Воспоминания, Чехова Е. М., Год: 1973

Время на прочтение: 91 минут(ы)

E. M. Чехова

Воспоминания

Серия литературных мемуаров
M. П. Чехов. Вокруг Чехова. Встречи и впечатления.
Е. М. Чехова. Воспоминания.
М., ‘Художественная литература’, 1981.
OCR Ловецкая Т. Ю.

Содержание

Мария Павловна
Михаил Павлович и его семья
Дядя Саша и мои братья

…Я верю, с Чеховым для нас разлуки нет,

Пока душа жива — я знаю, Чехов с нами!

Т. Л. Щепкина-Куперник 1

МАРИЯ ПАВЛОВНА

Я прожила долгую жизнь, но начала писать совсем недавно. Как-то перечитывая письма отца и родных, я подумала, что обязана поделиться с людьми всем тем, что сохранилось в моей памяти, чему я была свидетельницей и что до сих пор лежало неприкосновенным в моем небольшом архиве. Мне хочется поведать сегодняшнему читателю некоторые подробности из жизни семьи Чеховых, рассказать о близких ему людях, и, надеюсь, все это поможет глубже и полнее представить и самого великого писателя.
Мои сознательные воспоминания об Антоне Павловиче начинаются только с момента известия о его смерти. Это начало июля 1904 года.
Большой белый пароход причаливает к ялтинскому молу. Мы приехали из Петербурга в гости к тете Маше и бабушке Евгении Яковлевне. Мы — это отец, Михаил Павлович Чехов, мама, маленький трехлетний братишка и я. Мне шесть лет. Я старшая, и мне поручено присматривать за братишкой. Я в первый раз вижу море: оно поражает меня своей синевой и необъятностью. Мы стоим все четверо на палубе среди других пассажиров и с нетерпением ждем, когда наконец пришвартуется пароход. На молу — толпа встречающих. Мелькают цветные зонтики, соломенные шляпы, красные турецкие фески, смуглые лица татар-носильщиков.
Но вот пароход вплотную подошел к молу, толчок, и начинается швартовка. Я вижу, с берега кто-то машет белой соломенной шляпой и что-то кричит. Это дядя Жорж, Георгий Митрофанович Чехов, двоюродный брат отца, гостивший минувшей зимой у нас в Петербурге. Винт парохода перестал стучать, и среди внезапно наступившей тишины я слышу голос дяди Жоржа.
Несчастье!!!
— Какое?!! — испуганно кричит отец.
— Антоша скончался!!!
Мы сходим с парохода, садимся в четырехместный пароконный экипаж с белой парусиновой крышей-зонтиком и поднимаемся на Аутку в осиротевший дом. Глядя на потрясенные лица взрослых, притихли и мы — дети.
Входим во двор, поднимаемся на стеклянную террасу. Мария Павловна на Кавказе и уже знает о беде, но бабушке — Евгении Яковлевне — еще не сказали, и все боятся за нее. Скрыть невозможно, потому что все взрослые должны были уехать в Москву на похороны. Наконец кто-то решается… и я вижу бабушку, горько рыдающую на ступеньках лестницы, против двери в кабинет Антона Павловича. Она спускалась вниз из комнаты Марии Павловны и где стояла, там и села, сраженная страшной вестью 2.
Через несколько дней взрослые возвращаются из Москвы. Вместе с ними Ольга Леонардовна. Я на цыпочках вхожу в кабинет дяди Антона. Меня привлекает таинственная тишина, цветные стекла в огромном окне, камин с картинкой, какой-то неуловимый аромат. Ольга Леонардовна в черном платье с высоким воротом полулежит в глубоком кресле около письменного стола. Глаза закрыты, в руке зажат беленький платочек…
Эта картина так прочно врезалась в мое детское сознание, что и сейчас, и сегодня я как будто стою у двери кабинета и снова вижу и письменный стол, и камин, и цветные стекла, и черное платье Ольги Леонардовны.
Много лет спустя, в 1972 году, вышла книга ‘Ольга Леонардовна Книппер-Чехова’. И вот здесь я прочла строки ее дневника в форме писем к Антону Павловичу, написанных вскоре после его кончины: ‘В Ялте первое время я тебя чувствовала всюду и везде — в воздухе, в зелени, в шелесте ветра. Во время прогулок мне казалось, что твоя легкая прозрачная фигура с палочкой идет то близко, то далеко от меня, идет, не трогая земли, в голубоватой дымке гор… Как тоскливо, как невыразимо тяжело было время, проведенное в Ялте. И вместо с тем хорошо. Я все только торчала в твоих комнатах, и трогала, и глядела, и перетирала твои вещи. Все стоит на своем месте, до последней мелочи. Лампадку мамаша зажгла в твоей спальне. Мне так хотелось. По вечерам я проходила через твой темный кабинет, и сквозь резную дверь мерцал огонек лампадки. Я все тебя ждала, каждый вечер ждала, что увижу тебя на твоем месте. Даже громко говорила с тобой, и голос так странно одиноко разлетался по кабинету’3.
Эти строки так живо воскрешают для меня тот летний вечер, когда я, шестилетняя девочка, сама того не подозревая, украдкой, была случайной свидетельницей одного из величайших человеческих переживаний. Как все маленькие дети, я не понимала тогда значения слов ‘смерть’, ‘умер’. Находясь постоянно рядом с отцом, нежно любившим старшего брата, я слушала его рассказы о детстве дяди Антона, о его выдумках и шутках, о его школьных годах. И я составила себе образ дяди Антона и привыкла думать, что он не умер, а просто живет где-то очень далеко, и мы с ним давно не виделись. Иметь такое представление о нем мне было тем более легко, что и другие родственники — бабушка Евгения Яковлевна, тетя Маша, дядя Иван — жили в Москве, и я видела их чрезвычайно редко.
Можно без преувеличения сказать, что в эти тяжелые, еще непостижимые моему детскому сознанию дни я присутствовала при рождении Дома-музея А. II. Чехова. Именно тогда возникла у Марии Павловны мысль сохранить в неприкосновенности комнаты и обстановку, среди которой жил любимый брат, замечательный русский писатель Чехов.
Сначала то были только кабинет и спальня, в остальных же комнатах жизнь текла своим порядком. Евгения Яковлевна жила в своей комнате, Мария Павловна у себя наверху, в мезонине, обедали в столовой, пили чай в стеклянной галерее. В нижнем цокольном этаже постоянно гостили летом родные: Ольга Леонардовна, брат Иван Павлович с женой и сыном Володей, наша семья, приезжали знакомые из Москвы и Петербурга. За большим столом в столовой часто едва хватало места. Во главе стола, как всегда, сидела Евгения Яковлевна в белом или светло сером платье-халатике и в белом же кружевном чепчике с распущенными по плечам накрахмаленными гофрированными завязками. Мария Павловна сидела слева от матери, разливала суп, раскладывала жаркое и с каким-то особым, присущим ей тактом втягивала всех в непринужденную беседу.
В последний раз вся чеховская семья собралась в ялтинском доме летом 1917 года.
Теперь мне хочется нарисовать читателю облик Марии Павловны, какой она была в те годы, в пору моей ранней юности.
Стройная, всегда подтянутая, элегантная, она обладала безупречным вкусом. От нее как бы веяло изяществом. Одевалась всегда безукоризненно, преимущественно в серые, коричневые, лиловые тона. Никогда не носила ничего яркого, крикливого. Походка у нее была легкая и вместе с том спокойная. Голос негромкий. Когда она впоследствии проводила экскурсии по Дому-музею, ей приходилось сильно напрягать голос.
Она любила и понимала тонкий юмор, любила посмеяться и пошутить, сказать острое словцо, дать меткое сравнение, прозвище.
Постоянно носила на безымянном пальце левой руки кольцо, с круглым зеленым камнем, которое подарил ей однажды художник Константин Коровин. А в торжественных случаях надевала бриллиантовый кулон. Этот кулон в виде цифры ’13’ преподнес ей когда-то влюбленный в нее писатель И. А. Бунин. Мой отец рассказал однажды историю происхождения этого кулона: ‘Сколько вокруг нас трагедий, которых мы не замечаем! Разве не трагедия — Маше делает предложение Икс, чтобы не бросить Антона и найти благовидный предлог для отказа, она ссылается на то, что предложение сделано 13 числа, а она суеверна и в будущее счастье поэтому не верит. Они расходятся. Но ровно через 13 лет Икс присылает Маше бриллиантовый кулон в виде цифры 13. Так как это ‘тринадцать’ принесло ей несчастье, ибо она так и не вышла замуж, то она несет кулон к ювелиру и велит ему переставить цифры — сделать вместо ‘тринадцати’ — ‘тридцать один’4, но и эта трансформация не смогла вернуть ей прошлого. И этот кулон стал походить на красивый надгробный памятник, под которым лежит навеки скончавшаяся любовь’.
Свое обаяние, изящество Мария Павловна сохранила до самой старости. Большой друг последних лет ее жизни, Иван Семенович Козловский писал о ней: ‘Она сохранила до глубокой старости ум, обаяние, жизнерадостный юмор и тонкую наблюдательность, от которой ничего не ускользало и в большом и в малом, окружавшем ее. Есть фотографии Марии Павловны, запечатлевшие до некоторой степени эти черты ее необыкновенного облика, Но за лукавым или ироническим взглядом всегда чувствуется глубокая человечность… Она принадлежала к людям, которые являются примером и для нашего времени, и для грядущих поколений’5. А Мария Петровна Максакова, тоже очень близкий Марии Павловне человек, отмечала ее удивительную непосредственность. ‘В ней мило проскальзывало кокетство,— вспоминала она.— Чуточку была капризна — что удивительно к ней шло. Суровой я ее не видела, но задумчивой и сосредоточенной она бывала часто’6.
Однажды, когда Мария Павловна была уже в очень преклонном возрасте, в Дом-музей приехали французские туристы, и по их просьбе она вышла к ним. Французы долго аплодировали ей, много говорили в ее адрес приятных слов. Мария Павловна рассказала им, что была в Париже, что любит этот город, что мечтает побывать там еще раз и т. д. А через месяц была получена французская газета со статьей, в которой была такая фраза: ‘Мы встретили там (в музее.— Е. Ч.) элегантную старую даму, прекрасно одетую, с кольцами на руках и с приветливым видом’.
‘Мария Павловна очаровывала публику не только своим приветливым видом,— вспоминала Е. Ф. Янова,— она еще больше нравилась тем, что со всеми находила общий язык. Если говорила с писателем,— знала, какие произведения им написаны, с архитектором делилась своими строительными планами. А что касается певцов, актеров, музыкантов,— тут она была уже в своей стихии’7.
В предреволюционные годы отец, принимавший деятельное участие в издании шеститомника писем Антона Павловича8, часто ездил из Петербурга, где мы тогда жили, в Москву и иногда брал с собою и меня. Однажды я прожила у Марии Павловны целых полтора месяца. Было мне тогда семнадцать лет, и я с жадностью впитывала новые впечатления.
Мария Павловна водила меня в театры на генеральные репетиции и на премьеры многих спектаклей. Тогда пьесой индийского писателя Калидасы ‘Сакунтала’ открылся Камерный театр, театр в Каретном ряду впервые в России поставил ‘Пигмалиона’ Б. Шоу, а в Первой студии МХТ родился ‘Сверчок на печи’ Диккенса, в котором прославился мой двоюродный брат М. А. Чехов9. Тогда же Мария Павловна познакомила меня с моими кумирами — К. С. Станиславским и В. И. Качаловым.
Но самый большой праздник был, когда мы пошли в Художественный театр на ‘Три сестры’. У Марии Павловны был обычай: когда шел этот спектакль, кухарке заказывался большой пирог с мясом. Его отправляли в театр и по ходу действия на именинах Ирины в первом акте актеры съедали его на сцене без остатка и с большим удовольствием. На этот раз и я помогала в приготовлении и упаковке пирога. И когда на сцене его подали на стол, мне казалось, что я тоже участвую в спектакле.
Прошло много лет. Я также подружилась с актерами МХАТа, и мне захотелось возродить старый обычай Марии Павловны. В один из дней, когда шли ‘Три сестры’, я приготовила большой пирог и отвезла мой подарок в театр. В закулисном фойе собрались все участники спектакля, и я рассказала им о возникновении такого обычая и обещала в дальнейшем продолжать эту традицию. Затем пирог был отнесен на сцену и поставлен на накрытый стол.
Но вернемся в прошлое. Я имела счастье видеть в спектакле ‘Три сестры’ Ольгу Леонардовну Книппер-Чехову и Константина Сергеевича Станиславского и никогда не забуду сцены прощания Маши и Вершинина, описание которой приходилось потом читать в воспоминаниях многих авторов. Но ни один из них не сумел, как мне кажется, передать той неповторимой, внутренней правды, которою она была проникнута. И невольно задаешь себе вопрос: какое же огромное впечатление производила эта сцена на зрителей, если сама исполнительница роли Маши пишет о ней так: ‘Без внутреннего рыдания не могу вспомнить сцену прощания с… Вершининым. Я не чувствовала земли под собой, не чувствовала своего тела, когда шла из своей уборной на это прощание, точно несла меня какая-то сила… И как хорошо, что Чехов дал Маше одно только слово — ‘прощай’. Крепко храню в своем сердце этот образ Вершинина, и вечная моя благодарность Константину Сергеевичу за то, что он помогал мне переживать на сцене такую любовь, какую Маша несла Вершинину’10.
Большая наша актриса С. Г. Бирман всю жизнь хранила об этой постановке ‘Трех сестер’ самые нежные воспоминания и только уже в преклонном возрасте решилась поведать о них О. Л. Книппер и М. П. Чеховой: ‘…я вспомнила, как очень молодой шла я по Моховой… Была весна, на тротуаре лежали сережки берез или тополей. Они расплющивались подошвами прохожих. Я шла после ‘Трех сестер’. И плакала от нежности к Вершинину и Маше… Мои радостные слезы вызвал Антон Павлович Чехов, кумиры моей театральной юности — Станиславский и О. Л. Книппер-Чехова. Я не знала тогда того, что знаю теперь о Марии Павловне Чеховой, о ее человеческом великом таланте — быть хранительницей таланта, опорой его. И мне захотелось нарушить будни и разрешить себе отослать Вам на этом листке бумаги чувства ‘нежные и прекрасные, как цветы’11,— я знаю, уверена, что Вы не откажетесь их принять’ 12.
‘Строитель Сольнес’ — так в шутку прозвали в семье Марию Павловну. В начале XX века большим успехом пользовались и ставились во многих театрах пьесы норвежского писателя Генриха Ибсена, в том числе и пьеса ‘Строитель Сольнес’. С той поры и получила Мария Павловна это шутливое прозвище. Оно как нельзя более подходило к ней, ибо ее характеру была присуща любовь к созиданию, к строительству.
Еще в Мелихове она была деятельной помощницей Антона Павловича в устройстве вновь приобретенной усадьбы. Вместе с ним она планировала ее, ремонтировала, красила. Когда же Антон Павлович был вынужден перебраться в Ялту, она приняла такое же горячее участие в возведении и устройство дома, которому суждено было впоследствии сыграть столь большую роль и в ее жизни.
После смерти Антона Павловича ялтинский дом сделался ее родным детищем, которое она, в память брата, берегла и холила. Каждый камень, каждую стенку знала она. Каждая трещина волновала ее, как волнует любящую мать болезнь любимого ребенка. По утрам ежедневно обходила она свои владения: не повредила ли что-нибудь ночная буря, не сломаны ли деревья в саду, не пора ли покрасить крышу. Отдавала распоряжения садовнику. Оползни причиняли ей большие неприятности, и много усилий потратила она, чтобы предотвратить оседание почвы. Словом, оберегала любимый дом, как живое существо.
Во время гражданской войны, когда страна была истощена голодом, разрухой, интервенцией, Мария Павловна оставалась в доме с больной матерью, и только ухаживавшая за Евгенией Яковлевной Пелагея Павловна Диева да дворник с женой помогали ей, чем могли. Дом настоятельно требовал ремонта, дороговизна жизни была неимоверная, а средств у Марии Павловны не было. Дни ее проходили в волнении и в ожидании связи с Москвой, с родными.
Первые сведения, которые мы получили о Марии Павловне после Великой Октябрьской революции, относятся к 1922 году. Гражданская война, расстроенный транспорт, почти полное отсутствие почтовой связи разделили нас на целые три года. О Марии Павловне до нас долетали лишь скудные непроверенные слухи. Писем от нее не было, и наши письма до нее не доходили. За эти три года Мария Павловна схоронила мать, умер в Москве Иван Павлович, застрелился его сын Володя. Из всей когда-то большой семьи ‘старших’ Чеховых остались только Мария и Михаил.
Евгения Яковлевна скончалась в 1919 году, но так как связи с Крымом не было, мы узнали о ее смерти только в 1922 году, когда возобновилась переписка брата и сестры. ‘Дорогая, хорошая Маша, моя милая, одинокая сирота…— пишет Михаил Павлович, получив известие о кончине матери.— Я измучился, все время думая о тебе. Ближе тебя у меня нет из родных никого… Мы оба уже стары, но нас крепко связует наше общее детство и равенство характеров… Постараемся начать новую жизнь’13.
Получив возможность снова заботиться о сестре, Михаил Павлович начал хлопоты в Москве об утверждении за ней авторского права, о гонораре за постановки пьес Антона Павловича в Московском Художественном театре, связался с Драматическим обществом, с книгоиздательством писателей — словом, делал все, чтобы облегчить материальное положение сестры.
Именно в эти годы вышло в свет несколько книг отца об Антоне Павловиче: ‘Антон Чехов и его сюжеты’ (1923), ‘Антон Чехов, театр, актеры и ‘Татьяна Репина’ (1924), ‘Антон Чехов на каникулах’ (1929). Часть гонорара за эти издания он аккуратно пересылал сестре. Вот строки из его писем того времени: ‘Вышла моя книжка. Всего только 4 дня тому назад. Кажется, довольно приличная. Сегодня в ‘Известиях’ уже появилась рецензия, в которой говорится, что она ‘прекрасно издана’, но я, в общем, мало доволен. Клише оказались истертыми, корректура невежественная… Технически, правда, издание удалось. Я посылаю тебе экземпляр бандеролью… Едва книжка успела выйти в свет, как публика встретила ее настолько хорошо, что я уже сейчас могу послать тебе 2 1/2 миллиарда… Я хотел бы, чтобы это были твои личные деньги, независимые ни от каких посторонних давлений. Целую тебе руку и крепко-крепко прижимаю тебя к груди. Твой Мишель’ (21 июня 1923 года). А 4 июля посылает почтовый перевод с запиской: ‘Дорогая сестра. Посылаю тебе еще одну тысячу рублей. Это за книжку. Идет хорошо. Потрать эти деньги только на одну себя. Твой Мишель’.
Но вот наладилась почтовая связь с Крымом, стали ходить первые, еще переполненные поезда, и весной 1923 года отец смог наконец навестить сестру. Путь был трудный, утомительный, поезд едва тащился, подолгу простаивал на станциях, не совпадал с расписанием пароходов. Ездили тогда до Севастополя, а далее пароходом до Ялты, так как шоссе Симферополь — Ялта еще не было отремонтировано.
Добравшись до Ялты, отец прислал нам в Москву великолепное, полное юмора описание дорожных неурядиц 14. Заканчивалось оно так: ‘В Ялту я приехал еще засветло. Настолько засветло, что вершины гор и все море были еще освещены солнцем. Вхожу в калитку. Пусто. Сад так разросся, что положительно не видно сквозь деревья ничего. Двери заперты.
— Эй, кто здесь?— кричу. Выбегает из кухни приличный, весь в белом, татарин… и радостно всплескивает руками:
— Ах, боже мой! Михаил Павлович приехал!
Выбегает татарка. Это дворник и его жена. Ни я их, ни они меня не знают, но им уже известно, что я должен приехать. Иду в дом. Какая идеальная чистота!
— Миша!! — бросается ко мне Маша, и — слезы! Она только что раскладывала пасьянс, приеду ли я, пасьянс, не вышел, и вдруг я вхожу в дверь! Боже мой, как мне обрадовались, как пламенно меня здесь ожидали!! Уже все готово для меня, все приспособлено… ложусь спать после сытного ужина и чаю, которого так хотелось выпить двадцать стаканов’.
Это была лишь первая поездка отца в Ялту. В дальнейшем он стал приезжать к сестре по нескольку раз в год, а с 1926 года и совсем поселился в чеховском доме.
В те трудные годы в семью Чеховых в качестве верного друга вошел человек, которого я не могу обойти молчанием. Это — Ванда Станиславовна Дыдзюль (Дижулис), зубной врач. Мария Павловна и Михаил Павлович познакомились с ‘Вандочкой’ в 1923 году, придя к ней как пациенты. Вскоре знакомство перешло в настоящую крепкую дружбу.
Биография Ванды Станиславовны необыкновенна. Уроженка Литвы, она в молодые годы, еще во время царизма, была женой известного революционера-коммуниста Капсукаса. После его ареста она под чужим именем пришла к нему на свиданье в тюрьму, но была схвачена жандармами и заперта в какой-то сарай. Ночью ей удалось сделать подкоп и бежать. Некоторое время пришлось скрываться. После поражения революции 1905 года Капсукас был сослан в Сибирь, где провел несколько лет, а Ванда с дочкой, больной туберкулезом, перебралась в Ялту. Потом она похоронила свою девятилетнюю дочку, и в начале двадцатых годов стала работать зубным врачом в лечебницах Ялты и Алупки, имея практику и на дому.
Когда она познакомилась с Чеховыми, ей было уже около сорока лет. Обладая неистощимым запасом жизненной энергии, всегда веселая, готовая на всевозможные услуги и даже на жертвы, она всю себя отдала на служение близким. В описываемое мною время она жила, вместе со своей сестрой и маленькой племянницей Юленькой на набережной около мола. Юленька считалась крестницей Михаила Павловича. Он рассказывал ей разные интересные истории, рисовал картинки, и она очень его любила. Как я уже говорила, жилось тогда ялтинцам нелегко, доставать продукты было не просто. И хотя мы постоянно посылали отцу из Москвы продуктовые посылки, нехватка была во многом. Вандочка помогала своим новым друзьям, как только могла. Обыкновенно она вихрем врывалась в тишину чеховского дома, будоражила всех, открывала свой постоянный спутник — коричневый чемоданчик (она произносила ‘чюмиданчик’) и устраивала импровизированный ужин. Или затевала поездку пикником в горы или обед у себя дома. Придумывала праздничные и именинные подарки — словом, облегчала и украшала жизнь Михаила Павловича и Марии Павловны, как только могла.
В 1932 году по каким-то семейным обстоятельствам Ванда с сестрой и Юленькой должны были уехать к родным в Литву. Предполагалось, что отъезд будет временным, но обстоятельства сложились так, что Ванда в Ялту больше не вернулась. Она писала Чеховым, как отчаянно стремится покинуть буржуазную Литву, где все было для нее чуждо, где она тосковала по Ялте, по оставленным друзьям, которые вспоминали о ней с чувством глубокой и нежной благодарности. Она умоляла Михаила Павловича писать ей чаще, поддержать ее в ее отчаянии: ‘Пишите, пишите! Ваши письма несут с собою мне радость, и утешение, и надежду, и охоту к жизни, и любовь к югу. Они одни меня поддерживают от окончательной гибели в этом бездарном, гнусном болоте, в этой мещанской… обстановке. Я хочу, хочу в Ялту, хочу к себе домой, хочу к Вам на Аутку, но… все кончено! Я застряла и, должно быть, навсегда погубила свою жизнь!’ 15 Известие о кончине Михаила Павловича (1936 год), полученное Вандой Станиславовной почти одновременно от Марии Павловны и от моей матери, потрясло ее невероятно. Ее ответное письмо невозможно читать без слез. После этого письма след ее для нас на долгие годы потерялся. Лишь по окончании Великой Отечественной войны, после освобождения Литвы от немецких захватчиков, мы узнали трагическую судьбу Ванды Станиславовны. По доносу каких-то низких людей, вспомнивших, что когда-то она была женой коммуниста, она была схвачена и расстреляна немцами в лесу около Паневежиса.
Все эти подробности мне рассказала Юленька, с которой мы неожиданно встретились в Ялте в 1972 году, то есть через сорок лет после описанных мною событий. Когда мы несколько успокоились, Юленька вынула из сумочки и протянула мне несколько фотографий моего отца, любить которого ее научила Ванда.
В начале 20-х годов чеховский дом в Ялте, к радости Марии Павловны, делавшей все возможное и невозможное, чтобы сохранить в неприкосновенности все, связанное с Чеховым, стал государственным достоянием16. Тем не менее средств для поддержания дома не было, зарплата и выдача пайков задерживалась на месяцы. Единственным доходом были добровольные пожертвования по подписному листу немногих посетителей, осматривавших пока еще не музей, а просто дом, в котором провел последние годы жизни любимый писатель и который с такой настойчивостью и решительностью стремилась сохранить его сестра. Вот какие горестные письма присылал нам в это время отец из Ялты: ‘…на столе лежит подписной лист, по которому уже пожертвовано посетителями свыше 700 тысяч, это на ремонт…— пишет он в мае 1923 года.— Сад запущен, дорожки заросли, дом стал каким-то пегим и некрасивым. Всюду трещины… Маша сознает свое бессилие, но не может сделать ничего’. ‘…Усиленно говорят о том, что дом необходимо отдать под детскую колонию, что это, мол, самое лучшее воспоминание об Антоне…’ (31 марта 1924 года). Мария Павловна вела деятельную переписку с Москвой, просила помощи у руководящих работников Наркомпроса, обращалась к Народному комиссару здравоохранения Н. А. Семашко, который предоставлял ей возможность пользоваться местом в санитарном поезде во время ее командировок в Москву, что было для нее немалым облегчением: пассажирские поезда были до отказа переполнены.
Жить стало легче после того, как в 1926 году по просьбе Марии Павловны и Михаила Павловича дом был передан в ведение Государственной библиотеки имени В. И. Ленина, а Мария Павловна утверждена в качестве его директора.
Деятельную помощь в создании Дома-музея оказывал сестре Михаил Павлович. После организации Дома-музея они смогли наконец вздохнуть свободнее.Но начались новые трудности. Появились пока еще немногие сотрудники, которым надо было выплачивать зарплату по ведомостям, приходилось составлять сметы на ремонт, писать годовые отчеты — словом, быть одновременно и директором музея, и бухгалтером, и кассиром.
Жизнь Марии Павловны так сложилась, что о составлении деловых бумаг она имела слабое представление. И тут как нельзя более кстати оказались знания Михаила Павловича, юриста по образованию, человека большой деловой сметки. Он взял на себя все бухгалтерские и канцелярские дела. И Мария Павловна постепенно привыкала нести бремя административных функций.
Но тут пришла новая беда: землетрясение 1927 года. Я предлагаю читателю выдержки из писем отца той поры: ‘Сидим мы так, и вдруг я вижу, что над моей головой прогибаются потолки. Первой мыслью моей было: ‘Ах, зачем Маша вводит к Антону в кабинет сразу по стольку народа!’ Но не успел я это подумать, как весь дом затрепетал, запрыгал, лампы стали описывать круги, все кругом зазвенело, затрещало, посыпалась штукатурка. И вдруг под нами что-то загудело. Мы оба выскочили в сад. Кругом стоял рев. Под нами гудели пушечные выстрелы, а кругом — шум от миллионов грузовых автомобилей и трескотня от мириадов мотоциклеток. Всеобщий, насколько хватало слуха, собачий вой и кудахтание испуганных кур. Мы стоим и слышим, чувствуем, осязаем, как под нашими ногами колеблется весь земной шар… Такое ощущение, точно сквозь всего тебя прошел сильный электрический ток. Очухиваемся. Вся экскурсия в страхе… буквально валится на землю. Бледная как полотно Маша стоит в дверях в испуге… На улице шум, крики: несут разбившегося человека, он весь в крови. Он сидел на втором этаже на балконе, и его выбросило на землю… Весь дом в трещинах. У Поленьки сорвались со стен все иконы, выскочила лампадка и облила маслом всю стену. Из кабинета выносят целую груду обвалившейся штукатурки. В комнате у Маши буквально все картины и все безделушки — на полу. В перилах у лестницы — на куски разлетелись балясники, сейчас буду склеивать…
Вечером… отправляемся в город. Всюду только и разговоров, что о землетрясении. Очевидцы рассказывают, что сперва гулявшую по Набережной публику отбросило к парапету у моря, а потом обратно к домам. У Ванды вспыхнуло все электричество и перегорели все лампы, один знакомый вернулся к себе в номер и нашел на своей кровати тяжелый лепной карниз… Пронеслись слухи, что очень встряхнуло Ласточкино гнездо…
Миленькие, вы только подумайте! Ведь я был свидетелем землетрясения!.. Да ведь это все равно что выиграть двести тысяч рублей!
Сейчас утро. Слышу — зовет Маша. Иду. Возвратился. У Маши — лицо, полное страдания. Когда она отворила сегодня у себя стенной шкафчик, то из него вывалилось само собой и все прямо на пол. В том числе и флакон духов Коти, который она вот уж сколько лет хранила как зеницу ока. Флакон разбился.
А все-таки подземный гул — штука довольно интересная. До сих пор стоит в ушах’.
Это письмо относится к началу событий в июне 1927 года. Но стихия разбушевалась. И вот повествование о тех же событиях, но уже в октябре: ‘Каждый день нас трясет, и днями, и ночами, и растрясло так, что во всем доме не стало живого места — всюду щели. Утром просыпаемся, а на флигеле перевернулась печная труба и встала по диагонали. Теперь уже нет никакого сомнения, что комнаты Маши, Поленьки и Антошина спальня совершенно непригодны для жилья… Сделано в Москву представление о необходимости постройки сарая, в который можно было бы снести все экспонаты до весны, так как до весны никакого ремонта не будет, и… как все здесь скомкалось, переменило свою физиономию и усложнило быт. Ялта стала неузнаваема,— я уже тебе писал об этом. По-прежнему — ни души. Торговля затихла. По-прежнему люди спят под открытым небом, расположившись, точно цыгане, со всем своим скарбом в садах, во дворах, на бульварах. Кое-где строят бараки, но все меры принимаются как-то вяло… по-видимому, все чего-то ждут: или чего-то боятся. Дождя все еще нет, и кипарисы стоят, все серые от пыли… ‘все равно’ теперь стало главным винтом нашей жизни… Благодаря домофобии, этому психопатическому, охватившему здесь решительно всех жителей страху перед домами, и этому ‘все равно’ — всюду стала царить какая-то апатия, все ходят поджавши хвосты и при встречах друг с другом первым делом спрашивают: ‘Ну что? Слышали? Сегодня ночью? Как вы думаете, на сколько баллов?..’ В какой-нибудь один месяц бедная Ялта лишилась стольких богатств. Нечего и говорить, что до будущего сезона она простоит все в том же виде… Наступает зимний сезон — кому придет охота строиться?.. С каждым днем, на глазах, щели становятся все шире и шире, как это происходит в нашем доме. Больно’.
Трещины тревожили. Да и весь чеховский дом целиком наклонился к саду, так что по полу можно было ходить как по наклонной плоскости, очень заметной на глаз. И при взгляде на подпертые столбами, будто в шахтах, потолки обитателям дома делалось жутко, точно они входили к умирающему. Не удивительно поэтому, что ‘домофобией’ невольно заразились и Мария Павловна, и ее домочадцы. Построили в саду фанерный домик размером немного больше купе вагона. Внутри все было оборудовано для ночлега двух-трех человек, и Мария Павловна перебралась на временное жительство в новую квартиру. Отец был убежден, что во время дождя крыша домика обязательно протечет. Сам он бесстрашно продолжал жить в своей комнате в цокольном этаже.
Наконец пошли дожди, и, как и предсказывал Михаил Павлович, ‘шалаши протекли. Этого было достаточно,— пишет он,— чтобы… Мариша с супругом… немедленно же возвратились к себе в кухню на старое пепелище, чтобы их примеру последовала и Поленька, устроившаяся на диване в столовой… и чтобы и Маша тоже потянулась за нею и основалась в большой галерее. Как цыгане, все они потянулись со своими бебехами и узлами, и было смешно на них смотреть… Теперь, когда толкает или трясет, то я просто не обращаю внимания…’
Измученные жители стали покидать Ялту. Бесконечное количество подвод с узлами и мебелью двигалось по городу и по шоссе. На молу ящики и скарб по неделям ожидали погрузки, так как пароходы были не в состоянии все вместить.
23 ноября отец писал нам: ‘Город опустел совершенно. Все, что было из кирпича и из керченского камня, рассыпалось. Уцелело лишь то, что было выстроено, как и наш дом, из цельных глыб камня… Вчера я шел в город… и, странно сказать, от нашего дома и вплоть до самой Набережной в 6 час. вечера не встретил ни одного человека. Пусто, пусто и уныло. Шумит море, стоят по бокам темные дома, как мертвецы’.
И немного раньше, 25 октября: ‘Сейчас десятый час вечера. Пошел проведать Машу. Она встревожена тем, что на дворе буря и что какая-то птица хлопается к ней в галерею. Это летучая мышь просится к огню… Я отворил дверь, и мы оба, Маша и я, высунулись из нее на двор.
— Слышишь, как ревет море? — сказал я.
— Это не море, а лес в горах,— ответила Маша.
Я прислушался — и действительно, шум доносился не с моря, а с гор. Стало жутко. Темнота, хоть глаз выколи!..
Две старые совы я и Маша’.
Мария Павловна устала до полного изнеможения. ‘Маша вся как-то вдруг сгорбилась, постарела, все валится у нее из рук,— писал Михаил Павлович,— и я часто слышу, как она говорит: ‘Если этот дом разрушится, то я не переживу…’ Ясно, что она лишилась своей прежней энергии… Дом был для нее всем. Одинокая, бездетная, она относилась к нему как к живому существу, и вдруг, в какой-нибудь один миг, вместе с землетрясением все ее идеалы рушились: все то, что она любила, все, чем жила, что составляло цель ее жизни…’ Мария Павловна была глубоко потрясена и подавлена разрушениями, причиненными ее любимому детищу. Но, еще слабая после недавно перенесенной болезни, она нашла в себе силы, воспрянула духом и вся отдалась благородному делу восстановления Дома-музея.
Ремонт дома, пока стихия не утихомирилась, естественно, запрещали. Но наконец Михаил Павлович получил желанное разрешение. И вот тут-то Мария Павловна смогла проявить свои организаторские способности в полную силу.
Предлагаю снова обратиться к письмам Михаила Павловича: ‘Дом, все три этажа, со всех четырех сторон обносят лесами… Из всех комнат выносят вещи, полы посыпают толстым слоем опилок и поверх его устилают фанеры’. И далее о Марии Павловне: ‘…она еле держится на ногах… Маленькое, сморщенное личико и тяжелый вид’. ‘У нас ремонт в полном разгаре. Машин мезонин сломали до половины и уже выстроили вновь. Сейчас ломают Антошину спальню и мамашину комнату…’, ‘…сижу на тычке. У меня в моей комнате пробивают стену… Белая известковая пыль легла на всем. Неуютно. Каменщики уже отработали наверху, леса сняты, сейчас штукатурят изнутри Машин мезонин и после него примутся за внутреннюю оштукатурку комнаты матери и спальной и кабинета Антона. Работы идут полным ходом… На дворе у нас — не пролезть. Не то что не пройти, а прямо-таки не пролезть: бревна, доски, горы песку и камней, яма с известкой, бочки цемента, сарай для рабочих, груды железа, а около моего крыльца примостились кузнецы, развели горно и вот уже три недели, провоняв все кругом курным углем, куют железные связи’. ‘Маша сравнительно поправилась. Очень рано встает, хлопочет, массу проворачивает дела’.
И вот 25 июня 1928 года Михаил Павлович сообщал нам в Москву: ‘…наконец-то у нас кончился ремонт. Дом вышел как из-под иголочки. Точно его весь только вчера выстроили снова. Все сияет и блестит. Чистота и запах свежей краски и вдохновения. Сегодня будут ломать на дворе сарай, выстроенный специально для материалов и рабочих, и устилать гравием двор. В саду делается что-то необыкновенное: он весь белый от лилий и жасминов, весь розовый и красный от роз и гвоздик и весь зеленый от пышной зелени. Запах такой, что кружится голова… Но ремонт ужасно утомил нас…’
Однако какие-то восстановительные работы еще продолжались, и 20 июля отец пишет: ‘У нас ремонт закончился совсем, посетители осаждают массами, и для Маши нет времени даже пообедать. Ах, какая у нас повсюду чистота, как все кругом улыбается и радует своею новизной. Дом точно весь сполна выстроен вновь и выглядит будто новорожденный’.
Но работы продолжались и позднее. Вот письмо отца от 1929 года: ‘…починяют ту громадную подпорную стену, к которой примыкает оранжерея. Ее подточила вода, прососавшаяся под мостовой, и, вместо того, чтобы вытекать по сделанной специально клоаке, она изменила свой путь и стала слезиться сквозь камни. Стену выпучило, улица осела, но наш гениальный ‘строитель Сольнес’ Маша принялась за дело, появились мастера, и живо дело закипело. Сейчас уже воздвигнуты три могучие контрфорса и идет починка самой стены… Маша ходит без задних ног, но, по-видимому, это ее сфера!’
Если вспомнить, что в ту пору Марии Павловне было почти 70 лет, то можно только удивляться силе духа, которая жила в таком хрупком на вид теле. Эта сила руководила ею в течение всей ее долгой жизни и помогла ей сделать большое дело — сохранить целым и невредимым Дом-музей Антона Павловича Чехова, близкий и дорогой сердцу каждого советского человека.
В 1935 году исполнилось 75 лет со дня рождения Антона Павловича. К этой дате приурочивались разные юбилейные мероприятия, и в том числе предполагалась закладка памятников А. П. Чехову в Таганроге и на Страстном бульваре в Москве. Получив приглашения и в Таганрог и в Москву, Мария Павловна забеспокоилась, захлопотала. События такие значительные для нее, а поездка представляла тогда многие сложности. Железнодорожное сообщение было еще не совсем налажено, при пересадках приходилось иногда по полсуток просиживать на промежуточной станции. Кроме того, живя уже много лет в теплом климате, Мария Павловна не имела зимней одежды, а празднества назначались в январе. Однако на эти соблазнительные поездки она все же решилась.
А тем временем Ялта тоже отмечала юбилей Антона Павловича. Вот как описывает эти торжества мой отец: ‘31.1.35. Вчера было 30-е — день юбилея. Маша плавала в эмпиреях. То и дело она сбегала ко мне вниз, ахала и охала, говорила, как она уже устала, но глаза ее горели по-молодому и щеки пылали огнем. С утра и до вечера — все делегации, речи, фимиамы и воскурения… Одних только бесплатных, пришедших с приветствиями, было принято 324 чел. …Маша даже охрипла. Местные газеты полны приветствий, Марию Павловну возносят до небес, напечатаны портреты всех, даже Поленьки в платке и Асеевны 17. У нас в саду, под пение и под хлопанье в ладоши, состоялась лезгинка. Аутская улица переименована в Чеховскую, ‘Яузлар’ получил новое имя, Мухалатской школе присвоено имя Чехова18. Отпущены средства на украшение музейного сада и на окончание работ по оползням’.
Не могу сказать, свидетелем каких событий была Мария Павловна в Москве, знаю только, что ездила она туда в конце марта 1935 года. А Таганрог перенес все торжества до весны. Мария Павловна поехала в родной город, но в дороге у нее внезапно обострился артрит. В Харькове, где ей пришлось ожидать на вокзале пересадки с 11 утра до 9 вечера, боли стали настолько сильными, что она должна была обратиться за помощью в больницу. В Ялту Мария Павловна вернулась разочарованной и очень скупо рассказывала брату о подробностях поездки.
А тем временем жизнь в Доме-музее налаживалась. Он уже занял прочное положение среди мемориальных памятников. Посещаемость его возрастала с каждым годом, штат сотрудников увеличился, и Марии Павловне становилось не под силу руководить одной этим большим делом. Михаил Павлович уже не мог, как прежде, быть ее помощником. Он тяжело болел и в 1936 году скончался. Необходимо было найти человека энергичного, работой способного, который сразу взял бы на свои плечи и часть работы Марии Павловны, и личный уход за нею.
В 1935 году в помощь Марии Павловне была направлена на работу в качестве заместителя директора Елена Филипповна Янова. Молодая, деятельная, трудолюбивая, она скоро стала правой рукой своего ‘начальника’, как она в шутку называла Марию Павловну.
Всем, кто знал, любил и навещал Марию Павловну в ялтинском доме, памятна высокая фигура темноволосой женщины, почти неотлучно находившейся возле сестры писателя в течение более чем двадцати последних лет ее жизни. Елена Филипповна стала не только помощником, заместителем, но и ближайшим другом Марии Павловны. Другом преданным, помогавшим ей в работе, другом, неустанно бодрствовавшим над нею, покоившим ее старость. Елена Филипповна блестяще справилась с возложенной на нее нелегкой задачей и в очень короткий срок стала в доме своим человеком. Целые дни она была на ногах, без конца спускаясь и поднимаясь вниз и вверх по лестнице с третьего этажа, из мезонина Марии Павловны, в цокольный этаж, где стоял ее рабочий стол. Ходила в город, в банк, в финотдел, за покупками, вела переговоры с ремонтными рабочими, с садовником (по образованию она агроном). Принимала посетителей, иногда докучных, во что бы то ни стало добивавшихся встречи с Марией Павловной.
Жила она неподалеку от Дома-музея вместе со своими тремя сестрами. Но, поглощенная заботами о Марии Павловне, которую она горячо любила, почти не бывала дома и часто приходила только ночевать.
Доверие Марии Павловны к Елене Филипповне было беспредельно. Она всегда поручала ей делать покупки для себя лично и для приемов гостей, полагаясь на нее полностью. Зная, что она все до последней мелочи передаст ее наследникам, Мария Павловна в завещании назначила ее своим душеприказчиком.
Пришла война. Ялта была оккупирована. Опять Мария Павловна оказалась на целые два с половиной года отрезанной от Москвы, от родных, без средств. Перед приходом немцев друзья Марии Павловны позаботились прислать ей немного продуктов. В дальнейшем обе женщины существовали только тем, что удавалось выменивать на их личные вещи и одежду через каких-то людей в дальних районах. Они были счастливы получить хоть что-нибудь.
Конечно, главной заботой Марии Павловны было спасение дома от постоя гитлеровских солдат. Но избежать этого не удалось. Явился однажды немецкий майор фон Бааке и, осмотрев дом, потребовал, чтобы его поместили в кабинете и спальне Антона Павловича. Для Марии Павловны, целью жизни которой было сохранение комнат брата, исполнение такого требования было равносильно смерти. После продолжительного разговора с гитлеровцем ей каким-то чудом удалось убедить его, что эти комнаты — музейная реликвия, которой пользоваться нельзя. Как писал позднее И. С. Козловский, победили в этой ситуации ‘нравственная чистота, моральная сила и убежденность’19 Марии Павловны. Может быть. Главное — реликвия была спасена. Мария Павловна собственноручно заперла кабинет и спальню на ключ, и ‘герр майор’ должен был поместиться в столовой, а его подчиненные — в комнатах нижнего этажа. К счастью, майор прожил в доме всего одну неделю, но, уезжая, сделал надпись на парадной двери, что дом Чехова является его собственностью. В дальнейшем эта надпись все же помогала спасти дом от постоя немецких солдат.
В довершение всех бед Мария Павловна заболела брюшным тифом. Елена Филипповна совсем переселилась к ней. Ночи просиживала она над больной, со страхом слушая бомбежку, а днем собирала в саду сушняк, топила печурку, готовила незатейливый обед, принимала врача, ходила к ‘городскому голове’, просила не давать дом под квартиры немцам и не рекомендовать его как музей, где есть ценные картины — подлинники Левитана. Словом, напрягала все силы, чтобы уберечь дом от разграбления.
Однажды приехал немецкий офицер из штаба Розенберга в сопровождении директора Библиотеки имени Чехова З. А. Чупинцевой. Он ведал всеми культурными делами на оккупированной территории. Хорошо говорил по-русски. Елена Филипповна приняла его одна, так как Мария Павловна была еще нездорова.
Представившись, он сказал:
— Вы должны написать в немецкую газету, что при большевиках вам жилось очень плохо, а с нашим приходом ваша жизнь изменилась к лучшему.
Елена Филипповна ответила, что Мария Павловна никогда этого не сделает. Он стал настаивать, но Елена Филипповна категорически отказалась, заявив:
— Мы все — большевики, и Мария Павловна никогда не будет писать плохо о своих.
При этом Елена Филипповна заметила, что Чупинцева смотрит на нее с удивлением.
Офицер уехал. К счастью, визит сей оказался без последствий для Елены Филипповны.
Но когда, после Победы, из ЦК, партии прибыла проверочная комиссия, оказалось, что товарищ Чупинцева — как выяснилось, бывшая подпольщица — уже поставила комиссию в известность о мужественном и смелом поступке Елены Филипповны.
Но вернемся к годам оккупации.
‘Наконец я стала поправляться,— рассказывала мне Мария Павловна в мой первый приезд в Ялту после освобождения ее от гитлеровцев.— Однажды, когда я еще лежала в постели, пришел меня навестить ‘городской голова’, Анищенков. Я, еще слабая после болезни, с возмущением отвечала на его вопросы, как я себя чувствую, не нуждаюсь ли в чем. У нас не было ни продуктов, ни топлива. И вдруг Анищенков, сидевший у моей постели, схватил меня за руку и сказал:
— Мария Павловна, дорогая, потерпите, скоро все будет. Ведь скоро наши вернутся в Ялту.
Оказалось, он тоже работал на немцев для виду, а на самом деле был подпольщиком. Позже мы с огорчением узнали, что при отступлении немцы расстреляли его 20.
Много было пережито, много потрачено сил, чтобы уберечь дом от разграбления, пока наконец настал долгожданный час и входная дверь открылась перед советскими воинами.
Об этом незабываемом часе вспоминает писатель Дмитрий Холендро. ‘Мы спустились с улицы в сад, быстро подошли к двери, и я постучал в нее кулаком. Никто не ответил. Тишина. Я поколотил громче. И тогда из глубины дома донесся несмелый женский голос:
— Кто там?
— А кто тут есть?
— А вы кто?
— В город пришла Советская Армия,— сказал я.
Была секундная пауза. Потом голос зазвучал ближе и громче, но обращался не к нам, а еще к кому-то в доме.
— Маша! Это свои! Свои пришли! Слышишь?!
Двери распахнулись. Перед нами стояла, вглядываясь в нас и улыбаясь, высокая женщина в длинном темном платье, с белым шелковым кашне на шее. Темные волосы, темные глаза. А сверху, волнуясь, звал другой, слабый голос:
— Где они? Идите сюда! Я не могу подняться, Лена!
Мы пошли наверх и оказались в комнате с письменным столом и шкафами. В глубоком кожаном кресле сидела сестра великого писателя Мария Павловна Чехова. Худое лицо ее светилось. Руки, упираясь в подлокотники кресла, дрожали.
— Это от радости,— сказала она.— Не могу встать.
Мы познакомились. Встретившая нас женщина назвалась Еленой Филипповной Яновой.
— Мой первый помощник и друг, официально — заместитель директора музея,— сказала Мария Павловна,— я бы умерла без нее… Господи, свои, свои! Видишь, Лена? Неужели это так? Лена! Угостим их кофе?’21
Так в Ялту пришло освобождение.
Конечно, годы оккупации тяжело отозвались на здоровье Марии Павловны. Ей хотелось покоя, отдыха, но в тогдашних условиях отдыхать было некогда. Она по-прежнему вникала во все дела Дома-музея, принимала множество посетителей, выходила беседовать с экскурсантами, продолжала при помощи Елены Филипповны работу над своим архивом, начатую в годы оккупация: выпустила в свет книгу ‘Письма к брату’22.
В 1944 году за многолетнюю работу по сохранению Дома-музея и за издание литературного наследия Антона Павловича правительство наградило Марию Павловну орденом Трудового Красного Знамени.
Но, как и брат ее Антон Павлович, Мария Павловна томилась в Ялте. ‘Как я тебе завидую,— пишет она мне летом 1950 года,— что ты будешь собирать землянику и грибки… Я не поклонница крымской природы и скучаю по северу, особенно летом, да и отдохнуть хочется. Ведь я никогда не брала отпуска и никогда вообще не отдыхала…’23
Тем более приятны были Марии Павловне в ее крымском уединении гости с ‘большой земли’. Огромной радостью стала для нее встреча с Ольгой Леонардовной, приехавшей в Ялту уже через месяц после освобождения ее от гитлеровцев. Ольга Леонардовна прожила тогда с Марией Павловной почти все лето.
В последующие годы постоянными гостями Марии Павловны были артисты М. П. Максакова, И. С. Козловский, профессор И. Е. Кочнова, С. Я. Маршак, П.А.Павленко, семья К. А. Тренева и многие другие. Елена Филипповна вспоминала: ‘Мария Павловна была необыкновенно гостеприимна. Особенно радовалась она приезду Ивана Семеновича Козловского. Мария Павловна любила его как человека и как певца, а Иван Семенович был к ней как-то особенно внимателен и нежен. Внизу в цокольном этаже накрывали парадно стол, кресло Марии Павловны стояло всегда в начале стола, чтобы она могла хорошо видеть всех. Иван Семенович неизменно садился рядом с Марией Павловной. Мы, окружавшие ее сотрудники, отлично знали, что Иван Семенович обязательно споет за ужином любимые романсы Марии Павловны, и поэтому заранее приносили и прятали гитару, чтобы в нужный момент дать ее в руки Ивану Семеновичу. Перед тем, как начать петь, он обычно говорил:
— Товарищи, здесь даром есть не дают! Здесь надо еще и поработать!
Звучала гитара и… ‘Я встретил вас…’, ‘Средь шумного бала…’ 24, украинские песни…
После ужина начинались танцы. Иван Семенович любил танцевать с Марией Павловной вальс. Надо было видеть, как он, изогнувшись, приглашал ее на тур вальса. Тут уж нельзя было устоять. Мария Павловна подавала ему руку, и они плавно скользили под музыку.
Но вот 11 часов. Мария Павловна устала. Тогда Иван Семенович вдвоем с кем-нибудь из гостей усаживал хозяйку дома в кресло и так нес ее наверх в мезонин, в ее комнату на третьем этаже. Мария Павловна сердилась и говорила, что сама поднимется, но ее не слушали, добирались до комнаты, прощались и расходились до новой встречи’.
Дружба Марии Павловны и Ивана Семеновича началась в 1940 году. Во время своего пребывания в Москве она познакомилась с ним на спектакле в Малом театре и тут же написала Елене Филипповне: ‘Козловский обещал быть у нас в Ялте и спеть Вам все Ваши любимые романсы…’ 25
Обыкновенно, как только Иван Семенович приезжал в Мисхор, он сейчас же звонил Марии Павловне по телефону, приветствовал ее, справлялся о здоровье и просил разрешения приехать в назначенный ею день. Большею частью он приезжал не один, а с компанией друзей, человек пять-шесть. Как-то приехал с семьей. Что это было за зрелище! Вошли во двор шумно, весело. Иван Семенович, его жена и две девочки. В руках кого-то из них был бубен, и под его ритмичные удары дети и взрослые что-то напевали — на манер цыганского табора.
Все в доме любили Ивана Семеновича — и сотрудники музея, и обслуживающий персонал: так умел он всех обворожить своей улыбкой. Он любил привозить с собой подарки. Марии Павловне подарил однажды белых слонов кустарной работы и массу каких-то бус, булавок и всякой мелочи. В другой раз привез огромный букет красного перца. Его поставили в вазы, и букеты украшали стол все лето. Даря людям радость, Иван Семенович всегда сам получает от этого огромное удовольствие.
Большим другом Марии Павловны в послевоенные годы был проживавший тогда здесь из-за болезни писатель П. А. Павленко. В июне 1951 года он умер, и Мария Павловна очень о нем печалилась. ‘Сейчас я в большом горе — умер наш верный друг Павленко Петр Андреевич. Вы, вероятно, уже знаете об этом. Пусто теперь будет в Ялте без него. Часто виделись, крепко дружили… Семья осиротела так неожиданно, и для меня это большая потеря. Сегодня я целый день плачу…’ — так писала Мария Павловна еще одному другу своему этих лет, Ирине Еремеевне Кочновой26.
И. Е. Кочнова, профессор, врач-фтизиатр, зашла как-то в Дом-музей с посылочкой от Д. Н. Журавлева. ‘Мария Павловна что-то писала за своим маленьким столом,— вспоминает Ирина Еремеевна.— Она выглядела немного усталой, очень доброй, совсем не старой и нарядной — в темном платье с разноцветными сердечками. Увидев меня, она приветливо, как-то по-родственному улыбнулась и с чисто чеховским чувством такта принялась меня расспрашивать. Отвечать ей было легко и просто, узнав, что я врач, Мария Павловна обрадовалась и стала рассказывать о врачебной практике Антона Павловича, о его работе в Мелихове и в Ялте, о его отношении к больным, о его собственной болезни, о его последних письмах из-за границы. Переполненная впечатлениями, весь вечер думала я об этой 88-летней женщине, и мне стало понятно, почему в доме Чехова посетителям так нравилось. Да потому, что Мария Павловна сохранила здесь чеховскую атмосферу, свидетельствовавшую о красоте человеческих отношений’ 27.
Ирина Еремеевна взяла на себя заботы о здоровье Марии Павловны, давала в письмах ей врачебные советы, посылала лекарства. Мария Павловна тоже привязалась к И. Е. Кочновой, и именно ей 30 января 1952 года она отправила такое печальное письмо: ‘Вчера был день рождения моего дорогого брата Антона Павловича, проплакала я целый день… Как нарочно, вышел том 20-й его переписки, вспомнила я, читая его письма ко мне, все переживания свои и вновь все пережила… Безутешно плакала. Если бы Вы знали, как мне не хотелось уезжать из Москвы перед его отъездом за границу… Он такой был больной, но все-таки настаивал, чтобы я ехала к матери в Ялту, что она была одна там. Вид у него был жуткий. Конечно, он очень надеялся, что поправится. Немцы доктора настаивали на этой поездке, не дали умереть на родине…’
‘Несмотря на свой преклонный возраст,— вспоминала Ирина Еремеевна,— Мария Павловна сохраняла повышенный интерес ко всему новому в жизни. Как-то увидела я у нее на столе новую книгу по истории СССР, Мария Павловна, задержавшись на странице, сокрушенно говорила, что ей уже трудно запоминать многое, особенно даты. В другой раз я застала ее за учебником. Она вспоминала французский язык, готовилась к встрече с иностранным писателем. Часами она могла слушать о новом в лечении туберкулеза и с грустью говорила: ‘Вот теперь мой брат не умер бы так рано’. Ее двоюродный племянник Игорь Васильевич Бренев, ленинградский профессор, преподнес ей свою работу по радиолокации. Она, не будучи специалистом в этой совершенно новой для нее области, заставила его популярно объяснить ей его труд и очень внимательно его слушала’.
К слову сказать, мой троюродный брат, очень мною любимый Игорь Васильевич был высоко ценим и Марией Павловной, и моим отцом. Он часто наезжал в Ялту и был в доме на Аутке своим человеком.
И. Е. Кочнова рассказала мне как-то один интересный эпизод из жизни Антона Павловича. Однажды на врачебной конференции к ней подошел очень пожилой человек. В разговоре выяснилось, что он стал врачом благодаря Антону Павловичу Чехову, который не только вылечил его от тяжелой болезни, но и покорил его ребячье сердце искусством врачевания и добротой. Он до сих пор помнит, как Антон Павлович сказал Марии Павловне, помогавшей ему при приеме больных в Мелихове: ‘Маша, принеси грелку’. Он не мог осматривать ребенка на холодной кушетке, и в этом, казалось бы, мелком эпизоде сказалась огромная чеховская человечность.
Я тоже часто навещала Марию Павловну. Обыкновенно она присылала мне телеграмму ‘приезжай’, и я летела хоть на несколько дней повидать близких сердцу людей. Мария Павловна, несмотря на возраст, была все так же изящна, элегантна и остроумна. Она сохранила даже свое кокетство, по-прежнему любила красиво одеться, бодрилась, но стала слабее, часто укладывалась подремать днем. Елена Филипповна все так же хлопотала вокруг нее, деятельно занималась делами Дома-музея.
Связанная работой в консерватории, я могла навещать Марию Павловну большей частью на ноябрьские или майские праздники. И, естественно, в эти дни у нее можно было встретить и работников горкома, и бывших партизан, и приезжих москвичей, и местных знакомых. Каждый стремился поздравить Марию Павловну, оказать ей внимание, для каждого она находила ласковое слово. Особенно любила и уважала она первого секретаря горкома Сергея Федоровича Медунова, и он, со своей стороны, платил ей тем же.
С сожалением приходилось расставаться с милым сердцу домом и его ‘начальником’ до следующей встречи и довольствоваться перепиской.
В ту пору я посылала Машечке из Москвы ‘вкусные посылки: сладкие пирожки, куличи, конфеты, домашней варенье, маринованные грибы. В ответ получала благодарность и снова настойчивые приглашения приехать: ‘Пустячки’, присланные тобою… очень обрадовали меня… Конечно, если бы ты приложила к этим ‘пустячкам свой приезд ко мне — как бы я была счастлива!.. И рада!.. Вообще мне бы хотелось с тобой переговорить о многом…’ ‘В Симферополе к твоим услугам рейсовая машина. Потом — мои объятия’,— гласило очередное приглашение, и я опять заказывала билет на самолет и летела на несколько дней в эти милые объятия.
Часто письма Марии Павловны были шутливы, даже проказливы. Вот, например, открытка: ‘Дорогая моя Женюша… поздравляю с Новым годом, желаю здоровья и счастья. Только не выходи замуж, так как я сама собираюсь… Ожидаю подходящего женишка — богатенького и не очень молодого…’
В 1953 году широко отмечалось 90-летие Марии Павловны. Помню торжественное заседание в городском театре имени А. П. Чехова. В Ялту приехали О. Л. Книппер, И. С. Козловский и многие другие, зал театра битком набит. А вечером в саду Дома-музея — накрытые для ужина снесенные со всего дома столы. Приглашенных больше пятидесяти человек. Шумно, оживленно, произносятся приветствия и тосты в честь дорогой юбилярши. Мы с Ириной Федоровной Шаляпиной приготовили смешные частушки и, покрывшись пестрыми платочками, исполняем их под громкий смех гостей и самой Марии Павловны. Она, как всегда, элегантная, в новом красивом платье, с орденом Трудового Красного Знамени на груди, шутит, смеется, отвечает на приветствия. Ее чествовала вся страна. Поздравительные телеграммы, письма, торжественные адреса приходили из разных городов. Советское правительство присвоило Марии Павловне почетное звание заслуженного деятеля искусств.
Мария Павловна скончалась 15 января 1957 года. Скорбные дни. Получив страшную весть о ее смерти, я вылетела из Москвы рано утром 16-го. Сквозь тяжелые набухшие облака, нависшие над мрачными, покрытыми снегом горами, уже в сумерки, прибываю в Ялту.
Знакомая белая решетка сада и за нею дом. Поражает темное окно в мезонине. Много лет оно было освещено, привлекая близких и далеких… В передней — проникновенная, горячая встреча с Еленой Филипповной, и вот — гроб с дорогим телом посреди столовой. Красивое спокойное лицо, значительное, умное, строгое. Белым блестящим шелком убран гроб. Все проникнуто скорбью.
Сквозь слезы рассказывает Елена Филипповна о последних минутах жизни Марии Павловны. Весь вечер 15-го она была спокойна и весела. Поужинала и принялась напевать смешную песенку про собачек. Она любила пошутить.
Елена Филипповна выносила в коридор посуду, когда Мария Павловна захотела приподняться на постели. Вдруг медсестра, помогавшая ей повернуться, громко вскрикнула. И едва Елена Филипповна успела подбежать и подхватить Марию Павловну, как та скончалась у нее на руках.
По словам Елены Филипповны, за несколько дней до смерти Мария Павловна отдыхала на кровати, а Елена Филипповна задремала тут же на диване. Внезапно очнувшись, она увидела, что Марии Павловны на постели нет. Она сидела в кресле за письменным столом.
— Мария Павловна, зачем вы встали?
— Должна же я еще поработать.
Так, может быть — в неосознанном предчувствии смерти, она в последний раз, по-хозяйски, хотела отдать свои силы делу, которому посвятила столько лет жизни.
Плывут звуки траурной музыки. Мимо гроба, поставленного в фойе городского театра имени Чехова, бесконечной вереницей идут люди.
После траурного митинга члены обкома и горкома партии во главе с первым секретарем С. Ф. Медуновым выносят гроб и устанавливают его на убранную цветами машину.
И вот под ярким солнцем и голубым небом сквозь огромную толпу народа Мария Павловна совершает свой последний путь. Люди на тротуарах, на балконах, на крышах, на заборах, на пригорках, на деревьях — всюду. Огромный трехкилометровый путь от театра до самого кладбища.
Мария Павловна любила и умела вспоминать прошлое, свою жизнь рядом с Антоном Павловичем, встречи с Левитаном, Куприным, Буниным, Горьким, рождение Художественного театра, помнила Станиславского, Немировича-Данченко, Рахманинова, Шаляпина… Остается горько пожалеть, что в то время не было магнитофонной записи, и эти воспоминания никогда и никем не зафиксированы, утеряны безвозвратно. Ушла Мария Павловна, и с нею ушла эпоха.
В год смерти Антона Павловича Мария Павловна посадила перед домом кипарис. Еще один кипарис посадили я и брат на другой день после ее погребения. Сейчас он уже достиг балкона ее комнаты.
Елена Филипповна была безутешна. Из далекой Москвы шли к ней письма от людей, которым также был бесконечно дорог светлый образ Марии Павловны. ‘Я помню и до сих пор не могу поверить, что ее, которая так близко вошла в мою жизнь,— ее уже нет,— писала О. Л. Книппер.— Мыслями и сердцем брожу по ее комнате и помню каждую вещь, брожу по саду — помню каждое дерево, кипарис, который она посадила, и кипарис, посаженный Антоном Павловичем, и обширный кедр… и сосенку американскую на площадке перед домом, и все, все…’ И еще письмо: ‘Хочется Вам рассказать, как мы ездили в Звенигород и в Истру, где навестили разрушенный храм Иерусалимский. Его восстанавливают, так как немцы взорвали только часть его. Сейчас идут работы, радостно смотреть на его оживающую красоту. Я ведь помню его, когда там шла служба и черные монахи бродили около его красоты. Начал его строить Никон в 17-м веке, а Елизавета после его разрушения поручила Растрелли восстановить его красоту 28. Я так была счастлива увидеть его хотя в разрушенном виде! С грустью посмотрела на то место, которое мы покупали с Антоном Павловичем29. Там строят большой клуб. Внизу, под высоким берегом — река, а напротив виден на фоне неба красивый монастырь.
Ездили еще в Звенигород, где стоит в полном параде огромная липа, в тени которой отдыхал Антон Павлович, когда работал врачом…’
Желанной гостьей в доме Чеховых всегда была Мария Петровна Максакова, талантливая наша певица, давшая русской сцене незабываемые образы в операх Мусоргского, Римского-Корсакова, Чайковского. Будучи горячо привязанной к Марии Павловне, она питала самые теплые дружеские чувства и к Елене Филипповне. Очень трогательны и задушевны письма ее к Елене Филипповне, посвященные памяти Марии Павловны.
Но прежде скажу несколько слов о моем личном, и сожалению печальном, знакомстве с Марией Петровной. Оно произошло в самый день смерти Марии Павловны. Мария Петровна узнала об этом поздно вечером, а рано утром следующего дня я уже вылетала в Ялту. Мария Петровна позвонила мне с просьбой отвезти гирлянду, цветов, которую она сплела ночью из кусочков шелка. Разумеется, я с готовностью исполнила эту ее просьбу. А Елене Филипповне она писала тогда же: ‘Известив о смерти Марии Павловны застало меня врасплох поздним вечером и нанесло мне боль, от которой рассудок ничего не соображает. И я не знаю, как мне отдать последний долг нашей дорогой, милой и неувядаемой, как казалось, Марии Павловне. За ночь я не могла достать ни живых и никаких цветов. Поэтому пусть это будет, возможно, и не по форме, но я сама сплела эту гирлянду и прошу Вас, дорогая, положите ее к ней в ее последнюю постельку. Это последний мой подарок. Мария Павловна так любила всякие пустячки, и я не думала, что, вместо теплых чулок, я пошлю ей эти цветы. Целую вас, дорогая, мужайтесь. Я знаю, как вы печалитесь. Вы потеряли вторую мать’.
И другое письмо: ‘Буду хранить до конца своей жизни, как светлое воспоминание солнечных дней, суету, террасу, на которую Мария Павловна всегда входила как-то по-особенному радостно, вдыхая в себя воздух…
Что я могу о себе сказать? У меня в характере есть одна черта, которая во мне живет, и я ничего с этим поделать не могу. Это: чем больше я расстроена, тем больше я работаю. Чем больше я болею, тем больше я работаю. Так и сейчас. В день похорон Марии Павловны в два часа дня я стала у рояля и… пела два с половиной часа!.. Мне было легче от того, что где-то в Москве, на Брюсовском переулке, в таком-то доме стоит певица у рояля и поет… поет… поет! Что я пела? Вот романс, который мне особенно в этот день хотелось петь:
Листья шумели уныло в дубраве ночною порой.
Гроб опустили в могилу, гроб, озаренный луной.
Тихо, без плача зарыли и удалились все прочь.
Только, склонясь над могилой, листья шумели всю ночь30.
Этот романс принадлежит Мусоргскому. Берегите себя. Не плачьте. Путь жизни Марии Павловны был долог и прекрасен. Дай бог, чтобы у всех достойных людей таким был жизненный путь. Одно грустно, что остается на земле человек с ноющим сердцем и залечит его только время!
А я буду работать, работать и работать!’
По возвращении в Москву я должна была выполнить поручение Елены Филипповны и передать Марии Петровне фарфоровую чашечку Марии Павловны и прядку ее волос. Чтобы получить этот печальный сувенир, Мария Петровна пригласила меня к себе и попросила дать полный отчет обо всем, что произошло в чеховском доме.
Затем, если не считать случайных встреч на улице, мы свиделись только на похоронах Ольги Леонардовны, оказавшись рядом в креслах зрительного зала МХАТа.
В одном из своих писем к Елене Филипповне М. П. Максакова убеждала ее: ‘Вам, дорогая Елена Филипповна, я даю благой совет: пишите мемуары. У Вас было столько встреч в доме Марии Павловны!.. Разве последние двадцать лет жизни сестры Чехова не представляют интереса для истории?. Разве кто приметил, как Мария Павловна при стуке двери вскакивала по-молодому со своего диванчика с неизменной выжидающей улыбкой, а потом протягивала: ‘А-а-а’,— и лицо ее освещалось приветом, и каким приветом! Как оно преображалось, когда к ней входил человек, к которому лежало ее сердце! И это надо забыть? Да? Придет время, и все это будут собирать по крохам, и потомство не простит Вам Вашего молчания и забвения последних дней и даже лет Марии Павловны. Да и просто Вы должны это сделать. Неужели интересные люди не заслужили того, чтобы о них написать, каковы они бывают, когда встречаются с красотой. А красота душевная — это Чеховы! Пожалуйста, милая, дорогая Елена Филипповна! К Вам взывает будущее потомство любителей и почитателей Антона Павловича и Марии Павловны Чеховых!’
Много раз за прошедшие уже два десятилетия со дня смерти Марии Павловны я также убеждала Елену Филипповну писать воспоминания о ней и близких ей людях. В первые годы ей удалось написать несколько десятков страниц из жизни ялтинского дома. Но затем дело усложнилось. Надо сказать, что еще во время оккупации, в результате всех переживаний у нее начала дрожать правая рука. С годами болезнь прогрессировала, и писать Елена Филипповна уже не могла.
И после смерти Марии Павловны я ежегодно навещала Елену Филипповну в Ялте на ее прежней квартире. Мы обе горячо любили нашу Машечку и потому без устали говорили о ней, перебирали наши воспоминания, как дорогие сердцу письма.
И вот в июне 1976 года Елена Филипповна разрешила мне заняться ее небольшим архивом. Это письма друзей и знакомых Марии Павловны, бывавших в чеховском доме и до последних дней не порывавших теплой, дружеской, задушевной связи и с Еленой Филипповной. Читаю приветственные, поздравительные и деловые письма Е. П. Пешковой, К. Г. Паустовского, М. И. Алигер, Л. Н. Сейфуллиной, К. А. Тренева, Д. П. Журавлева, И. С. Козловского, М. П. Максаковой, И. Е. Кочновой и многих других. Но главное в этом архиве — 50 писем и 32 записки самой Марии Павловны к Елене Филипповне и 19 писем к ней же Ольги Леонардовны, писем, еще никому не известных и нигде не опубликованных. Частично я использовала этот материал в своих мемуарах.
Мария Павловна писала во время своих служебных командировок в Москву, в Библиотеку имени В. И. Ленина, куда ездила до войны ежегодно весной, присоединяя к этим поездкам свой отпуск. Письма в большинстве своем — почтовые открытки делового характера, густо исписанные мельчайшим почерком. Но встречаются здесь и послания с рассказом о жизни Марии Павловны в Москве. Вот интересная выдержка из письма от 26 апреля 1940 года: ‘Замечательный спектакль ‘Три сестры’. Целое событие в Москве! Что-то случилось великое и непостижимое! Приеду — все расскажу. Мы с Ольгой Леонардовной получили по большому букету роз, и когда Немирович-Данченко объявил, что мы в театре, то все зрители повернулись к нашей ложе и долго, долго аплодировали. Это было на премьере. А на репетиции я горько плакала,— мне жаль было, что Антона Павловича нет в живых… При нем такого триумфа не было’.
Записки Марии Павловны обычно на маленьких листочках бумаги, в большинстве своем не датированы. Они посылались на дом к Елене Филипповне, когда та бывала больна, а также с верхнего этажа ялтинского дома в нижний, если Елена Филипповна почему-нибудь бывала срочно нужна Марии Павловне. Эти записочки хорошо передают напряженный, деловой ритм жизни Дома-музея. Хочется как пример привести несколько таких записочек. ‘Дорогая Елена Филипповна! Прибыл пароход ‘Чехов’. Я была еще в постели, когда команда уже явилась. Кое-как Полине Павловне удалось уговорить их прийти позднее. Умоляю Вас, поспешите. Вот Вам и понедельник — день отдыха! М. Ч.’ ‘Дорогая, милая, хорошая Елена Филипповна, умоляю Вас, простите меня за беспокойство, причиненное Вам мною в прошедшую ночь. Я очень плохо чувствую себя и сейчас — сердце меня пугает. Есть перебои. Простите, и больше ничего. Ваша М. Ч.’ ‘Сегодня в 10 час. утра у нас будут знатные гости, которых мы встретили, едучи в Гурзуф. Вчера ко мне приехало ‘лицо’ и предупредило. Одевайтесь поважнее, мы вместе будем принимать. Приходите пораньше. Я волнуюсь. Известная Вам М. Ч.’ ‘Дорогая Елена Филипповна! Надо сделать надпись по-французски для г. Дюкло — это трудно. Думаю, что Вы мне поможете. Не правда ли? М. Ч.’
Осенью 1979 года не стало и Елены Филипповны. Ушел из жизни преданный друг и помощник Марии Павловны, ушел человек необычайной душевной красоты и верного сердца. Верного во всем и до конца. Об этой верности свидетельствуют и письма к ней ялтинских партизан и подпольщиков. Привожу только одно из них:
‘С праздником, родной наш человек!
С праздником необычным, выстраданным и завоеванным всем советским народом! Кланяемся Вам и Вашей семье за то, что ради этого праздника вынесли столько бед, горя, лишений, потратили много сил, энергии, таланта и здоровья.
Низко кланяемся и говорим:
— С Победой Вас!
В каждую годовщину Победы Ленинского Октября Вы вкладывали весь огонь своего мужественного сердца и всю меру своего яркого таланта.
Народное спасибо Вам за это.
Еленочка Филипповна, мне никогда не забыть Ваш вклад в священное дело Победы!’
Письмо подписано секретарем ялтинской партизанской группы А. М. Минько.

МИХАИЛ ПАВЛОВИЧ И ЕГО СЕМЬЯ

Когда мне случается бывать в Мелихове, всегда любуюсь той красотой, порядком и благоустроенностью, которая сразу бросается в глаза, как только вступаешь на территорию музея. Здесь каждое дерево, каждый кустик, каждая травинка носят на себе следы заботливого ухода. Ощущение чьей-то огромной, особенной любви к Антону Павловичу и к этому очаровательному уголку, который он когда-то создал, охватывает уже при первом взгляде на дом, на аккуратные дорожки, на цветники. Это любовь и забота директора Юрия Константиновича Авдеева и его верной спутницы и помощницы Любови Яковлевны помогли довести Музей-заповедник до теперешнего совершенства, хоть немало пришлось им для этого потрудиться и побороться в течение многих лет1.
Для меня мелиховская усадьба имеет еще и ту притягательную силу, что в ее создании принимал когда-то деятельное участие мой отец Михаил Павлович.
Михаил Павлович был всесторонне одаренным человеком. Он по слуху прекрасно играл на рояле и на виолончели, читал лекции по русской и западноевропейской литературе, делал переводы с английского и французского. В тяжелые времена гражданской войны шил башмаки и кормил этим всю семью. Рисовал акварелью, рисунки его и сейчас экспонируются в Доме-музее А. П. Чехова на Садово-Кудринской в Москве. Он умел перетянуть пружины матраца, разводил розы в ялтинском саду, мог отполировать стол красного дерева, починить часы и даже сконструировал из фанеры отличные часы, которые находятся теперь в чеховском доме в Ялте. А по образованию он был юрист.
Окончив юридический факультет Московского университета, Михаил Павлович поступил на государственную службу, которая, правда, с каждым годом все больше его тяготила. Уже тогда он начал писать небольшие повести, статьи и рассказы для детей, но пренебречь казенной службой, дававшей верный заработок, не решался. Впоследствии он не переставал сожалеть о том, что не воспользовался советом Антона Павловича сразу и целиком посвятить себя литературе. Служебная деятельность его протекала в небольших уездных городках — Алексине, Серпухове, Угличе, среди мелких провинциальных интересов, и он пользовался каждым удобным случаем, чтобы навестить своих, невзирая на то, что его отлучки вызывали порой недовольство начальства.
Мелихово, как известно, было куплено в 1892 году. Михаил Павлович, всегда живший интересами семьи, тотчас же принялся помогать брату и сестре налаживать новое хозяйство. В то время, как Мария Павловна руководила работой в саду, Михаил Павлович взял на себя полевые работы. ‘Миша превосходно хозяйничает,— писал Антон Павлович.— Без него я бы ничего не сделал’2.
Письма этих лет Михаила Павловича к Марии Павловне полны хозяйственных забот: ‘Не забудь: с 4-го марта у нас экипажная ярмарка. Важно не упустить времени. Если экипаж нужен и есть свободные деньги, то пришли переводом через банк. Постараюсь не ошибиться и купить тарантасик получше’. ‘Машя. Посылаю тебе чек на 26 рублей и две дуги на 4 рубля… Дуги посылаются отличные, но особенно рекомендую некрашеную. Она продана мне с ручательством, и если кто-нибудь в Мелихове понимает в дугах толк, то убедится воочию, сколь мила некрашеная дуга. Покупая дуги, я имел в виду хорошую и дурную погоду: полированная — для хорошей езды и некрашеная — для грязи, когда все дуги лопаются’. ‘Дорогая Машета. Я послал тебе с Ваней 25 рублей. Конечно, ты их получила, но я думал, что все-таки ты хоть что-нибудь напишешь. Я так соскучился по Мелихове, по всех вас и в особенности по матери, что если бы ты написала, что и как у вас, то кроме удовольствия не доставила бы ничего. Напиши, пожалуйста… Стоят большие морозы, Волга стала, но снегу нет. Воображаю, какие кочки по дороге в Мелихово!’ ‘Стерляди невероятно дешевы. Если б было морозно, прислал бы и вам. Ты не поверишь: по 5 коп. за штуку… Кланяйся старикам. Прижми мать к сердцу и скажи ей, что мы ее любим’.
Отношение Михаила Павловича к матери Евгении Яковлевне было исключительно нежным. Он писал ей длинные обстоятельные письма, сообщал свои семейные новости. Уже будучи отцом семейства, подробно описывал наши детские шалости, игры, болезни и проч. Сохранилась целая пачка писем, писанных им якобы от меня, четырехлетней, к бабушке и тете Маше о том, как я и братишка научились лазать через забор, как ездили с папой и мамой на прогулку, как собирали грибы. Эти письма иллюстрированы наклеенными на них любительскими фотографиями, очень хорошо воспроизводящими быт нашей семьи.
Уже в 1910 году, вспоминая Мелихово, Михаил Павлович пишет матери: ‘Я так и вижу Вас… Вы стоите около комода или около стола и в очках читаете свое старинное, пузатое Евангелие, водя пальцем по строкам и то и дело отплевываясь на смущающих Вас нечистых духов… Желаю Вам здоровья. Вспоминаете ли Вы о Мелихове? Ведь там Вы были на лоне природы и хозяйничали, а я нигде сроду не ел никогда таких вкусных соленых огурцов, такой удивительной качанной капусты и красненьких, как именно у Вас в Мелихове. А Ваше мелиховское масло! А сметана!.. Оставайтесь богом хранимы. Ваш самый младший, но, увы! уже седой, сын Миша’.
‘К сожалению, грибов совсем почти нет. А ведь Вы любительница собирать грибы. Я ведь помню, как в Богимове и в Мелихове Вы с палочкой бродили по лесам!’ 3
Тою же нежностью и неусыпной заботой об Антоне Павловиче проникнуты и письма Михаила Павловича к сестре: ‘Два раза получили письма от Антона. Он пишет такие глупости и так смешно, что самочувствие, вероятно, у него превосходное. Остается только радоваться, радоваться и радоваться. Одно только ясно: он не должен приезжать зимой в Россию. Тоска по родине и скука по Мелихове поставят его в такое положение, что он войдет в сделку со своею совестью и убедит себя в том, что зимой приехать можно. Не нужно быть очень умным, чтобы вообразить себе, какие испытания придется перенести его организму, попадающему прямо из теплой Ниццы в наш январский Север в течение каких-нибудь пяти суток. А путешествие зимой в душном вагоне, при жаре внутри и холоде снаружи, при вечных сквозняках — едва ли удобно. Нет, Антон должен зимовать в Ницце всю зиму, незачем ему приезжать зимою в Мелихово’. А много лет спустя, когда Антона Павловича уже давно не было в живых, отец писал нам из Ялты о нем с гордостью: ‘…наш покойный Антон даже в свои самые тяжелые, бедственные годы ни за что на свете не принял бы от купца стипендии, если бы тому вздумалось ее ему предложить. С какой кропотливостью и с какими лишениями он выплачивал взятые из редакций, под давлением нужды, авансы! Вероятно, все это зависит от самовоспитания… Хорошо писать хорошие картины, сочинять великие оперы и симфонии, когда каждый месяц… получаешь от великодушных меценатов пособие. А ты вот попробуй побегать в трескучий мороз по редакциям, как Антон, да выпрашивать там уже заработанный гонорар!’
Но возвращаюсь к Мелихову. Мой отец подробно писал о притягательной силе чеховской усадьбы для множества гостей. Я лишь дополню его рассказ. В Мелихове подолгу и часто гостил старый друг семьи Александр Игнатьевич Иваненко. Однажды Антон Павлович поручил ему произвести ‘инвентаризацию’ усадьбы.
Иваненко составил шутливую опись, в которой, после перечисления тарантасов, саней, беговых дрожек, плугов и прочего, о лошадях, носивших любопытные клички, сказано так: ‘По Мелиховским дорогам на 1 июня состязались: Киргиз 8 лет. Перегнал курьерский поезд 100 раз и сбросил владельца столько же раз. Мальчик 5 лет. Дрессированная лошадь, изящно танцует в запряжке. Анна Петровна 98 лет. По старости бесплодна, но подает надежды каждый год. Казачка 10 лет. Не выносит удилов’. Далее следует описание свиней, уток, кур, собак. Две таксы, подаренные Лейкиным, выделены особо: ‘Хина Марковна отличается тучностью и неподвижностью. Ленива и ехидна. Бром Исаевич отличается резвостью и ненавистью к Белолобому. Благороден и искренен’. В заключение рукописи сказано о хозяевах: ‘Павел Егорович Чехов и его супруга Евгения Яковлевна Чехова: счастливейшие из смертных. В законном супружестве состоят 42 года. Ура! Дети их: Антон Павлович Чехов: законный владелец Мелиховского царства, Сазонихи, Стружкина, царь Мидийский и пр. и пр., он же писатель и доктор. Мария Павловна Чехова: добра, умна, изящна, красива, грациозна, вспыльчива и отходчива, строга, но справедлива. Любит конфеты и духи, хорошую книжку, хороших умных людей. Не влюбчива. Избегает красивых молодых людей и т. д.’ 4.
В один прекрасный день в Мелихово приехала Лика Мизинова и привезла очаровательную свою подругу, графиню Клару Ивановну Мамуну. Красивая девушка, небольшого роста, с огромной косой, получила в семье Чеховых прозвище ‘маленькая графиня’. Отец рассказывал мне впоследствии, что якобы предком ее был знаменитый Аль-Мамун, великий визирь Багдадского калифа Гаруна-Аль-Рашида5.
‘Маленькая графиня’ стала часто приезжать в Мелихово, и Михаил Павлович увлекся красивой девушкой. Она, со своей стороны, влюбилась в него. В промежутки между ее наездами в Мелихово молодые люди переписывались. Письма Михаила Павловича, к сожалению, не уцелели, но сохранилось у меня пятнадцать писем Клары Ивановны, пятнадцать небольших, исписанных бисерным почерком листочков, вложенных в крошечные конвертики со штемпелем ‘Москва’, и с адресом, написанным тою же рукою: ‘Его высокоблагородию Михаилу Павловичу Чехову’.
День ото дня пылкость ‘маленькой графини’ возрастала… ‘Миша, что ты наделал! — пишет она.— Я без тебя жить не могу. Мне хочется, чтоб ты повторял бесконечно, что меня любишь… Напиши, скажи, что любишь’.
В одно из этих писем вложен листочек бумаги, и на нем в качестве пробы пера несколько раз написано: ‘Клара Ивановна Чехова’. В другом письме она уже подписывается: ‘Твоя Клара Ч….а’. В письмах Клары Ивановны признания в любви, мечты о счастье с любимым человеком, воспоминания о часах, проведенных рядом с ним, чередуются с практическими соображениями о будущей свадьбе, о приданом и т. д. Она как бы торопит события…
Однако Михаил Павлович со свадьбой не спешил. По-видимому, он остерегался связывать себя брачными узами. Как раз в это самое время у Антона Павловича развивался его роман с Ликой Мизиновой, роман, который и до наших дней является темой немалого числа исследований и домыслов. Антон Павлович очень серьезно смотрел на брак. Беспорядочная жизнь, ‘богемность’ Лики, ее откровенные признания, видимо, как-то сдерживали его чувства. И Михаил Павлович, очевидно под влиянием старшего брата, колебался, несмотря на свою безусловную любовь к Мамуне. Колебался так долго, что в одном из последующих писем Клара Ивановна пишет: ‘…зачем вся эта таинственность?.. Я больше прятаться не хочу, а лгать отцу, которому никогда не лгала, не могу… Неужели Вы до сих пор не догадались, что Ваше нежелание ближе узнать моих отца и родных меня оскорбляет?.. Если Вы хотите меня видеть, то приезжайте чаще ко мне в Москву, где я, предупреждаю, показывать Вас буду всем своим. Вот Вам тема для размышлений. Подумайте и напишите’. Такая активная позиция ‘маленькой графини’, по-видимому, окончательно отпугнула Михаила Павловича, и он, будучи уже объявленным в Мелихове женихом, написал ей, что сомневается в своем чувстве, и просил извинить его.
И вот последнее ее письмо: ‘…в чем же мне Вас обвинять? Раз охладевшее чувство нельзя подогреть… поверьте, это была бы только вспышка… Миша, милый, подумай!.. Я не сумела удержать тебя, и ты не виноват… Сейчас нашла твою страстную записку ко мне, которую ты писал в Мелихове, и мне хочется плакать, и в то же время что-то злое подымается со дна бедного маленького сердца’ 6.
Возможно, это-то ‘злое’ и заставило ‘маленькую графиню’ совершить тот поступок, которым она навсегда отрезала себе путь к любимому человеку. Ее последнее письмо к Михаилу Павловичу датировано 18 марта 1893 года, а уже через месяц, как рассказала мне Мария Павловна, она ‘с горя’, par dИpit {с досады, со зла (фр.).}, как говорили тогда, вышла замуж за другого.
26 апреля 1893 года Антон Павлович сообщает Суворину: ‘Брат Миша влюбился в маленькую графиню, завел с ней жениховские амуры и перед Пасхой официально был признан женихом. Любовь лютая, мечты широкие… На Пасху графиня пишет, что она уезжает в Кострому к тетке. До последних дней писем от нее не было. Томящийся Миша, прослышав, что она в Москве, едет к ней и — о чудеса! — видит, что на окнах и воротах виснет народ. Что такое? Оказывается, что в доме свадьба, графиня выходит за какого-то золотопромышленника. Каково? Миша возвращается в отчаянии и тычет мне под нос нежные, полные любви письма графини, прося, чтобы я разрешил сию психологическую задачу’. Бурная, но не совсем оправданная реакция, описанная Антоном Павловичем, естественно, вызвана запоздалым сожалением о возможном, но утерянном счастье. И хотя виновником разрыва, безусловно, был Михаил Павлович, он долго, как рассказывала мне Мария Павловна, не мог смотреть на миниатюрные вещи и нарочно разбил однажды какую-то маленькую сахарницу.
Какое-то неопределенное чувство заставило меня взять с собою пачечку писем К. И. Мамуны, когда я поехала в Мелихово 15 июля 1974 года. Мне хотелось, чтобы теперь, через 80 лет, они снова проделали тот же путь Москва — Мелихово. Директор Музея-заповедника Ю. К. Авдеев пригласил меня прочесть мои воспоминания. Была готова статья ‘Годы в Мелихове’, и я читала в саду музея собравшимся слушателям и статью, и некоторые из этих писем. Одно письмо и копию фотографии Клары Ивановны я подарила Музею-заповеднику.
После романа с К. И. Мамуной прошло около двух лет. Михаил Павлович по-прежнему вникал во все мелочи мелиховского быта, по-прежнему приезжал в усадьбу помогать сестре и брату и по-прежнему был прикован к постылой казенной службе. Жизнь в маленьких, захолустных уездных городках с их мелкими интересами, сплетнями, служебными неурядицами угнетала Михаила Павловича. После длительных хлопот он в конце 1895 года получил наконец назначение в губернский город Ярославль.
Еще в Угличе он встретился с молодой девушкой Ольгой Германовной Владыкиной, которой суждено было стать его женой. После недолгого периода сватовства Михаил Павлович привез невесту в Мелихово и, оставив ее на попечение родителей и сестры, уехал на несколько дней по служебным делам.
Ольга Германовна пишет жениху 15 января 1895 года: ‘Какие славные твои папа и мама, Маша и все здесь вообще… Сижу, пишу тебе, вдруг приезжает Антон, все побежали его встречать, а я осталась в кабинете. Дверь отворяется, и входит он: извиняется, что мокрые руки, и представляется: ‘Старший Чехов’. Вот тебе мое знакомство с Антоном. Не знаю, что будет дальше’. А дальше было так: на следующий день приехал Михаил Павлович, Павел Егорович и Евгения Яковлевна благословили иконою своего младшего сына, а, за отсутствием родных Ольги Германовны, Антон Павлович и Мария Павловна, в качестве посаженых отца и матери, благословили его невесту. Венчание происходило в домовой церкви соседней с Мелиховом усадьбы Васькино.
Будущие мои родители поселились в Ярославле по месту службы отца. Пройдет сорок лет, и отец, уже тяжело больной, напишет моей матери из Ялты такие благодарные и нежные слова: ‘Милая мамочка. Прежде всего позволь поздравить тебя с сорокалетием нашей свадьбы. Сорок лет! Ведь это не маково зерно! Ты только подумай, сколько за это время утекло воды, сколько улетело и прилетело птиц и сколько совершилось великих, исторических событий! Прошло сорок лет и сорок зим, но я отчетливо, до мельчайших подробностей, помню ту зиму, когда мы ехали с тобой из Мелихова в Васькино, чтобы повенчаться, и когда кучера были нашими свидетелями. Затем, приехав в Ярославль, мы стали устраиваться и завивать свое гнездо. И так далее и так далее,— и вот мы с тобой уже дожили до седин и до сороковой годовщины нашего союза!.. Если бы ты была здесь, то я сам нарвал бы в нашем саду и преподнес бы тебе букет. Кто поверит? Сегодня 30-е января, а на этих днях у нас уже пышно расцветает миндаль, и как-то дико смотреть на то, что на сливах у моего крыльца уже, точно бисер, высыпали белые цветочные почки. Подснежники… усеяли землю. Я еще никогда в жизни не видал такой зимы’. Но до этого письма следовало прожить еще много лет. А пока они были молоды, счастливы…
В конце следующего, 1896 года родители мои приехали на Рождество погостить в Мелихово. Время проводили весело, катались на коньках, гуляли, ездили ряжеными к соседям. Ольга Германовна нарядилась однажды парнем хулиганской внешности в старые брюки, пиджак и картуз, Антон Павлович сам нарисовал ей усики и написал известную записку: ‘Ваше высокоблагородие! Будучи преследуем в жизни многочисленными врагами, и пострадал за правду, потерял место, а также жена моя больна чревовещанием, а на детях сыпь, потому покорнейше прощу пожаловать мне от щедрот ваших келькшос {кое-что (от фр. quelque chose)} благородному человеку.
Василий Спиридонов Сволачев’.
С этой запиской моя будущая мама обходила хозяев и гостей большого васькинского дома и собирала в картуз шуточное ‘подаяние’.
Прошло еще два года. В феврале 1898 года родилась я. Михаил Павлович пишет сестре из Ярославля в Мелихово: ‘Девочку окрестили вчера. Тебя записали кумой, Антона — кумом. Большое тебе спасибо за чепчик и ризки, а главное — за то, что ты согласилась у нас крестить. Постараюсь воспитать дщерь свою в страхе и почтении перед тобой. Очень бы хотелось, чтобы ты повидала свою крестницу… Антошу записали кумом и за его счет на все крестины, вместе со крестом, израсходовали 11 рублей. Существует какое-то поверье, что расходы эти обязательно должен нести крестный отец. Поэтому, а отнюдь не из скаредности, я попрошу тебя вычесть в свою пользу из имеющихся у тебя Антошиных денег 11 рублей… Антон об этом уже извещен. Что делать, таковы уж порядки! Мать высказывает предположение, что Антоша обидится на то, что я так скупо обставил крестины, что это не в его правилах, но мне было как-то неловко тратить больше. Пусть извиняет. Я так доволен, что у меня кумом и кумою Антон и ты!’
В честь бабушки Евгении Яковлевны девочка была названа Евгенией… Метрика этой девочки гласит: ‘Дано сие… в том, что в копии метрической книги 1898 года… под No 1 женска пола показано: у начальника Ярославской Казенной палаты, титулярного советника Михаила Павловича Чехова и законной жены его Ольги Германовны, обоих православных, Евгения родилась шестого… и крещена пятнадцатого… февраля… 1898 года. Восприемниками при крещении был врач Антон Павлович Чехов и домашняя учительница Мария Павловна Чехова’.
В день моего тридцатилетия отец рассказал мне, что он тогда пережил: ‘Милая Женечка, дорогое мое дитя!.. Я так живо представляю себе твое появление на свет и затем те радости, которые я испытывал, когда носил тебя на руках и когда, сидя у меня на коленях, ты играла у меня на столе разными безделушками! Каждое твое слово было откровением для меня, каждое твое недомогание острою стрелою пронзало мою душу. Ты уже знаешь из семейных преданий, что было со мной, когда ты впервые увидела свет. Ты родилась в 5 часов утра. Когда я услышал первый твой крик, то от новизны и духовной усталости выбежал на улицу и помчался куда глядели глаза. Был мороз. Не помню, каким именно образом я оказался сидевшим на холодных ступенях Губернского казначейства… Ты явилась для меня желанной, и я старался передать тебе все, что знал, что умел, что понимал. Но ведь люди не боги. Конечно, было допущено много ошибок, и главная ошибка — это то, что ты была девочкой, а я — мужчина. Я многого не понимал, но то, что понимал, старался передать тебе искренней, радостной душой, Как старик, я оглядываюсь назад, окидываю оком всю мою жизнь и прихожу к заключению, что из всех моих произведений самым удачным являешься ты. Прими мой горячий привет и поцелуй, и пусть твоя дальнейшая жизнь протечет для тебя как волшебная сказка’.
С моим появлением на свет у Антона Павловича появился новый адресат. В каждом письме к младшему брату теперь есть приписка: ‘Поклон Ольге Германовне и Жене’. А мать мою он приветствует сразу после родов вот таким шутливым посланием: ‘Милая моя посаженая дочь Ольга Германовна, поздравляю Вас с прибавлением семейства и желаю, чтобы Ваша дочь была красива, умна, занимательна и в конце концов вышла бы за хорошего человека… который от своей тещи не выскочил бы в окошко’7.
С самых ранних лет я знала от отца, что у меня есть бабушка Евгения Яковлевна, тетя Маша и дядя Антон, которых я уже научилась любить, хоть и видела их очень редко. В 1904 году родители повезли меня в Ялту, где я стала свидетельницей того, с чего начаты мои воспоминания и что запомнилось мне на всю жизнь.
Мое детство и юность протекли в Петербурге, в нашей большой квартире на Каменноостровском, теперь Кировском, проспекте.
В одном с нами доме жил артиллерийский полковник с женой, сыном и дочерью, моей ровесницей. Мы были, как говорилось в старину, ‘знакомы домами’. И родители и дети часто бывали друг у друга в гостях, а на праздниках — на Рождество, на Новый год, на масленицу — в обеих семьях устраивались веселые балы и маскарады, как для взрослых, так и для детей. Отец, всегда щедрый на всевозможные выдумки, обыкновенно придумывал какой-нибудь экстраординарный номер, повергавший в изумление всех. Помню, как однажды перед таким балом он купил какого-то пестрого ситца и заказал маме сшить из него короткое платье, куртку и брюки. Шитье происходило при запертых дверях, и мы, дети, все бегали подглядывать, что там происходит. Однако подсмотреть ничего не удалось.
Наступил вечер маскарада. Я и брат были в костюмах маленьких маркизы и маркиза. К шести часам нас отвели на детский бал в соседнюю квартиру. А в восемь часов начался бал для взрослых. И вдруг, среди толпы тореадоров, д’Артаньянов, рыбачек, японок и разных других масок, появилась пара негров в знакомых нам ситцевых костюмах. С трудом мы узнали вымазанных сажей наших родителей. Отец в черном курчавом парике и черных перчатках с увлечением отплясывал модный тогда негритянский танец кекуок. Мама в короткой, до колен, юбочке, что по тем временам было чрезвычайно смело, также в курчавом парике и длинных черных перчатках, жеманно выступала рядом с ним. Фурор был необыкновенный, хозяева и гости восхищались и выдумкой, и исполнением.
Но вот мы подросли и увлеклись любительскими спектаклями. Отец стал принимать деятельное участие в наших постановках. Он был и нашим режиссером, и костюмером, и осветителем. Если требовалась лунная ночь, он наводил на влюбленных сильную электрическую лампу и, сидя за кулисой, превосходно щелкал соловьем. Для водевиля ‘Беда от нежного сердца’ 8 клеил отличные цилиндры и кроил фраки — словом, всячески помогал нам во всех наших затеях.
В эти годы (1907—1917) он уже издавал журнал ‘Золотое детство’, и наши детские интересы были ему особенно понятны и близки.
Надо сказать, что родители мои были необыкновенно энергичны и трудолюбивы, и когда они поженились, то все знакомые и друзья их единодушно говорили, что это будет ‘электрическое семейство’. И они оказались правы. И отец и мама трудились всю жизнь не покладая рук, умели делать многое такое, о чем в большинстве других семей не имели и понятия, и нам, детям, они привили любовь к труду, ловкость и быстроту во всякой работе. Уже в раннем возрасте мы помогали отцу в оформлении ‘Золотого детства’. Брат составлял ребусы и шарады, я заклеивала бандероли и надписывала адреса.
В те же годы частыми гостями родителей были их близкие друзья — Лика Мизинова с мужем, талантливым режиссером Александром Акимовичем Саниным, и его сестрой Екатериной Акимовной, моей первой учительницей музыки, и Татьяна Львовна Щепкина-Куперник с мужем, известным петербургским адвокатом Николаем Борисовичем Полыновым. Обыкновенно все они собирались у нас на встречу Нового года и на именины отца 8-го ноября старого стиля. В эти дни мне разрешалось побыть с гостями до десяти часов вечера и принять участие в сервировке праздничного стола, чем я очень гордилась. На одной из таких новогодних встреч я впервые и увидела Татьяну Львовну. Меня, десятилетнюю девочку, больше всего поразила ее миниатюрность. Она была только чуточку повыше меня. Помню ее всегда оживленное лицо и быструю походку. При небольшом росте она была несколько полновата и во время ходьбы забавно ‘катилась’, как шарик. Поминутно подносила к чуть прищуренным глазам лорнет, так как была очень близорука. У меня сохранилась расписная деревянная солонка, которую она подарила отцу в день его именин, и автограф ее шуточного поздравления. Вот оно:
Наш драгоценный Миша Чехов!
Чего Вам пожелать в стихах?
Здоровья, радостей, успехов,
Все остальное в жизни — прах.
Люблю Вас, Миша, с малолетства,
Пусть будет счастье Вам дано!
Пусть Ваше ‘Золотое детство’
Вам будет золотое дно.
И пусть супруга дорогая
Нас угощает раз в году
Горячим духом расстегая,
Какому равных не найду!..
Позже, в юности, когда я прочла ее переводы Ростана, я очень гордилась и хвастала перед подругами тем, что знаю ее лично…
Помню, как восторгался Александр Акимович легкостью, с которой Татьяна Львовна писала свои стихи.
— Понимаете, Ми-ш-шенька, — говорил он отцу, пришепетывая,— Танечка при мне присела на стул, подвернувш-ш-ши под себя ножку, и — через несколько минут стихи готовы.
И его, и Лидию Стахиевну я чрезвычайно любила. Моя ‘тетя Лика’ была в ту пору уже немолода, но еще очень привлекательна. Она располнела, но, как говорили взрослые, не утратила своего былого обаяния. Курила тончайшие папироски с предлинными мундштучками. Говорила приятным, будто слегка охрипшим баском.
Я очень рано научилась читать. С четырехлетнего возраста любимой моей комнатой в нашей большой петербургской квартире был кабинет отца. Помню себя перед огромным книжным шкафом, за стеклами которого стоят в кожаных с золотом переплетах ‘История искусств’ Гнедича, ‘Жизнь животных’ Брема, сочинения Пушкина, Чехова, Толстого, русских и западных классиков.
Но вместе с нарядно изданными книгами в отцовском шкафу попадаются иногда скромные книжечки в обыкновенных коленкоровых переплетах, которые я потихоньку от родителей читаю тоже. ‘Вечный жид’ Евгения Сю, ‘Три мушкетера’ Дюма, поэма Кольдриджа ‘Старый моряк’. И вот однажды, уже дотянувшись до третьей полки шкафа, нахожу небольшой томик в темном переплете. А. С. Суворин, ‘Татьяна Репина’,— читаю я на обложке.
Хочется поскорее узнать, кто такая Татьяна Репина, и я принимаюсь за чтение. Но я еще не умею читать драматические произведения: мне мешают имена действующих лиц перед каждой репликой, и я разочарованно ставлю книгу на ее прежнее место в шкафу.
Приходит увлечение Тургеневым. Мало популярное в ту пору произведение ‘Клара Милич’ почему-то производит на меня большое впечатление, тем более что в это же время на экраны кино выходит ‘потрясающая драма’ (так тогда рекламировали боевики) — ‘После смерти’, поставленная по мотивам этой повести. В фильме участвуют кумиры публики — балерина Вера Коралли, Полонский и Максимов.
И тут я узнаю от отца, что прототипом Клары Милич, а следовательно и героини ‘потрясающей драмы’, была известная провинциальная актриса Кадмина, обманутая неверным возлюбленным, она во время представления в театре приняла яд и умерла прямо на сцене. Отец вынимает из шкафа не понравившуюся мне, забытую книжечку Суворина, и я узнаю, что пьеса его ‘Татьяна Репина’ написана на тот же самый сюжет.
О поступке Кадминой очень много говорили в обществе. Знал о ней и Антон Павлович. В одном из писем Суворину он пишет: ‘На меня от скуки нашла блажь: надоела золотая середина, я всюду слоняюсь и жалуюсь, что нет оригинальных, бешеных женщин… Одним словом,— а он мятежный ищет бури!9 И все мне в один голос говорят: ‘Вот Кадмина, батюшка, Вам бы понравилась’. И я мало-помалу изучаю Кадмину и, прислушиваясь к разговорам, нахожу, что она в самом деле была недюжинной натурой’ 10.
Вскоре после постановки ‘Татьяны Репиной’ в московском Малом театре Антону Павловичу понадобился французский словарь, и он попросил его у Суворина, у которого были свои книжные магазины, обещая ‘отдарить’ старика. И вот в благодарность за присланные ему словари дядя Антон Павлович написал одноактную пьесу — продолжение суворинской ‘Татьяны Репиной’. Пьеса эта также называется ‘Татьяна Репина’, и в ней фигурируют те же самые лица, что и в пьесе Суворина.
Действие происходит в церкви, во время венчания неверного возлюбленного Репиной с его новой пассией — богатой невестой Олениной. Между возгласами священника и песнопениями церковного хора слышны разговоры и сплетни приглашенных на свадьбу гостей. Но жениха — Сабинина — мучает совесть. Ему кажется, что погубленная им Татьяна здесь, в церкви, он пытается, оставив невесту, ехать на могилу Репиной, чтобы отслужить там по ней панихиду. Оленина в смятении. Занавес закрывается, и пьеса заканчивается словами автора — Антона Павловича: ‘…а все остальное предоставляю фантазии А. С. Суворина’.
Отец рассказал мне, что Антон Павлович был большим знатоком духовной литературы, отлично знал Священное писание и имел библиотеку богослужебных книг. Все это помогло ему при создании пьесы. Он писал ее, не предназначая ни для публики, ни для критики, ни тем более для цензуры — ведь действие происходит в церкви,— а выводить на сцену царские особы и духовных лиц тогда строго запрещалось. Это был только шутливый подарок в ответ на любезность Суворина. Получив от Чехова столь изящный дар, Суворин распорядился отпечатать в своей типографии всего только два экземпляра пьесы Антона Павловича. Один он оставил себе, а другой отправил Чехову.
Узнав такие подробности, я тут же с жадностью ‘проглотила’ книжку Суворина, но с пьесой Антона Павловича мне пришлось познакомиться значительно позднее, потому что, как известно, все бумаги писателя собирала, хранила и оберегала Мария Павловна, и пьеса Антона Павловича лежала в ее архиве.
В 1923 году в Ленинграде должен был выйти в свет Чеховский сборник, в который предполагалось включить воспоминания А. С. Суворина. Еще в 1912 году, сразу после смерти Суворина, в газетах сообщалось, что среди его бумаг оказался печатный экземпляр пьесы А. П. Чехова ‘Татьяна Репина’. Составители сборника и решили включить в него вместе с воспоминаниями Суворина пьесу Чехова.
Узнав об этом и опасаясь, что пьеса, никому не известная, без соответствующего комментария, будет превратно понята читателями, Мария Павловна вынула из своего архива маленький томик, передала его младшему брату, сопроводив его таким письмом от 1 августа 1923 года: ‘Прими к сведению следующее: в Питере собираются выпускать Чеховский сборник (бедный Чехов!), где будут напечатаны воспоминания Суворина, и хотят поместить Антошину пьесу, которую передал издателям Ефремов. Скорей составляй томик, только не печатай ‘Татьяну’ отдельной книжкой — боюсь кощунства. Нужно напечатать ее в виде воспоминания, как-нибудь вставить под соусом суворинской пьесы’.
Михаил Павлович в точности исполнил желание и волю сестры, и в том же 1923 году его книга ‘Антон Чехов, театр, актеры и ‘Татьяна Репина’ вышла в свет.
Вот тут-то, во время работы отца над книгой, будучи уже совсем взрослой, я впервые прочитала пьесу Антона Павловича.
Сейчас пьеса Суворина ‘Татьяна Репина’ в красивом переплете, с автографом автора, подаренная им Марии Павловне, находится в Московском Литературном музее, а уникальный экземпляр пьесы А. П. Чехова ‘Татьяна Репина’ — в Доме-музее писателя в Ялте.
В 1914 году я окончила с золотой медалью петербургский институт Терезии Ольденбургской. Помню, как торжественно прошел день выпуска. Утром в домовой церкви института был молебен. Нарядно одетая мама и отец в черном фраке стояли среди множества других таких же нарядных родителей моих подруг-институток. После молебна всех пригласили в актовый зал, где происходила раздача медалей и аттестатов, и мы принимали поздравления. Лакеи в ливреях, белых чулках и перчатках разносили шампанское. А вечером был бал. Каждая из выпускниц получила разрешение пригласить двух ‘кавалеров’ (второй предназначался для подружек, у которых еще не было знакомых молодых людей). В дальнем углу зала, украшенном декоративными растениями, восседали начальница института (мы называли ее maman), инспектор классов и несколько наиболее почтенных классных дам. В сопровождении обоих ‘кавалеров’ я должна была пройти через весь зал и представить их maman и начальству. Помню, как трудно было проделать это на глазах у всех, и путь через зал показался мне тогда чрезвычайно длинным.
Еще во время пребывания в институте я брала частные уроки музыки. Петь я любила с детства. К 17 годам у меня открылся певческий голос. Некоторое время я занималась вокалом у матери Ольги Леонардовны в Москве, куда отец отвез меня по настоянию Марии Павловны. Затем, вернувшись в Петербург, продолжала занятия у известной тогда преподавательницы пения Аллы Томской. Однако систематически, профессионально заняться пением мне удалось только в 1928 году уже в Москве. Окончив музыкальный техникум имени Игумнова со званием педагога-музыканта, я работала в кружках самодеятельности, не переставая частным образом заниматься вокалом и понемногу увеличивая свой репертуар.
Мне приятно сознавать, что я выбрала профессию, которая пришлась по душе моему отцу. ‘Как я радуюсь за Женю,— писал он в 1935 году,— что она уже настоящая певица, и как я доволен, что оба мои детеныша, и сын, и дочь — оба пошли по искусству. Ну подавай им бог преуспеяния…’
За год до начала Отечественной войны мне случайно довелось спеть в консерватории ‘Песни и пляски смерти’ Мусоргского. Мое пение понравилось экзаменационной комиссии, и меня пригласили работать в консерватории в качестве певицы-иллюстратора концертмейстерского класса. Но вскоре разгорелась война, и я смогла вернуться к любимой работе только в 1945 году.
Работу в консерватории я считаю главной удачей своей жизни. Постоянное общение со множеством одаренной молодежи, с нашими талантливыми лауреатами, с которыми приходилось мне выступать и на показах, и на экзаменах с интереснейшими и труднейшими программами, огромное творческое удовлетворение и работа под руководством великолепных, высокоэрудированных педагогов нашей концертмейстерской кафедры — были для меня несказанным счастьем. Особенно дорожила я занятиями с Елизаветой Борисовной Брюхачевой, необыкновенным, тонким музыкантом, с величайшей любовью, проникновением и тщательностью проходившей со студентами учебный материал. Оригинальная, интересная трактовка и новых, и давно известных, ‘запетых’ романсов, великолепное знание вокальной и скрипичной литературы, весь ее облик — надолго останутся в памяти всех знавших ее.
Репертуар мой непрерывно рос и перевалил за тысячу произведений русских, западных и советских авторов. А число студентов-пианистов, которым я помогла стать квалифицированными аккомпаниаторами, насчитывает почти четыре сотни.
Однако я забежала далеко вперед, и теперь мне хочется вернуться к образу моего дорогого отца.
У Михаила Павловича осталось немалое творческое наследие. Любимым его занятием, как я уже говорила, было — писать. В воспоминаниях моего детства я вижу его в кабинете нашей петербургской квартиры за письменным столом. Раннее утро. Лампа с зеленым абажуром бросает яркий свет на лежащую перед ним рукопись. Левая рука зажата между коленями, правая пишет, пишет, пишет красивым ровным почерком. Растет горка исписанных страниц.
Трудно счесть, сколько таких страниц было написано за всю его жизнь — повести, рассказы, журнал ‘Золотое детство’, переводы, доклады. В 1904 году вышла в свет его книга ‘Очерки и рассказы’, которая была удостоена Академией наук почетного отзыва имени А. С. Пушкина. В 1910 году вышел сборник рассказов ‘Свирель’. Под тем же заглавием издан сборник и в 1969 году. И наконец, несколько книг об Антоне Павловиче и первая биография великого писателя, помещенная в шеститомнике писем, изданных Марией Павловной в 1912—1916 годах.
Надо сказать, что Михаил Павлович и Мария Павловна и в творческих делах часто выступали вместе. Всегда, всю жизнь они по-дружески, по-родственному помогали друг другу. Они, как известно, были самыми младшими детьми в семье Павла Егоровича Чехова, и с детства их связывала крепкая взаимная привязанность. Мария Павловна рассказывала мне, что когда их, детей, приглашали в гости и угощали маленькую Машу конфеткой или пирожком, она, прежде чем взять лакомство, обязательно спрашивала: ‘А Мише?’ — и лишь тогда принималась за еду, когда видела, что и братишка тоже получил угощение.
Едва окончив университет и поступив на службу, еще в годы своей холостой жизни, Михаил Павлович ежемесячно посылал сестре по 25 рублей, считая своим долгом помогать ей материально. Он не перестал делать это и после своей женитьбы, уже имея собственную семью.
В свою очередь, Мария Павловна, затеяв издание шеститомника писем А. П. Чехова, привлекла к этому большому делу брата, предложив ему написать биографию Антона Павловича. То была первая биография писателя, по поводу которой брат и сестра часто обменивались письмами и делились соображениями. И переписка их всегда была проникнута глубокой нежностью и взаимным уважением.
Что касается биографии Антона Павловича, то могу смело сказать, что она создавалась на моих глазах. Еще когда я и мой брат Сергей были совсем маленькими детьми, мы постоянно заставляли отца что-нибудь нам рассказывать. Рассказывать он любил и делал это мастерски. С его слов мы были знакомы с произведениями Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Дюма, Жюля Верна гораздо раньше, чем смогли их прочитать. Но самой любимой темой были рассказы из его детства о таганрогской жизни семьи Чеховых. Обыкновенно после ужина мы усаживались на большой турецкий диван, стоявший в столовой, и просили:
— Ну, папка, рассказывай!
И отец, шагая взад и вперед по комнате, начинал свой рассказ о том, как бабушка ехала на лошадях в Шую, через Муромские леса, в которых водились разбойники, нападавшие на проезжих, как мальчики Чеховы ловили бычков на таганрогской пристани, как пели в церковном хоре, как помогали отцу в лавке, как любили дядю Митрофана Егоровича, какие шалости придумывал Антоша, и многое, многое другое, из чего впоследствии составилась биография Антона Павловича. После этих рассказов нас с трудом можно было уложить в постель, и мы с нетерпением ждали завтрашнего вечера, чтобы узнать, чем окончились вчерашние приключения Саши или Антоши. Таким образом, к тому времени, как Мария Павловна предложила моему отцу участвовать в издании шеститомника, биография Антона Павловича фактически была готова, и оставалось только перенести ее на бумагу.
Работа брата и сестры над шеститомником началась в 1911 году. С того времени отец стал часто ездить в Москву и иногда брал с собою и меня. Я была тогда уже подростком и отлично помню, какую огромную переписку вела Мария Павловна с адресатами Антона Павловича, Случалось, она поручала мне снимать копии с писем Антона Павловича, присланных ей корреспондентами писателя. И я с гордостью переписывала их моим круглым, четким, еще полудетским почерком. Пишущие машинки тогда были редкостью, и все переписывалось от руки. Работа над ‘Письмами’ протекала очень напряженно11. И переписка с адресатами А. П. Чехова, и составление томов, написание биографических очерков, чтение корректур, сама организация издания — весь этот труд полностью взяли на себя Мария Павловна и Михаил Павлович. Переписка их той поры хорошо передает интенсивность их деятельности. 7 мая 1911 года Мария Павловна пишет брату: ‘Мне бы хотелось, чтобы ты теперь же приехал и, наладивши материал, отвез бы его сам Сытину для печатания. Кончила проверку материала для первой книжки и теперь проверяю для второй’. И 22 мая: ‘Милый Миша, возьми в театре сто рублей и оставь их своей семье, чтобы тебе можно было не зарабатывать их, а поскорее приехать в Ялту, начать со мной работать. Начни теперь же краткую биографию, и вместе прочтем и обдумаем хорошенько’. А 25 марта 1912 года пишет уже о втором томе: ‘Тебе нужно прочесть все письма второго тома, чтобы написать биографический очерк. Первый очерк всем очень нравится’.
Отец отлично понимал огромное значение своих очерков как первой по сути дела биографии писателя. 30 сентября 1912 года он пишет сестре из Петербурга: ‘Если ты выезжаешь из Ялты 15 окт., то 17-го, значит, будешь уже в Москве. Тогда телеграфируй или напиши, и я немедленно прискачу в Москву. Так будет удобнее. В Москве разберемся в биографии, многое вспомним вместе, исправим, добавим, вычеркнем и изменим — и выйдет хорошо. Мое глубокое мнение: биография должна быть при каждом томе. Хоть маленькая, хоть куцая,— но должна быть. Я ли ее буду писать, другой ли кто,— это все равно,— но без биографического очерка нарушилась бы цельность и последовательность издания. Я очень хорошо сознаю свою ответственность перед обществом в этих биографических очерках и потому охотно уклонился бы от писания их, но по совести должен сказать, что раз уж начато дело именно так, то оно и должно продолжаться именно так же, а не иначе’. К этой своей работе отец относился исключительно добросовестно. Волновался, что иногда не может приехать в Москву по вызову сестры, так как выпускает очередной номер журнала ‘Золотое детство’. ‘Сам еду на вокзал,— пишет он,— чтобы опустить в поезд это письмо… Посылаю часть биографии. Старался изо всех сил, но не мне, конечно, судить, что вышло… Очень беспокоюсь. Прочти. Если хорошо, то сдай в печать и оттиск пришли в свое время мне. Но во всяком случае я теперь же хотел бы знать твое мнение, чтобы с большей свободой духа продолжать’.
Мария Павловна высоко ценила помощь и советы брата. Пересылая ему гонорар за биографические очерки, не забывала сопровождать денежные переводы теплыми словами и добрыми пожеланиями. Отец отвечал ей тем же. Вот несколько его писем. ‘Перевод получил. Спасибо. Не столько обрадовался деньгам, сколько ласковым, нежным строкам твоего на нем письма’. ‘Хорошая Маша. Я получил твой банковский перевод. Очень благодарю, хотя, откровенно, и не знаю, нужно ли, чтобы ты присылала. Ведь мы делаем общественное дело, я так считаю твое издание ‘писем’…’ ‘Я получил от тебя корректуру и уже исправил ее и сегодня пошлю ее к тебе обратно. Сделал все так, как ты пометила. Поздравляю тебя: ты сделала большие успехи. Судя по пометкам, у тебя — настоящий мужской ум. И знаешь? Я жалею, что ты — не мужчина… При твоей общественности, деловитости, смелости — из тебя вышел бы отличный деятель…’
Вскоре после революции наша семья переехала в Москву, а с середины 20-х годов отец заболел стенокардией. Холодные зимы, четвертый этаж коммунальной квартиры, без лифта, различные бытовые трудности делали для него неприемлемой дальнейшую жизнь в Москве. И, когда в 1926 году явилась возможность поселиться в ялтинском доме в качестве научного сотрудника Музея, он с радостью согласился. Но, несмотря на все преимущества жизни в Ялте, очень тосковал по семье. Целый ряд его писем говорит о глубокой любви и нежности к жене и детям, сожалении о том, что нельзя жить вместе. Некоторые из этих писем я приводила уже выше. А вот еще одно: ‘Иногда я воображаю себе всех вас в сборе. Вот я вхожу к вам. Вы обедаете. Спиной ко мне сидит мамаша, зять и Женя на своих обычных местах… Я — в шапке-невидимке. Я раздеваюсь, вхожу в комнату и усаживаюсь в свой уголок. Вы начинаете говорить обо мне, хохочете, начинаете припоминать все мои слабости. Женя говорит о моих тоненьких ножках… И никто из вас даже не подозревает, что в моем уголку, на моем месте сидит мое астральное тело и разделяет с вами компанию’.
В ялтинском доме Михаил Павлович поселился в большой комнате цокольного этажа, входившей в экспозицию музея, в которой и прожил последние 10 лет своей жизни. Здесь и была написана книга ‘Вокруг Чехова’.
Живя в Ялте, Михаил Павлович занимался переводами с английского и с французского и продолжал работу над биографическими материалами брата. К 1929 году им было написано несколько статей об Антоне Павловиче, которые теперь он решил объединить в книгу под одним названием. Рукопись была подготовлена и послана в Государственное издательство в Москву, но ответа оттуда не последовало. В 1930 году Мария Павловна поехала в Москву в служебную командировку и после переговоров с издательством ‘Academia’ телеграфировала брату, что его книга принята и выйдет тиражом 5 тысяч экземпляров. Михаил Павлович получил от издательства договор, подписал его, отослал в Москву и… опять все надолго замолкло. Наконец к началу 1932 года стало известно, что издательство приступило к работе над книгой и что предисловие и комментарии к ней должен писать М. П. Сокольников. Это последнее обстоятельство немало беспокоило Михаила Павловича. 8 января он написал нам в Москву: ‘Итак, значит, моей книге все-таки суждено увидеть свет. Я долго ждал о ней известий, наводил справки, но все было напрасно. Приезжавший сюда писатель Чуковский, один из деятелей означенного издательства, говорил мне, что моя книга вовсе не будет издана по каким-то бумажным соображениям, и мне было грустно… Но, с другой стороны, мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь посторонний писал к ней примечания, — это может придать ей колорит писавшего’. А 6 февраля он уже беспокоится о корректуре: ‘Уже больше месяца, как писал Сокольникову относительно моей книги и просил его выслать корректуру. Но ни ответа, ни привета. Боюсь, как бы не выпустили без моего ведома’.
Возможно, оттого, что он находился так далеко и не мог сам следить за работой над его книгой, он очень волновался. ‘Откровенно говоря,— писал он 13 февраля,— я очень сожалею, что затеял эту книгу. Лежала бы она да лежала у меня в столе, пока ее не изгрызли бы мыши, но Маша вдруг вздумала отвезти ее тогда в Москву и передать на рассмотрение… А сколько будет волнений, трясения нервов, скорби из-за газетных рецензий. Себе дороже обойдется’. И в письме к нам от 2 марта ощутимо то же волнение: ‘…ровно через месяц… кончится и срок моего договора с ‘Академией’ на право издания моих мемуаров. Откровенно говоря, я так бы не хотел, чтобы они выходили в свет! Я нарочно старался, чтобы в них было как можно меньше автобиографического, но, судя по тому, как там принялись за предисловия да за примечания, боюсь, как бы моей книге не придали большего значения, чем я то имел в виду. Хотелось бы, чтобы она прошла незаметно, чтобы она составила собою только обычный, скромный эпизод на книжном рынке и как можно скорее была забыта. Я не люблю и боюсь саморекламы. И пусть эта книга будет моим последним литературным грехом. Итого, значит, будет ровно 45 томов, которые я выпустил за всю свою жизнь!’
Однако дело понемногу двигалось, и в письме от 17 ноября отец сообщает нам, что книга его ‘еще не выходила в свет, но, как мне сообщили, уже набрана. Ей хотят придать приличный вид и потому командировали известного гравера Павлова во все музейные чеховские места обозревать все, касающееся моей книги, и гравировать. Это, конечно, трогательно, но я боюсь, как бы они не выпустили книгу, так и не прислав мне корректуры’. Но беспокоился он напрасно: ‘Сокольников прислал милое письмо и корректуру,— пишет он нам 31 января 1933 года.— Сижу над ней. Сроку дали только пять дней, но почта опоздала на два дня, и приходится теперь гнать и в хвост и в гриву’. А 4 февраля уведомляет с большим удовлетворением: ‘Ну-с, отчитал я корректуру и уже возвратил ее обратно. Книга выйдет интересная и будет издана старательно и хорошо. Рисуночки — одна прелесть! Сокольников написал очень приличное предисловие и неплохие примечания’. И вот, наконец, письмо от 2 июня: ‘Наконец-то вышла моя книжка в свет. Мне прислали сюда всего только один экземпляр, и я должен сознаться, что М. П. Сокольников постарался и действительно выпустил нечто художественное… Жаль только, что книжку очень сократили, дали ей заглавие ‘Вокруг Чехова’ и, следовательно, сузили ее диапазон: вместо моих личных мемуаров получилась монография об Антоне Чехове…’
Итак, после нескольких лет волнений, хлопот, ожидания книга ‘Вокруг Чехова’ наконец вышла в свет. Михаил Павлович явно недооценивал ее. Он рассчитывал, что ее появление пройдет незаметно и что она будет скоро забыта, однако ошибся. Книга выдержала проверку временем, неоднократно переиздавалась и в наши дни является одной из самых значительных работ в ‘Чеховиане’, своего рода энциклопедией по Чехову.
Последней работой отца совместно с Марией Павловной было составление Каталога по Дому-музею А. П. Чехова в Ялте.
Это была идея Михаила Павловича. Первоначально он готовил просто каталог для Библиотеки имени В. И. Ленина. Но когда Мария Павловна показала его в библиотеке, было решено, что эта работа будет издана, и не как скромный каталог, а отдельной книгой, с иллюстрациями и фотографиями. Эта идея была поддержана и народным комиссаром просвещения А. С. Бубновым, о посещении которым Дома-музея в Ялте сообщал нам отец 14 октября 1934 года: ‘Бубнову очень понравилось у нас, он пробыл у нас целые два часа и не хотел уезжать… Маша хвасталась перед ним моим Каталогом, и он оставил следующую цидулу: ‘Прекрасным подарком к чеховскому юбилею был бы этот Каталог. Хорошо было бы ускорить его издание. Издавать его надо хорошо, с фотографиями и иллюстрациями’. Маша, конечно, пришла в телячий восторг… Мое авторское самолюбие удовлетворено… Но, конечно, эта надпись Бубнова произвела впечатление и на Немировича. Как тебе известно, для полного окончания Каталога осталось в нем заприходовать всего только 6—7 фотографий, которые находятся в кабинете, в витрине налево, и о которых у меня не было решительно никаких сведений, т. е. о Качалове, Артеме, Немировиче, Станиславском и др. … Представь себе, что благодаря этой надписи Немирович пришел в умиление и взялся сам написать о себе самом и о прочих вышеуказанных знаменитостях!’
Михаил Павлович много души вложил в Каталог, старался сделать его как можно интереснее, использовав здесь часть неопубликованного материала своей последней книги. Но по независящим от него обстоятельствам выпуск в свет Каталога очень затянулся, и вышел он уже после смерти автора 12.
Михаил Павлович скончался в 1936 году и погребен на ялтинском кладбище рядом с матерью Евгенией Яковлевной. Таким образом сбылось его давнее желание, о котором он когда-то писал сестре: ‘Тебе может это показаться странным, но мне так бы хотелось окончить свои дни в твоем доме на Аутке! Всегда, даже при тех неприятностях, которые иногда случались, я чувствовал там себя дома’.
После М. П. Чехова осталось огромное эпистолярное наследство. Разнообразию тем и событий, которые привлекали внимание Михаила Павловича, поистине можно удивляться. И это не только рассказ о каких-то фактах, о быте, но и размышления о теории мироздания, астрономии, философии, технике, литературе, искусстве, которые чередуются с описанием впечатлений о прочитанных книгах по всем отраслям знаний, о встречах с интересными современниками. Письма отца часто перерастают в маленькие новеллы, в настоящие художественные произведения.
В заключение моего рассказа об отце хочу просто привести несколько фрагментов из его писем.
22 января 1932 года: ‘Сейчас у нас идет весенняя перекопка сада. Я хожу и глубоко вдыхаю в себя запах свежевскопанной земли. И странное дело! Отчего я так люблю запах земли, конского навоза, свеженамазанной дегтем крестьянской телеги и мужицкой упряжи? Говорит ли это во мне кровь моего пахаря деда, или таков уж мой собственный вкус? Не знаю… Но так как вместе с запахами у меня ассоциируются и события, то мне живо приходит на память мое детство. Я помню, как после долгого страдальческого учебного года, после девятимесячного сидения на голой скамье я, оттрубив экзамены, вдруг вырывался из-под власти проклятых учителей и получал свободу. Я мог ехать к своим в Бабкино или в Воскресенск. Ах, как бы я хотел теперь повидать эти места! Целый год я лишал себя всего, всех мальчишеских радостей, и скаредно откладывал по копеечке 52 копейки на железнодорожный билет и 1 рубль — далее на лошадей. И вот деньги уже бренчат у меня в кармане, майское солнце уже манит меня за город, экзамены уже свалились у меня с плеч, как гора,— и я с корзиночкой иду пешком на Николаевский вокзал. Я покупаю себе билет, усаживаюсь в вагон у окошечка и еду. Фабрики, заводы, огороды, свалки — все это медленно проползает мимо меня, и затем я вижу поля, леса, деревни, ленты крестьянских наделов, не могу наглядеться на железнодорожные будки и молю бога о том, чтобы и у меня когда-нибудь была такая же будка, с колодцем, с палисадничком и с цветущими подсолнухами. И локомотив обдает меня запахом угля-курняка. О, милый запах! Сколько в нем я чувствовал, обонял свободы! Но вот уж и станция. Как скоро мелькнуло путешествие в вагоне! Отчего на 52 копейки везут только 36 верст? Я выхожу со своей корзиночкой из вокзальчика… Теперь мне предстоит путь на лошадях в 21 версту. Меня обступают извозчики, я торгуюсь… затем усаживаюсь, и мы едем. И мне в лицо так и пыхает запахами крестьянской упряжи, свежеподмазанной телеги и сена, на котором я сижу. Мы едем через поля, то блестящие изумрудом озимей, то только что вспаханные, то еще только уставленные кучками навоза. И я чувствую запах свежеподнятой земли и навоза. А над головой, где-то в далекой вышине, поет незаметный снизу жаворонок’.
25 марта 1932 года: ‘У нас плохая погода, но как-то, дня три тому назад, выдался удачный денек, и я вышел пройтись по саду… И вдруг над головой, совсем низко, послышались крики журавлей. Значит, уже начался перелет. В душе что-то полугрустно, полурадостно отозвалось, чего-то захотелось, куда-то потянуло. И вспомнилась мне почему-то картина какого-то художника, которую я видел когда-то в молодости на выставке. Была изображена уже желтая осень, и прямо от зрителя, в глубину картины, уезжал поезд. Дым стлался налево по полю и через кусты. Так же убегали вдаль телеграфные столбы и — вслед за поездом — летел караван журавлей. Картина носила поэтическое название: ‘Счастливого пути!’ Было ясно, что поезд мчался на юг, вероятно в Крым, что в нем сидели тогдашние ‘господа’, уезжавшие от осени и зимы, и туда же летели и бедняжки журавли. Конечно, им было не угоняться за поездом, и наверное, они так же жалобно тогда кричали, как и теперь, когда я стоял в саду. Вероятно, и тогда, смотря на эту картину, я испытывал те же полурадость, полугрусть, что и теперь, и меня потянуло куда-то далеко-далеко, и захотелось чего-то томного, сладкого, необъяснимого.
И вот эти журавли полетели три дня тому назад на север. Что их там ожидает, как их там примет родина — это уж вопрос второстепенный, но главная суть заключается именно в том, что они летят. Почему они летят? Как они находят дорогу?.. И мне вспоминаются милые сообщения покойного Кайгородова, которые он каждую весну помещал в ‘Новом времени’: ‘Такого-то числа туда-то прилетели первые одиночные передовые скворцы’. Вот кто ведет целые караваны!.. Эти маленькие крылатые одиночки, которые летят вперед одни и все вынюхивают, все разузнают по пути, возвращаются затем обратно к своей стае и ведут ее. А отлет! Сколько совещаний, сколько предварительных хлопот, сколько щебетаний, собираний в стайки и пробных полетов — и затем вдруг неожиданное исчезновение. Улетели! Их увел какой-нибудь маленький птичий Наполеон. Мы с Машей каждую осень наблюдаем, что происходит среди ласточек перед отлетом.
Но как бы то ни было, каковы бы ни были научные и ненаучные объяснения птичьих перелетов, в них, в этих перелетах, масса поэзии. От крика возвращающихся журавлей трепещет сердце, что-то происходит в душе странное, хорошее, теплое, что-то зовет к жизни, к свободе, будит мечты и увлекает за собою. Разве только одни запахи способны сравниться с этими криками, только разве влажная гроздь цветущей сирени, к которой припадаешь лицом и впитываешь в себя ее аромат, способна унести твою душу в далекие мечты и оторвать тебя ненадолго от текущей жизни. Журавли кричат так жалобно, так трогательно:
— Курны! Курны! Курны!
Что это? Крик ли тяжкой усталости, или они так по-своему выражают свою радость? Или они жалуются на то, что им преграждают дорогу наши горы? С каким бы наслаждением я дал им у себя сейчас приют, накормил бы их, обласкал и затем снова благословил бы на дальний путь!
Так точно когда-то наши предки вдруг, неожиданно для самих себя, срывались с места, снаряжали свои кибитки, запихивали в них свой скарб, жен и детей и отправлялись в далекое, неизвестное путешествие. Так точно и наш Антон ровно 42 года тому назад, так же в марте, засбирался, а в апреле уже уехал на Сахалин. Эта поездка пришла ему в голову как-то сразу, без всяких подготовительных поводов, только потому, что я тогда, готовясь к экзамену, зубрил уголовное право13. Он пустился в путь очертя голову, ничем не обеспечив себя на дорогу, много страдал, многое вытерпел и, наверное, где-нибудь, в далеких дебрях Сибири, так же жалобно курныкал, как и журавли. Я помню, как мы все провожали его на Сахалин. Была ранняя, запоздавшая, как и в этом году, весна. Зелени еще не было, по вечерам было свежо, но уже стояли северные бледные ночи, похожие на больных, ласковых женщин. Мы все собрались на вокзале — отец, мать, Маша, я и много знакомых. Был светлый вечер. Стояли, переминались с ноги на ногу, чувствовали, что что-то еще недосказано, не находили слов говорить, а затем — звонок, спешное прощание, посадка в вагон, свисток — и Антон уехал. Мне было так грустно и в то же время так хотелось остаться одному, что я бросил на вокзале своих и один, пешком, отправился домой. Было уже пустынно на улицах, но светло, и там, где село солнце, еще алела за Сухаревой башней вечерняя заря. И если бы в ту минуту я находился не в Москве, а где-нибудь в деревне, в тех местах, по которым проходил Антошин поезд, то, вероятно, я увидел бы летевших вслед за ним журавлей и помахал бы им рукою вслед. И я почувствовал бы, как вот и теперь, то, что чувствую всегда, когда слышу их крики,— и искренно, пламенно, из самой глубины души, крикнул бы им и уезжавшему Антону:
— Счастливого пути!’
27 декабря 1932 года: ‘А читали вы о подвиге ‘Сибирякова’?14 Сколько благодаря ему польется теперь света ко всем этим заброшенным и отрезанным от мира непроходимыми тундрами и тайгами чукчам, гилякам, самоедам и прочим пасынкам природы! Великий народ! Талантливый, даровитый народ! Великое мы переживаем время! И как я рад, что я принадлежу к этому великому народу и собственными глазами и чувствами увидел и ощутил это время!’

ДЯДЯ САША И МОИ БРАТЬЯ

Высокий человек с добрыми глазами, с круглой седой, коротко остриженной головой и седой же, разделенной надвое бородой — таким живет в памяти мой дядя Саша, Александр Павлович Чехов, писатель А. Седой, старший брат Антона Павловича.
Помню, как удивилась я однажды, прочитав подпись ‘А. Седой’.
— Папа, а почему тут подпись ‘А. Седой’. Ведь дядя Саша — Чехов? — на что отец резонно ответил:
— Ты же видишь, что дядя Саша седой. Вот он и подписывается: ‘А. Седой’.
В своей книге ‘Вокруг Чехова’ отец пишет об Александре Павловиче как о человеке необычайно одаренном, интересном и обаятельном. Круг его интересов был безграничен. В каталоге Ленинской библиотеки — 18 книг Александра Павловича. Тут и сборники рассказов, и воспоминания о детских годах Антона Павловича, и книги по специальным вопросам, например — ‘Исторический очерк пожарного дела в России’, ‘Призрение душевнобольных в Санкт-Петербурге’, ‘Химический словарь фотографа’ и др. Сын дяди Саши, Миша, писал позднее об отце: ‘…Я уважал его и даже благоговел перед ним… Эрудиция его была поистине удивительна: он великолепно ориентировался не только в вопросах философии, но и в медицине, естествознании, физике, химии, математике и т. д., владел несколькими языками и в 50-летнем возрасте, кажется в 2—3 месяца, изучил финский язык’1.
В жизни Александр Павлович был неудачником. Первый брак его был несчастлив. Жена его, женщина с тяжелым характером, часто болела и рано умерла, оставив ему двух крошечных сыновей. Еще раньше он потерял свою любимую маленькую дочку 2, болезнь и смерть которой с глубокой, потрясающей скорбью описал в письмах к Антону Павловичу в январе и феврале 1884 года. Постоянная нехватка денег, беготня в поисках заработков очень изнуряли его. Работа в петербургских газетах оплачивалась скудно, и часто после короткого периода сравнительного благополучия не хватало денег на самое необходимое. Приезжая уже пожилым человеком к нам в Петербург из Удельной, пригорода, где он тогда жил, он бывал вынужден просить у младшего брата несколько копеек на обратный путь.
— Миша, дай пятачок на конку,— говорил он в таких случаях.
Однажды отец взял меня с собою в Удельную, и помню, как я была удивлена: в комнатах домика дяди Саши не было ничего, кроме железных кроватей с тощими матрацами, стола и нескольких венских стульев.
Сохранилась любительская фотография Александра Павловича, снятая в начале нашего века во время его пребывания в Ялте. Он стоит на балконе какого-то дома и смотрит на небо. Внизу фотографии надпись его рукою: ‘Журавли летят! И у них, поди, тоже семейные неприятности бывают… Н-да!’
Александр Павлович был превосходным лингвистом, и отец поручал ему переводы с французского и немецкого для ‘Золотого детства’, которые потом и помещал в журнале, таким образом деликатно оказывая брату материальную помощь. Я очень любила читать эти переводы, которые находила на письменном столе отца. Исписанные ровным бисерным почерком странички в четвертушку бумаги доставляли неизъяснимое удовольствие.
Во время последней болезни Александра Павловича доктора посоветовали ему поехать на юг. Он собрался в Сухуми и перед отъездом приехал проститься с нами. Никто из нас не подозревал, что это было его последнее посещение.
— Ты пиши мне, дядька Сашка,— сказала я, обнимая его на прощание и не думая, что он принял мои слова всерьез.
Но, очевидно, его одинокая, неудачливая душа искала теплоты и общения, и я стала получать веселые, остроумные письма с подробным отчетом о том, где он был и что видел. Начинались они неизменно так: ‘Дорогая Женька!’ — и заканчивались: ‘Твой поганый дядька Сашка’. Писем было шестнадцать, но, к сожалению, они утеряны.
Умер дядя Саша в 1913 году от рака горла. Похоронили мы его на Литераторских мостках Волкова кладбища. В пятидесятых годах, во время поездки в Ленинград, я нашла его могилу недалеко от могилы Гаршина. Скромная надпись на каменной плите: ‘Писатель Александр Павлович Чехов (А. Седой). 1855—1913’. Но потом прах его, как мне сказали, был перенесен в другое место 3.
Отец очень тосковал о брате. Даже в марте 1932 года он писал нам из Ялты: ‘Мне не хватает покойного брата Александра… С Александром… было просто, по душам, и он был так всесторонне образован, что с ним можно было говорить обо всем. К нему только нужно было уметь подойти — и он открывал необъятные тайники своей души’,
В заключение моего рассказа об Александре Павловиче хочу добавить, что он, как и все Чеховы, обладал большим чувством юмора. Всем известно содержание произведения Жюля Верна ‘Дети капитана Гранта’ и эпизод с брошенной в море бутылкой, в которой были заключены записки на трех разных языках о потерпевших крушение. Однажды, гостя в Мелихове (рассказывал мне отец), Александр Павлович тоже забросил в Мелиховский пруд запечатанную бутылку. Когда бутылка была обнаружена и выловлена, в ней оказалась записка, написанная на шести языках, в которой тоже было описано кораблекрушение. Характер и стиль каждого языка были великолепно выдержаны… Можно себе представить, какое впечатление произвела эта бутылка в Мелихове и сколько было смеха!
Иногда юмор даже подводил дядю Сашу.
Однажды, перебирая старые комплекты журналов ‘Столица и усадьба’ и ‘Солнце России’, я обнаружила заметку, автор которой сообщил такой забавный эпизод из жизни Александра Павловича: ‘Как известно, Александр Чехов был постоянным сотрудником ‘Нового времени’, не имея никакого отношения к направлению этой газеты, но давая туда различные заметки в отдел хроники. И вот, когда несколько лет тому назад в Варшаве была какая-то выставка, Александр Чехов должен был съездить в Варшаву. Дальше я буду передавать в точности то, что я слышал из уст самого Александра Павловича.
‘Вы понимаете,— говорил Александр Павлович,— что исследованием одной только выставки я не мог удовольствоваться, и потому я еще решил подробно изучить все сорта варшавского пива. Должен вам, однако, сказать, что сортов этих довольно много и они весьма разнообразны. А потому в тот день, когда мне пришлось, наконец, покидать Варшаву, я почувствовал в душе моей как бы некоторое размягчение и преобладание лирических нот.
Ведь бывают же такие счастливцы,— подумал я,— которые еще при жизни своей знают, как оценивают их современники. Ведь вот, в самом деле, живешь, живешь, работаешь, и никто тебе искренно не скажет: какая тебе, Александру Чехову, цена. Умрешь, тогда напишут некролог, все взвесят, все оценят, а ты и знать не будешь. А ведь вот повезет иногда человеку, про которого распустят слух, что он умер. Смотришь, в газетах появились некрологи, и мнимый покойник может с приятностью, а иногда, впрочем, без особой приятности прочесть и узнать, какая ему существует цена.
— Ну, хорошо-с, и вот, когда такие мысли мной овладели, вдруг меня озарила блестящая идея, что и я могу узнать свою цену, узнать, что обо мне думают люди. Отправился я, будучи уже на вокзале и с билетом в кармане, на телеграф и послал в ‘Новое время’ телеграмму следующего содержания: ‘Сегодня здесь от разрыва сердца скончался сотрудник ‘Нового времени’ Александр Чехов’. Послал я эту телеграмму и, забравшись в вагон, немедленно завалился спать и заснул крепчайшим сном, которому, вероятно, помогло основательное изучение разнообразных сортов варшавского пива.
Проснулся я, когда поезд подходил к Вильне. Проснулся и, вспомнив о своей телеграмме, стал представлять себе, что происходит теперь в редакции: кто написал некролог, кто что сказал и т. п. Должно быть, на венок собирают, кто-нибудь от редакции отправился в Удельную выразить соболезнование жене…4 ‘Батюшки, да что же это я наделал, — подумал я, — да ведь, значит, они приедут и сообщат жене, что я умер. Да что же это будет?..’ Поезд только что остановился, как я уже вылетаю со всех ног, бегу на телеграф и посылаю жене телеграмму: ‘Буду в Петербурге в таком-то часу. Здоров’.
Но некролога своего мне все-таки не удалось прочесть. Телеграмма, отправленная в ‘Новое время’, почему-то опоздала и пришла, когда номер был уже в машине. Но на другой день в редакции все обсудили и, действительно, отправили двоих представителей в Удельную выразить соболезнование. Явились они к жене, как следует, с постными лицами, выражают сожаление: так, мол, жаль, такая потеря и т. д. и т. д. Жена ничего понять не может…
— Кто скончался?
— Как кто? Александр Павлович.
— Да что вы сочиняете? Я от него сама телеграмму получила, что он жив и здоров.
— Позвольте, мы тоже получили телеграмму.
— Откуда вы получили телеграмму?
— Мы из Варшавы получили.
— А я из Вильны получила.
Сверили телеграммы, видят, что телеграмма о здоровье отправлена позже, чем телеграмма о смерти, извинились, раскланялись и уехали.
Когда я приехал в Петербург, жена встретила меня на вокзале… И досталось же мне за телеграмму и за все сорта варшавского пива. Но представьте себе, что когда я пришел в редакцию, то хоть бы один словом обмолвился обо всей этой истории. Никто ни звука. Как воды в рот набрали. Прямо свинство’ 6.
А писателем Александр Павлович был очень неплохим, что признавал даже такой взыскательный художник слова, как Антон Павлович. Так, в августе 1887 года он писал старшему брату: ‘Твой последний рассказ ‘На маяке’ 6 прекрасен и чуден… Я сам прочел, потом велел Мишке читать его вслух, потом дал читать Марье, и во все разы убедился, что этим маяком ты превзошел самого себя… Я в восторге… Ради бога, продолжай в том же духе’. И очень хотелось бы, чтоб произведения этого самого старшего из братьев Чеховых, незаслуженно забытого Александра Павловича, нашли свое место на наших книжных полках.
Посетив в феврале 1895 года старшего брата, Антон Павлович писал Марии Павловне: ‘А сын его Миша удивительный мальчик по интеллигентности. В его глазах блестит нервность. Я думаю, что из него выйдет талантливый человек’.
О Михаиле Александровиче Чехове, замечательном русском актере, написано так много воспоминаний, что вряд ли я могу сказать что-нибудь новое о его сложном творческом пути, о его исканиях и разочарованиях, о его триумфах и неудачах как в России, так и за рубежом. Мне хочется рассказать лишь о тех годах, когда он еще не был знаменит, когда он был молод. В те годы я знала его очень близко.
Кроме того, в моих руках оказались все сохранившиеся письма Миши к Марии Павловне. Случилось это вот как. Однажды, в очередной мой приезд в Ялту, я, войдя к Марии Павловне, застала ее за разборкой архива. Архив помещался в небольшом кофре около письменного стола, за которым она всегда работала. Сейчас кофр был открыт, и сверху на перевязанных шнурками пачках писем лежал конверт с надписью: ‘Письма Михаила Александровича Чехова’. Попросив разрешения, я с огромным интересом принялась читать эти письма и — не могла удержаться от смеха. Тут Мария Павловна велела мне читать вслух, и мы стали хохотать обе. Потом Мария Павловна сказала:
— Лучше тебя никто не сможет оценить этих писем,— дарю их тебе!
Таким образом я и стала обладательницей писем Михаила Александровича, еще нигде не опубликованных, да почти никому и не известных. Всех писем — двадцать четыре. Семнадцать из них написаны рукой Михаила Александровича, остальные — его матерью Натальей Александровной и его первой женой Ольгой Константиновной.
Я помню Мишу весной 1912 года в Петербурге. Небольшого роста, худенький, очень подвижный, небрежно одетый в какую-то поношенную вельветовую куртку, а рубашке, застегнутой у ворота на сломанную пуговку, и — о, ужас! — не только без крахмального, но даже без всякого воротничка, он пленял какой-то мягкой ласковостью, теплотой и милой улыбкой, заставлявшей забывать о его некрасивости. Характерным жестом он как-то особенно ‘элегантно’ подтягивал брюки и при этом забавно таращил глаза. Он служил тогда в Суворинском театре на Фонтанке и часто приезжал к нам в Петербург из Удельной, где жил с отцом и матерью. Мы вместе гуляли, дурачились, танцевали. То была пора увлечения танго, и мы без устали повторяли сложные фигуры танца в нашей гостиной. Он подарил мне тогда свое фото: лицо с нахмуренными бровями и надпись: ‘Вот так я выгляжу после танго!’
Этой же весной Московский Художественный театр, как всегда, приехал на гастроли в Петербург. Мария Павловна, озабоченная дальнейшей судьбой племянника и, может быть, уже заметив в нем талантливого актера, прислала ему из Москвы рекомендательное письмо к одному из деятелей Художественного театра. О результате, который возымело это письмо, Михаил Александрович пишет так: ‘Спасибо, большое, большое спасибо тебе, дорогая тетя Маша, за все то, что ты сделала для меня в Московском Художественном театре. С твоей карточкой к Румянцеву я опоздал, потому что Румянцев уже уехал из Петербурга, и я тогда отправился к Ольге Леонардовне, и встретила она меня очень тепло и хорошо (вообще все художники, насколько я узнал их, очень и очень милые люди). Ольга Леонардовна спросила, почему я не перехожу к ним, и предложила мне, при свидании с Константином Сергеевичем Станиславским (свидание это она обещала устроить), прочесть ему что-нибудь в виде вступительного экзамена, что ли. Я, признаться, не ожидал, что художники пригласят меня. Станиславский, Вишневский и Книппер слушали меня, и я был принят в их театр. В начале августа я приеду в Москву. Спасибо, тетя Маша. Воображаю, какое смешное и глупое впечатление произвел я на них. Я страшно застенчив. И так-то говорить не умею, а когда вижу человека в первый раз, то и совсем двух слов сказать не могу. До свидания, тетя Маша. В Москве увижу тебя. Твой племянник Миша.
Я уже люблю Станиславского и Вишневского. Будь добра, отправь, пожалуйста, прилагаемое здесь письмо Ольге Леонардовне Книппер, я не знаю ее адреса’.
Итак, Миша стал актером Московского Художественного театра. Это открыло перед ним новые широкие возможности, но вместе с тем поставило и новые проблемы, одной из которых был переезд в Москву. Он до этих пор никогда надолго не расставался с матерью, Натальей Александровной, с которой его связывала крепкая взаимная привязанность. Теперь же надо было устраиваться в Москве и жить врозь.
Миша трудно переносил разлуку с матерью. Однажды, по возвращении из гастролей, он писал Марии Павловне: ‘Золотая, серебряная Машечка. Поздравляю тебя и себя и весь свет с радостью великой: я вернулся домой! Действительно радость! Ты знаешь, Машечка, я измучился в поездке без матери… и материально поиздержался. Иду в Киеве по Крещатику, вижу — пьяный мужик несет голодного, трясущегося такса, держит его поперек живота и во все стороны качается… Я, Машечка, купил итого пса и привез домой. Теперь мы обладаем двумя таксами (мужчиной и женщиной). Когда будут щенята, прикажите одного Вам предоставить… Так возьмите щеночка, Ваше сиятельство… Простите, что обеспокоил письмом-с. Ваш Михрютка’.
Сохранился рисунок Миши: маленький столик, на котором лежит огромный справочник ‘Весь Петербург’. На справочнике стоит, задрав хвост, такса, а Наталья Александровна, удивительно похожая, с очками на носу, ставит таксе клизму. Справа виден профиль отца Миши и очень похожий мой отец. Слева — профиль самого Миши. Эту карикатуру он набросал на моих глазах во время нашей встречи в Петербурге.
Прожив в Москве под крылышком Марии Павловны следующую зиму, Миша приехал в Петербург вместе с Художественным театром на обычные весенние гастроли. В это время уже был смертельно болен его отец, Александр Павлович. Все время, свободное от репетиций и спектаклей, Миша проводил у его постели. Агония была долгая и мучительная. Наконец, все было кончено, и я, рядом с Мишей, шла за гробом дяди Саши.
Несчастье сблизило, особенно сдружило нас с Мишей. В скором времени он показал мне набросок, сделанный им во время агонии отца. Страсть к рисунку уже тогда была в нем так сильна, что даже в такой тяжкий момент рука его схватилась за карандаш. На наброске было лицо ужасное, с дикими молящими глазами. Оно врезалось мне в память на всю жизнь. Каково же было мое изумление, когда много лет спустя я увидела то же лицо на фотографии Михаила Александровича, изображенного в гриме дьячка для инсценировки рассказа Антона Павловича Чехова ‘Ведьма’ (Париж, 1931 год). И мне открылась одна из тайн творчества этого замечательного актера.
После смерти Александра Павловича дом в Удельной был продан, и Миша с матерью переселились в Москву. ‘Хорошая моя Машечка,— пишет он Марии Павловне в Мисхор, — был я на днях в Москве, искал квартиру. Четыре дня таскался по жаре в городе и похудел от злости… Грустно уезжать из Удельной, я очень люблю это, в сущности говоря, скверное место. Бабушку целую много раз! Дай ей мясца-то кусочек, что уж!’
Надо сказать, что в то время Мария Павловна увлеклась вегетарианством и ни себе, ни матери Евгении Яковлевне не разрешала ничего мясного. Племянники Миша и Володя (сын Ивана Павловича) постоянно над этим подтрунивали.
У Марии Павловны было три племянника — Миша, Володя, Сережа 7— и одна племянница — я, но никто из нас не называл ее тетей Машей. Она была для нас Маша, Машечка, а старшие племянники Миша и Володя, кроме того, величали ее ‘графиней’. Нельзя было без смеха смотреть на их преувеличенную вежливость, соблюдение этикета и благоговение перед такой ‘сиятельной’ особой. Она же, включаясь в эту игру, снисходительно принимала их поклонение и шутливо, свысока, позволяла целовать ручку.
Каждое воскресенье в ее квартире на Долгоруковской улице устраивались семейные обеды, на которых, кроме родных, часто присутствовали племянницы Ольги Леонардовны Оля и Ада Книппер и товарищи Миши и Володи, В таких случаях после обеда начиналась игра в шарады. Для костюмов мобилизовались все шали, платки, халаты, старые шляпы, простыни и даже большой ковер с пола гостиной. Помню, как Володя, завернувшись в этот ковер и извиваясь по полу, изображал кита (слово было — Китай). Миша же, закутанный в простыню, с посохом, выходил ветхозаветным пророком Ионой, пробывшим, как известно, во чреве кита три дня и три ночи. Он нырял в раскрытую ‘пасть’ кита и, спустя некоторое время, вылезал из другого конца свернутого ковра. Помню Володю в роли праотца Ноя, заснувшего от опьянения, и особенно Мишу, который изображал наглого Хама, издевавшегося над наготой отца (слово было — портной). Еще в какой-то шараде Миша изображал нерасторопную санитарку на приеме в амбулатории. Одетый в белый халат, он с отчаянным видом носился за ширму, за которой лежала больная (Оля), выбегал назад, вносил и выносил медицинскую посуду, проливал воду, выслушивал выговоры врача и т. д. Словом, племянники состязались в остроумии, и Мария Павловна была их достойным партнером. Она появлялась то медицинской сестрой, то сварливой купчихой, то деревенской девчонкой. Самыми талантливыми были, конечно, Миша и Володя.
Нужно сказать, Миша некоторое время много пил и приходил к Марии Павловне иногда в нетрезвом состоянии, чем несказанно огорчал ее. Чтобы отучить его от пагубной привычки, она предложила давать ему 25 рублей в месяц ‘премии’, если только он не будет пить. Он пообещал. Прошло несколько месяцев, он держал слово, и Мария Павловна радовалась, что спасла его. Но вдруг однажды он явился вдребезги пьяный в сопровождении Володи, который с унылым видом сообщил Марии Павловне, что встретил Мишу на улице в таком состоянии. Она горько расплакалась и стала укорять Мишу, что он не сдержал слова. Увидя ее слезы, Миша бросился перед ней на колени и совершенно ‘трезвым’ голосом закричал:
— Машечка, родная, успокойся! Ведь это я нарочно! Прости меня!
Оказалось, племянники надумали ‘разыграть’ тетушку, да не рассчитали, что шутка их зайдет так далеко и так огорчит ее. Впрочем, потом Мария Павловна сама любила рассказывать, как талантливо Миша ‘сыграл’ пьяного и обманул ее.
В мои семнадцать лет я была очень счастлива, проводя время с двоюродными братьями и их друзьями. Кроме описанных уже импровизаций, мы катались на лыжах, гуляли, а по вечерам, взявшись под руки, цепью, ходили по заснеженной Тверской и, пугая извозчиков и лошадей, во все горло пели ‘Дни нашей жизни’ — песню, приобретшую популярность благодаря одноименной пьесе Леонида Андреева, как раз в это время написанной и поставленной 8.
Первые роли, порученные Михаилу Александровичу в Художественном театре, были крохотные, иногда вовсе без слов. Помню, он играл двух персонажей, актера и нищего, в ‘Гамлете’, одного из докторов в мольеровском ‘Мнимом больном’, Тролля в ‘Пер Гюнте’ Ибсена.
Но вот образовалась Первая студия МХТ9 и родился спектакль ‘Сверчок’, положивший начало триумфам Миши. Это было в конце ноября 1914 года. Володя, я и Оля Книппер сидели на простых скамейках в первых рядах неуютного, не приспособленного к спектаклям зала. Эстрады не было. Свет погас, остался освещенным только один угол сцены. И вдруг забулькал чайник и запел сверчок. Волшебная сказка началась. Впечатление было огромно, в горле стоял комок, из глаз катились слезы. Случайно обернувшись, я увидела крупные слезы и на лицах Оли и Володи, сидевших позади меня, а затем и мокрые глаза почти у всех зрителей этого незабываемого спектакля. Помню еще, как поразилась я тому, что Миша, этот озорник, этот веселый проказник, которому не было еще 25 лет, нашел такие правдивые краски для изображения дряхлого скорбного старика.
Я уже говорила, что среди молодежи, посещавшей Марию Павловну, была Оля Книппер — племянница Ольги Леонардовны. Родители Оли жили в Петербурге и в эту же зиму 1914 года отпустили дочь погостить к тетке. В Москве Оля, имевшая некоторые способности к рисованию, поступила в мастерскую художника Юона по классу рисования и лепки. Она была очень увлечена своей работой и даже принимала какое-то участие в художественном оформлении ‘Сверчка’. Ей было 17 лет, и она была очень хороша собою.
Двоюродные братья Миша и Володя скоро влюбились в нее оба, но Володя, очень любивший Мишу и уже тогда преклонявшийся перед его талантом, великодушно уступил ему дорогу. Однако произошел ‘скандал’, подробности которого мне рассказал Володя, принимавший во всей этой истории непосредственное участие.
В одно прекрасное утро Оля, не сказав никому ни слова, ушла из дома тетки с маленьким чемоданчиком. Днем на репетиции в театре кто-то из актеров подошел к Ольге Леонардовне и стал ее поздравлять. Она не могла понять, с чем ее поздравляют.
— Да как же, ведь ваш племянник женился,— ответили ей.
— Какой племянник?
— Да Михаил Александрович!
— На ком же он женился?
— Да на вашей племяннице, Ольге Константиновне.
Не помня себя, Ольга Леонардовна бросилась домой. Так как дома Оли не оказалось, она помчалась к Мише. Оля сама открыла ей дверь. Ольга Леонардовна была так взволнована, что при виде племянницы ей стало дурно, и она упала тут же на площадке лестницы. Оля, испугавшись за тетку, свалилась рядом с нею. Прибежавшая на шум Наталья Александровна, очень слабая и нервная женщина, упала тоже. И новобрачный Миша должен был перетаскивать всех трех дам в квартиру и оказывать им помощь один, так как Володя, бывший шафером на этой свадьбе, уже уехал домой.
Положение Ольги Леонардовны действительно выглядело очень неловким: родители доверили ей дочь, а она не усмотрела за ней. По понятиям того времени уход девушки из дому тайком, брак без согласия родителей, даже без их предварительного знакомства с женихом, считались верхом предосудительности. Кроме того, отец Оли занимал довольно важный пост в Петрограде, а Миша тогда был всего лишь маленьким актером ‘на выходах’. Такой ‘мезальянс’, конечно, был не по вкусу ни родителям, ни тетке. Именно это понятие ‘мезальянс’, вероятно, и сыграло решающую роль в происшедшем инциденте. Безусловно, и Миша, и Оля вполне отдавали себе отчет в том, что ее родители ни за что не согласятся на этот брак. Поэтому они и предпочли поставить всех родных перед свершившимся фактом. Вот что пишет по этому поводу Марии Павловне в Ялту сам Михаил Александрович: ‘Машечка, хочу поделиться с тобой происшедшими за последние дни в моей жизни событиями. Дело в том, что я, Маша, женился на Оле, никому предварительно не сказав. Когда мы с Олей шли на это, то были готовы к разного рода неприятным последствиям, но того, что произошло, мы все-таки не ждали. Всех подробностей дела не опишешь, и я ограничусь пока главными событиями… Итак: женились. В вечер свадьбы, узнав о происшедшем, приехала ко мне Ольга Леонардовна и… требовала, чтобы Оля сейчас же вернулась к ней. Затем приезжал от нее Сулер10 с просьбой отпустить Олю к О. Л. на короткий срок поговорить. Взяв с Супера слово, что он привезет мне Олю назад, я отпустил. Спустя час Оля вернулась, и Сулер стал настаивать, чтобы я отпустил Олю до приезда Луизы Юльевны жить к О. Л. Оля отказалась исполнить это. О. Л. звонила по телефону и, наконец, в 4 часа ночи приезжает Владимир Леонардович и просит ради О. Л. вернуться Олю домой. Я предоставил решить это самой Оле, и та, наконец, решила поехать к тетке, чтобы успокоить ее… Теперь я решил отпустить Олю с ее матерью в Петербург, чтобы там приготовить отца и объявить ему о случившемся. Вот в общих чертах главнейшие моменты истории.
Теперь несколько слов о себе. Прости, Маша, если нескладно пишу, но я в таком состоянии, что трудно требовать от меня складной речи. Я не говорю о той массе оскорблений и волнений, которые мне пришлось и, вероятно, придется еще перенести… Прости же, Маша, что пишу тебе такое, собой заполненное, письмо, но что делать? — переживаю острый момент’.
Но все на свете забывается, стала сглаживаться и память об этом инциденте. Уже весной, когда Миша вместе с театром приехал на гастроли в Петроград, состоялось полное примирение молодоженов с родителями. Оля пишет Марии Павловне в Ялту: ‘Вот уже целую неделю, как мы в Петрограде, Миша играл уже раза три. Успех у него небывалый. Впрочем, ты, верно, сама знаешь из газет. Живем мы у моих родителей. Папа к Мише очень и очень хорошо относится. Мир полный’. Письмо Миши подтверждает это: ‘Прекрасная Машечка, твой гениальный племянник приветствует тебя и желает сказать, что принят он здесь, у Олиных родных, чудесно… Сегодня Олины идут на ‘Сверчка’. Стремлюсь домой к маме, и если бы мне не было так хорошо у Олиных, то я давно погиб бы от тоски… В ожидании Вашего сиятельного ответа. Граф Михаил Чехов’.
Этой же весной я была приглашена на семейный обед к родителям Оли. Помню, как поразилась я, увидя Мишу, в пиджаке и при воротничке, правда, мягком. Он и Оля сидели за столом рядом, поминутно целовались и подкладывали друг другу лакомые кусочки.
Как читатель мог уже понять, Миша и Володя очень дружили, хотя дружба их всегда была окрашена духом соперничества, полушутливого состязания. Об этом свидетельствуют и письма Миши к Марии Павловне: ‘Ты, конечно, не сердита на мя за то, что долго не писал тебе. Веришь ли, Маша, как хорошо ничего не делать! Сидим мы все трое хотя и в городе, но все же в отдохновенном состоянии. Капсульке моей не особо приятно сидеть в городе, ибо она мечтала о набросках где-нибудь этак в полях и лесах, но что делать, было бы ей не выходить за меня. Вышла бы хоть за Володьку (ведь он за ней ухаживал и предложение приезжал делать ейным родителям), но она предпочла разделить со мной мою славу, нежели быть ‘мировой судьихой’. Еще письмо: ‘Дорогая моя Машечка, я тебя люблю, но умоляю — гони от себя этого вредного паразита Володьку!.. Мне известно, что он, сидя у тебя в Ялте, пишет московским девкам письма, в которых говорит, что ты, Маша, будто бы даешь за ним в приданое: Мисхор, Аутку, Алупку и Алушту. Он, конечно, может писать, что ему угодно, но мне жалко девок, да и честь твоя что-нибудь да значит. Конечно, не мое это дело, но все же я бы посоветовал тебе посадить его около Евочки, и чтобы они доглядали друг за другом. Все же!’
В этом же письме три рисунка: на первом — автопортрет Миши и подпись: ‘Я’, на втором — большое солнце с лучами во все стороны и подпись: ‘Ты’. На третьем — куча мусора, над которой вьются мухи, и подпись: ‘Володька’.
В августе 1915 года у Оли и Миши родилась дочь. Пишет Оля: ‘Дорогая тетя Маша! Думаю, что ты не обиделась на нас, не получая так долго от нас известий. Спасибо большое за поздравление. Вот уже месяц, как на свете существует еще Ольга Чехова, но уже настоящая’.
Мария Павловна называла Мишину дочь ‘Ольга Чехова четвертая’, имея в виду, что было уже три Ольги Чеховых: Ольга Леонардовна, моя мать Ольга Германовна и Ольга Константиновна. Но эти три Ольги носили фамилию Чеховых по мужьям, а маленькая Ольга Михайловна — рожденная Чехова.
Однако брак Миши и Оли оказался недолговечным. В 1917 году они разошлись, и Оля уехала в Германию.
Случилось так, что встретилась я с Мишей только в 1922 году, когда он уже стал известным актером. Я смотрела его во всех спектаклях и не переставала удивляться, как отлично удаются ему старики: и Калеб, и Муромский, и Мальволио, и Аблеухов 11. И наряду с этими стариками — блестящий Хлестаков, глубоко несчастный, трагичный Эрик XIV и особенно Гамлет — эта вершина актерского мастерства Михаила Александровича Чехова12. ‘Гамлета’ забыть невозможно. Помню, как по окончании спектакля я вместе с другими восторженно аплодировавшими зрителями стояла у рампы. Он вышел на аплодисменты. Раскланиваясь, увидел и узнал меня и улыбнулся мне сквозь грим Гамлета своей милой, Мишиной улыбкой.
Вскоре он пригласил меня к себе. Он был женат вторично и, должно быть, удачно, был ухожен, хорошо одет, выглядел неплохо. Мы поговорили о театре, о Марии Павловне, вспомнили наши юношеские годы.
Видела я и его маленькую дочку, которую привезли к нему проститься. Она уезжала с бабушкой Луизой Юльевной в Берлин, где уже начала свою карьеру ее мать, Ольга Чехова, впоследствии ставшая знаменитой немецкой киноактрисой.
Это была моя последняя встреча с Михаилом Александровичем. В дальнейшем я видела его уже только на сцене.
В то же время, когда Миша разошелся с Олей, в семье Чеховых произошла трагедия: застрелился Володя. Никто не понимал причины самоубийства. Говорилось и о неудаче с работой, и о разочаровании в жизни, и о несчастной любви, но все это были догадки, а о настоящей причине так никто и не узнал. Все мы, и в первую очередь несчастные родители, были убиты неожиданным горем.
Володя был моим любимым двоюродным братом. Если с Мишей я познакомилась уже будучи подростком, то Володю знала с детства. Он часто проводил с нами лето на даче, иногда с родителями, иногда без них. Володя был на четыре года старше меня и во всем являлся для меня примером. Чтобы заслужить его одобрение, стать во всем похожей на него, я готова была на всевозможные ‘подвиги’. Он, например, снисходительно посмеивался надо мной, глядя, как я ‘по-девчонски’ сверху вниз бросаю в воду камни. И я до тех пор тренировалась, по секрету от него, пока не научилась бросать их по-мальчишечьи, горизонтально. То же было с нашей любимой игрой в городки. Отводя руку с битой далеко назад, я одним ударом научилась выбивать фигуру. И как гордилась я, когда слышала одобрение Володи: ‘Вот молодец! Настоящий мальчишка!’ Было мне тогда 10—12 лет.
Когда мы подросли и Володя был уже студентом, он стал поочередно ухаживать за моими подругами. Городки сменил теннис, начались прогулки на велосипедах. И только одно огорчало меня: он не умел и не хотел уметь танцевать, вероятно, желая быть оригинальным на фоне поголовно танцующей молодежи.
Володя жил с родителями в Москве. Это был необыкновенно развитой, умный, интересный, очаровательный юноша. Он мечтал стать актером Художественного театра, особенно после того, как, уже будучи студентом, познакомился с Мишей. Но его отец, Иван Павлович, не разрешал ему этого до окончания университета. Мне кажется, Володе не посчастливилось в отношениях с родителями: Иван Павлович был очень деспотичен и между ним и сыном нередко возникали неприятные разговоры. Володя часто страдал от невозможности найти взаимопонимание с отцом. Может быть, именно поэтому он был особенно дружен с Марией Павловной. Они ежедневно виделись, он помогал ей в работе над шеститомником, ездил по ее поручениям к адресатам Антона Павловича, вообще участвовал в ее домашней жизни.
Лето 1917 года — последние месяцы жизни Володи. Все Чеховы собрались тогда в Мисхоре на даче Марии Павловны, куда она в те годы обычно переезжала в самые жаркие месяцы, чтобы быть поближе к морю. Аутка ведь от моря очень далеко. И вот, кажется, в 1908 году Мария Павловна приобрела крошечный клочок земли в только что отстраивавшемся тогда Новом Мисхоре и, по проекту художника Браиловского, построила на этом клочке очаровательную маленькую дачу в том благородном стиле ‘модерн’, который был так популярен в начале нашего века. Теперь эта дача, до неузнаваемости перестроенная, входит в состав санатория ‘Коммунары’. Вот на этой-то даче и жили все Чеховы: Мария Павловна с матерью, семья Ивана Павловича и наша семья.
Мы, молодежь,— Володя, мой шестнадцатилетний брат Сережа и я,— конечно, с раннего утра до самого обеда пропадали на пляже. Потом бежали на теннисную площадку, находившуюся где-то около знаменитой дачи ‘Нюра’. А по вечерам гуляли в прибрежном парке, по Юсуповской набережной возле ‘Русалки’ и ‘Дюльбера’. И танцевали в одном из санаториев, где долечивались и отдыхали раненые военные: шли последние месяцы империалистической войны. В то же лето на мисхорском берегу жила семья Федора Ивановича Шаляпина: его жена Иола Игнатьевна, два сына — Боря и Федя и три дочери. Старшие, Ирина и Лида, были в то лето моими подругами. Володя и Сергей, конечно, ухаживали за ними, и все вместе большой компанией мы очень весело проводили время.
В том году в Студии МХТ пользовался большим успехом водевиль ‘Спичка между двух огней’13, который разыгрывали молодые студийцы Михаил Александрович Чехов, Софья Владимировна Гиацинтова и Ольга Ивановна Пыжова. Мы решили тоже поставить его в порядке ‘самодеятельности’, и водевиль был исполнен Володей, Ириной и Лидой под мисхорскими небесами. Я выступала в качестве пианистки-аккомпаниатора, потому что, как в каждом водевиле, там требовалось пение куплетов. Сережа ‘работал’ суфлером. У меня сохранились два карандашных наброска этого спектакля, сделанных Лидой Шаляпиной. На одном с несомненным сходством изображены трое участников пьесы. Другой представляет собой одну из мизансцен (вид из зрительного зала), я за кулисой энергично аккомпанирую на пианино, а Сережа, в азарте, с тетрадкой в руке, суфлирует из будки.
Не могу умолчать о еще одном случае, когда мне пришлось аккомпанировать в то лето. Однажды вечером в ялтинский дом, куда мы перебрались уже в конце лета, приехал навестить Марию Павловну Ф. И. Шаляпин. И когда он захотел спеть, то обратился ко мне с просьбой ему аккомпанировать. Я была счастлива исполнить его просьбу. Под мой аккомпанемент он спел ‘На холмах Грузии…’ Римского-Корсакова14, а потом сел за пианино сам и исполнил еще несколько народных песен.
Так кончилось лето 1917 года, когда все Чеховы в последний раз собрались вместе под гостеприимной крышей Марии Павловны, о чем я говорила уже в начале своих воспоминаний.
Мне остается сказать еще только о двух Чеховых, двух художниках, двух Сергеях.
Мой родной брат, Сережа, в 1917 году окончил среднее училище. Но еще раньше Мария Павловна, очень заботившаяся обо всех своих племянниках, распознала в Сереже художественный талант и устроила его в студию Званцевой. Рисовал он тогда, конечно, еще по-детски, неуверенно. Он сам вспоминал, как однажды в доме Марии Павловны пытался нарисовать с натуры Шаляпина, Федор Иванович, увидев рисунок, сказал: ‘Не так’. ‘И, взяв карандаш,— рассказывал брат,— прошелся прямо по моему робкому рисунку своим смелым, могучим штрихом’. Студию Званцевой посетил как-то К. С. Петров-Водкин. Просмотрев работы брата, сначала поругал его, но один этюд привлек его внимание. ‘А знаете, из Вас хорошего Коровина можно сделать’,— сказал он пятнадцатилетнему мальчугану. Мария Павловна, которая, будучи и сама художницей, немало помогала племяннику советами, позднее способствовала его определению в ученики к академику Д. Н. Кардовскому. Это окончательно решило судьбу Сережи. Он стал художником-графиком.
Очень много сделал Сергей Михайлович для увековечения памяти Антона Павловича Чехова. Большой любитель путешествий, он изъездил все места, связанные с именем Антона Павловича. Результатом этих поездок явилось более чем триста рисунков. Часть их издана в серии ‘Чеховские места нашей родины’. В 1958 году Сергей Михайлович вместе с сыном Сережей повторили большой и трудный путь Антона Павловича по острову Сахалину, создав около пятидесяти рисунков и целую серию линогравюр ‘Сахалин каторжный и Сахалин советский’.
Работы Сергея Михайловича неоднократно выставлялись и публиковались в газетах и журналах и выходили отдельными изданиями. ‘По Чеховским местам Подмосковья’, ‘Мелихово’, ‘Дом-музей А. П. Чехова в Ялте’, серия портретов актеров МХАТа — это далеко не полный перечень работ художника.
В эти же послевоенные годы брат принимал деятельное участие в создании Музея А. П. Чехова в Мелихове.
Сергей Михайлович известен и как неутомимый собиратель материалов о семье Чеховых: составитель родословной Антона Павловича, автор многих работ по Чехову. Его литературная деятельность завершилась книгой ‘О семье Чеховых’.
В 1974 году Сергей Михайлович скончался, завещав государству весь свой большой эпистолярный и рукописный архив.
Сын Сергея Михайловича, Сергей Сергеевич Чехов, тоже был художником. Дарование его проявилось очень рано, в четырехлетнем возрасте, когда он, сидя с родителями в бомбоубежище, акварелью и цветными карандашами создавал фантастические рисунки на военные темы.
Правда, в детстве у Сережи ярко проявились музыкальные способности, его даже поместили в Центральную детскую музыкальную школу, где он несколько лет проучился. Однако художник в нем пересилил. Окончив Институт имени Сурикова, он стал художником-монументалистом. Учился в институте у А. А. Дейнеки, а потом большое влияние на его творчество оказал известный художник-монументалист Б. П. Чернышов. Одна из последних работ Сережи — оформление Института электронной техники в городе Зеленограде — получила широкую известность.
Большой знаток древнего искусства, Сережа был горячим поклонником русской старины. Он объездил множество старинных русских городов, ему были отлично знакомы все древние архитектурные памятники, а родную Москву он знал до мельчайших подробностей. Он был одним из самых энергичных деятелей по охране памятников Москвы и других городов и смело боролся с невежеством и безразличием, приводившими к гибели ценнейших сооружений прошлого.
Во время одной из поездок в Мелихово Сережа обнаружил в маленькой деревянной церкви сельского кладбища у околицы села следы древнего зодчества. Он добился решения о ее реставрации, и эта церковка, колокольню которой построил когда-то, по просьбе крестьян, Антон Павлович, входит теперь в комплекс Музея-заповедника Мелихово.
Каждый, кто видел Сережу в его самые молодые годы, отмечал его большое внешнее сходство с Антоном Павловичем. И духовно он тоже был светлым человеком. Его личное обаяние облагораживающе действовало на всех, встречавшихся с ним.
Умер Сережа внезапно, в расцвете творческих сил, 37 лет от роду. Но то, что он успел совершить в своей короткой жизни, останется ценным вкладом в историю нашей культуры.
Последний путь его был в Мелихово. Гроб его поставили для прощания в кабинете Антона Павловича, потом родные и близкие отнесли его к той самой деревянной церкви и похоронили там, среди высоких лип, елей, берез…
Заканчивая мои воспоминания, я очень хочу верить, что мне удалось хоть отчасти обрисовать родных Антона Павловича, посвятивших памяти его свои жизни.

КОММЕНТАРИИ

Воспоминания Е. М. Чеховой отдельными очерками частично публиковались в журнале ‘Наука и жизнь’ (1973, No 1, 1974, No 2, 1976, No 4, 1978, No 6) и в сборнике ‘Чеховские чтения в Ялте’ (М., 1976). В настоящем виде ‘Воспоминания’ Е. М. Чеховой публикуются впервые.
В комментариях и указателе использованы материалы ‘Родословной А. П. Чехова’, составленной С. М. Чеховым (Отдел рукописей ГБЛ и ЦГАЛИ).
Письма А. П. Чехова из-за границы даются с двойной датировкой: европейской и, в скобках,— русской по старому стилю.

Е. М. ЧЕХОВА

ВОСПОМИНАНИЯ

МАРИЯ ПАВЛОВНА

1 Строки из стихотворения Т. Л. Щепкиной-Куперник ‘Памяти А. П. Чехова’, впервые опубликовано в газете ‘Русь’ (1910, 17 января) к 50-летию со дня рождения Чехова.
2 Можно предположить, что эпизод этот изложен М.П. Чеховым не совсем точно. О смерти Антона Павловича его матери сообщили, видимо, в комнате, а не на лестнице. Об этом свидетельствует и текст рукописи: ‘Она схватилась руками за голову, опустилась в кресло и протяжно, разбитым голосом крикнула: ‘Караул!’
3 ‘Ольга Леонардовна Книппер-Чехова’. Часть первая. М., ‘Искусство’, 1972, с. 381, 383.
4 31 июля старого стиля — день рождения Марии Павловны.
5 ‘Хозяйка чеховского дома. Воспоминания. Письма’. Симферополь, ‘Крым’, 1965, с. 91.
6 Там же с. 91.
7 Здесь и ниже цитируются устные воспоминания Е. Ф. Яновой в записи Е. М. Чеховой.
8 М. П. Чехов писал биографические очерки к изданию, о котором см. на с. 241—244.
9 Камерный театр в Москве открылся 12 декабря 1914 г. спектаклем ‘Сакунтала’ древнеиндийского поэта и драматурга Калидасы. Пьеса Б. Шоу ‘Пигмалион’ впервые поставлена в России в Московском драматическом театре в 1914 г. Спектакль по сказка Ч. Диккенса ‘Сверчок на печи’ был поставлен в Первой студии МХТ в 1914 г. М. А. Чехов исполнял в нем роль Калеба.
10 ‘Ольга Леонардовна Книппер-Чехова’. Часть первая. М., ‘Искусство’, 1972, с.104.
11 Неточная цитата из чеховской ‘Чайки’, действие IV.
12 ‘Ольга Леонардовна Книппер-Чехова’. Часть вторая. М., ‘Искусство’, 1972, с. 226—227.
13 Все цитируемые в данных воспоминаниях письма М. П. Чехова к М. П. Чеховой хранятся в Отделе рукописей ГБЛ.
14 Все письма М. П. Чехова семье, цитируемые в воспоминаниях, находятся в личном архиве Е. М. Чеховой.
15 Это письмо В. С. Дыдзюль М. П. Чехов цитирует в своем письме семье от 5 декабря 1933 г.
16 9 апреля 1921 г. Ялтинский военно-революционный комитет выпал М. П. Чеховой Охранную грамоту — документ, положивший начало организации музея как государственного учреждения. В первые годы Дом-музей находился в ведении крымского отдела охраны памятников старины, а в 1926 г. был передан Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина.
17 Речь идет об Анне Арсеньевне Асеевой, экскурсоводе музея.
18 М. П. Чехова вспоминала: ‘Однажды к Антону Павловичу из деревни Мухалатки, за сорок верст от Ялты, пешком пришел сельский учитель за советом, как спасти школу от закрытия, так как не было средств на ее содержание. Антон Павлович отдал имеющиеся у него в этот момент последние 500 рублей. Школа была спасена. А в дальнейшем, когда строилась там новая школа, Чехов принимал горячее участие в составлении плана и потом долго помогал ей своими средствами’ (Мария Чехова. Дом-музей А. П. Чехова в Ялте. Мемуарный каталог-путеводитель. Изд. 4-е. М., Госкультпросветиздат, 1954, с. 12).
В 1900 г. на пожертвования, собранные в результате разосланного А. П. Чеховым воззвания о помощи приезжавшим в Ялту больным, а также на деньги самого Чехова (5 тысяч) был создан в Ялте пансионат ‘Яузлар’ для нуждающихся туберкулезников, который позднее был преобразован в санаторий (ныне — Санаторий имени А. П. Чехова).
19 ‘Хозяйка чеховского дома. Воспоминания. Письма’. Симферополь, ‘Крым’, 1965, с. 59.
20 Ялтинское подполье, созданное до захвата города фашистами, было ими вскоре обезглавлено. Преданные советской власти люди стали вести самостоятельную борьбу, оказывая сопротивление оккупантам всеми доступными им средствами. Участниками этого движения были директор ялтинской библиотеки имени А. П. Чехова З. А. Чупинцева и юрист Н. С. Анищенков. З. А. Чупинцева, рискуя жизнью, сохранила весь фонд библиотеки, включая общественно-политическую литературу, книги классиков марксизма-ленинизма. Н. С. Анищенков, будучи бургомистром Ялты, помог многим советским гражданам сохранить жизнь, избежать арестов и угона в Германию. С его ведома Дом-музей А. П. Чехова числился за немецким майором и после отъезда последнего на фронт. Позднее Анищенков был раскрыт и расстрелян немцами. О ялтинском подполье см. книгу: С. Славич. Три ялтинских зимы. Симферополь, 1979.
21 Воспоминания Д. М. Холендро опубликованы в ‘Литературной газете’ (1972, No 185, 23 августа).
22 Книга выпущена Гослитиздатом в 1954 г.
23 Письма М. П. Чеховой к Е. М. Чеховой находятся в личном архиве адресата.
24 ‘Я встретил вас…’ — популярный романс на слова Ф. И. Тютчева (‘К. Б.’, 1870), ‘Средь шумного бала’ — романс П. И.Чайковского на слова А. К. Толстого (1851).
25 Весь архив Е. Ф. Яновой, в том числе письма М. П. Чеховой, О. Л. Книппер-Чеховой, М. П. Максаковой, хранится в Отделе рукописей ГБЛ.
26 Письма М. П. Чеховой к И. Е. Кочновой находятся в личном архиве адресата.
27 Воспоминания И. Е. Кочновой написаны ею по просьбе Е. М. Чеховой для настоящего издания.
28 Новоиерусалимский монастырь был основан в XVII в. властолюбивым патриархом Никоном как новый религиозный центр, наглядно символизирующий приоритет духовной власти над царской. Известно, что у Никона был чертеж иерусалимского храма, однако постройки в Новом Иерусалиме повторяют лишь внешние типологические черты, являясь по существу оригинальным архитектурным сооружением.
В 1723 г. каменный шатер Воскресенского храма рухнул. В 1756—1761 гг. он был восстановлен, уже в дереве, архитектором К. Бланком. По проекту В. Растрелли был переработан в стиле барокко интерьер собора.
29 Летом 1903 г., когда врачи рекомендовали Чехову переехать в Подмосковье, он пытался купить дачу в Воскресенске.
30 Романс на слова А. Н. Плещеева (‘Могила’, 1844).

МИХАИЛ ПАВЛОВИЧ И ЕГО СЕМЬЯ

1 В Январе 1941 г. в Мелихове открылся Музей А.П. Чехова. Из строений к этому времени уцеле только флигель. В 1960 г. был восстановлен дом.
2 Письмо А. П. Чехова к А. И. Смагину от 13 мая 1892 г.
3 Письма М. П. Чехова к Е. Я. Чеховой находятся в Отделе рукописей ГБЛ.
4 Эта опись хранится в мелиховском Музее-заповеднике А. П. Чехова.
5 Гарун Аль-Рашид (766—809) и Аль-Мамун (786—833) — калифы династии Абассидов, при которых арабская империя достигла наибольшего могущества и процветания. Личность Аль-Мамуна привлекла внимание Н. В. Гоголя, который в октябре 1837 г. прочел о нем лекцию в Петербургском университете в присутствии А. С. Пушкина и В. А. Жуковского. Позднее лекция вошла в ‘Арабески’ (Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч., т. 8. М.—Л., 1952, с. 76—80).
6 Письма К. И. Мамуны хранятся в личном архиве Е. М. Чеховой.
7 Письмо А. П. Чехова О. Г. Чеховой от 22 февраля 1898 г.
8 ‘Маменькин сынок’ — комедия, переделанная с французского П. А. Каратыгиным (СПб., 1878), ‘Беда от нежного сердца’ (1850) — широко известный водевиль В. А, Соллогуба.
9 Из стихотворения М. Ю. Лермонтова ‘Парус’ (1840).
10 Письмо А. С. Суворину от 18 ноября 1888 г.
11 Речь идет об издании: ‘Письма А. П. Чехова в 6-ти томах. Под редакцией М. П. Чеховой’. М., 1912—1916.
12 Имеется в виду издание: Мария и Михаил Чеховы. Дом-музей А. П. Чехова в Ялте. Каталог-путеводитель. М., Соцэкгиз, 1937.
13 Поездка Чехова на Сахалин явилась результатом долгих раздумий и творческих исканий. Об этом, в частности, свидетельствуют современники писателя, побывавшие в Сибири, на Сахалине и на других окраинах России и представившие в связи с этим особый интерес для Чехова.
14 Ледокольно-транспортное судно ‘Александр Сибиряков’ впервые совершило плавание по трассе Северного морского пути из Архангельска во Владивосток.

ДЯДЯ САША И МОИ БРАТЬЯ

1 М. А. Чехов пишет об отце в своей книге ‘Путь актера’. (Л., ‘Academia’, 1928, с. 17.)
2 Речь идет о первой жене Ал. П. Чехова Анне Ивановне Хрущевой-Сокольниковой и их дочери Евгении.
3 Ал. П. Чехов похоронен на Волковом кладбище.
4 Вторая жена Ал. П. Чехова — Наталия Александровна Чехова (урожденная Гольден).
5 Заметка А. Хозрякова об Ал. П. Чехове помещена в журнале ‘Солнце России’ (1913, No 23).
6 Рассказ ‘На маяке’ напечатан в ‘Новом времени’, 1887, No 4102, 1 августа.
7 Речь идет о тех племянниках М. П. Чеховой, с которыми она поддерживала отношения. С сыновьями Ал. П. Чехова от первого брака Антоном и Николаем у М. П. Чеховой духовной близости не было.
8 ‘Быстры, как волны, дни нашей жизни…’ (слова А. Серебрянского, музыка И. Соколова) — песня, очень популярная в начале XX века, особенно после того, как Л. Н. Андреев ввел ее в свою пьесу ‘Дни нашей жизни’ (1908).
9 Первая студия МХТ создана в январе 1913 г.
10 Имеется в виду Л. А. Сулержицкий.
11 М. А. Чехов играл Калеба в спектакле 1914 г. ‘Сверчок на печи’ Ч. Диккенса, Муромского — в спектакле 1927 г. ‘Дело’ А. Сухово-Кобылина, Мальволио — в спектакле 1917 г. ‘Двенадцатая ночь’ В. Шекспира, Аблеухова — в спектакле 1925 г. ‘Петербург’ А. Белого.
12 Эрик XIV — герой одноименной драмы шведского писателя Ю.-А. Стриндберга, поставленной в Москве в 1921 г. ‘Ревизор’ Н. В. Гоголя поставлен в 1921 г., ‘Гамлет’ В. Шекспира — в 1924 г.
13 Водевиль, переведенный с французского Д. А. Мансфельдом. Издан в Москве в 1889 г.
14 Романс на слова А. С. Пушкина (1829).

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

ГБЛ — Государственная библиотека СССР имени В. И. Ленина.
ЛН — ‘Литературное наследство’. Чехов. Том 68. М., Изд-во АН СССР, 1960.
Рукопись — первоначальный вариант рукописи книги М. П. Чехова ‘Вокруг Чехова. Встречи и впечатления’. 1928—1929.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека