Воспоминание о Пушкине, Горчаков Владимир Петрович, Год: 1858

Время на прочтение: 12 минут(ы)

А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Том 1

Художественная литература, Москва, 1974

&lt,В. П. ГОРЧАКОВ&gt,

ВОСПОМИНАНИЕ О ПУШКИНЕ[305]

…Жил в то время в Кишиневе известный своим гостеприимством Егор Кириллович Варфоломей, который, как говорится, жил открытым домом, был богат или казался богатым, состоял на службе и был членом Верховного совета. Все это, вместе взятое, давало ему право на так называемое положение в свете. Знаем и помним, что гостеприимство Егора Кирилловича и радушие жены его Марьи Дмитриевны постоянно сближали с ними многих. Мы с Пушкиным были постоянными их посетителями. Случалось ли нам заходить к Егору Кирилловичу утром, когда он возвращался из Верховного совета, Егор Кириллович непременно оставлял нас у себя обедать, зайдешь ли, бывало, вечером, так от ужина не отделаешься: Егор Кириллович уверял нас, что нам следует остаться у него то потому, что он заказал плацинду, то потому, что Марья Дмитриевна сама приготовила каймак. Эти по преимуществу молдавские кушанья, как и вообще стряпня цыгана-повара, и его одобести1, конечно, не совсем соответствовали нашему вкусу, но самая сердечность, с какою нас принимали, не могла не привлекать нас: юность чутка к радушию и не так взыскательна, как возмужалые годы. И вот, как теперь помню, в конце января, в четверг, часов в шесть вечера, проходя с Пушкиным мимо дома Варфоломея, в угольной его комнате, носившей звание кабинета, мы заметили огонек: этот приветный свет приветного дома в одно мгновение побудил нас войти в него, и мы вошли. Егор Кириллович встретил нас с каким-то особенным радушием, сильнее обыкновенного он захлопал в ладоши, призывая своего чубукчи-арнаута Иордаки, быстрее обыкновенного проговорил: ‘Ада фрате чубучи, кум дулица’2, и все это появилось, как будто поспешнее обыкновенного, даже сама Марья Дмитриевна ускорила обычную быстроту своего появления из боковых дверей и при встрече с нами обрадовалась нам как-то сильнее обыкновенного. Что все это значило на первую минуту, нам было трудно понять, но вскоре все дело объяснилось тем, что в этот день после обеда Егор Кириллович проснулся веселее обыкновенного и при этом расположении пожелал устроить у себя вечеринку, но эта импровизация сразу же была поражена затруднением: как пригласить свитских офицеров, а без этой блестящей молодежи тогдашнего кишиневского общества бал не в бал, вечер не в вечер. И вот на выручку из затруднений вдруг сама судьба посылает нас, постоянных членов милой молодежи. Егор Кириллович, поверив нам свой замысел, сожалел, что эта же мысль не пришла ему утром, что тогда бы он успел всех объездить и попросить, но теперь он совершенно не понимает, как бы это устроить. ‘К Костаки Прункулу, к Костаки Крупенскому и другим из наших, как могу сказать, — говорит он, — я послал, и они будут, но ваши приятели, это другое дело, как могу сказать, свита императорская — это нельзя’. Но за этим нельзя и любимым его как могу сказать последовало фортомульцемеско, или покорнейше благодарю, когда мы, в один голос с Пушкиным, объявили, что все это устроим и что нам для этого нужно только сейчас же видеть Пульхерию Егоровну. Обрадованный старик, без дальних расспросов зачем и почему, в то же мгновение, чтоб исполнить наше требование, крикнул: ‘Ге! фрате! м-о-й!’ — и на этот повелительный возглас явился тотчас тот же арнаут Иордаки, мгновенно принял и исполнил повеление своего властелина. Из той же боковой двери, в полунаряде, со словом: ‘Что угодно?’ — вошла Пульхерия. Неожиданность встречи с нами до того смутила бедную, что она с словом: ‘Ах!..’ — чуть было не скрылась снова. Но отец, смеясь и радуясь застенчивости милой дочери, остановил ее уверением, с примесью обычного его как могу сказать, что с такими приятелями, как мы, ей церемониться не следует, и в то же время рассказал ей, что мы взялись пригласить наших кавалеров. Обрадованная Пульхерия, в свою очередь, рассказала нам, кто из молодых дам и девиц приглашены ею, и мы предложили еще пригласить некоторых, на что она охотно согласилась. При этом Егор Кириллович с самодовольствием взглянул на Марью Дмитриевну и, смеясь, заметил: ‘Ну, как могу сказать, Марья Дмитриевна, изволь, как знаешь, а приготовляйся: у меня прошу, как могу сказать, чтоб всего было вдоволь’. С тем же радушным смехом и улыбкою Марья Дмитриевна уверяла Егора Кирилловича, что все будет, как следует, многое готово, а другое приготовляют. И действительно, до нас долетали металлические звуки пестика. По всем вероятиям, это было приготовление аршада, этого неизбежного угощения на всех балах и вечерах того времени. Пестик продолжал звучать, а мы спешили кончать паши депеши, приглашая добрых товарищей — Полторацкого 1-го, Полторацкого 2-го[306], Вельтмана и других — разделить с нами вечер у Варфоломея. Содержание наших записок приблизительно было следующее: приезжай, любезный друг, сегодня вечером к Варфоломею, и мы с Пушкиным там будем. Варфоломей убедительно просит, и Катенька[307] или Елена[308], там будет весело… К некоторым, более взыскательным относительно светских приличий, записки были писаны с оговоркою: Варфоломей не смеет просить, но мы взяли это на себя, не откажи доброму старику, не измени нам, и проч. Несколько подобных записок, по распоряжению хозяина, быстро разнесены по городу. Вскоре вся главная зала была освещена, люстра уже ярко озаряла расписной плафон, на котором красовалась среди полупрозрачного облака полногрудая Юнона, с замечательными атрибутами: она опиралась одною рукою на глобус, на котором в одном размере лентообразно извивались слова, обозначавшие четыре части света и Мунчешты, подгородную деревеньку самого хозяина, в одну из полновесных округлостей самой Юноны, соответствовавшей серединной точке плафона, был ввинчен люстровый крюк, и, судя по цвету лица богини, она, казалось, не только не страдала от подобного притеснения, но даже как бы радовалась вместе с нами, что зала быстро наполнялась посетителями. Нежданно-негаданно устроился вечер, в котором человек до восьмидесяти приняли участие. Явились и наши друзья — Полторацкий 1-й и Полторацкий 2-й, Вельтман.
Дальнейшие подробности этого вечера мы, может быть, расскажем впоследствии, когда вздумаем печатать продолжение выдержек из нашего дневника, часть которого была напечатана в ‘Москвитянине’ 1850 г. (No 2, 3 и 7), а на этот раз мы находим кстати заметить, что на всех подобных вечерах музыку выполняли домашние музыканты Варфоломея. Его музыканты из цыган отличались от других подобных музыкантов как искусством в игре, так и пением. В промежутках между танцами они пели, аккомпанируя себе на скрипках, кобзах и тростянках, которые Пушкин по справедливости называл цевницами. И действительно, устройство этих тростянок походило на цевницы, какие мы привыкли встречать в живописи и ваянии, переносящих нас ко временам древности. В этот вечер Пушкина занимала известная молдавская песня ‘Тю юбески питимасура’, и еще с большим вниманием прислушивался он к другой песне — ‘Ардема — фриде — ма’, с которою, уже в то время, он породнил нас своим дивным подражанием, составив из нее известную песню в поэме ‘Цыганы’, именно: ‘ Жги меня, режь меня...’ и проч. Его заняла и Мититика 3, но в особенности он обратил внимание на танец, так называемый Сербешти 4, который протанцевал сам хозяин, пригласив для этого одну из приятельниц жены своей и еще некоторых своих приятелей. Вообще как-то все, принимавшие участие в этом вечере, от души веселились, одного нам было жаль, что наш общий друг Николай Степанович Алексеев хотя и имел приглашение, но не мог приехать. В этот вечер он был у вице-губернаторши Крупенской: там была Е…..
Но очень может быть, почтенный Карл Иванович[309], что вам вздумается написать возражение на наш отзыв, и тогда, пожалуй, вы нам грозно заметите, поставив знак удивления в конце заметки: мог ли, скажете вы, не быть Алексеев, когда он был один из первых друзей Варфоломея? И замечание ваше будет на первый раз справедливо, но, чтобы не вовлечь вас в спор с нами, подобный спору о Берлине, в котором один утверждает, что Берлин город, а другой — карета, мы предупредим вас, что Алексеев действительно был, но не Николай Степанович, а Алексей Петрович, родом серб, полковник нашей службы, занимавший тогда, как нам небезызвестно, должность областного почтмейстера. Знаем и помним мы Алексея Петровича и его добрую семью, помним и то, что полковник Алексеев просил начальство не о том, как иные, чтоб его наградили чином, но о том, чтобы избавили его от подобной награды, ибо с повышением в гражданский чин, по тогдашнему положению, он лишался военного мундира, а георгиевский кавалер наш до того любил свой драгунский отставной мундир и золотую саблю, что везде и всюду являлся не иначе, как одетым в полную форму. Эта привязанность его к мундиру и крестам для иных казалась странною, но она понятна, как память о полке, с которым он делил опасности и славу, что же касается до крестов, то Алексеев не хуже денщика Суворова мог рассказать, не краснея, за что и когда именно каждый получен им. Пушкин, по преимуществу уважавший самоотвержение и неподдельную отвагу, с наслаждением выслушивал все рассказы Алексеева, как участника в битвах при Бородине и на высотах Монмартра. К концу описываемого нами вечера Алексеев до того развеселился, что, не принимая никогда участия в танцах, решился пройтись польский, но когда этот польский обратился в попурри, то старый служака сознался, что должен отступить и что этот бой ему не под силу. Когда начался разъезд, Алексеев объявил нам секрет: он очень любил секреты, и до того даже, что ему выпал на долю один такой секрет, который сгубил бедного старика, но секрет, объявленный нам, нисколько не был ни для кого из нас гибельным. По связям с хозяином, Алексеев проведал, что в первый понедельник Варфоломей намерен дать бал на славу и что пригласит, сверх своих музыкантов, еще музыкантов Якутского полка, этого знаменитого полка 16-й дивизии, который после войны нашей и славного мира оставался с Воронцовым в окрестностях Мобежа. Музыканты этого полка были все артисты и отличались в сравнении с музыкантами иных полков какой-то особенною складкою. На другой день утром мы свиделись с Пушкиным, потолковали об импровизированном вечере и обещанном Алексеевым бале, но состоится ли самый бал, мы нисколько не были уверены. Встречаясь с Пушкиным всякий день и по несколько раз, мы в остальную часть этого дня почему-то не видались, а на другой день я получил его записку следующего содержания:
Зима мне рыхлою стеною
К воротам заградила путь,
Пока тропинки пред собою
Не протопчу я как-нибудь.
Сижу я дома, как бездельник,
Но ты, душа души моей,
Узнай, что будет в понедельник,
Что скажет наш Варфоломей… — и проч.[310]
&lt,…&gt, Пушкин действительно имел столкновение &lt,…&gt, с командиром одного из егерских полков наших, замечательным во всех отношениях полковником С. Н. Старовым. Причина этого столкновения была следующая: в то время вы, верно, помните, так называемое Казино заменяло в Кишиневе обычное впоследствии собрание, куда все общество съезжалось для публичных балов. В кишиневском Казино на то время еще не было принято никаких определительных правил, каждый, принадлежавший к так называемому благородному обществу, за известную плату мог быть посетителем Казино , порядком танцев мог каждый из танцующих располагать по произволу, но за обычными посетителями, как и всегда, оставалось некоторое первенство, конечно, ни на чем не основанное. Как обыкновенно бывает во всем и всегда, где нет положительного права, кто переспорит другого или, как говорит пословица: ‘Кто раньше встал, палку взял, тот и капрал’. Так случилось и с Пушкиным. На одном из подобных вечеров в Казино Пушкин условился с Полторацким и другими приятелями начать мазурку, как вдруг никому не знакомый молодой егерский офицер полковника Старова полка, не предварив никого из постоянных посетителей Казино, скомандовал играть кадриль, эту так называемую русскую кадриль, уже уступавшую в то время право гражданства мазурке и вновь вводимому контрдансу, или французской кадрили. На эту команду офицера Пушкин по условию перекомандовал: ‘Мазурку!’ Офицер повторил: ‘Играй кадриль!’ Пушкин, смеясь, снова повторил: ‘Мазурку!’ — и музыканты, несмотря на то что сами были военные, а Пушкин фрачник, приняли команду Пушкина, потому ли, что он и по их понятиям был не то что другие фрачники, или потому, что знали его лично, как частого посетителя: как бы то ни было, а мазурка началась. В этой мазурке офицер не принял участия. Полковник Старов, несмотря на разность лет сравнительно с Пушкиным, конечно, был не менее его пылок и взыскателен, по понятиям того времени, во всем, что касалось хотя бы мнимого уклонения от уважения к личности, а поэтому и не удивительно, что Старов, заметив неудачу своего офицера, вспыхнул негодованием против Пушкина и, подозвав к себе офицера, заметил ему, что он должен требовать от Пушкина объяснения в его поступке. ‘Пушкин должен, — прибавил Старов, — по крайности, извиниться перед вами, кончится мазурка, и вы непременно переговорите с ним’. Неопытного и застенчивого офицера смутили слова пылкого полковника, и он, краснея и заикаясь, робко отвечал полковнику: ‘Да как же-с, полковник, я пойду говорить с ним, я их совсем не знаю!’ — ‘Не знаете, — сухо заметил Старов, — ну, так и не ходите, я за вас пойду’, — прибавил он и с этим словом подошел к Пушкину, только что кончившему свою фигуру. ‘Вы сделали невежливость моему офицеру, — сказал Старов, взглянув решительно на Пушкина, — так не угодно ли вам извиниться перед ним, или вы будете иметь лично дело со мною’. — ‘В чем извиняться, полковник, — отвечал быстро Пушкин, — я не знаю, что же касается до вас, то я к вашим услугам’. — ‘Так до завтра, Александр Сергеевич’. — ‘Очень хорошо, полковник’. Пожав друг другу руку, они расстались. Мазурка продолжалась, одна фигура сменяла другую, и на первую минуту никто даже не воображал о предстоящей опасности двум достойным членам нашего общества. Все разъехались довольно поздно. Пушкин и полковник уехали из последних. На другой день утром, в девять часов, дуэль была назначена: положено стрелять в двух верстах от Кишинева, Пушкин взял к себе в секунданты Н. С. Алексеева. По дороге они заехали к полковнику Липранди, к которому Пушкин имел исключительное доверие, особенно в делах этого рода, как к человеку опытному и, так сказать, весьма бывалому. Липранди встретил Пушкина поздравлением, что он будет иметь дело с благородным человеком, который за свою честь умеет постоять и не способен играть честию другого. Подобные замечания о Старове и мы не раз слыхали, и не от одного Липранди, а от многих, и между многими можем назвать: Михаила Федоровича Орлова, Павла Сергеевича Пущина, этих участников в битвах 12-го года и под стенами Парижа, где и С. Н. Старов также участвовал, и со славою, еще будучи молодым офицером. Мы не имели чести видеть Старова в огне, потому что сами в то время не служили и не могли служить, но зато впоследствии, смеем уверить каждого, мы ни разу не слышали, чтоб кто-нибудь упрекнул Старова в трусости или в чем-либо неблагородном. Имя Семена Никитича Старова всеми его сослуживцами и знакомыми произносилось с уважением. Расставаясь с Пушкиным, Липранди выразил опасение, что очень может статься, что на этот день дуэль не будет кончена. ‘Это отчего же?’ — быстро спросил Пушкин. ‘Да оттого, — отвечал Липранди, — что метель будет’. Действительно, так и случилось: когда съехались на место дуэли, метель с сильным ветром мешала прицелу: противники сделали по выстрелу и оба дали промах, секунданты советовали было отложить дуэль до другого дня, но противники с равным хладнокровием потребовали повторения, делать было нечего, пистолеты зарядили снова — еще по выстрелу, и снова промах, тогда секунданты решительно настояли, чтоб дуэль, если не хотят так кончить, была отложена непременно, и уверяли, что нет уже более зарядов. ‘Итак, до другого разу’, — повторили оба в один голос. ‘До свидания, Александр Сергеевич!’ — ‘До свидания, полковник!’
На возвратном пути из-за города Пушкин заехал к Алексею Павловичу Полторацкому и, не застав его дома, оставил ему записку следующего содержания:
Я жив,
Старов
Здоров,
Дуэль не кончен.
В тот же день мы с Полторацким знали все подробности этой дуэли и не могли не пожалеть о неприятном столкновении людей, любимых и уважаемых нами, которые ни по чему не могли иметь взаимной ненависти. Да и сама причина размолвки не была довольно значительна для дуэли. Полторацкому вместе с Алексеевым пришла мысль помирить врагов, которые по преимуществу должны быть друзьями. И вот через день эта добрая мысль осуществилась. Примирители распорядились этим делом с любовью. По их соображениям, им не следовало уговаривать того или другого явиться для примирения первым, уступчивость этого рода, по свойственному соперникам самолюбию могла бы помешать делу, чтоб отклонить подобное неудобство, они избрали для переговоров общественный дом ресторатора Николети, куда мы нередко собирались обедать и где Пушкин любил играть на бильярде. Без дальнего вступления со стороны примирителей и недавних врагов примирение совершилось быстро. ‘Я вас всегда уважал, полковник, и потому принял ваше предложение’, — сказал Пушкин. ‘И хорошо сделали, Александр Сергеевич, — отвечал Старов, — этим вы еще более увеличили мое уважение к вам, и я должен сказать по правде, что вы так же хорошо стояли под пулями, как хорошо пишете’. Эти слова искреннего привета тронули Пушкина, и он кинулся обнимать Старова. Итак, в сущности, все дело обделалось, как и можно было ожидать от людей истинно благородных и умеющих уважать друг друга. Но так называемая публика, всегда готовая к превратным толкам, распустила с чего-то иные слухи: одни утверждали, что Старов просил извинения, другие то же самое взвалили на Пушкина, а были и такие храбрецы на словах, постоянно готовые чужими руками жар загребать, которые втихомолку твердили, что так дуэли не должны кончаться. Но из рассказа нашего ясно, кажется, видна вся несправедливость подобных толков.
Дня через два после примирения Пушкин как-то зашел к Николети и, по обыкновению, с кем-то принялся играть на бильярде. В той комнате находилось несколько человек туземной молодежи, которые, собравшись в кружок, о чем-то толковали вполголоса, но так, что слова их не могли не доходить до Пушкина. Речь шла об его дуэли с Старовым. Они превозносили Пушкина и порицали Старова. Пушкин вспыхнул, бросил кий и прямо и быстро подошел к молодежи. ‘Господа, — сказал он, — как мы кончили с Старовым — это наше дело, но я вам объявляю, что если вы позволите себе охуждать Старова, которого я не могу не уважать, то я приму это за личную обиду, и каждый из вас будет отвечать мне, как следует!’ Знаменательность слов Пушкина и твердость, с которою были произнесены слова его, смутили молодежь, еще так недавно получившую в Вене одно легкое наружное образование и притом нисколько не знакомую с дымом пороха и тяжестью свинца. И вот молодежь начала извиняться, обещая вполне исполнить его желание. Пушкин вышел от Николети победителем.
1 Известное молдавское вино.
2 То есть: дай трубки и варенья.
3 Мититика — молдавский танец, сопровождаемый большею частию пением.
4 Этот, собственно, сербский танец употребляется и у молдаван.

КОММЕНТАРИИ

305 ВОСПОМИНАНИЕ О ПУШКИНЕ. (Стр. 263). М. вед., 1858, 1 февраля, No 19. В наст. издании — с сокращениями.
306 Полторацкий 1-й — Михаил Александрович. Полторацкий 2-й — Алексей Павлович.
307 Катенька — по-видимому, Е. З. Стамо.
308 Елена — по-видимому, Е. А. Соловкина.
309 К. И. Прункул опубликовал в ‘Общеобразовательном вестнике’ (1857, No 11) клеветнические, выдуманные мемуары о Пушкине. ‘Воспоминания’ Горчакова являются полемическими по отношению к ним.
310 Автограф этого стихотворения неизвестен, оно сохранилось лишь в записи Горчакова. Пушкин жил в доме, который соседствовал с пустырем, и в снежную зиму добраться до ворот было трудным занятием. Стихотворение датируется 27 января 1823 г.
311 А. Ф. ВЕЛЬТМАН: Александр Фомич Вельтман (1800-1870) — писатель, учился в Московском университетском пансионе, затем окончил Московскую школу колонновожатых, в 1818 г. он был направлен в Бессарабию военным топографом. В Кишиневе Вельтман познакомился с Пушкиным. Вскоре после гибели поэта Вельтман стал писать свои мемуары, которые он первоначально назвал ‘Воспоминания о Бессарабии и Пушкине’. В 1837 г. в ‘Современнике’ анонимно появилась первая часть их под измененным названием — ‘Воспоминания о Бессарабии’ (т. VII, с. 226-249). ‘Я узнал его в Бессарабии, и очерк этой страны будет рамой, в которую я вставлю воспоминание о Пушкине’, — обещал автор читателю. Продолжения воспоминаний Вельтмана, в котором он переходил от ‘рамы’ к рассказу о его встречах с Пушкиным, в ‘Современнике’ не появилось, по-видимому, по цензурным соображениям, но можно утверждать, что продолжение было написано тогда же, так как бумага первого и второго автографа одинаковая (об этом см.: Рыскин, с. 74).
Воспоминания Вельтмана рельефно изображают обстановку, в которой пришлось жить Пушкину в Кишиневе. Однако сам поэт изображен лишь беглыми штрихами, по-видимому, между ними существовала дружеская приязнь, не перешедшая в близкие, откровенные отношения, Вельтман был далек от тех беспокойных, полных вольнодумного задора мыслей, которые воодушевляли Пушкина. Кроме того, Вельтман, как мы знаем, предполагал печатать свои воспоминания в ‘Современнике’ и естественно остерегался включать в их текст все то, что могло вызвать нарекания цензуры.
В 1822 г. Вельтман покинул Кишинев и долгое время не встречался с Пушкиным. Но с конца 1820-х годов, начав печататься, он стал посылать Пушкину свои сочинения. В первой половине 1831 г. Пушкин встречается с Вельтманом в Москве, к этому времени Вельтман вышел в отставку и стал профессиональным литератором. Ознакомившись с первой частью романа Вельтмана ‘Странник’, Пушкин писал 8 мая 1831 г. Е. М. Хитрово: ‘В этой немного вычурной болтовне чувствуется настоящий талант’ (XIV, 426, подлинник по-французски). Тогда же Пушкин посоветовал Вельтману ‘перелицевать’ комедию Шекспира ‘Сон в летнюю ночь’ в фантастический оперный спектакль (об этом см.: Ю. Д. Левин. ‘Волшебная ночь’ А. Ф. Вельтмана. — В кн.: ‘Русско-европейские литературные связи’. М.-Л., ‘Наука’, 1966, с. 85-86).
4 февраля 1833 г. Вельтман, посылая Пушкину свой перевод ‘Слова о полку Игореве’, писал ему: ‘Александр Сергеевич, пети было тебе, Велесову внуку, соловию сего времени, песнь Игореви, того Ольга внуку, а не мне, но досада взяла меня на убогие переводы чудного памятника нашей древней словесности, и я — выкинул в свет также, может быть, недоношенное дитя. Посылаю на суд и осуждение’ (XV, 46). Пушкин в своей работе над этим памятником древней русской словесности, которой он был занят в последние годы жизни, использовал и перевод Вельтмана (М. А. Цявловский. Пушкин и ‘Слово о полку Игореве’. — ‘Вестник АН СССР’, М., 1943, No 5, с. 64-81).
Исследователи отмечают точки соприкосновения в творчестве Пушкина и Вельтмана, сравнивая повесть ‘Кирджали’ с повестью Вельтмана ‘Рада’, опубликованной в 1839 г. (об этом см.: Л. Н. Оганян. А. С. Пушкин и молдавская тематика А. Ф. Вельтмана. — ‘Пушкин на юге’, т. II. Кишинев, 1961, с. 211-226).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека