Воспоминание, Баранцевич Казимир Станиславович, Год: 1887

Время на прочтение: 10 минут(ы)

ВОСПОМИНАНІЕ.

(Элегія въ проз).

I.

Покосившіеся кресты, заросшія горною травой могилы, массивные, надутые спсью мавзолеи, сырые мрачные склепы и всюду чахлая зелень.
Но я люблю кладбища! Я люблю, одинокій, бродить по тучнымъ пажитямъ смерти, то скользя по ослизшей плит съ полустертою надписью о томъ, что ‘здсь погребено тло надворнаго совтника и кавалера’, то присаживаясь на ветхую скамейку съ водруженнымъ противъ нея круглымъ, колеблющимся столикомъ, то забираясь подальше, къ забору, гд зелень свже и гуще, и пролеживая по часамъ на дерновой могил, заросшей высокою, волнистою травой.
Я люблю лтніе вечера на кладбищ, когда кругомъ ни души, сторожъ уже заперъ ограду, кресты и памятники стоятъ, погруженные въ дремоту, нарушаемую то пробжавшимъ втеркомъ, таинственно пошептавшимся съ верхушками деревьевъ, то мелодичною трелью скромной пичужки, что пріютилась на ближайшемъ сучк и поетъ свою послднюю, вечернюю псню… Прощальный лучъ солнца пронизалъ листву и потонулъ въ свтло-голубомъ эфир тихаго безоблачнаго неба, но кругомъ свтло, какъ днемъ, и только высоко въ неб затеплившаяся вечерняя звзда робкимъ мерцаньемъ своимъ знаменуетъ наступленіе ночи.
Люблю я осенніе, срые дни, съ мелкимъ, словно сквозь сито сящимся, дождичкомъ, когда все кладбище, съ его крестами и памятниками, кажется закрытымъ воздушнымъ, голубымъ флеромъ, и каждая втка, каждый листъ какъ бы молча роняютъ тихія, печальныя слезы. Тогда горделиво возвышаются обозначившіеся сквозь пордвшую листву мокрые, блестящіе мавзолеи съ подножіями, покрытыми ковромъ желтыхъ листьевъ, и чернются деревянные кресты подъ снью кустовъ и деревьевъ, что склонили надъ ними на половину голыя втви съ вырисовывающимися пучками красной рябины.
Люблю я бродить по кладбищу и въ суровую, снжную зиму, когда въ неосвщенныхъ солнцемъ мстахъ снгъ лежитъ голубыми пластами, опушилъ и кресты, и могилы и на узкихъ тропинкахъ звучно скрипитъ подъ ногами. Все сковало морозомъ: и небо, посылающее на землю въ жаркихъ лучахъ солнца жизнь и тепло, и землю, которая, какъ очарованная красавица, заснула подъ холоднымъ дыханіемъ зимы и спитъ съ миріадами тварей, укрывшихся въ ея ндры, съ запасомъ могучихъ силъ природы,— спить, ожидая перваго весенняго дня, первой ласки горячаго солнца.
Медленно, постепенно идетъ весна, но каждый ея шагъ — побда, завоеваніе! Тамъ, высоко, совершается какой-то таинственный переворотъ, и солнце почаще начинаетъ заглядываться на очарованную красавицу-землю, все жарче и жарче становятся его объятія. Постепенно осдаетъ и рушится снговой покровъ, и все ниже и ниже становится то широкое поле, что привольно раскинулось за кладбищенскимъ заборомъ, а на немъ мало-помалу образуются проталины, и изъ воды, по ночамъ подергивающейся тонкимъ, какъ стекло, льдомъ, торчатъ уже срые кустики прошлогодней травы. И на кладбищ, гд-нибудь въ уголку, между могилъ у корня дерева, со стороны, обращенной на юг, снгъ растаялъ, подъ лучами солнца согрлась земля и пустила побги молодой ярко-зеленой травки. И что ей морозы, этой слабой, маленькой травк? Повянетъ она, приклонится, а тамъ согретъ ее солнце, и воспрянетъ она къ новой жизни еще лучше, еще зелене! А теплые весенніе втры дуютъ изо дня въ день, нагоняютъ сизыя тучи, что проливаются благотворнымъ дождемъ, сгоняютъ остатки снга, и вотъ наступило весеннее царство. Мягкою муравой покрылись могилы и пестрятъ скромными полевыми цвточками, изъ рыхлой земли поднимаются и тянутся кверху тонкія былинки кустарниковъ, все гибче длается ивовый прутъ и зелене становится верба,— распустилась она и развернулась въ блестящіе листочки, распухли почки на берез и рябин, а тамъ уже привтливо шумитъ все кладбище, подымая къ безоблачному небу кудрявыя верхушки деревьевъ. Весна! она пришла, наконецъ, въ своемъ чудномъ, зеленомъ убор, пышная и могучая, пришла обновить міръ, дать ему любовь и счастье, воскресить надежду, вру въ будущее!

II.

Какой скучный осенній день! Я бродилъ по размокшимъ, глинистымъ дорожкамъ кладбища и видлъ, какъ умирала природа. О ней плакало хмурое небо дождевыми слезами, и эти слезы не высыхали, только ихъ становилось все больше и больше. Людей хоронили люди и тоже плакали. Опираясь на руку военнаго, прошла молодая, элегантная дама, лицо ея было блдно, и она держала у глазъ надушенный батистовый платокъ. Кусокъ чернаго крепа на шляп разввался по воздуху и долго потомъ мелькалъ между деревьями… И я подумалъ: ‘этотъ крепъ будетъ еще свжъ и не выцвтетъ, когда въ сердц молодой вдовы зацвтетъ новая любовь’. Прошелъ молодой парень, только что похоронившій жену. Онъ шелъ мрачно, опустивъ голову и рукавомъ поддевки утирая слезы. И я подумалъ: ‘настанетъ весна, и гд-нибудь въ далекой деревн, куда удетъ этотъ парень, двушки начнутъ водить веселые хороводы, а онъ забудетъ это кладбище съ покосившимися крестами, забудетъ ту, которую оставилъ здсь, потому что въ его сердц разцвтетъ новая любовь’.
Я натолкнулся на жанровую картинку. Толстая женщина, повидимому, изъ мелкаго купечества, схоронила ‘самого’. Окруженная синклитомъ какихъ-то старушонокъ въ потертыхъ салопахъ, она долго плавала, причитывая и восхваляя доблести покойнаго. Старушонки хлопотали ‘помянуть’. Принесена была корзина внушительныхъ размровъ, все было вынуто и разставлено въ бесдк, какъ вдругъ налицо не оказалось самаго необходимаго предмета. Старушонки искали, искали и, наконецъ, собравшись въ кучу, принялись обсуждать:
— Да взяли ли мы его, родныя?
— Мн и ни къ чему, съ хлопотами-то.
— Ахти-хти! Что-то теперь станешь длать?
— Охо-хо!
Старушонки принялись причитывать, сокрушенно покачивая головами. Жужжанье и оханье обратили, наконецъ, вниманіе самой.
— Что это вы, бабочки? Что у васъ стряслось?— печальнымъ голосомъ спросила вдова.
— Ахъ, матушка-благодтельница,— хоромъ воскликнули старушонки,— ужь не знаемъ какъ и доложить твоей милости!
— Что же, что, милыя?
— Кофейникъ-то, благодтельница, кофейникъ…
— Ну?
— Дома забыли!
— Кофейникъ?! Ахъ!…
И вдова, въ безнадежномъ отчаяніи, хлопнула себя по бедрамъ…

III.

Вотъ он, ‘картинки жизни’, гд такъ часто смшное переплетается съ грустнымъ и тяжелая драма переходитъ въ водевиль!
Я оставилъ соболзновавшихъ о кофейник и ушелъ въ самую глухую часть кладбища. Тутъ не бываетъ почти никого, разв у какого-нибудь новенькаго креста безъ надписи, но украшеннаго свжими внками, увидишь склонившуюся фигуру женщины, да сторожъ въ сапогахъ, выпачканныхъ въ глин, съ лопатой на плеч, пройдетъ мимо, раскуривая свою трубочку. И затмъ ни души! Какъ тихъ этотъ уголокъ, примыкающій къ срому, покосившемуся забору и окруженный порослью молодыхъ березъ и осинъ, желтые и красные листья которыхъ, какъ лакированные, блестятъ на дожд!
Вотъ скамейка, которую мы сдлали съ другимъ человкомъ, разсчитывая проводить на ней лтніе вечера около тебя, бдный другъ! Какъ давно это было, но скамейка прочна и на широкой доск не стерлись еще иниціалы твоего имени. А вотъ и дубокъ, эмблема благородства и могущества, который мы посадили тогда. Онъ плохо ростетъ въ суровомъ климат и совсмъ не оправдываетъ значенія, приписываемаго ему. Да и какъ онъ можетъ развиваться тамъ, гд позорная, трусливая осина и глупая береза завоевали права гражданства и, въ самодовольномъ нахальств, лзутъ все выше и выше, словно пытаясь заслонить солнечный свтъ?

IV.

Я ушелъ сегодня на кладбище въ какомъ-то странномъ, тягостномъ настроеніи. Мн вдругъ сдлалось душно у моего очага, веселый дтскій смхъ, хлопоты жены и вся эта мелкая сутолока повседневной, будничной жизни раздражали мои нервы, и я ушелъ, чтобы побыть одному, ‘собраться съ мыслями’, потребовать у себя отчета.
Дождь все сялся и морской втеръ порывами проносился надъ кладбищемъ. Уныло качалъ онъ полуобнаженными верхушками деревьевъ и плъ все одну и ту же тоскливую, долгую псню.
О, пусть не слушаетъ эту псню ни счастливая мать, съ улыбкой укачивающая въ колыбели первенца-сына, ни юноша, мечтающій правдиво жить и честно мыслить, ни двушка, съ трепетомъ ожидающая перваго свиданія съ любимымъ человковъ!
Не для нихъ эта сердитая пснь обличенія. Эта псня для насъ!
Сидя надъ прахомъ бднаго друга, я разобралъ себя и — ужаснулся, и не зналъ, что отвтить, какъ защитить себя, когда увидлъ, какая пропасть раздляетъ прежняго меня отъ настоящаго. Я придумывалъ слова оправданія, но они замирали во мн, мысль цпенла и сердце билось, какъ у преступника.
Но разв я совершилъ преступленіе? Нтъ! Я сдлалъ то же, что другіе, отошелъ, замкнулся въ личную жизнь. И никто не станетъ порицать меня, иные даже похвалятъ.
Но совсть, совсть!… Я слышалъ ея неподкупный голосъ въ сердитомъ вс втра, въ сухихъ звукахъ сталкивавшихся между собою верхушекъ деревьевъ, въ шелест мертвыхъ листьевъ, которые, кружась въ дымк дождеваго тумана, падали къ моимъ ногамъ.

V.

Я всталъ, миновалъ ограду и вышелъ на дорогу. Было темно и грязно и я съ трудомъ подвигался впередъ. Впереди меня, безпорядочною группой, чуть замтно свтились огоньки. Они словно манили и звали, словно говорили мн: ‘Иди, иди домой! Тебя ждутъ обязанности, семья! Разв ты вправ думать о томъ, о чемъ думалъ?’
И я пошелъ торопливо.
Втеръ утихъ, и ночь подступила незамтно, словно крадучись, потомъ вдругъ опустилась надъ городомъ и затянула его въ непроницаемую, холодную паутину. Въ туманномъ сумрак возвышались столпившіяся въ безпорядочную срую кучу пяти-этажныя громады, съ безчисленнымъ множествомъ трубъ, словно часовыхъ на вышкахъ, внизу черными корридорами извивались широкія улицы съ длинными лентами мерцавшихъ фонарей. Ни шаговъ, ни дребезжанья дрожекъ не было слышно, только разв басистый гудокъ парохода, пустившагося въ опасное плаваніе по темной рк, на минуту оглашалъ окрестность и, слабо стеня, замиралъ въ отдаленіи. И надъ заснувшимъ городомъ низко повисли черныя тучи, плотною пеленой затянувъ все небо.

VI.

Вотъ мой очагъ! Онъ встртилъ меня и тепломъ, и покоемъ, ярко горла лампа на моемъ стол, стны моего кабинета привтливо глянули на меня. Дти уже спали, и только жена поджидала меня, сидя за книгой. Но есть предлы всему,— даже семейному счастью,— и вотъ я снова остался одинъ. Вс заснули. Весь домъ, набитый жильцами, какъ Ноевъ ковчегъ, успокоился, отошелъ къ благодатному сну.
Я сижу одинъ въ своей комнат и слышу, какъ послдніе отзвуки жизни замираютъ въ ночномъ безмолвіи, и каменная громада, въ которой, съ утра до поздняго вечера, кипла и металась лихорадочная сутолока множества живыхъ существъ, замолкла, какъ заснувшій глубокимъ сномъ богатырь…
Спите, спите вс!
О, отчего цлительный сонъ не сходитъ на меня, отчего пылаетъ моя голова, полузабытыя воспоминанія давятъ мою душу и тни прошлаго, съ укоризной на лицахъ, встаютъ предо мной?! Уйдите, оставьте меня! Я отдалъ вамъ дань молодости и увлеченія, я былъ съ вами, мое сердце билось вашими надеждами, скорбло вашими скорбями, мои губы шептали ваши молитвы и ваши проклятія, я жилъ вашею жизнью, я былъ вашъ, но теперь… о, не требуйте отъ меня ничего, забудьте, оставьте меня!…
Или, вы думаете, я забылъ?
Я ничего не забылъ!

VII.

Я помню, тогда была такая же темная осенняя ночь. Насъ было трое въ крошечной комнатк пятаго этажа. Мерзкая комната! Было темно, вс предметы сливались въ одну безразличную массу, и только уголъ подушки, съ покоившеюся на ней блдною головой, тусклымъ пятномъ вырисовывался изъ мрака.
Это былъ третій. Онъ былъ недолговременнымъ жильцомъ и въ этой комнатк, и въ этомъ мір.
Тишина прерывалась тяжелымъ дыханіемъ и сухимъ, мучительнымъ кашлемъ, и въ тактъ дыханія умиравшаго, я помню, маятникъ стнныхъ часовъ съ механическою точностью отчеканивалъ свое рзкое ‘тикъ-такъ’, словно отсчитывая остававшіяся минуты жизни.
Голова умиравшаго повертывалась то въ одну, то въ другую сторону, какъ бы усиливаясь приподняться съ подушки, и каждый разъ безпомощно оставалась на мст. Тонкіе, исхудавшіе пальцы больнаго комкали край одяла.
— Мн кажется, скоро наступитъ агонія!— шепнулъ мн другой товарищъ.
Онъ былъ плечистый, рослый человкъ. Неподвижно сидлъ онъ на диванчик, скрестивъ на груди руки и мрачно сдвинувъ брови, и все время не сводилъ глазъ съ умиравшаго товарища.
— Да, кажется!— такъ же тихо отвчалъ я.

VIII.

Помню, какъ я тогда дрожалъ. Все у меня внутри и дрожало, и билось. И не отъ страха,— нтъ. Я не боюсь умирающихъ, и тмъ боле не боялся того. Было какое-то другое чувство, объяснить которое я не могъ…
Я всталъ и только что началъ подходить къ кровати, какъ онъ вздрогнулъ, словно его кто разбудилъ, хотя, я убжденъ, онъ не спалъ. Мн показалось, что онъ прошепталъ что-то. Я нагнулся къ нему, онъ схватилъ меня за руку, крпко сжалъ ее своими горячими пальцами и, впиваясь въ меня лихорадочнымъ взглядомъ, сказалъ:
— Не мирись!
Мучительно медленно тянулось время. Маятникъ стучалъ безъ конца. Съ улицы не доносилось ни звука. Даже дыханіе умиравшаго словно пресклось.
И вдругъ, среди этой томительной, словно чего-то ждущей тишины, я уловилъ шепотъ. Сначала онъ былъ слабъ и неясенъ, но затмъ сдлался громче. Умиравшій лежалъ съ открытыми глазами и блдною рукой что-то ловилъ и снималъ въ воздух, подобно тому, какъ снимаютъ паутину.
Онъ смотрлъ прямо на насъ яркими, лихорадочно блиставшими глазами, но не узнавалъ ни того, ни другаго, взглядъ его былъ безуменъ.
— Одинъ… одинъ!— шепталъ онъ,— никто… я одинъ… Свтъ падаетъ… падаетъ сверху….
Ночь, тишина, безсвязныя, непонятныя слова умиравшаго, произносившіяся скороговоркой, зловщій стукъ маятника,— все дйствовало на насъ такъ, что намъ обоимъ было не по себ.
Но шепотъ становился все безсвязне и тише, — словъ уже нельзя было разобрать. Наконецъ, бредъ прекратился.
Вдругъ блдная рука, откинулась изъ-подъ одяла. Мы подошли къ постели.
— Не спите оба?— тихо спросилъ онъ.
Обыкновенно мы чередовались, но въ эту ночь мы ждали конца. Ему особенно было нехорошо.
— Не хочется спать,— отвчалъ я.
— А скоро разсвтъ?— спросилъ онъ, и тотчасъ заговорилъ:— Мн лучше… я скоро поправлюсь. Я видлъ сонъ, мы хали на лодк… солнце свтило… потомъ видлъ старуху свою въ чепц… она…
Онъ умолкъ, какъ бы задумался, и отвернулся къ стн.

IX.

Не помню, сколько прошло такъ времени. Ночь длилась, длилась безъ конца. Маятникъ все стучалъ. Мы сидли молча, прислушиваясь къ тяжелому, свистящему дыханію умиравшаго.
И вдругъ у него начался пароксизмъ сильнаго кашля, онъ былъ сухой, звенящій, безъ перерыва. Одновременно началось сердцебіеніе. Умиравшій стоналъ, жаловался на страхъ, тоску. Мы ухаживали за нимъ,— все было напрасно! Онъ метался по постели, хваталъ подушку, тюфякъ, рвалъ воротъ рубашки, молилъ то посадить себя, то взять и нести куда-то, наконецъ, сжавъ обими руками высохшую грудь и прислонясь къ подушк лицомъ, онъ замеръ въ такомъ положеніи.
Мы оба подошли къ окну и сли. Мы ничмъ не могли помочь ему. Молодой организмъ, подточенный страшною болзнью, длалъ послднія усилія въ борьб со смертью,— оставалось ждать конца.
Я помню, какъ мрачно было лицо товарища. Сдвинувъ брови, онъ тихо барабанилъ пальцами по подоконнику, и вдругъ, однимъ толчкомъ, распахнулъ окно.
Струя сыраго воздуха ворвалась и обволокла наши лица. Товарищъ смотрлъ въ темноту ночи, тяжело дыша. Въ одномъ мст тучи немного разсялись и образовалось крошечное пятнышко голубаго неба. Онъ долго смотрлъ на это пятнышко, какъ-то странно волнуясь, и его волненіе сообщилось мн.
Но до разсвта было далеко.
Вдругъ меня словно кто толкнулъ сзади,— я оглянулся.
Умиравшій сползъ съ подушки. Въ темнот чуть обрисовывалось необычайно блое лицо. Изъ груди вырывались какіе-то странные звуки, похожіе на клокотанье. Онъ сдлалъ слабое движеніе рукою, — рука такъ и осталась простертою впередъ. Клокотанье стихло, и тло, съ выдавшимися мстами на груди и колняхъ, вытянулись во всю длину….

X.

Помню, какъ удивило насъ странное спокойствіе того, кто нсколько минутъ назадъ такъ страдалъ и метался. Помню, какъ насъ удивила тогда и необычайная тишина, которая наступила тотчасъ же, казалось, даже маятникъ пересталъ стучать.
Я сказалъ что-то товарищу, онъ подошелъ къ тому, взялъ его руку, отступилъ на шагъ, потомъ нагнулся, взялъ об руки умершаго и, медленно заводя, сложилъ ихъ у него на груди. ‘Пришелъ, братцы, къ вамъ умирать! Не постуйте, гость непріятный, да что длать, вдь, не надолго!’ — вспомнились мн слова умершаго, когда однажды, возвратясь въ эту комнату, я увидлъ его, посл долгихъ лтъ невольной разлуки, желтаго, худаго, сидвшимъ на стул въ согбенной поз.
Подл валялся чемоданчикъ, жалкій, истерзанный, какъ и его бдный хозяинъ.
Вотъ онъ и теперь лежитъ подъ кроватью. Что въ немъ? Помнится, разъ мы оба заглянули туда. Съ какимъ неизъяснимымъ выраженіемъ любви вынулъ онъ бережно завернутый въ газетный листъ портретъ старушки въ чепц съ широкими лентами, поцловалъ его и крпко прижалъ къ груди.
— Вотъ все, что у меня осталось! Этого отнять не могли!— съ гордостью сказалъ онъ.
‘Все, что осталось!’
А жизнь отнята! И за что?…
Мутный, блесоватый разсвтъ заглядывалъ въ маленькое оконце. Маятникъ, попрежнему, монотонно стучалъ. Длинный предметъ бллся на кровати…

XI.

Мы долго сидли съ товарищемъ. Въ присутствіи трупа, мы, молча взглянувъ только одинъ на другаго, какъ бы дали слово идти вмст… Но странно, мн почему-то казалось, что товарищъ все время смотрлъ на меня съ недовріемъ… О, теперь я вижу, что онъ былъ правъ, и оскорбляться было не на что. Онъ не измнилъ своему слову, шелъ прямо по избранному пути, мужественно перенося удары судьбы, а я…
Кто это сейчасъ шепнулъ мн въ уши слово: ‘отступникъ’? Это я… я самъ, это — моя совсть!
Мы разстались. Я никогда больше не встрчалъ его, но услышалъ однажды о немъ, и еще глубже запрятался въ раковинку личнаго счастья. Тутъ было такъ много хорошаго, того, что, казалось, поднимало душу: милое женское лицо, и счастье, и любовь… И въ то время, когда тамъ, во мрак, гибли одинъ за другимъ лучшіе люди, я, отступникъ, себялюбиво наслаждался…
Теперь — конецъ! Пустырь вокругъ меня, но за то я въ тихой пристани, пользуюсь уваженіемъ окружающихъ, любовью семьи,— чего мн желать боле?
Но странно, отчего иногда, несмотря ни на время года, ни на какую погоду, меня тянетъ туда, къ молодому дубку у покосившагося забора? Отчего иногда мерещится мн блдное лицо на подушк, отчего вспоминается мн этотъ шепотъ: ‘не мирись!’ и долгій, недоврчивый взглядъ другого?
Ахъ, призраки прошлаго, зачмъ приходите вы, зачмъ тревожите мой покой?!

XII.

Томительная ночь безъ сна, ночь воспоминаній, зачмъ такъ длишься ты? Скоре бы разсвтъ, скоре утро,— хоть срое, скучное, съ тревогами и заботами будничной жизни,— но только не эта ночь!
Но она окутала городъ надолго и держитъ его въ холодно-влажныхъ объятіяхъ…
Какъ тихо, какъ душно!
Вс испаренія, что этотъ усыпленный гигантъ скопилъ въ теченіе дня на скользкихъ мостовыхъ и въ стнахъ своихъ каменныхъ тюремъ, сизою дымкой разостлались по улицамъ, и потонули въ ней контуры домовъ, церквей и театровъ, потонули безмолвные рынки, сады, гранитныя набережныя, омываемыя широкими волнами черной рки, потонули дворцы, монументы…
Мракъ и безмолвіе!
Словно нкій демонъ, носясь надъ городомъ, покрылъ его своимъ чернымъ крыломъ, и все притаилось, все замерло въ паническомъ страх…
И этотъ демонъ шепчетъ мн въ уши: ‘Отступникъ! Отступникъ!..’

К. Баранцевичъ.

‘Русская Мысль’, кн. II, 1887

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека