покрыта горячим поцелуем жениха, и потому дорога показалась мне за какое-то вечное плутание. Но наконец мы подъехали к дому Надежды Васильевны, ее старшей тетки, у которой гостили наши сестры, это верст десять от Вельможки, где она жила в отеческом доме вместе с сестрами и невесткой, женой старшего брата ее, Елизаветой Алексеевной, которая была ее другом и которая должна была вместе с нею принять меня за жениха. На другой день все мы, Надежда Васильевна с сестрами и я с Иваном Александровичем, поехали к ним. Вот наконец мы у крыльца, входим, в зале она со своей невесткой, подхожу, почти отуманенный новостью моего положения, так как я лично не объяснялся с нею в любви и не просил ее согласия, подходя к ней, я проговорил что-то вроде восторга, благодарности за то счастие, которым она меня дарила своим согласием, что давняя мечта моя была она, что я, со своей стороны, с рукой моей приношу ей всю жизнь мою, с этой минуты всецело посвященную ее счастию. Протянутая рука была покрыта поцелуями, и мы стали жених и невеста, затем обоим нам отверзлись объятия родных ее и моих, и с этого часа началось мое счастие, счастие, подобное которому может быть и есть на земле, но не думаю, чтобы было высшее, хотя после смерти отца не прошло и 6 месяцев, но как я торопился по неотложным делам возвратиться в имение и не мог откладывать отъезда, то решено было ускорить свадьбу и обвенчаться на третий день, приехал и мой брат, которому написали сестры.
17 февраля 1856 года мы обвенчались в их сельской церкви, а на другой же день в нескольких экипажах уехали ко мне в Пады, взяв с собой ее сестер, а мои сестры с братом поехали к себе.
В этом уголке на берегу живописного Хопра и началась моя счастливая жизнь. Как молодые, мы поехали прежде к сестре ее, В.А. Суровцевой, она жила в 30 верстах от Падов с мужем и детьми. Муж ее, Н.Н.С, был богатый помещик, большой хозяин и еще больший хлопотун, беспрестанно бегавший, суетившийся, но вся эта суета его, однако ж, всегда была как-то дельная. Большой поместительный дом их был прекрасно меблирован, огромный сад, в котором можно заблудиться, великолепный цветник перед обеими террасами, по одну и по другую сторону дома, которым занималась сестра, большая любительница цветов, фруктовый сад со множеством превосходных фруктов, как-то: яблок, груш, бергамот, слив, и такая пропасть ягод, что излишек продавался на базаре в Турках, за садом под горой протекал Хопер, где была устроена купальня и стояла лодка для катанья по реке, из самого дома виден был только один сад с одной стороны, а с другой — большая дорога, церковь, ход в которую шел также молодым садом. Длинная широкая аллея, доходившая до лесистого обрыва к Хопру, во дни семейных праздников, именин, рождения с темнотою освещалась разноцветными фонарями. В эти дни съезжалось всегда множество гостей, все было молодо, весело, танцевали до упаду под звуки небольшого оркестра, выписываемого на это время. Все четыре дочери, из коих одна была ребенком, были очень милые, умные и хорошо воспитанные девицы, если все они были недурны, то две из них, старшая и младшая, были очень хороши собой, и на их свадьбах Трубецкое (так называлось село) было залито светом и веселием. Этот дом старшей сестры нашей был приятнейшим местечком для всех его посещавших. Сам глава дома был очень оригинальный человек, добрейшая душа, хлебосол, радушен в душе, но кто его мало знал, тому по наружности он представлялся каким-то нелюдимым и выходил в прихожую к приезжавшим гостям с таким нахмуренным недовольным видом, который как бы говорил: ‘Зачем вас принесло?’ Протягивая руку, он, насупясь, едва протягивал два пальца, но все это была одна только странная наружность, а между тем, в сущности, он бы пропал от тоски, если бы так часто и так много не приезжало к ним гостей. Хозяйка дома, сестра моей жены, в молодости блистала красотой, которую сохранила и в летах зрелых. Она очень любила общество, хлопотала, чтобы всем было весело, приятно и свободно, не терпела церемоний. Своим умом, тактом, женским уменьем она была настоящей полной хозяйкой дома, и несмотря на деспотический характер и выходившую часто из меры горячность мужа, он делался ягненком, когда видел хоть одну слезинку на глазах жены, которая, зная свою силу, была полной владычицей во всем. Она выросла и провела ранние годы юности в Пензе и Тамбове, где отец занимал высшие посты в администрации. Она одна из всех детей моего тестя была в возрасте балов и ее одну вывозили на балы. Она производила большое впечатление и даже восхищала своей красотой и грацией. Следовательно, все усвоенное ею в эти годы молодого счастия и торжества она внесла и в тихую деревню, сделав ее довольно шумной. Выйдя замуж, хотя по красоте, уму и приятности муж ее был ей не пара, когда я вошел в их семью, но в молодости уланским офицером он был, говорят, очень красив. Детей она воспитывала роскошно, судя по множеству гувернанток и по огромной цене, им платимой. Конечно, для тихой деревни такое воспитание было роскошно, но кто ж мог знать их будущую судьбу? Все дочери прекрасно владели языками французским, английским и немецким, были образованны, все занимались музыкой и хорошо играли на фортепьяно, но старшая, А.Н., достигла в музыке такой степени, что могла бы, если захотела, с большим успехом давать концерты. Дружба между сестрами, родственная и нежная приязнь детей и их отца, который очень любил мою жену и меня и часто говаривал: ‘Переменимся женами, бери Варю, которая больше подходит к тебе по летам, а мне отдай Лизу!’ Виделись мы часто или у них, или у нас, и во все время нашей жизни в Падах наша родственная дружба росла и никогда никакое облачко не омрачало ее. Летом приехал опекун Нарышкиных, Емануил Дмитриевич Нарышкин, с которым я познакомился и познакомил его с женой, ее сестрами и с семейством доктора. С его поступлением опекуном управление имением нисколько не изменилось им, так как он удостоил меня тем же доверием, какое питал ко мне покойный Л.К. Нарышкин. Мы объезжали с ним все имение: поля, конторы, многочисленные овчарни, конторскою отчетностью, порядком управления, всеми текущими делами он остался очень доволен, и все, что требовало его разрешения, было тотчас же разрешено. Мне хотелось прибавить жалованье и наградить достойно служащих, он все это сделал с величайшею готовностью. Определение его опекуном было большим счастием как для имения, так и для детей, а также и для меня, потому что зависеть от такого прекрасного, деликатного человека было очень приятно, особенно когда это был не какой-нибудь новичок в делах владельческих имений и сам был владетелем 20 тысяч крестьян, находившихся в самом благоденственном состоянии.
Емануил Дмитриевич был действительно отцом своих крестьян, потом он продал все свои населенные земли, но продал уже после освобождения крестьян.
Во время приезда он застал у меня старшего брата моей жены, тогда еще военным, он служил старшим адъютантом корпусного командира генерала Врангеля. Он служил в Севастопольскую кампанию, а по заключении мира располагал выйти в отставку и также взять частное место, которое давало бы большее, против военной службы, содержание, так как у него уже было пятеро детей, а состояние его было очень ограниченное при девяти братьях и сестрах. Это желание его вскоре и исполнилось: он поступил управляющим к тому же Емануилу Дмитриевичу, в его тульские оброчные имения.
В этот памятный год была коронация благодетельного покойного Государя, а зимой опекун пригласил меня приехать в Петербург по делам имений, им принятых в опеку. По милости Божьей, не оставлявшей меня Своею помощью, дела по имению шли своим порядком и доходы постепенно возрастали, так что от 100 тысяч, иногда и невступно до моего поступления, они много увеличились, и в последние три года моего управления от совершеннолетия сына его, В.Л., Падовская контора высылала чистого дохода уже более 200 тысяч рублей. Но чтобы быть справедливым, я должен сказать, что весь этот успех принадлежит опекуну, Емануилу Дмитриевичу Нарышкину, а мне принадлежит только частицей, как работнику и верному исполнителю его предначертаний и распоряжений. Те же блистательные результаты были, когда он был опекуном и потом попечителем у князей Четвертинских, которых огромные долги в его управлении были не только уплачены, но и доходы с имения в 86 тысяч десятин возросли значительно. Затем он принял на себя попечительство над юношей графом Воронцовым-Дашковым, и тут результаты были те же. Все его имения, тамбовские и другие, он поручил своему главному управляющему, Николаю Васильевичу Веригину, а саратовские, 6000 душ, — мне. Хотя это попечительство продолжалось около двух лет, несмотря, однако, на такой короткий срок, благодаря его распоряжениям я с одного из двух порученных мне имений, принятого с доходом в десятилетней сложности валового 30 тысяч, а чистого 15 тысяч, в его попечительство выслал 60 тысяч чистого. Когда князь Василий Васильевич узнал об этом, то спросил у меня, сколько я за это получаю жалованья, и когда узнал, что 1200 рублей, то сказал: ‘Это очень мало, и я непременно скажу Емануилу, чтобы он тебе прибавил’. Я умолял его не делать этого, так как Емануил Дмитриевич мог подумать, что я выразил ему недовольство этим жалованьем, тогда как при поручении мне этих имений он не мог еще знать, как пойдут у меня дела в имениях, которыми я управлял наездом.
Другое имение было под управлением местного управляющего Егора Ивановича Шица, очень знающего и честного человека, и мне там нечего было делать кроме общих соображений по поддержанию вверенной и уже весьма рациональной системы хозяйства и управления. Это второе имение в 2500 душ было на Волге, простиралось по обе ее стороны и имело также большое тонкорунное овцеводство. Первое и большее имение в 3500 душ, село Тепловка, было в Саратовском уезде, в 60 верстах от Саратова. Оно было действительно расстроено, почти половина тягол были безлошадные. Емануил Дмитриевич, узнав о положении крестьян по представленным мною донесениям, разрешил мне из сумм мирской кассы на ближайшем конном базаре, называемом Сухой Карабулок, закупить значительное число лошадей и раздать по неимущим дворам, так что дело вдруг изменилось, посевы пшеницы можно было удвоить, при имении громадной молотильной машины, приводимой в движение рекой, хлеб вымолачивался быстро, а за сбытом дело не стояло, так как Саратовская пристань была близко, и дела стали быстро поправляться. Когда я в первый раз приехал в имение, то при въезде в село я был поражен улицей лачужек, подпертых бревнами, чтобы не упали и не передавили семейств. Емануил Дмитриевич разрешил лес, которого при имении было 9 тысяч десятин, на постройки, и улица возобновилась, что видеть было очень отрадно. В Тепловской вотчине до меня был, впрочем, человек умный, но Емануил Дмитриевич желал изменить все управление, дававшее такие плоды, хотя, может быть, если бы он остался, имение бы и исправилось. Я же не определил никакого образованного управляющего, чтобы не входить в споры и пререкания при разных взглядах, а поставил бурмистра из богатых крестьян, одобряемого всем обществом, и он был у меня только точным исполнителем моих распоряжений, исходивших, конечно, от высшего попечителя. В этой вотчине было несколько отдельных экономии, каждая имела свои поля и свое полеводство. В каждой были господские гумна, амбары, флигель для конторы, писаря и все принадлежности как бы отдельного хозяйства под наблюдением вотчинного бурмистра. Для отвращения расхищения я завел такой порядок, чтобы на дверях каждого амбара была дощечка с обозначением действительного количества хлеба, при каждой перемене убыли или прибыли, велика ли или мала она была, надпись стиралась и выставлялось новое количество, это для моей поверки, жившего от имения в 200 верстах. Я приезжаю, еду по всем экономиям, выбираю какой-нибудь амбар и делаю перемерку согласно надписи, таким образом, всегда мне было известно действительное количество находящегося в амбарах хлеба. Конечно, при свободном труде такие перемерки будут начетисты, но все же могут делаться от времени до времени как необходимые.
В имении, заглазно, наездами управляемом, у меня заведен был особый журнал управления, куда вписывались ежедневно все дела по вотчине: состояние работ, размер оных, порядок жалобы, проступки и прочее. Журнал этот я по приезде пересматривал и на полях полагал свои резолюции. Сельские дела, как и в Падах, ведались сходами при наблюдении бурмистра. Все же мои распоряжения делались из Падов, где был особый стол для Воронцовских имений, и сюда высылалась вся отчетность и донесения конторы, которая контролировала действия бурмистра.
Это превосходное имение графа могло давать большие доходы, на что я мог надеяться. Так как посевы были значительны, то для поддержки плодородности земель я ввел залужение некоторых истощенных уже земель, как и в Падах. В Падах, где я управлял 16 лет, я мог видеть плоды этой системы, здесь же я был такое короткое время, что мог только положить начало, а другим предоставить развивать его или придумать что-нибудь еще более полезное.
Другое имение, Алексеевка, хорошо управляемое господином Шицем, было очень богатое, там крестьяне большею частию, если не все, были раскольники и церкви не посещали, так что я, бывши однажды в самый праздник Успения, не видел ни одного крестьянина, только несколько из служащих были у обедни. Жители занимались садоводством, владели обширными усадьбами и садами и были очень зажиточны. Имение это, называемое Алексеевка, как я упоминал, простиралось по обе стороны Волги, и сообщение производилось большими катерами, содержимыми конторой. Луговая часть была под управлением помощника управляющего. Затруднительность сообщения через Волгу составляла большое неудобство для управления, а иногда и опасность. Так, однажды мы с управляющим, возвращаясь с той стороны, были в такой опасности. Небо было покрыто тучами, нас окружала тьма и, пропустив как-то мыс, составляющий с берегом бухту или затон, от которого по прямому направлению была пристань, мы потеряли дорогу и направлялись туда и сюда, не попадая на настоящий путь. Опасность заключалась в том, что гребцы, которых было десять человек, выбились из сил, промокли до костей от поту и падавшего снега, так что в случае сильного мороза все могли замерзнуть. Но тут, как и везде, явилась милость Божия: в то самое время, как мы уже отчаивались достигнуть берега, а течением нас могло унести далеко вниз и тогда погибель наша была неизбежна, вдруг на горной стороне, куда мы плыли, прояснилось, и мы, увидев берег, тогда употребили последние усилия и наконец достигли его, но уже не у пристани, но гораздо ниже. Была поздняя осень, снегу выпало уже много, и мы с гребцами почти по колено пробирались до дома. Когда жена Елизавета Ивановна напоила нас чаем, гребцам поднесли по большому стакану водки и закуски и дали денег, мы из любопытства посмотрели на термометр и оказалось, что было уже 7 — 8 градусов мороза при ясном небе.
Другое неудобство в этом имении заключалось в том, что пристань Бадаковская также находится на луговой стороне Волги и подвоз хлебов с нагорной стороны затруднителен, а иногда и опасен.
С наступлением совершеннолетия графа Воронцова-Дашкова Емануил Дмитриевич Нарышкин передал ему все его имения, а при другом его главном управляющем, господине Моршанском, я оставаться уже не хотел.

Глава XV. Поездка в Петербург

В 1856 году, зимою, мы отправились в Петербург, я с женой и ее сестрами. Проездом в Воронеже мы остановились у брата Александра, служившего еще тогда старшим адъютантом у корпусного командира господина Врангеля. У него мы пробыли неделю, посещали храм, где покоились мощи святого Митрофания, были у тетки жены моей, вдовы их дяди, генеральши Арнольди, и все это время было для нас очень приятно среди родной семьи и особенно в обществе чудной симпатичной жены брата, Б.А. Из Воронежа с нами поехала молодая жена брата ее, К.Ф.Б.
В Москве мы пробыли более недели, взявши особое отделение в гостинице ‘Москва’. В это время по амнистии, объявленной при коронации, многие из наших товарищей возвратились в Москву, с которыми я увиделся после 20-летней разлуки. Тут были С.П. Трубецкой, Волконский, Г.С. Батенков, знаменитый и известный по 25-летнему одиночному заключению в каземате Петропавловской крепости в Алексеевской равелине, Лорер, кавказский офицер А.Н. Сутгоф с женой сибирячкой, М.И. Муравьев-Апостол с женой, Михаил Михайлович Нарышкин с женой своей Е.П., одной из благодетельных добрых гениев в нашем сибирском заключении, и П.С. Бобрищев-Пушкин.
Я не в силах выразить той радости, того сердечного наслаждения, которым преисполнилось мое сердце, когда все мы собрались на обеде у княгини Потемкиной, сестры С.П. Трубецкого.
После 30 лет ссылки, заключения радостно было видеть всех этих, уже состарившихся, ветеранов идеи свободы, приветствующих пламенною благодарностью Освободителя Царя, не за свое собственное освобождение и возвращение прав, которыми они для нее пожертвовали, а приветствовавших сердцем начало нового царствования как царствования благодетельной свободы народа, закабаленного и закрепощенного историческою и вопиющею неправдою.
Смотря на всех этих возвратившихся изгнанников, невольно возбуждалось любопытство проследить минувшую уже теперь их жизнь, полную скорби, радости, доброго делания, лишений и, по наружности положения бесправного, как бы уничиженную, но нравственно высокую и благодетельную для многих соприкасавшихся к ним. Поэтому-то не было конца расспросам всех тех, которые видели этих ветеранов. Особенно интересную личность представлял Г.С. Батенков, на голове которого коротко остриженные густые волосы украшались одною проседью, и это после 25-летнего заключения в каземате. Да, этот день нашего соединения в Москве, этом крепком сердце России, будет, несомненно, памятным для всех в нем участвовавших и до конца дней не изгладится из моей памяти. Многих еще недоставало тут: одни остались в Сибири по собственному желанию, другие остались там в могиле, радушно принятые этой землей изгнания, которая поглотила в себе много пришлых пороков, страстей, преступлений, но редко видела людей добра и самоотвержения, какими наделило ее 14 декабря.
Тут, в этот памятный для меня день приезда в Москву, я снова увиделся с другом и братом нашим во Христе по вере, единомыслию и любви к Господу, Павлом Бобрищевым-Пушкиным, который каждое утро приходил ко мне. Мы снова возобновили с ним наши христианские беседы, передавая друг другу пережитые нами во время разлуки ощущения из духовной жизни, еще более утвердившие нас в вере, стяжанной нами в казематном заключении, и еще более возбуждавшие благодарность Господу и сердечное славословие за непостижимые пути Его милосердия, Его дивное промышлвние о всех человеках и о Его милосердии к ищущим Его, верующим в Него и твердо уповающим на Него. Как живительны и отрадны были эти беседы и как укрепили они нас в продолжение странствия нашего на этой юдоли скорби, как называют нашу землю, а для меня тогда еще долине счастия и радости. Здесь же в Москве мы увидели другую из наших добрых гениев каземата, Наталью Дмитриевну Фонвизину, муж которой уже скончался в имении своем под Бронницами. Я, по желанию ее, переданному мне Бобрищевым-Пушкиным, познакомил с нею мою жену и Михаила Михайловича Нарышкина с его женой Е.П., с которыми мы виделись часто, так как эту зиму они жили в Москве. Недалеко было от масленицы, как мы поехали в Петербург. Емануил Дмитриевич Нарышкин был так добр и обязателен, что сам взялся приискать нам несколько нумеров в какой-нибудь гостинице, а по масленичному наезду мог сыскать только в одной против Круглого рынка, где мы и заняли несколько нумеров. Нас было довольно много: жена, две ее сестры и К.Ф. Арнольди, жена брата моей жены, который в это время еще жил и служил в Воронеже. Здесь в Петербурге жил дядя жены, безногий генерал Иван Карлович Арнольди, у которого мы с братом часто бывали еще молодыми офицерами. Он требовал, чтобы мы у него бывали и обедали каждый день, что мы и исполняли в точности. Жена моя была его родной племянницей. По вечерам и за обедом у него собиралось большое общество, а как это были последние дни масленицы, то каждый вечер молодежь усердно танцевала. Сын его старший, А.И. Арнольди, был гусарским полковником, а впоследствии дивизионным генералом и героем последней Турецкой войны. Он часто навещал нас в гостинице, а также и сестра его, княгиня Ухтомская.
В эту поездку я познакомил мою жену с князем Василием Васильевичем Долгоруковым, который обязал меня непременно показать ему мою жену, и, увидевши ее, нашел красавицею. Равным образом, мы с нею посетили супругу Емануила Дмитриевича, Екатерину Николаевну, урожденную Новосильцеву. Я во все эти дни, кроме утренних дел по имениям в кабинете Емануила Дмитриевича, обедал у него или у князя Василия Васильевича, или у дядюшки Арнольди, по вечерам бывали в театре, посетили также старушку Марию Павловну Сумарокову, сестру друга моих сестер. Так что все эти дни пролетели мгновенно, и я распространился о них потому, что эти дни для жены моей и для семейства были единственными днями, проведенными нами, так сказать, в вихре необычной нам, деревенским пустынникам, светской жизни, среди богатства и роскоши. Князь хотел, чтобы мы познакомились с его дочерью, М.В..Нарышкиной, матерью юных Нарышкиных, имениями которых я управлял и которая жила в одном доме с отцом, после того как по воле Государя она была взята из Бонна. Хотя она была еще не в полном сознании после ее болезни, но приняла нас очень ласково, и помню, что ей, как ребенку, понравилось платье моей жены, которое она со вниманием рассматривала. Мы выехали из Петербурга во вторник на первой неделе поста, и А.И. Арнольди, а также и шурин его, князь Ухтомский, проводили нас на железную дорогу.

Глава XVI. Возвращение из Петербурга

Мы ехали из Петербурга по железной дороге до Москвы, здесь пробыли несколько дней, побывали в Болшеве, где жили племянницы мои с молодым мужем меньшой, родители же их жили в саратовском своем имении. Из Москвы мы опять ехали на Воронеж, где пробыли у брата дней пять. Сестра жены моей занемогла, мы хотели оставить ее, но она, надеясь оправиться, решилась ехать непременно. Санный путь прекращался, наступала распутица, и я решился купить четырехместную карету, продаваемую теткой жены моей, генеральшею Арнольди, в которой мы и доехали с различными приключениями и остановками для больной, которой стало хуже, то по опасным переездам речек и оврагов, то за лошадьми, которых иногда не хватало, так как под карету, смотря по дороге, запрягали шесть, а иногда и восемь лошадей. Но наконец все же мы добрались до своих мест. Тут случалось завязать в зажорах, и требовалась помощь из деревни. За все это поплатилась больная сестра, которая выдержала сильную горячку.
В следующем году брат по совету врачей должен был везти жену и 7-летнего сына в Крым для морских купаний. С ними ехала также молодая жена родственника их, госпожа Ту. Детей своих брат оставил у меня в Падах, их было трое: сын 9 лет, дочь 5 лет и третий — еще у кормилицы. При старшем сыне был гувернером молодой француз Муру, перебежчик в Крымскую войну, впрочем, довольно образованный человек, и гувернантка, о которой можно сказать как о гувернантке только то, что она была бичом для детей, а не воспитательницей, и по возвращении родителей ее тотчас же и отпустили. Таким образом семья наша временно увеличилась, а в следующем 1859 году у нас родился сын, и наша жизнь стала еще полнее. После Крымской войны брат жены вышел в отставку и по возвращении из Крыма, по предложению Е.Д. Нарышкина, принял на себя управление его тульскими оброчными имениями, а когда в 1861 году совершилось освобождение крестьян и случилось маленькое волнение в имении князей Четвертинских, то Е.Д. вызвал его на управление этими имениями вместо бывшего управляющего, родом немца. Брат жены, подполковник в отставке, был молодец собой, очень красив, высокого роста, стройный и решительного характера человек, обладавший увлекательным даром слова, что много помогло ему, и он скоро убедил хохлов и успокоил волнение. Благороднейших и честных правил, он обладал необыкновенною добротою сердца. Если нужно было помочь кому-нибудь, он ни минуты не задумывался. Так, однажды, в бытность его главноуправляющим у князей Четвертинских, к нему ночью приехал конторщик главной конторы и, плача, рассказал, что сын его, мальчик лет шестнадцати, с другим товарищем убежал в Одессу, чтобы там сесть на американский корабль и бежать в Америку. Брат так был тронут его горем, что в ту же минуту, несмотря на глухую ночь, поехал к жандармскому генералу А.В. Воейкову, поднял его с постели и просил помочь бедному отцу в возвращении сына. А.В. Воейков, добрейшей души человек, вместо того, чтоб выразить неудовольствие за такое нарушение его сна, сейчас послал телеграмму по дороге жандармским чинам, и сын был возвращен. Он в жизни своей много делал подобных добрых дел, и я привел одно из них, которое по светским нашим приличиям и вежливости выходит из ряда. Не всякий решился бы ночью будить важное лицо, хотя и знакомое.
Главное управление вотчиной князей Четвертинских в 6000 душ было в селе Рудня Камышинского и Аткарского уездов и в 70 верстах от Падов, и потому наша жизнь стала еще приятнее, так как мы часто могли посещать друг друга, а взаимная дружба наша была так сильна, сердечна, что наши семьи составляли как бы одну семью. Так как из этого семейства уже нет на свете ни отца, ни матери, ни старшего сына и как оно составляло отраду нашей жизни, то я не могу отказать себе в желании уделить в моих воспоминаниях о минувшем хотя несколько строк этим родным по крови и чувствам.
О брате моем, отце семейства, я уже упомянул, теперь скажу несколько слов о жене его. Е.А.В., урожденная Броневская, была одна из тех прекрасных, кротких и любящих душ, какие нечасто встречаются в жизни. Прекрасно воспитанная в родственном доме Т., с двоюродной сестрой своей, впоследствии графиней Толстой, женой бывшего министра почт, она еще в детстве лишилась матери, отец же, А.Б. Броневский, занимал разные служебные должности и одно время служил при Аракчееве, но немного, так как был самых благородных правил и возвышенного образа мыслей. Единственная от первого брака дочь ее, о которой я говорю, была очень умна, образованна и чрезвычайно приятна. Она была подвержена иногда меланхолии, но когда была весела, то своим остроумием, несколько поэтичным, всем сообщала свою веселость. По доброте сердца она не отказывала никому из требующих ее помощи, но всегда скрывала свои добрые дела, которым я нечаянно был свидетелем. Редкая мать семейства, самых возвышенных и строгих правил, она старалась передать все благородное и прекрасное детям, которых безмерно любила. Она имела четырех сыновей и двух дочерей, из коих старшая была и есть ее портрет, который и постараюсь набросать. Прелестная собой, с правильными чертами лица, с чудными черными выразительными глазами, роскошными черными волосами, хотя небольшого роста, но превосходно сложенная, грациозная, живая в детстве, а потом серьезная и, надо прибавить, очень умная и мыслящая головка, она была бы красой всякого семейства, и отец ее очень верно назвал ее перлом семейства. Прекрасно воспитанная добродетельною матерью, она очень образованна и начитанна. Она, ко всему этому, была одарена восхитительным голосом, и с детства еще всегда пела, так что я называл ее нашим соловушком. Все вкусы ее с детства показывали ее нежное любящее сердце. Она особенно любила голубей, и отец доставал ей самых красивых и редких пород, под ее покровительством жили и благоденствовали и песцы, и кролики, и сурки, и она всех сама кормила, пара канареек производили у нее в клетке крошечных своих птенцов, которыми она любовалась. Позже ее отправили в Москву, где она училась музыке и пению, сперва у m-me Оноре, а потом усовершенствовалась у Галвано. Голос ее был прекраснообработан и кроме искусства, превосходной манеры и вкуса, что не многим дается, он был так симпатичен, что проникал в самую глубину сердца. Назвав ее перлом семьи, отец не ошибся. Детские ее привязанности к маленьким животным перешли на любовь к человечеству и ко всему прекрасному и возвышенному. Живши в деревне, она, по советам доктора, лечила больных, сама перевязывала раны, и все болящие шли прямо к ней, не ожидая доктора, она учила крестьянских детей, что делала и юная сестра ее, по ее примеру, и жила и живет для одного добра, и всякая похвала, от кого бы то ни было, ее глубоко огорчает. Она тиха, кротка по правилам, хотя очень пылкого и горячего характера, я не слыхал, чтобы она в спорах, каких-либо домашних столкновениях когда-нибудь возвысила голос, который, прибавлю, был удивительно мелодичен. Словом, если б она не была моей близкой родной и моим другом, я бы назвал ее идеальною. Она была любимицей моей жены, часто гащивала у нас, и потому я хорошо знал ее, несмотря на то, что она была красавица, замуж она не вышла, да, я думаю, она и не нашла бы себе достойного.
После смерти родителей она, как старшая, стала опекуншей младшего брата ее, моего крестника, несчастные роды его матери, о чем я говорил выше, были причиной, что в детстве он был почти идиотом, но как она в детстве его была его учительницей, а после родителей воспитательницей и матерью, то Господь благословил ее нежные самоотверженные попечения: ребенок развивался и теперь уже стал юношею в нормальном состоянии.
Старший сын, ее брат, учился в Лазаревском институте, потом служил в Павлоградском гусарском полку юнкером. Во время смотра начальника округа господина Гильденштуббе он отличился в гимнастике и был вызван им, для примера другим, повторить скачок на деревянную лошадь, что было для него смертным приговором. Он исполнил его, но, уже сильно утомленный после упражнений, ударился нижнею частью живота, и так сильно, что у него сделался антонов огонь, и он умер на руках отца, приехавшего навестить сына, и в тот самый момент, когда после довольно бурной юности он так изменился, что подавал надежду быть гордостью семьи.
Двое меньших братьев, служивших в военной службе, делали Турецкую кампанию, потом вышли в отставку и поселились в деревне. Старший служит мировым судьей по выбору, а младший, выбранный гласным, тоже готовит себя к земскому служению, но в настоящее время, обладая прекрасным голосом, избрал артистическое поприще и вступил в консерваторию. Благородство, честность, бескорыстие — девиз их рода. Дед их, служа председателем Уголовной палаты, при каком-то деле, когда ему в кабинете подали пакет с несколькими тысячами, пришел в такую ярость, что выкинул в окно пакет и выгнал в шею предложившего. Надо прибавить, что он был беден, бедным оставил службу, имея девять человек детей и небольшое имение жены его и моей тещи.
Опекун наших Нарышкиных и Четвертинских имений, Емануил Дмитриевич, каждый год посещал эти оба имения, сперва по дороге проезжал ко мне, а потом, вместе со мною, в Рудню, к брату моему. Этой дорогой надо было проезжать его собственное имение, Воронино, которым я потом заведовал и где мы ночевали, потом через Елань, знаменитую в том крае пшеницей-кубанкой. Это была небольшая слобода, где жило много богатых торговцев пшеницей. Случалось, что за нами на другой день выезжала жена моя с сестрами, так что в Рудне нас собиралось довольно много. Вечером приходил тамошний вотчинный врач господин Сигрист, с женой и свояченицей, а так как все это было молодо, то составлялись танцы, в которых принимал участие и дорогой гость наш Емануил Дмитриевич, открывая их с женой брата. Музыка состояла из рояля, на котором играла учительница музыки, хорошая артистка. Это время, когда мы все собирались в Рудне, оставило во мне самое приятное воспоминание, и думаю, что его с удовольствием разделял с нами и дорогой наш гость Емануил Дмитриевич, который был сердечно расположен ко мне и брату, а следовательно, и к семействам нашим, что он доказывал нам в течение многих лет, а потому его образ, его дружба и многое добро никогда не изгладятся из нашей памяти.
В Рудне Емануил Дмитриевич оставался столько же, сколько и у меня в Падах — с неделю. Тут мы каждый день ездили по имению. Там было два винокуренных завода больших размеров, тысяч в двести ведр, 25 000 тонкорунных овец, размещенных по разным овчарням, огромная мельница на реке Медведица, большого размера амбары для хранения спирта, так, при осматривании всего этого, разъезды наши продолжались все утро до позднего обеда, и все это по ужасной жаре, то все мы сильно утомлялись и вечер уже посвящали отдыху и удовольствиям.
Когда совершилось освобождение крестьян с наделами земли, Емануил Дмитриевич вызывал нас, с братом главноуправляющего имениями князя Четвертинского, в имение его, село Таракса Тамбовской губернии, для совещания, где мы все, совокупно с ним и его главным управляющим Н.В.В., уясняли вопросы о распределении крестьянских и господских полей, о полюбовных соглашениях с ними, относительно их усадеб, и прочее, что все, с помощью Божиею, во всех имениях, управляемых нами, совершилось благополучно. По окончании всего устройства имений на новых началах Василий Львович Нарышкин, по указанию и согласию попечителя своего, щедро вознаградил мои посильные труды, подарив мне 30000 рублей, что обеспечивало меня и мое семейство. Это было сделано им так неожиданно, что когда я получил это письмо, то мы тотчас же собрались ехать к нашим родным в Рудню, чтобы поделиться с ними нашею радостью. Спустя несколько времени и брата, за успешное управление имениями князей Четвертинских, также вознаградили такою же суммою и, конечно, по инициативе того же Емануила Дмитриевича, под ведением и главным распоряжением которого были все эти имения, Нарышкинские, Четвертинские и Воронцовские. Но брат жены моей все же имел свое имение, выкупив у братьев и сестер их части, получал жалования 6000 рублей, положенное в имениях Четвертинских, а мое жалованье было 3000 рублей и проценты с заволжского дохода, и я не имел ничего более, а потому понятно, какое благодеяние была для меня та награда и как глубоко я благодарен Емануилу Дмитриевичу, оценившему мои труды, и Василию Львовичу, вознаградившему меня.
Так, в Падах, этом счастливом для меня уголке мира, упоенные полным счастием, мы прожили 15 лет. В этом же уголке я был вознагражден так, что мог уже приобрести и свое собственное имение и, по благости Божией, приобрести честно, не унося укора совести, вопиющей, я уверен, внутри каждого: ‘Ведь это состояние, это богатство твое, эта роскошь накрадена тобой у тех, которые доверяли чести твоей!’ Да будет благословен Господь, избавивший меня от этого укора.
Я раза три-четыре в год ездил в Заволжское имение, а когда принял имения графа Воронцова, то и чаще. Сперва я отправлялся в Тепловку Саратовского уезда, затем ехал в Алексеевку, переезжал Волгу и через Балановскую пристань в степь. Обратно возвращался немецкими колониями и переезжал Волгу перед Саратовым, не считая ежегодных поездок с Емануилом Дмитриевичем в Рудню, что для нас было таким удовольствием, которого мы с нетерпением ждали. Жена моя всегда провожала меня до Саратова, где и ожидала моего возвращения у брата моего, жившего в Саратове агентом пароходного общества ‘Кавказ и Меркурий’ после разрыва котла на нашем пароходе ‘Самара’. Предприятие это, возбужденное мною и братом и совершенное им одним, окончилось блистательно, что показывают результаты, им полученные.
Пароход ‘Самара’ служил нашему товариществу шесть лет, давал ежегодно от 10 до 12% дивиденда до самого конца. Через пять лет он возвратил участникам весь затраченный капитал, так что пароход окупился, а по разрыве котла, когда прежнее товарищество не захотело выписывать нового котла, сам пароход был продан за Уз, как помнится, своей стоимости одному астраханскому армянину. Котел лопнул в большую воду, когда пароход подходил к городу Вольск, где берег Волги очень высок и течение чрезвычайно быстро и для движения парохода с нагруженной баржей нужно было нести пару больше обыкновенного. Брат мой, капитан парохода, проходя на балкон парохода, заметил машинисту, голландцу родом, что пару уже слишком много, и приказал убавить, но только что успел подняться на балкон, раздался страшный оглушительный треск, котел лопнул, паром обожгло машиниста, двух кочегаров и некоторых матросов, горящие дрова разбросало так, что еще минута — и пароход бы запылал, но, благодаря расторопности и самоотвержению команды, пожар был предупрежден. На пароходе ехала с братом жена его, с годовым ребенком, она не потерялась, схватила ребенка, бросилась на корму и переехала на берег, но эта мера оказалась напрасною, так как пароход остался цел как судно, но пока перестал быть пароходом.
Так окончилось наше смелое предприятие, говорю смелое, потому что задумано было и совершено двумя братьями, ничего не имевшими для его совершения и не готовившими себя специально для такого дела, хотя когда-то и несколько знакомого, но в 20 лет уже забытого. Тогда господин Новосильский предложил брату занять место агента общества в Саратове. Пустая робость товарищей остановила дело, которое при малой еще тогда конкуренции могло обогатить их. После этого он поселился в Саратове, где за успешную отправку войск по представлению флигель-адъютанта князя Барятинского ему возвращен Владимирский крест 4-й степени, надетый на него в день наводнения в Петербурге, тотчас по возвращении катера генерал-адъютантом Бенкендорфом, по повелению Государя Александра I.
Рассказав этот эпизод в память благородного брата своего, который скончался в 1864 году тихою христианскою кончиною, возвращаюсь к своей семейной хронике. Емануил Дмитриевич продолжал навещать Пады и Рудню. В этих поездках наших в Рудню князей Четвертинских однажды мы едва не поплатились жизнью, или, по меньшей мере, изуродованием наших членов. Ехать в Рудню надо через город Балашов, за две или за три версты от города надо спускаться с высокой горы и потом подниматься. Мы ехали в карете четверней, и при спуске, так как экипаж был довольно тяжел, то случилось, что подшпильники у дышла лопнули и лошади понесли, гора была не прямая, а с поворотом, и карета, по всем вероятностям, должна была опрокинуться. Мы отлично сознавали эту возможность и, конечно, не были равнодушны. Карета мчалась быстро, выскочить было невозможно, и мы только ожидали, казалось, неминуемой гибели, но один Господь знает, как это могло быть, что карета не опрокинулась, хотя так сильна была центробежная сила, что боковые колеса уже поднялись на воздух, но карета не упала и мы остались невредимы, человек же Михайло, сидевший на козлах, получил сильный удар в спину, так что, приехавши в Рудню, его положили в больницу. Там была большая каменная больница, устроенная матерью Емануила Дмитриевича, Марией Антоновной Нарышкиной, супругой Дмитрия Львовича, отца его. Имение прежде принадлежало ей. Как же верующему человеку не видеть в этом руку всеблагого Промысла Божия, прямо и непосредственно спасшего нас от верной смерти или изуродования? Подобный случай был на Кавказе с дивизионным нашим генералом Галафеевым, но у него карета опрокинулась, разбилась и он был страшно изуродован, так что его подвешивали как-то в постели, потому что тело его не переносило никакого прикосновения. Итак, да будет благословен Господь, сохранивший нас невредимыми. Емануил Дмитриевич, по доброте своего сердца, был в отчаянии, как будто по его вине я мог быть убит и он сделал бы вдовою мою жену и сиротой сына, забывая о том, что и сам он был бы убит или изуродован и жена его, Екатерина Николаевна, с которой он был так счастлив 20 лет жизни, также могла бы внезапно стать вдовою.
В этот именно раз, после действительной опасности, приезд наш в Рудню был особенно приятен, все, узнавшие о нашем спасении, сердечно радовались и все были в самом приятном настроении. Дам в этот раз набралось много, и потому вечерние танцы были еще оживленнее.
Дом князя Четвертинского, где жил главноуправляющий, был очень обширен и комфортабелен, хотя можно сказать, что утопал в песках, его окружавших со всех сторон. Рудня была род слободы, имела 3000 душ населения, перед домом была большая площадка, где каждую неделю собирался многолюдный базар, было много лавок, амбаров и больших домов разного рода торговых лиц, тут постоянно живших, все эти дома окружали площадь. Против дома было что-то вроде ресторана, где по вечерам играла музыка и желавшие лица танцевали или плясали. Вообще все это село было постоянно очень оживленное. Огромный деревянный храм был по праздникам всегда битком набит молящимися хохлами, хохлушками, не пропускавшими ни одной службы. Но между ними было также много порядочно одетых по воображаемой моде местных дам и девиц, жен и дочерей разных купцов и приказчиков и прочих.
Я с особенным наслаждением всегда вспоминаю эту Рудню, где всегда жилось так отрадно, так полно, среди милых, любимых и любящих сердец. Здесь же впервые раздался голос дочери их, приехавшей из Москвы по окончании учения. Никогда не забуду этих чудных мелодичных звуков, этой гармонии, этого глубокого чувства в ее пении, проникавшего в сердце и приводившего в восторг всех нас. Она была еще очень молода, ей было 17 — 18 лет, потом она еще более усовершенствовалась. В то время еще из благородных семейств не поступали на сцену, но если б она явилась на ней, то думаю, что была бы знаменитостью. Меньшая ее сестра, впоследствии, когда распустилась, была также прелестна собой, но тогда она была еще ребенком. В Рудне была знаменитая во всей той местности ярмарка, которая начиналась с Ивана Постного, то есть в день Усекновения главы Иоанна Предтечи. На эту ярмарку сбиралось пропасть народа, из губернских городов приезжали купцы и даже из Москвы, и открывали лавки, приводились огромные табуны степных лошадей, приезжали ремонтеры для закупки лошадей, забавляли народ разные комедианты в балаганах, и все время ярмарки, продолжавшейся две недели с лишком, было большое оживление. Когда старая ярмарка сгорела, то брат выстроил новую каменную, вполне соответствующую размерам ее торговли. И все окрестные владельцы-помещики приезжали сюда для закупки всего потребного для их хозяйств и домов.
Но зато для пешей прогулки надо было довольствоваться одним палисадником перед домом, длинным и узким, впрочем, с клумбами цветов, обсаженными акациями. Около же дома был сыпучий песок, так что самое место было прескучное. Зато обитатели дома были не только родные по крови, но еще более по сердцу, по этому и местечко прескучное само собой было очень привлекательно.
Как теперь смотрю на милую хозяйку — иногда задумчивую, иногда веселую, на счастливого отца. С наслаждением вспоминаю очаровательное пение — все тут давало радость и счастие. На гулянье мы обыкновенно езжали в лес, очень живописный, внутри которого расстилалось огромное светлое озеро. Это была единственная прогулка, где дышалось чистейшим ароматным воздухом. По вечерам всегда занимались музыкой на рояле, под аккомпанемент гармонии, на которой играл доктор, а иногда с виолончелью.
Летом с сыновьями занимался студент университета, из болгар, прекрасный, добрый и скромный молодой человек, который потом был у нас при Саше и жил у нас в доме постоянно, и только ходил на лекции. Это был человек прекраснейшей души, кроткий, правдивый, строго нравственный и простосердечный до младенчества. Я вспоминаю о нем здесь по довольно необыкновенной кончине этого молодого болгарина. Кончив курс, он получил место учителя на своей родине, куда и уехал, но в Киеве заболел и умер. Старший брат его поехал к нему еще при жизни, и должно быть, чиста и праведна была душа его, что перед самою кончиною, как рассказывал он, приобщившись уже Святых Таин, умирающий сказал: ‘Говорят, умирать страшно, я же нахожу, что вовсе не страшно’. По принятии уже Таинства он подозвал брата и спросил, заплатил ли он диакону.
Когда Емануил Дмитриевич лишился жены, умершей от рака в больших страданиях, он был безутешен. Его письма в это время ко мне и брату Александру были полны его скорбью. Когда брат Александр поехал к нему в его имение, он просил его переехать из Рудни и взять на себя управление имением, единственным им не проданным, состоявшим из 30 или 40 тысяч десятин леса, и где сам он жил. Это место называлось Быковая гора, где у него был небольшой дом и прекрасный сад, устроенный его женой.
Он просил его перейти к нему, не оставляя князей Четвертинских, которых он был попечителем и которых дела привел в самое цветущее положение при управлении брата Александра, а у них быть главноуправляющим поставил местного управляющего в Рудне. Мы с женой были у них, когда он возвратился. Перед самым его приездом умер у них сын Петя, годовой ребенок такой красоты, какую редко можно видеть: лицо его было ангельское, так что ему, казалось, недоставало только крыльев, чтоб присоединиться к этому небесному сонму, воспевающему своего Владыку и Бога. Когда первая скорбь утихла, он передал жене и семейству о желании и просьбе Емануила Дмитриевича и что он уже дал ему слово, видя его одинокое положение и его ужасное горе. Итак, нужно было приготовляться к переезду, но он мог последовать только когда будет готов для них дом, все устроится, поставит мебель, которую выписал из Тамбова, и вообще все нужное. Это было в июне месяце, когда мы уже продали свое имение П.Н. Бар. и собирались в Саратов, чтоб плыть на пароходе в Нижний, а оттуда по железной дороге ехать в Москву, и потому их переезд нас очень радовал, так как они приближались к Москве, куда и мы переезжали.
День освобождения крестьян я излагаю в следующей главе особо, так как я считаю его особенною милостию Господа, восхотевшего и мне даровать участие в великом деле, в событии, которое было мечтой всей нашей жизни.

Глава XVII. 19 февраля. Освобождение крестьян

Наступал 1861 год, незабвенный в русской истории, бродили разные слухи о свободе, но никто не знал наверное, как и когда это совершится. Еще в 1855 году, когда я был в Петербурге, князь Василий Васильевич Долгоруков говорил мне, что этот вопрос уже решен Государем, но еще рассматривается в подробностях совершение великого акта. Думали освободить крестьян без земли, как освободил Александр I эстов и латышей Балтийских губерний, но этот способ показал, что освобожденные еще более были закабалены помещиками, потому решено было освободить с землей, на что нужно было (?) согласие помещиков и их содействие.
Государь благородно обратился к их просвещенному патриотизму и не ошибся: избранные по губерниям дворянские комитеты оправдали доверие Государя, и работа началась. В 1860 году я опять был в Петербурге, и действительность великого акта уже не подлежала сомнению. Возвратившись в Пады, я старался приготовить почву между населением, которое верило и не верило событию. Вот наконец в самую распутицу, по непроездным почти дорогам, приезжает ко мне удельный чиновник господин Кондырев и объявляет о Манифесте. Я с горячим чувством перекрестился, как заповедал Освободитель, и также горячо, даже со слезами, возблагодарил Господа за исполнение хотя одного из наших заветных мечтаний всей жизни, не зная еще, что за этим последует ряд преобразований, по поводу которых еще в сибирском заключении в разговорах и суждениях все почти серьезные люди из товарищей говорили: ‘Хотя бы освобождены были крестьяне и был бы гласный суд, то можно бы было пожалеть, что начали насильственный переворот!’ А теперь не только все это совершилось с высоты Престола, но и многим из декабристов досталась завидная доля участвовать в комитетах по освобождению крестьян и в земских учреждениях. Так Господь, покарав нас за гордое желание быть непризванными освободителями народа мятежом и убийствами, все же в сердцах наших видел действительную и бескорыстную любовь к Отечеству и самопожертвование, хотя и преступное, и за это даровал нам еще при жизни увидеть зарю свободы Отчизны…
Весть о чем-то чудном, о приезде чиновника, о сборе всех в церковь, разнеслась как по электрической проволоке, и все, что было дома, собралось в церковь.
Вот Манифест в руках священника, около него стоим мы с вестником свободы, бурмистр и члены конторы. Слова Манифеста раздались в храме, все перекрестились, как перед проповедью. Мертвая тишина. При словах Царя: ‘Русский народ, осени себя крестным знамением’ все снова перекрестились тем крепким крестом, каким осеняет себя русский крестьянин в сильных чувствах горя и радости. Дочитан Манифест, та же мертвая тишина, радостные лица, на которых видно недоумение, и народ, как бы отуманенный неожиданною вестью, тихо и безмолвно повалил из церкви. На паперти я остановил их и говорю: ‘Поняли ли вы, братцы, что читалось? Ведь это царский Манифест, объявляющий вам, что отныне вы свободные граждане своей родины, что Царь, совещавшись со своим верным благородным дворянством, с его согласия и по его просьбе освобождает вас от крепостной кабалы, так возблагодарите же Господа, а доброму Царю грянем дружно ура!’ Вслед за мной все головы обнажились, грянуло троекратное громовое ура и пронеслось повсюду, и все крестились. Затем народ потянулся по домам, чтобы рассуждать, толковать: какая это такая свобода, как будет с землей и прочее, и прочее. Экземпляры Манифеста с подробным новым Положением были переданы во все селения управлениям, старостам и писарям велено было объяснять крестьянам подробности нового устройства согласно Манифесту. Но не надеясь на толковое объяснение писарей и старост, я разослал служащих в конторе людей, довольно развитых, по всем селам и деревням и приказал им на сходках подробно объяснить все Положение, а на другой день с вестником свободы объехал всю вотчину. Указал им предложенные в Манифесте три положения: идти на выкуп, что советовал им избрать преимущественно, оставаться на оброке с определенным наделом или же получить в дар одну четверть надела.
С этого незабвенного дня началось движение по всем селениям.
Я думаю, они забывали о пище, сходились у старост, по домам, и этого мало — из одних деревень ездили в другие, чтобы совещаться, на что идти, что выбрать из трех предложенных положений.
Приехал первый посредник Н.А. Львов, молодой человек, замечательно красивый собой, принадлежавший по роду своему и богатству к высшему кругу общества, он был внук по матери нашего знаменитого патриота Николая Семеновича Мордвинова. С ним мы приступили к выбору старшины в Падовскую волость по новому положению, и как шаров по внезапности не было, то избирали просто голосами, и выбран был крестьянин, весьма зажиточный и уважаемый, Фурсаев, староста села Пады. Но как в этом выборе случились некоторые недоразумения, да и он сам отказывался, то, по приготовлении шаров, делали перебаллотировку, и снова огромное большинство выбрало Фурсаева, и тогда мы с посредником убедили его принять эту честь от всего общества волости, и он согласился. Сельских старост оставили прежних, кроме некоторых.
Приступая к уставным грамотам, я объехал всю вотчину, везде собирая сходы, и выслушивал их желания, которые выражались везде с полною готовностью подчиниться новому распределению земель. По оценке земель в нашей местности, им приходилось платить за надел одним рублем меньше того, что они платили прежде за 10 десятин. С их согласия и даже желания я назначил надел по близости их селений, а затем остальная земля владельца отрезывалась далее. Несколько сел и деревень пожелали взять назначенные мною полторы десятины, утвержденные опекуном, вместо одной четверти надела, предоставленного Положением, и тотчас стали собственниками, никому ничего не платящими, кроме податей, а остальные же приняли полный надел, с платежом оброка. К моему крайнему сожалению, Н.А. Львов вскоре вышел, и посредником поступил отставной гусар, при котором и введены были уставные грамоты, начатые Н.А. Львовым. Из всей вотчины в одном только обществе С. Чичанака явилось несогласие принимать уставную грамоту, несмотря на совокупные мои и посредника увещания, почему посредник и должен был донести административным властям, в одном этом обществе ввелась грамота властями, при чем я уже не присутствовал. Таким образом, совершился этот переход тихо, мирно, полюбовно, и как до этого события эта вотчина была в хорошем положении и все господские работы делались наймом, то все осталось по-прежнему, никто не тронулся с места. Но для собственников села Пады в уставной грамоте я обозначил, что в случае, если бы владелец изъявил требование, то часть села, прилегавшая к лесу и господской усадьбе, должна будет переселиться, так как этот лес соединялся с садом, и владелец, пожелав устроить парк или расширить сад, был бы стеснен, и в таком случае переселенцам обязан он выдать лес на постройку и 150 рублей на каждый двор, все это сделано по их согласию.
Как всегда во всех важных преобразованиях является множество различных взглядов на узаконения и постановления правительства, так и тут являлись разные темные личности: одни темные по своим намерениям взбунтовать народ, а другие заблудшиеся по неразумию, толковавшие каждый по-своему, что Царь давал всю землю, а наделы сделаны господами. Наконец все перемололось и стала мука, народ свободен, кончились все безобразия чудовищного крепостного права. Но благоденствует ли освобожденный народ, как бы следовало после великого акта?
Вот уже 25 лет прошло с того радостного дня, в который провозглашена была, при радостных кликах ура благодетельному Царю, свобода русскому народу. Это был день праведного суда над вековым злом, день воздаяния за вековые страдания и день светлой надежды, что с него начнется и нравственное освобождение от векового невежества и тьмы, омрачавших наш умный, смиренный, кроткий и в то же время великий народ. Но что же, исполнились ли желания, ожидания наши? Стал ли наш труженик-подвижник народ свободнее, богаче, счастливее с этой великой эпохи освобождения? Обеспечен ли он в своих нуждах, развился ли умственно? Изменился ли к лучшему его домашний, семейный быт, его полевое хозяйство, его курные, хлевам подобные, жилища? Освободился ли вполне от гнета, в котором стонал, припеваючи даже в своей неволе?
К сожалению, на все эти вопросы приходится отвечать (пока) отрицательно.
Где были курные избы, там они стоят и доселе, вмещая в себе человеческие и скотские семьи. Та же бедность вообще и даже нищета, те же постоянные разрушительные пожары, разоряющие безнадежно тысячи семейств, принужденных прибегать к скудной благотворительности. Распущенность в самоуправлении ужасающая, правосудие волостных судов измеряется ведрами водки, небрежность, хищничество, подкупность избранных начальников и судей, возмутительная грубость расправы. Словом, с глубокою грустью в сердце приходится сказать, что кроме восстановления священных человеческих прав, что, конечно, есть благо, все остается в прежнем виде, разумеется, не без приятных, хотя и редких исключений.
Что же могло быть причиной, что великий акт освобождения не принес тех плодов, каких все мыслящие русские люди имели право ожидать?
На этот вопрос надо сделать беспристрастное, правдивое рассмотрение этих причин.
Великий акт освобождения должен был войти в жизнь народа, для этого необходимы были посредники между крестьянами и помещиками.
Первыми посредниками очень счастливо были выбраны люди, стоявшие на высоте своего призвания. Все лучшее в России по состоянию, образованности, все отмеченное общественным голосом по нравственным качествам, все, что было самого благородного, либерального, — отозвалось на зов Государя и стало в ряды деятелей в святом призвании. Первые их действия уже доказали народу, что его участь очутилась в руках крепких, неподкупных, беспристрастных, справедливых в отношении крестьян и их бывших господ, уже вовсе не похожих на тех, с которыми они прежде имели дело и от кого зависела их участь. И вот эти первые посредники сразу приобрели полное доверие народа, его уважение и благодарную любовь.
Пишущий эти строки в это время заведовал большими имениями и близко следил за всем, что происходило, и может сказать по совести и по убеждению, что если бы эти первые деятели до конца оставались на своих местах и до конца продолжали бы свое дело, то думаю, что результаты оказались бы не те, какие оказались теперь. Влияние, ими приобретенное, было так велико, что каждое их слово, каждое распоряжение принимались с полным доверием и исполнялись с ревностью и усердием. Повторяю, если бы большинство посредников оставалось до упразднения этой должности, то думаю, что и самый быт крестьян изменился бы быстро и благотворно. По их почину могли бы возникнуть в обществах различные экономические меры для улучшения хозяйства, вспомогательные кассы, сельские и деревенские, и другие учреждения, могшие доставлять дешевый и скорый кредит как для пострадавших от каких-либо невзгод, так и для частной предприимчивости. Они должны были, могли и хотели быть руководителями народа во всем его быту, так как были единственными ближайшими начальниками с огромными полномочиями, и народ ни с кем, кроме своего посредника, не имел дела и ни от кого не зависел, и все административные действия относительно освобожденных крестьян исполнялись через их посредство.
Но вот затем началось удаление этих первых и поистине благодетельных посредников, по их ли собственному решению, вследствие ли непривычки их к усиленному труду, так как большинство их были люди богатые, к высшему обществу принадлежавшие. Они ревностно выполняли принятые на себя обязанности, что требовало большой деятельности, частых разъездов и множества самых сложных дел, а может быть, вследствие каких-либо стеснений в их деятельности со стороны высших местных властей — мне неизвестно — только ряды этих первых достойных деятелей в великом подвиге возрождения народа стали редеть, и большую часть их заменили новые. Как во всем, у нас на Руси первый пыл и энергия в самых лучших начинаниях скоро охладевают и наступают лень и апатия, полное забвение священного долга, то и тут случилось то же, и все идет назад. В посредники шли уже люди небогатые, жалованием восполнявшие свои домашние недостатки, многие же, искавшие этих должностей не по внутреннему стремлению продолжать великое дело обновления, стали пренебрегать делом, требовавшим постоянной работы и даже жертвы, большею частью вовсе не сближались с народом, чтобы руководить его в нравственном и материальном улучшении его быта, редко посещали свои участки, и когда посещали, то только волостные правления, где, для проформы, пересмотрят волостные конторские книги, выслушают просьбы и жалобы крестьян или откладывают решение, приказывая к нему явиться за 30 или за 40 верст. В имении, которым я заведовал, один посредник без малого год не был в своем участке, приняв на себя роль защитника в каком-то процессе в Тамбове.
Другое явление — не вполне удавшееся самоуправление, или земство, и это не потому, что мы еще не доросли до самоуправления, как говорят, а потому, что многие из образованнейших, независимых по своему положению и по своему образу мыслей людей уклоняются от этой деятельности, вследствие ли стеснения свободы слова, вследствие ли власти, данной председателю закрывать собрания по его усмотрению, не объясняя даже причин, вследствие ли отсутствия гласности и стеснений — неизвестно. Теперь люди небогатые ищут и занимают земские должйости, и многие из них не имеют того образования, той подготовки в вопросах административных, финансовых и экономических, какая требуется для органов самоуправления, и потому не могут так ясно обнимать дело земского благоустройства и приносить ту пользу, какую принесли бы люди более образованные и независимые. Без сомнения, есть много весьма утешительных исключений, но все же это исключения. Потому-то и земские учреждения, благодетельные по мысли законодателя, по ограничению своему, может быть, не выполнили вполне своего назначения.
В чем же заключается причина того, что благосостояние массы нисколько не улучшилось?
Несомненно, в том, что о его насущных действительных нуждах, о его внутреннем быте и его улучшении (земцы) вовсе не думают, или думают очень мало. Исполняются формальности, ведется переписка, заведены книги, отчетность — все есть для глаз — посылаются члены управы для наблюдения за дорогами, мостами, перевозами, делаются торги, являются подрядчики, все, кажется, чинно, в порядке, а между тем земские мосты уже вызвали остроумную статью в каком-то сатирическом журнале! И тут, конечно, не без отрадных исключений, которые, впрочем, указывают на то, что все могли бы быть этими исключениями.
В земствах есть и статистические сведения о количестве крупного и мелкого скота, лошадей и прочее, но это только статистика, отсылаемая по назначению, а сколько между этим количеством скота и лошадей находится домов безлошадных, не имеющих ни коровенки, ни овцы, питающихся подаянием или обращающих себя в работники! Этот вопрос был ли когда возбужден, возбужденный вызвал ли расследования, возбудил ли к принятию мер для смягчения или исправления бедствий и нищеты? Народный быт доселе этого не обнаруживает.
Впрочем, надо и то сказать, что это задача трудная, тут надо средства, и средства большие, а их надо же приискать, создать, осуществить. Потому-то и существуют во всем образованном мире земские или муниципальные учреждения, которые составляются из людей, живущих в этом крае, знающих хорошо свой быт, свои нужды, свои болезни и их лечение. И им-то всего легче указать на то, что требует исправления, улучшения или полного преобразования. Каждый возбужденный вопрос обсуждается тут всеми, и если собрание стоит на высоте своего призвания, то найдутся и умы, и знания, и приищутся средства и орудия — и это необходимое условие, лишь бы люди эти понимали свое высокое назначение, любили свое Отечество и дорожили его процветанием и славою, с ревностью, а не апатично и небрежно проходили свое служение, хотя бы в один только срок, назначенный законом. Если бы так было или так будет, то скоро бы бедность и нищета заменились бы довольством. Люди, стоящие во главе собраний, а равно и члены их, конечно, лучше и вернее знают или придумают главное, как помочь нищете народа, при которой и грамотность и даже образованность сделают ее еще более чувствительною.
Какое же заключение можно вывести из всего выше и правдиво изложенного?
Думаю, то, что, для действительного улучшения быта теперь свободных крестьян в их простоте, неразвитости и нищете, необходимы: во-первых, вспомогательные общественные или мирские кассы, а во-вторых, нужна еще честная опека, или излюбленные, ими же избранные — не посредники, так как теперь все крепостные отношения между владениями крестьян и помещиков приходят к концу, а попечители.
При волостных правлениях, невежественных и весьма шатких в нравственном отношении, где распоряжаются более писари, чем старшины, необходимы над ними просвещенный, добросовестный контроль и руководитель. Для этого, скажут, надо много новых деятелей, откуда их взять? Отвечаю: тот же элемент, из которого выбрались первые посредники, может легко снабдить нужное их число. К чести и славе нашего русского дворянства можно сказать, что огромное большинство его, как в настоящее время, так и во время освобождения, всегда было на стороне добрых и великодушных, а из них, может быть, только тысячная доля составила первых посредников. Из живущих в имениях помещиков, которых я знавал, много найдется людей достойных, каких укажет сам народ, будучи с ними в беспрестанных сношениях по землям, работам и прочее. Из них-то должны быть избраны попечители. Для их избрания нужно бы было разделить все крестьянское население на участки, число их должно определить местное земство, а выборы попечителей должны совершаться по определенным земствами участкам, как выбираются старшины. Списки согласных поступить на должность попечителя, составленные земством, представляются выборам, и каждый участок выбирает излюбленного. Избранные утверждаются высшею властью. Попечители могут быть выбраны из всех сословий, известные народу добрыми и нравственными качествами, умом и образованием, а также и отсутствующие, прежде известные народу, которые вызываются земством. Выбранные попечители обязываются объезжать, хотя один раз в неделю, свои участки по очереди, для того, чтобы знать все происшествия, дела в участке, ведется в конторе настольный журнал, куда старшина или староста заносит все случившееся в отсутствие попечителя и требующее его разрешения или указания. Во время производства крестьянского суда попечитель должен присутствовать, не вмешиваясь в решение, и одно это присутствие удалит все нынешние безобразия. Проступки, тяжбы, выходящие за пределы, законом постановленные для сельских судов, переходят своим порядком к мировым судьям и далее. Нет сомнения, что с попечительством уменьшатся в огромном размере дела мировых и других судов, особенно когда попечители приобретут доверие и любовь народа и представят род домашнего совестного суда.
Попечители надзирают за всеми волостными и сельскими сходами, все мирские кассы поверяются ими, как равно и отчетные, шнуровые книги, и ими скрепляются, они же делают распоряжения о сборах податей и представления свои в казначейство, полицейские распоряжения и меры проходят чрез них. Им же ежегодно подаются подворные описи крестьянского имущества, в подворных описях должно обозначаться количество всей скотины, чтобы они могли сравнивать состояние прошлого года с наступившим, в случае обеднения они разузнают причины упадка, если эта причина пьянство, разгульная жизнь, то, в случае недействительности первого и второго внушения, они, чрез посредство мирского схода, принимают меры и назначают временную опеку над ним до исправления. Если же упадок произошел от несчастия, он отмечает его к получению пособия из вспомогательной кассы за самые малые проценты. Если пожар истребил имущество, он должен получить такую ссуду, которая могла бы совершенно восстановить его хозяйство, при этом ссуда выдается с планом постройки, где уже принимаются в соображение улучшения жилищ и более удобные приспособления для хозяйства, удобство опрятности и наружной красоты. В участках могут быть такие хозяева, которые не потребуют ни пособий, ни улучшений в своих домах и хозяйствах, но и они подвержены пожарам, градобитиям и падежам, причем и богатые беднеют, тогда во вспомогательной кассе участвуют и они, как равно и в ее поддержании. Выдаются вспомогательные ссуды по ярлыку попечителя со скрепой старшины или старосты, которые должны с выборными непосредственно от общества сделать оценку сгоревшего имущества или павшего скота. При таком порядке выданный ярлык, предъявленный в земскую вспомогательную кассу, тотчас удовлетворяется так же быстро, как это делается в банках. При разделении селений на небольшие участки попечитель легко узнает почти всех крестьян своего участка, их материальное, нравственное и религиозное состояние, может наблюдать даже’.за их понятиями, за их семейным бытом, посещая их дома, беседуя с ними, направляя ко всему доброму и святому. Так как они будут избранные по своим добрым качествам и как излюбленные народом, так сказать, вызваны, созданы народом, то их влияние будет непременно благотворно, тем более что их власти волей Высочайшего закона утверждены, при таком порядке быстро и существенно улучшилось бы и нравственное, и материальное состояние народа. Тогда уже невозможно будет проскользнуть в народ какому-нибудь нигилисту или коммунисту из этой безбожной шайки. Попечителю, как прежде помещику, все известно, и тогда уже не нужно будет никаких урядников, создание которых потребовало и требует огромных сумм.
Во многих европейских городах для уничтожения нищеты и праздного попрошайства устроены благотворительные общества с капиталом, вносимым членами, и добровольными пожертвованиями, какие имеются и у нас в России. В европейских городах из этих обществ избираются попечители, город разбивается на участки и каждый попечитель в своем участке должен иметь список и знать лично всех живущих подаянием. К тем, которые впали в нищету по каким-нибудь несчастиям и не имеют возможности собственными силами поправиться, общество приходит на помощь, содержит их и в то же время приискивает для них труд или место, пока они не придут в независимое положение, увечные помещаются в устроенные богадельни, а нищенствующие по ремеслу передаются полиции. Нечто подобное этому, только в огромном размере, предлагается и здесь, только там члены благотворительного общества вносят капитал и делаются добровольные пожертвования, как и в русских благотворительных обществах, но для общественных народных касс во всю Россию требуются миллионы, и приискать эти капиталы, чтобы составить мирские вспомогательные кассы, лежит всецело на обязанности земств.
Есть несколько способов создать эти необходимые капиталы. В удельных и многих благоустроенных дворянских имениях, в том числе и в тех, которыми заведовал я, была устроена мирская запашка, вполне удовлетворявшая их насущным потребностям, в удельных же имениях из этой запашки управляющие получали большое содержание. С освобождением крестьян эти запашки воспрещены, но по многим причинам они в настоящее время и невозможны, как по высоким ценам на земли, которые надо бы было арендовать за ограниченными наделами, хотя из газет было видно, что некоторые сельские общества пытались вводить запашки и в настоящее время.
Другой способ создания вспомогательных капиталов есть страхование. Если бы земское страхование, теперь очень ограниченное, можно было устроить по образцу частных страхований, то страховые средства земств могли бы также возрасти до огромного размера, потому что земства имеют всю возможность довести пожары до минимума. Пожары большею частью случаются летом и по неосторожности. В благоустроенных имениях, к числу коих принадлежали и те, которыми я заведовал, принимались такие меры: обязательно для лета выстраивались землянки для приготовления пищи, в некоторых местностях из хворосту, и обмазывались густо с обеих сторон глиной, а в других, где дозволял грунт, из сырцового кирпича, приготовляемого так же, как кизяки, и в-третьих, как за Волгой, из земляного кирпича, но за Волгой это — дома, а не землянки, теплые, сухие и очень опрятные. В некоторых местностях, как в Баланде, у малороссиян, эти землянки были очень красивые, с окнами, глиняным полом и земляной крышей. Как приближалось теплое время, от управления запечатывались печи и все домовое хозяйство переходило в землянки. Только этой предосторожности я приписываю, что в течение 16 лет моего управления у Нарышкина было всего три пожара, один значительный в селе Репная Вершина, где сгорело 15 домов и церковь, и это случилось потому только, что не успели еще перейти в землянки, и труба, проведенная в сени и еще не проведенная сквозь крышу, воспламенила соломенную крышу, другие два были ничтожные, сгорело две избы. При этих мерах летом пожаров почти вовсе не было, а зимой они не так опасны, ибо могут закидываться снегом.
В благоустроенных имениях был всегда строгий ночной караул, что, конечно, есть и теперь, но он не везде наблюдается строго. Рядом два селения: в одном вы встретите исправный караул, в другом не найдете ни одного караульного — все это от беспечности сельского начальства, по невежеству не понимающего всей важности мирской безопасности. При попечителях же этого быть не может. Сверх того, с мирскими капиталами каждое селение будет иметь хорошие инструменты, а население будет приучено умело обращаться с ними.
В устроенных имениях, как было в тех, которыми я заведовал, обязательно у каждой избы всегда, во всякое время, стояли сороковые бочки с водой, которые, при первом ударе набата привезенные на место пожара, тотчас могут остановить его. С попечителями при этих мерах пожары могут сократиться до наименьшего размера, страховые капиталы будут расти, приращаемые процентами, общества будут богаты, а нищета исчезнет.
Третий способ был бы самый простой и самый действительный — это земские сбережения, остающиеся от бюджетного года. Думаю, что если бы эти сбережения обращать на вспомогательные земские кассы, то этим способом скорее образуются значительные капиталы, посредством коих расстроенные и крайне обедневшие семьи будут восстановлены. Одно или несколько земств уже обратило на это внимание и ходатайствовало перед правительством передавать эти сбережения земством для образования сельских вспомогательных касс. Учрежденный банк для пособия крестьянским обществам покупать земли — вещь благодетельная, но она действительно поможет одной стороне дела, матерьяльной, а нравственная же сторона останется без помощи. Земли будет больше, но обработка ее без просвещенного руководства попечителей будет хуже.
В первой главе моих воспоминаний, посвященной памяти родителей, я упомянул, что отец мой строже взыскивал за дурную работу в крестьянском быту, нежели в господском.
Воспоминания мои о пережитом и перечувствованном побудили меня довольно долго остановиться на крестьянском быту, потому что 18 лет моей жизни я посвятил моей всегдашней мечте увеличения благосостояния нашего великодушного крестьянина. Цель же этой главы такова: не возбудит ли она к жизни или не пробудит ли она от сна дремлющие, но в действительности великие русские земские силы, не придумают ли они, как создать капиталы для вспомогательных касс, без которых, повторяю, невозможно благосостояние народа. Нищий питается милостыней, и если бы ему не подавали, он бы умер с голода, так и многомиллионный труженик народ не восстанет от бедности без вспомогательных мирских касс и без руководства образованных и добросовестных попечителей, хотя бы только на 10 лет воспитания. Конечно, и мысль моя пробудить от дремоты наши земские силы сочтется за пустую самонадеянность, и притом от лица, ничего не значащего и неизвестного, но если это лицо желает принести свою лепту на алтарь Отечества, то люди беспристрастные и любящие свое русское Отечество не отнесутся к ней равнодушно или с пренебрежением, потому что она порождена желанием добра и 18-летним опытом.
А. П. Беляев. Москва. Февраль 1886 года

Конец второй части

Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/belyaev/belyaev_vospom_dekabrista2.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека