Вопрос о свободе журналистики во Франции, Чернышевский Николай Гаврилович, Год: 1859

Время на прочтение: 33 минут(ы)
H. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах
Том V. Статьи 1858—1859
М., ГИХЛ, 1950

ВОПРОС О СВОБОДЕ ЖУРНАЛИСТИКИ ВО ФРАНЦИИ1

Часто говорят, что мы мало знакомы с бытом и учреждениями Западной Европы. Но, что еще хуже, надобно прибавить, что и те немногие понятия, какие мы имеем об этих предметах, чаще всего бывают фальшивы. Обыкновенно мы и хвалим учреждения Западной Европы неудачно, и осуждаем их несправедливо. Об ошибочности похвал случалось нам говорить очень часто, а теперь, мы хотим обратить внимание на неосновательность порицаний. Примеры ее встречаются на каждом шагу. Начнем мы, например, порицать французскую централизацию и, чуть дело дойдет до задора, готовы мы бываем на основании одного этого факта объявить, что французы ни к чему порядочному непригодны. Но какова бы ни была чрезмерность французской централизации, все-таки она ничего не значит по сравнению с тем, как живем мы сами. У французов, например, нет и понятия о том, что если в каком-нибудь Кальвадосском департаменте подрались две государственные крестьянки (употребляем этот термин как более привычный нам для обозначения того, что обе эти женщины были свободного состояния, а не крепостные), то дело об их драке, не стоящее выеденного яйца, может дойти до высших инстанций парижского правительства и раза три возвращаться к местному начальству для дополнения справками, чтобы каждый раз- являться опять в Париж в новом и толстейшем виде. Французы также не имеют понятия о том, что если какой-нибудь дижонский мещанин или разночинец вздумает переменить две доски в кровле своего домика, протекающей от дождя, то предварительно должно ему испросить на это разрешение от дижонской строительной комиссии, и дело пойдет на рассмотрение самого префекта. Мало ли в чем не имеют понятия французы! Если не ошибаемся, они не имеют понятия даже о строительных комиссиях, и мы употребили этот термин только для удобопонятности.
Из всех стран Западной Европы особенно много самых горьких изобличений перепадает от нас на долю Австрии и Франции. Мы справедливо и очень сильно соблазняемся необыкновенной стесненностью австрийской жизни, и деспотизм, под которым изнемогают благодатные страны дунайского царства, возбуждает в нас сильнейшее негодование, мы даже краснеем от мысли, что столь унизительные для человека учреждения бесславят собою ту часть света, в которой живут такие просвещенные народы, [как англичане, бельгийцы и мы, но] для Австрии все-таки еще извинительно терпеть такую участь, какой она подвержена, по нашему мнению, это государство никогда не знало более легких времен. Но вот, посмотрите на французов. У них, не говоря уж о временах слишком дальних, на нашей памяти был Людовик-Филипп с палатою пэров и с палатою депутатов, о самом Людовике-Филиппе слышали мы в те времена очень мало’ (только потом догадались мы, что втихомолку распоряжался он во Франции всем, как хотел), палата пэров тоже вела жизнь не шумную, но зато палата депутатов! Вот в ней какие были ораторы и каким вольным языком обо всем рассуждали! Всходит, бывало, на кафедру Гизо и говорит: ‘Могущество Франции основано на ее свободе, и правительство ничего не делает иначе, как по свободному согласию свободных представителей страны’. Каково! Ведь первый министр, а в двух фразах три раза произнес слово ‘свобода’. Палата восхищается, и мы тоже. Только что сходит он с кафедры, карабкается на нее маленький Тьер и дает окрик на Гизо своим пискливым голосом: ‘Что ты там толкуешь о свободе? Ты вот бери пример с меня: вот я так уж можно сказать друг свободы, а ты мало ее любишь!’ Вся палата аплодирует, и вся Европа восхищается горячностью любви Тьера к свободе. Но Гизо не дался в несправедливую обиду: он уже опять на кафедре и говорит: ‘Тьер утверждает, что я мало люблю свободу. Нет, я очень ее люблю, я должен сказать, что жить без нее не могу’. Палата аплодирует больше прежнего, и Европа дивится великости любви Гизо к свободе. Вот какие были времена, а теперь что?2
Мы вспомнили все это по случаю недавних статей во французских газетах, жалующихся на свое нынешнее угнетение, вспоминающих о блаженных временах своей свободы и требующих ее восстановления. Читая эта статьи, мы подумали, что счастливы были бы, например, австрийские журналисты, если бы подвергались точно такому же угнетению, как французские.
Читателю известно, что вместе со многими другими конституционными правами общественного мнения после 2 декабря 1851 года была уничтожена во Франции также и существовавшая в ней свобода журналистики. Шума по этому поводу было очень много, и ниже мы увидим, кто, собственно, был виноват в этой потере: действительно ли вина падает главным образом на тогдашнего президента республики, нынешнего императора Наполеона III, или скорее на людей, хвалящихся тою любовью к свободе, которую будто бы выказывали, когда были правителями государства при Людовике-Филиппе, а теперь прежде всего, чтобы понять жалобы и требования, надобно взглянуть на законы, которым подчинено печатное выражение мнений во Франции.
У нас многие полагают, что во Франции теперь в самом деле нет свободы печатного слова. Как сказать об этом? Оно, если хотите, ее действительно нет во Франции по сравнению с свободою печатного слова в Англии, в Швейцарии, в Бельгии, в Соединенных Штатах. Но если сравнить Францию даже с Пруссией, то окажется, что во Франции печатное слово едва ли не свободнее. Во-первых, все стеснения, какие только есть во Франции, относятся единственно к газетам да и то не ко всем, а лишь исключительно к политическим. Для книг решительно никаких стеснений не существует. Мы видывали людей, разумеется русских, которые до того высоко образованны и, можно сказать, учены, что для всех своих знакомых кажутся оракулами, и которые между тем очень приятно удивлены были появлением книги Токвиля о французской революции, книги, которая под предлогом истории содержит памфлет против нынешней правительственной системы во Франции 3. Если бы они лучше знали нынешние французские законы о книгопечатании или по крайней мере помнили бы, какие книги беспрепятственно издавались в Париже постоянно с самого учреждения самодержавной власти Наполеона, они сами посмеялись бы своему восхищению по случаю напечатания в Париже книги Токвиля. Правительство Наполеона III, как ни сурово смотрит оно на политическую литературу, никогда не считало удобным присваивать себе власть просматривать книги до их напечатания. В форме книги французские писатели всегда могли издавать все, что хотели, да и не могли встречать в этом затруднения, потому что, как мы сказали, правительство никогда не брало на себя права останавливать печатание какой бы то ни было книги. Действительно, Прудон издавал свои новые сочинения в Париже так же беспрепятственно, как издавал бы их в Брюсселе или Лондоне, хотя основная мысль его постоянно одна и та же — мысль, что всякое правительство, в какой бы форме ни было, противно общественному благу, и хотя эта мысль по его обычаю выражается у него всегда самым резким, эффектным, часто циническим образом с постоянными обращениями к Наполеону III в том духе, что способ его действий подрывает во французской нации всякое доверие к правительству 4. Постоянно также печатались в Париже новые томы ‘Истории французской революции’ Луи Блана, хотя Луи Блан — изгнанник, осужденный на вечное заключение в крепости, и хотя вся его история написана в доказательство того, что единственная правительственная форма, пригодная для Франции, есть республиканская, а все другие правительства могут держаться во Франции только насилием, обманом, развращением народа и инквизиционными средствами. Эти книги печатались в Париже, и подобные им продолжают печататься так же свободно, как будто какие-нибудь учебники арифметики или алгебры. Мы упомянули только о двух писателях, которые особенно известны своим крайним республиканским образом мыслей и непримиримым ожесточением против Наполеона III и которые могли бы казаться опаснее всех других по своему влиянию на публику. Но просмотрите списки книг, издаваемых в Париже: вы увидите между ними десятки и сотни республиканских сочинений. Точно так же вы увидите и множество сочинений, написанных в пользу Бурбонов или в пользу Орлеанского дома. Правительство Наполеона III никогда не решалось и не могло стеснять той части литературы, которая имеет форму книг.
Все жалобы на стеснение свободы печатного слова во Франции относятся исключительно к политическим газетам и к той части журналов, которые посвящены политике. Но и тут напрасно было бы думать, что правительство Наполеона III присвоило себе какие-нибудь прямые средства помешать напечатанию какой бы то ни было статьи в каком бы то ни было духе. Оно узнает о содержании номера газеты только уже по его напечатании. Итак, кто отваживается на риск, может и в газете напечатать, что ему угодно. В чем же состоит стеснение? Статьи, содержание которых было бы по французским законам преступно, подвергались бы судебному преследованию, которое и начинается и производится людьми, независимыми по своему положению от администрации. Но не это называется во Франции стеснением, напротив, газеты только того и требуют, чтобы их преследовали судебным порядком, определив какие угодно строгие правила о том, что должно считаться преступным в печати. Стеснены газеты совершенно другим средством, которое предоставило себе правительство знаменитым декретом 17 февраля 1852 года. Этот закон дает министру внутренних дел власть делать газетам замечания или выговоры (avertissements) и прибавляет, что издание газеты, получившей два выговора, может быть приостановлено на два месяца министром, по прошествии этого срока газета продолжает выходить, но если еще раз подвергнет себя замечанию, то может быть запрещена. Нет надобности говорить, что замечания делаются публично, печатаются в получающей их газете и во всех других газетах.
Не может подлежать ни малейшему сомнению то, что подобный способ наносить материальный вред газетам через временную остановку или запрещение их решением одной административной власти без правильного суда с свободною и полною защитою должен очень значительно стеснять свободу политических прений в газетах, и мы нимало не думаем находить удовлетворительным положение, в которое поставлены французские газеты введением системы замечаний. Но все-таки было бы ошибочно мерить каким-нибудь австрийским или неаполитанским масштабом простор критики, остающейся у французских газет и при этой системе. Обратим внимание хотя на то обстоятельство, что замечания делаются публично с указанием мест, вызвавших замечание. Всякое замечание, перепечатываясь во всех газетах, становится предметом рассуждений целой публики, возбуждает сильные толки, поэтому было бы неосновательно сказать, что административная власть может действовать тут безотчетно: напротив, она должна действовать очень осмотрительно, чтобы не навлечь на себя насмешек или раздражения публики неосновательностью или мелочностью повода к данному ею замечанию, мало того, она не может быть щедра на раздачу замечаний, потому что иначе шум, возбужденный этим замечанием, превратился бы в сильный ропот, оживляясь новыми столкновениями: необходимо бывает ждать, пока затихнут толки по одному поводу, чтобы сделать новое замечание, — и действительно, самые суровые к политическим прениям министры, каков был Эспинас, прибегали к замечаниям очень редко.
Но еще важнейшим обеспечением для очень широкого простора газетной критики служит самая цель, для которой введены замечания. У нас многие, меряя, как мы выразились, французские отношения на масштаб вовсе не французский, воображают, будто бы правительство Наполеона III стесняет газеты для того, чтобы избавить свои распоряжения от печатной критики. Вовсе нет: как бы ни судил кто о принципах этого правительства, но нельзя отказать ему в сообразительности и просвещенности. Потому оно при всем своем полновластии никогда не забывало, что предоставление его действий свободному разбору публики приносит пользу ему самому. Оно знает, что самый сильный источник могущества есть популярность, а популярность предполагает живое участие общества в государственных делах, а без свободы судить о них угасает всякая охота интересоваться ими. Итак, предоставлять свои действия критике оно считает необходимым для собственного могущества. Этого мало: оно, как правительство просвещенное, понимает, что ошибки приносят больше всего вреда тому, кто их делает, и что исправлением своих ошибок может оно восстановлять свои выгоды, потерпевшие от ошибок, потому оно никогда не теряло, — не скажем просто: готовности… нет, надобно сказать сильнее: никогда не теряло искреннего желания слышать как можно больше рассуждений о своих действиях, видеть все свои ошибки обнаруживаемыми. Это в нем нельзя назвать терпимостью: это — внушение собственного его интереса. Итак, вовсе не желание прикрыть свои действия от критики заставляет правительство Наполеона III держаться некоторых стеснительных мер относительно газет: оно никогда не имело этого недальновидного желания. Причина стеснительных мер совершенно иная, не существующая нигде, исключая одной Франции, кроме царствующей бонапартовской династии Франция имеет две династии претендентов: Бурбонскую и Орлеанскую. Мы знаем, что все другие европейские державы избавлены от этого странного и жалкого положения. Вдобавок Франция, также только одна из всех европейских монархий, имеет сильную партию республиканцев. Наши слова, что ни один престол в Европе не имеет такого отношения к идее республики, как французский престол, нуждаются в объяснении. У нас привыкли думать, что республиканцы существуют не в одной Франции, а также, например, и в Германии, в Австрии, в Италии. Да, действительно, есть в этих странах люди, горячо говорящие в пользу республиканской формы, но с ними такое практичное и сообразительное правительство, как правительство Наполеона III, поладило бы легко, потому что существенную идею всех этих республиканцев составляют стремления, весьма и весьма совместные с монархическою формою, и за идею республики берутся они только из-за того, что находят невозможным ожидать осуществления этих стремлений от своих государей. Например, в Германии жизненный вопрос — национальное единство, и если бы, например, немецкие республиканцы увидели, что прусское правительство энергически стремится к исполнению общего желания, они стали бы самыми горячими приверженцами этого монархического правительства. Если б королем прусским был теперь Фридрих Великий, не существовало бы ни одного республиканца в Германии: он сумел бы воспользоваться стремлением, которое теперь только с отчаяния приходит к республиканству, но при таком правителе, как Фридрих II, привело бы только к расширению владений прусского короля на всю Германию. Маццини вообще причисляется к самым непреклонным республиканцам, какие только существуют в Европе, он — оракул многочисленных республиканцев Италии. Что же сделал он теперь, когда явилась надежда, что король сардинский станет предводителем итальянской нации в осуществлении ее независимости и единства? Он объявил, что всеми силами своими будет поддерживать сардинского короля, и разослал к итальянским республиканцам циркуляр, предписывающий им делать то же самое. Это показывает, что для него и для них республиканская форма также служит только средством к учреждению национальной независимости и единства при нерасположении монархических правительств Италии серьезно стремиться к этому, и как только одно из этих правительств выказало такое стремление, они обнаружили полную готовность отбросить мысль о республике и быть самыми жаркими приверженцами монархического правительства. Таковы республиканцы и во всей остальной Западной Европе, кроме Франции: у них сущность желаний состоит не в учреждении республиканской формы, а в осуществлении национальных потребностей, которые сами по себе не только совместны с монархическою формою, но которые даже придали бы небывалое с той поры могущество монархическому правительству, взявшемуся за их исполнение. Эти люди хотят республиканской формы только из отчаяния, только потому, что монархические правительства не хотят взяться за исполнение национальных потребностей. Если бы, сказали мы, Франция имела только таких республиканцев, правительство Наполеона III умело бы поладить с ними, сделать их самыми ревностными своими приверженцами, потому что оно готово удовлетворять всем национальным стремлениям, совместным с монархическою формою. Но, говорили мы, из всех европейских монархий в одной Франции есть республиканцы иного рода, — люди, которые хотят прежде всего не каких-нибудь частных преобразований, а именно учреждения республиканской формы, в одной Франции есть люди, которые действительно и в сущности республиканцы. Вот поэтому-то правительство Наполеона III принуждено бороться против них, они и оно непримиримы по принципу.
Итак, мы находим во Франции три партии: бурбонскую, орлеанскую и республиканскую, которые неприязненны не каким-нибудь действиям Наполеона III, а самому существованию его правительства, которые хотят исключительно низвержения империи. Только необходимость мешать этому их стремлению заставляет правительство Наполеона III иметь контроль над политическими газетами. Те газеты, которые не хотят именно низвержения нынешней династии, имеют полную свободу, администрация стесняет только те газеты, которые служат представительницами партий, непримиримо стремящихся к низвержению династии. Но и тут мы ошиблись бы, если бы стали судить о размере стеснения по нефранцузским понятиям. Правительство есть факт, а не теория, его деятельность состоит в практических распоряжениях, а не в метафизических размышлениях. Правительство Наполеона III очень хорошо понимает это и потому в самом контроле своем над газетами обращает внимание только на практику, а не на теорию. Всем известно и ему лучше всех, что такая-то газета защищает дело Бурбонов, другая — дело Орлеанской династии, третья — дело республики. Каждая из них открыто называет себя принадлежащею к той партии, которой держится: ‘Sicle’ 5, например, нимало не скрывает своих республиканских убеждений. Правительству до этого дела нет: оно не считает нужным заниматься теоретическими предпочтениями и отвлеченными рассуждениями, оно не хочет только того, чтобы прямым образом приглашали публику отвергать его власть. Таким образом, положение журналистики во Франции имеет следующие главные черты.
Газеты, подобно книгам, издаются без всякой зависимости от правительства: они могут печатать все, что хотят. Но книги подлежат только судебному преследованию в случае своей преступности, в отношении их существует полная свобода слова, газеты, напротив, подлежат еще административному стеснению посредством замечаний и следующих за замечаниями временных остановок и запрещений издания. Но система замечаний имеет своею целью не стеснять газеты в разборе правительственных действий, а только ограждать существование царствующей династии от прямого возбуждения публики к ее низвержению. Итак, системе замечаний подлежат только специально политические газеты, те из них, которые признают царствующую династию, никогда не могут бояться замечаний, что бы ни говорили о правительственных действиях, как бы сильно ни указывали на их ошибочность. В этих границах пользуются свободою критики и те газеты, которые не признают нынешней династии: они могут сколько им угодно разбирать действия правительства и подвергаются опасности получить замечание лишь тогда, когда, не довольствуясь теоретическим защищением своих принципов, враждебных нынешнему правительству, хотят возбуждать публику к низвержению нынешней династии. Да и в таких случаях замечания даются очень редко, только в крайности, когда полемика против династии заходит уже слишком далеко. Однакож мы постоянно слышим жалобы французских газет на стеснительность такого положения, а в последнее время эти жалобы усиливались до того, что недели две или три составляли главный предмет газетной полемики. Правда, французы могут находить, что у них теперь журналистика стеснена гораздо больше, нежели как привыкли они при Луи-Филиппе, но даже из тех наполненных жалобами статей, которые мы приведем, читатель увидит, как велик простор критики, остающейся у французских газет.
Надобно рассказать, каким образом началась усиленная полемика французских газет против стеснительного положения, в которое поставлены они системою замечаний. В одном из наших политических обозрений было замечено, что неудовольствие, возбужденное во Франции условиями Виллафранкского мира, заставило правительство сделать разные уступки общественному мнению для смягчения порицаний за одно дело вызовом похвал за другие распоряжения6. Самою важною из этих уступок было обнародование амнистии7. Она простиралась не только на людей, но и на издания. Кроме того, что дано было позволение возвратиться во Францию всем политическим изгнанникам, объявлено было, что уничтожается действие всех замечаний и судебных штрафов, которые лежали на газетах. Это облегчение вместе с общим понятием о необходимости уступок произвело слухи, что правительство готовит изменение законов о тиснении для освобождения журналистики от прежних стеснений. Около того времени, когда усилились слухи об отменении декрета 17 февраля 1852 года8, происходило открытие департаментских советов. Президентами департаментских советов назначаются почетнейшие лица государства, которые пользуются этим случаем для произнесения политических речей, излагающих положение государства и намерения правительства. Граф Морни, председатель одного из советов, произнес речь, в которой нашлись два места, подтверждавшие слух об освобождении журналистики. Граф Морни доказывал, что англичане напрасно подозревают французское правительство в неприязненных планах против Англии, основываясь на враждебном тоне газет, служащих полуофициальными органами французского правительства. О том, что газеты, нападающие на Англию, состоят в дружеских отношениях к правительству, граф Морни, конечно, не захотел говорить, но зато доказывал, что французские газеты могут писать, что им угодно, потому что цензуры во Франции нет, и заключал, что правительство не должно быть подвергаемо ответственности за мнения журналистов, которые пользуются полною свободою. Зная положение французской журналистики, читатель видит, что граф Морни утрировал ее независимость. Но само собою выводилось из его слов, что правительство находит выгоду быть освобожденным от ответственности за мнения газет и, стало быть, не безусловно отвергает мысль возвратить им часть отнятой независимости. Кроме того, граф Морни употребил в своей речи общую фразу, которую истолковали в смысле расширения свободы вообще: он сказал, что амнистия служит вступлением в новую эпоху.
Утвержденные этою речью в доверии к слухам об отменении стеснительной системы замечаний, все больше или меньше либеральные французские газеты занялись этим вопросом и начали помещать статьи, доказывавшие вред, приносимый стеснительною системою. Начиная с 10 сентября нового стиля, явился целый поток статей подобного содержания. Из них мы выбираем ту, которая была помещена в ‘Journal des Dbats’ 14 сентября и носила подпись Камюса, секретаря редакции, в знак того, что все редакторы выражают в ней свое общее мнение. Она интересна не столько сама по себе, сколько потому, что послужила предлогом для более мужественного развития той же основной идеи в ‘Presse’9. Вот статья ‘Journal des Dbats’:
‘Говорят и даже позволяют говорить, что в намерения императора входит в скором времени освободить журналистику от стеснений, вынужденных обстоятельствами, к счастию временными. Некоторые скромно радуются этому, другие до чрезвычайности тревожатся. Что касается нас, мы, конечно, были бы рады принять снова обычаи свободы журналистики, если эта свобода должна быть нам возвращена, и мы поспешим успокоить насчет нас тех, которые боятся, что восстановление свободы журналистики поведет ко всевозможным беспорядкам. Мы не злоупотребим правом, которое будет нам возвращено. Мы не злоупотребляли им, когда оно было бесспорным правом, торжественно признанным всеми государственными властями, подчиненным только контролю законов и надзору судебной власти. Точно так же мы не злоупотребим им, когда оно будет нам возвращено, потому что мы не забудем, что можем опять потерять его, что общие учреждения страны созданы не в видах защиты свободы печати, что общественное мнение довольно равнодушно в этом деле, что администрация, привыкшая к комфорту общего молчания, не будет с удовольствием смотреть на те противоречия, какие может встретить, что защитника мы будем иметь только в одном императоре, который, не побоявшись амнистии и дав ее наперекор многим, конечно не побоится свободы печати. Но этот всемогущий защитник не может быть всегда внимателен, всегда хорошо ознакомлен с делом. Итак, мы знаем, что если нам будут восстановлены права, то мы будем вновь подвержены и опасностям. Однакож мы не колеблемся. Опасность речи мы предпочитаем болезни молчания.
Болезнь молчания… мы расположены думать, что если есть побуждение, могущее склонить императора к восстановлению свободы печати, это побуждение должно состоять в том, что он видит и понимает, как распространилась в нашей стране эта болезнь. Для главы великого государства должно быть самым тяжелым чувством видеть, что общество, им управляемое, впадает в летаргию, находить себя, так сказать, окруженным пустотою, находить себя одного действующим, себя одного мыслящим, себя одного говорящим в толпе, отвыкшей от заботы думать и действовать. Я не то хочу сказать, чтобы французское общество дошло до такого состояния, — далеко нет, наш общественный организм во многих отношениях полон жизни и силы. Что может быть сильнее, могущественнее и энергичнее нашего военного общества? Что может иметь более здорового демократизма? Если б во Франции по действию какой-нибудь пневматической машины жизнь постепенно удалилась почти из всех частей общественного организма, эта жизнь вся вполне сохранилась бы в армии. Армия так популярна у нас потому, что мы чувствуем это. Мы восхищаемся тем, что живет, что действует, что обнаруживает вовне живую силу Франции.
Я не стану также обвинять в летаргии наше промышленное и торговое общество: оно деятельно, трудолюбиво, предприимчиво, и хотя резкие переходы от мира к войне нарушают иногда его равновесие, но жизненность французской промышленности изумительна. Чего же вам нужно еще, если ваши солдаты храбры и ваши работники деятельны и развиты? — скажут ном приверженцы безусловного спокойствия. Эти честные квиетисты забывают, что не мы возвратим свободу печати. Император, верховный наблюдатель, делая медицинский осмотр общественного организма, находит, что есть у нас такая часть нравственной и политической жизни, которая страдает, находит, что эта болезнь, принимающая форму паралича, принуждает его возвратить деятельность этому великому ослабевающему телу, держать его в постоянном меционе, не давать ему дремать. Скажем более: бывают минуты, когда это великое дело не следует удовлетворительно тому направлению, какое получает, утомляет своим бессилием руку, им движущую.
Мы знаем, как затруднительно приводить на это примеры, но мы приведем их, делая опыт обещанной нам свободы с готовностью остановиться, если опыт окажется неудачным.
В январе 1859 император решился на войну. Франция не была к ней приготовлена. Не было публичных и свободных споров, которые показали бы Франции, что есть итальянский вопрос, что этот вопрос достиг кризиса, что нужна развязка или посредством европейского конгресса, или посредством итальянской войны. Император мог чувствовать тогда, как слаба поддержка общественного мнения, он мог жаловаться на его апатию. Только революционный дух, думавший найти себе простор в Италии, попытался несколько гальванизировать общественное мнение. Тогда к апатии общественного мнения присоединился страх, и война стала еще менее популярна в значительной части французского общества.
Мы слышали тогда, как нынешние консерваторы доходили в своем гневе до сожаления, что уничтожилось парламентское правление, как они говорили, что двадцать бурных прений произвели бы менее потрясения и пробудили бы менее беспокойств, чем одно слово, произнесенное в Тюильри 1 января 1859. Разрушительность этому слову придавало то, что оно раздалось среди общего молчания. Если б оно было началом или продолжением совещания, оно все-таки сохранило бы свою важность, оно все-таки было бы решением, как и должно быть, но оно не было бы неожиданным и потрясающим ударом.
Мы можем сказать о мире то же самое, что сказали о войне: он также был неожиданностью Он явился среди множества воинственных и довольно декламаторских статей, а что еще важнее — эти статьи не встретили сопротивления, опровержения и поверки ни от какого спора в пользу шансов, благоприятных для мира, потому Виллафранкский трактат был истинно театральным эффектом, — эффектом, к которому не был приготовлен даже никто из действующих лиц. Что касается до нас, никогда мы не видели театрального эффекта более удачного и уместного. Правда и то, что мы смотрели на него преимущественно с французской точки зрения. Мы имели на это право. Мы видели, что в два месяца войны Франция приобрела перевес, который признавался и упрочивался миром и который от продолжения войны подвергался бы риску, не вознаграждаемому надеждою на какие-нибудь новые выгоды для Франции. Итак, мы очень горячо одобряли мир и защищали бы его гораздо жарче и тверже, если бы было свободное прение или в газетах, или на трибуне. Mo недовольные миром не были тогда в состоянии свободно выразить своего неудовольствия, как не могли за полгода перед тем выражать своего неудовольствия недовольные войною: потому нам казалось, что молчание, будучи необходимостью для порицающих, составляет обязанность приличия для одобряющих. Притом мы думали, что в речах президентов великих государственных учреждений мир будет не только одобрен, но и объяснен. Объяснение исчезло под одобрением. Уже сам император, восполняя общее молчание, объяснил Виллафранкский мир с величайшею прямотою и величайшею твердостью, сказав то, что хотели бы высказать недовольные миром, дав на эти возражения ответ, очень справедливый, по нашему мнению, один приняв на себя роль всех в столь важном прении, высказавшись s- всех, даже за тех, которые думают неодинаково с ним.
Не в первый раз император показывал эту смелую инициативу. Мы помним, что когда родился наследный принц, он сам с большим такт ом высказал то, что все думают, и никто не говорил об этом четвертом наследнике престола, родившемся в Тюильри, об этом наследнике престола, о котором неизвестно, там ли он умрет, где родился.
Эти порывы к свободе мысли делают честь государю, ему прилично не обольщаться словами, с которыми являются к нему, и искчть за стенами дворца общественную, народную мысль, чтобы отвечать ей, просвещать ее, умерять ее и направлять ее. Но этот дар говорить одному недостаточен для государя во Франции. Его мысль должна встречать отголоски, которые не были бы льстивыми, а для этого нужно, чтобы она могла встречать и противоречия. Эти условия необходимы для того, чтобы составлялось общественное мнение и чтобы страна принимала участие в событиях своей истории. Без того страна впадает в дрсмэту и расслабление. Благодаря превосходном военной организации она может быть способна на великое и удачное усилие, но сам государь чувствует, что это усилие не могло бы быть продолжительным, а в особенности, что оно нуждается в поддержке успехом, что ему трудно было бы перенести испытание неудачи. Государи думают справедливо, когда полагают, что всеобщая апатия — дурной пьедестал для них: их величие основывается на величии и силе их опор, а хороши только те опоры, которые не подгибаются, а выпрямляются от ударов.
Мы привели два примера невыгоды молчания и для войны, и для мира. Мы показали, как сам император мог почувствовать эти невыгоды, и как он помог им. Мы приведем третий пример. Он будет взят из сферы менее высокой, он показывает, как болезнь молчания тревожит также некоторых просвещенных сановников и администраторов империи.
Теперь собраны департаментские советы, и один из бывших депутатов, граф д’Оссонвиль, написал для них письмо, которое они прочтут с пользой для себя. Г. д’Оссонвиль убеждает департаментские советы высказывать их политические мнения. Нам не удивительно слышать такой совет от г. д’Оссонвиля, принадлежащего такой школе и такой эпохе, которая любила прения. Но речи, произнесенные гг. де-Морни и де-ла-Героньером при открытии пюй-де-домского и верхневьенского департаментских советов, показывают нам, как просвещенные сановники и администраторы империи подобно императору желают, чтобы обычай прений несколько возвратился в умы. Эти обе речи чисто политического содержания, которое натурально вызывало к прению. Если они не вызвали его, это потому, что ныне в выборных корпорациях трудно встречать людей, способных противоречить. Мы даже убеждены, что префектам нужны будут некоторые усилим в смысле причинном их прежним усилиям, чтобы иметь в департаментских советах людей, которые противоречили бы.
Если бы мы имели честь быть членом пюй-де-домского или верхневьенского департаментских советов, мы отвечали бы на одобрительный вызов к прению, сделанный гг. де-Морни и де-ла-Героньером. Действительно, много можно сказать об этих речах, например о высказанном г. де-Мирни мнении, что наша журналистика в настоящее время не подлежит никаким мерам предупреждения, как будто бы не должно было назвать самою с фитою системою предупредительных мер такую систему, которая принуждает писателя избегать возможности не понравиться администрации под страхом замечаний, временной остановки и даже совершенного прекращения газеты, в которую он пишет. Но мы не имеем притязания вести прения вместо членов департаментских советов. Мы хотим только показать, что люди, наиболее посвященные в мысли императора, делают похвальные усилия для оживления духа прений и для противодействия болезни молчания. Восстановление свободы печати есть одно из лекарств, которые можно испытать против этой болезни. Мы ожидаем этого опыта и обещаем наше смиренное содействие тому, чтобы он был успешен.
Мы не хотим кончить этой статьи, не сделав замечания, которое, быть может, сделали бы многие из наших читателей и которое лучше сделать нам самим. В нынешних размышлениях мы часто говорили об императоре — это противно нашим прежним привычкам. В прежние времена мы всегда говорили только о министрах, потому что министры в прежние времена были ответственны, теперь они ответственны только перед императором, то есть ответственность лежит теперь на одном императоре. Итак, прение должно относиться к нему. Нам эта новая метода не представляется неприятной, она — мы твердо убеждены — не уменьшает нашей свободы, быть может даже увеличивает ее, а естественная почтительность, ею возлагаемая на прения, есть такая обязанность, которую мы принимаем с полною охотою и искренностью’.
В сущности статья довольно едка, но по обыкновению ‘Journal des Dbats’ написана с дипломатической тактикой, сущность которой состоит в льстивом противоположении либеральных тенденций императора с реакционными мнениями его советников. Если б не они, не эти обскуранты, окружающие императора Наполеона, Франция, по словам ‘Journal des Dbats’, давно пользовалась бы гораздо большею степенью свободы, чем теперь, потому что только реакционные мнения окружающих людей мешают императору вполне предаться своей любви к либеральным учреждениям. ‘Journal des Dbats’ очень хорошо знает, что взводит на императора ложь, утверждая, будто бы он так подчиняется мнению своих советников и будто бы не его желания управляют Франциею. Но ‘Journal des Dbats’ и вместе с ним многие другие либералы полагают, что подобное искажение фактов может быть полезно: они воображают, будто могут обмануть Наполеона III своими похвалами его либерализму, как будто бы он не знает своего образа мыслей и не находит, что желания ‘Journal des Dbats’ несовместны с его политическою системою. Дальнейший ход дела послужит новым подтверждением той очевидной истине, что ребяческие обманы совершенно бесполезны: как ни сладко говорит ‘Journal des Dbats’ о либерализме Наполеона III, он все-таки не успел обольстить императора.
Кроме этой тонкой, но совершенно ребяческой тактики — заставить человека сделать то, чего он не хочет, приписывая ему образ мыслей, которого он не имеет, — кроме этой уловки мелкого либерализма, мы должны обратить внимание и на проглядывающее в статье самохвальство прежними временами, когда партия ‘Journal des Dbats’ управляла государством. Послушать этого самохвальства — а его наслушались и ему поверили очень многие, — так подумаешь, что при Луи-Филиппе Франция в самом деле пользовалась конституционным правлением. Кто верит этому, тот никак не понимает возможности перехода от Луи-Филиппа к Наполеону III, и такому человеку остается только толковать о глубоком падении Франции, что и делают чрезвычайно многие. На самом деле перемена в действительном порядке дел вовсе не так огромна. При Луи-Филиппе конституция оставалась одною формою, а в сущности господствовало ‘личное управление’. Формою без сущности могут дорожить только техники-специалисты, а толпа не придает ей особенной важности, и потому-то после Луи-Филиппа возможен был Наполеон III: для этого стоило только отбросить форму. Что и говорить, личное управление действует теперь сильнее, нежели в орлеанский период, но разница в степени фактической зависимости действий правительства от общественного мнения тогда и теперь далеко не так огромна, как думают поверхностные люди, ослепляющиеся формою. Мы здесь укажем только на одну отрасль конституционной жизни, составляющую прямой предмет этой статьи, — на свободу политических газет. Напрасно хвалятся бывшие правители орлеанского периода и ‘Journal des Dbats’, их орган, будто бы они покровительствовали полной свободе политической журналистики. На бумаге свобода существовала тогда, но и теперь на бумаге она существует, а на самом деле орлеанское правительство придумало всевозможные тогда средства для ее стеснения. Основание новых газет было очень затруднено требованием огромного денежного залога в обеспечение уплаты штрафов, которым могла подвергнуться газета, враждебные правительству газеты систематически убивались наложением множества огромных штрафов. Такая свобода политических прений, какая приобретена английскими газетами, не принадлежала французской журналистике и при Луи-Филиппе. Важнейший из сентябрьских законов, знаменитых в летописях реакции и изданных с одобрения нынешних защитников свободы, был направлен против свободы газет10. Кроме законов и штрафов, Правительство постоянно старалось убить оппозиционные газеты полицейскими мерами. Таким образом, Наполеон III собственно не внес нового принципа в отношения французского правительства к политическим газетам: и при Луи-Филиппе, как при нем, правительство делало все, что могло, для стеснения свободы враждебной ему журналистики. Вся разница в том, что реакция после 1840 года получила гораздо больше силы, нежели сколько имела после 1830, только потому и стеснение журналистики стало значительнее. Чтобы держать себя подобным образом, у правительства орлеанского периода недоставало не охоты, а только силы. Они не дали французскому обществу привыкнуть к полной свободе журналистики, а если уже существовало правило стеснять по возможности газеты, то натурально, что при усилении реакции легко было ей больше прежнего стеснить их. Теперь ‘Journal des Dbats’ жалуется, но его собственная партия виновна в том, что французы остались способны жить без полной свободы печатного слова. Несколько больше стеснения, несколько меньше стеснения — это уже просто зависит от обстоятельств, когда не было допущено укорениться в умах понятию о совершенной несовместности стеснения с принципом участия общества в правительственных делах. Не Наполеон III, а люди, выставляющие ныне себя либералами, должны считаться истинными виновниками того положения, в которое ныне поставлены французские газеты. Даже и теперь, когда они открыто составляют непримиримую оппозицию, стало быть должны доводить до крайних пределов всю ту Либеральность понятий, к которой способны, даже и теперь они не умеют говорить о свободе печатного слова языком, соответствующим защищаемому ими требованию. Этот недостаток был хорошо раскрыт в статье ‘Presse’ (15 сентября), которая воспользовалась статьею ‘Journal des Dbats’, чтобы развить требование в более мужественной форме:
‘Г. де-Морни (говорила ‘Presse’) в своей речи при открытии пюй-де-домского департаментского совета объявил, что амнистия составляет ‘вступление к новой системе, в которую мы теперь входим’. Но так как он не почел нужным объясниться точнее, то явился вопрос, в чем же состоит эта система, предназначенная довершить ‘дело успокоения и примирения’. ‘Journal des Dbats’, повидимому справлявшийся об этом, извещает нас, что правительство, пораженное вредом, какой наносит общественному духу ‘болезнь молчания’, хочет попытаться излечить эту болезнь возвращением свободы печати. Он ожидает, по его словам, этого опыта, обещает свое ‘смиренное содействие тому, чтобы он был успешен’, и обязывается не злоупотреблять правом, которое будет ему возвращено.
Это обещание мы считаем излишним, чтобы не употребить более сильного слова, и, быть может, читатель найдет, что говорить о свободе подобным образом, значит говорить о ней очень дурно. ‘Journal des Dbats’ имеет свои причины быть скромным: он не забывает, что ‘общие учреждения страны созданы не в видах защиты свободы печати, что общественное мнение довольно равнодушно к этому делу, что администрация, привыкшая к комфорту всеобщего молчания, не будет с удовольствием смотреть на те противоречия, какие может встретить, что защитника мы будем иметь только в одном императоре’. Все это столь же странно, как и неверно.
Во-первых, очень странно утверждать, что глава государства единственный либеральный человек в целом правительстве и что теперь исключительно к нему одному должно ‘относиться прение’. ‘Journal des Dbats’ признается, что это противно его прежним привычкам, но, прибавляет он, ‘теперь один император ответственное лицо’. Об этом было бы можно сказать много, очень много, но все равно: согласимся, что, будучи один ответственным лицом как единственный властитель, он захочет отдать все свои действия на разбор газетам. Прочнее ли оградится через это свобода? ‘Journal des Dbals’ признается, что этот всемогущий защитник ‘не может быть всегда внимателен, всегда хорошо ознакомлен с делом’. Итак, единственным результатом было бы, что смелые слова, внушаемые этим покровительством, правда всемогущим, но неверным, невнимательным или нехорошо ознакомленным или ознакомленным с, делом в превратном виде, отдали бы газеты на произвол администрации, которая будет к ним тогда еще строже и не простит нм того, что они нарушили ‘комфорт всеобщего молчания’. Мы не понимаем, чем утешительна такая перспектива для ‘Journal des Dbats’.
Благорасположение, поддержавшее журналистику ныне, может покинуть ее завтра, — и в чем тогда найдет она безопасность себе? А что такое свобода без безопасности, составляющей сознание свободы? Кроме законов, которые гарантировали бы нам свободу пользоваться нашими правами, ни в чем другом нельзя найти никакой безопасности. Впрочем, нам надобно только указать нынешнему ‘Journal des Dbats’ на вчерашний ‘Journal des Dbats’, указать г. Камюсу, секретарю редакции, на г. Прево-Парадоля11, который определительно и справедливо говорит: ‘Свобода печати не может опираться на терпимость администрации. Она существует только под условием, чтобы она была ясно определена репрессивными законами, которые обозначали бы точно указанные преступления и наказания за них и не оставляли бы никакого места произволу. Всякое другое положение для журналистики непрочно, и простор, которым она по временам может пользоваться при отсутствии этих существенных гарантий, никак не заслуживаем названия свободы’.
Вот истинные принципы, вот язык истины, опыта, здравого смысла и благородства! Свобода печати остается пустым словом, пока не составляет части свободной конституции. Мы не будем распространяться об этом предмете, который заслуживает отдельного исследования.
Но мы не хотим также оставить без протестации того, что ‘Journal des Dbats’ говорит о мнимом равнодушии общественного мнения к свободе печати. Этого равнодушия, слава богу, нет. Волнуемое или экзальтируемое с 1848 года революциями и быстрыми переменами власти, общественное мнение могло иметь временные пароксизмы утомления и неудовольствия, но никогда оно не бывало равнодушно к общественным делам. Мысль нации никогда не отвращалась от принципов нравственности и здравой политики и, следовательно, свободы.
Доказательства этой утешительной истины особенно теперь поражают все внимательные умы. Не подлежит спору то, что все политические, экономические или философские истины, произносимые людьми, заслуживающими уважения, падают на почву, готовую принять и оплодотворить их. Народная мысль открыта всякому полезному наставлению, она стремится к талантам, способным управлять ею, и в этом стремлении очищается и укрепляется. Изучая это стремление и руководя им, газеты должны стараться воспитать общественный дух, составляющий силу, величие и достоинство свободных народов.
Утверждать, подобно ‘Journal des Dbats’, что Франция равнодушна к свободе, значит говорить, что у ней недостает существенного элемента, великого двигателя национальной жизни, значит оправдывать тех, которые, утверждая, что свободою печати интересуются только журналисты, устраивают стеснительными мерами ‘комфорт всеобщею молчания’. Прискорбно видеть, что уважаемые писатели, друзья всякой свободы, доставляют таким образом предлог для претензий и дурных наклонностей произвольной власти.
Если правительство расположено, как утверждают г. де-Морни и ‘Journal des Dbats’, возвратить свободу газетам, причинами его решения должно служить, во-первых, то, что общественное мнение неравнодушно к этой свободе, во-вторых, то, что власть для собственной твердости должна быть постоянно оживляема национальным голосом, который передастся ей газетами. Без этого голоса все повергается в молчание, и когда он заглушён, государственные власти становятся отдельными от нации, безжизненными, бессильными, бесславными. Шестьдесят лет бурь, поочередно ломавших все наши старые и новые учреждения, достаточно показывают, что без свободы общественное здание опирается на основах слишком непрочных.
Англичане приписывают свободе печати все хорошие результаты своей конституции. Они считают ее столь же полезною для власти, как и для оппозиции. Она умеряет, направляет и исправляет ход их правительства, и они скорее поверят тому, что остров их погибнет, чем возможности лишиться этой свободы. Мы еще не дошли до такого убеждения, далеко не дошли, — но дойдем’.
Полемика подобного рода продолжалась несколько дней с большим одушевлением. Наконец правительство увидело надобность положить конец ошибочным надеждам, которые иначе, укоренившись в умах, поставили бы его в затруднительное положение. 18 сентября ‘Монитёр’ напечатал следующее извещение:
‘Многие газеты объявляли о скором обнародовании декрета, изменяющего законодательство 1852 года о политической журналистике.
Это известие совершенно неосновательно.
Политическая журналистика во Франции имеет свободу подвергать разбору все действия правительства и объяснять их общественному мнению. Некоторые газеты, сделавшись незаметно для самих себя органами враждебных партий, требуют большей свободы, которая имела бы целью только облегчить им нападения на конституцию и основные законы общественного порядка. Императорское правительство не отступит от системы, которая, оставляя достаточный простор духу критики, прения и разбора, предотвращает гибельные последствия лжи, клеветы и ошибки’.
Это извещение произвело неблагоприятное впечатление на публику, и газеты подвергли его строгому разбору. Для примера мы приведем статью, которую в тот же самый день напечатала ‘Presse’:
‘Монитёр’ произнес решение. Нового декрета о журналистике не будет: в законодательстве 1852 года не будет сделано никаких перемен. Газеты имеют достаточно свободы для того, чтобы подвергать критике действия правительства и объяснять их общественному мнению, те, которые требуют большей свободы, служат, сами того не зная, органами враждебных партий, хотящих низвергнуть конституцию и основные законы общественного порядка. Вот что ‘Монитёр’ объявляет газетам. Мы не хотим спрашивать, не придает ли слишком много важности и журналистике и враждебным партиям предположение, что журналистика может вооружить враждебные партии силою, способною стремиться к таким результатам.
Если бы мы говорили от имени правительства, мы не захотели бы посредством таких слов представлять его существование зависящим от нескольких перьев. Но говорить от имени правительства не наша обязанность, и ‘Монитёр’ лучший судья того, что он говорит и хочет говорить. Но так как нынешнее объявление ‘Монитёра’ неоспоримо есть правительственное действие, то мы заметим, что никто не просил правительство открывать простор ‘для лжи, для клеветы и ошибки’. Ложь и клевета составляют проступки, подлежащие суду трибуналов, и даже ошибка, сделанная непреднамеренно, есть проступок, не ускользнуиший от внимания законодателя. Мы, кажется, прочли решительно все написанное об этом предмете, в недолгий период надежды, прекращаемый ныне объявлением ‘Монитёра’, но из тех желаний, которые мы находим в газетах, не было ни одного несовместного с конституцией) и основными законами общественного порядка.
Была ли бы опасность для конституции, была ли бы опасность для общественного порядка, если бы газетам возвращена была общая свобода, принадлежащая труду и промышленности, через уничтожение предварительного разрешения, если бы через уничтожение замечаний они возвращены были в обыкновенное ведомство юридической подсудности? Мы не думаем этого и, пользуясь свободою, оставшеюся нам по ‘Монитёру’, говорим, что не думаем этого. Нетрудно было бы доказать наше мнение, но бесполезно ратовать аргументами против факта, а факт здесь то, что ‘Моннтёр’ не разделяет нашего мнения. Этим решается вопрос. 11оложение дел остается прежнее, и газеты должны ладить с ним, как знают. Стеснение падает на них, но ответственность и — не побоимся сказать — важнейшая часть вреда упадет на других’.
Правительству показалось нужным несколько смягчить впечатление, произведенное безусловным характером объявления ‘Монитёра’ о том, что правила, которыми стеснены газеты, не подлежат никаким изменениям. На другой день явился в ‘Монитёре’ циркуляр министра внутренних дел к префектам, дополнявший объявление ‘Монитёра’ разъяснениями, которые могли бы несколько уменьшить неудовольствие. Циркуляр начинался тем, что из амнистии, освободившей газеты от наказаний, полученных ими по закону 17 февраля 1852, напрасно выводили заключение, будто бы самый этот закон отменяется, — напротив, амнистия была только милостью, а прежний закон сохраняет свою силу.
‘Декрет 17 февраля 1852 года (продолжал циркуляр) не был, как утверждали, к сожалению, слишком многие, мерою временною, порожденною общественным кризисом и непригодною для обыкновенных времен. Без сомнения, как все политические законы, он может подлежать улучшениям, польза которых была бы доказана опытом, но принципы, на которых основан этот закон, тесно связаны с восстановлением правительственной силы во Франции и с учреждением единства власти на основании всеобщего вотирования.
Императорское правительство не опасается добросовестного разбора своих действий: оно так сильно, что не боится никаких нападений (и т. д. в этом роде). Но если неоспоримая его сила дает ему возможность безвредно переносить даже злоупотребления свободы, то соображения, не зависящие от боязни и основанные исключительно на общественном благе, налагают на него обязанность не отказываться от законных средств защиты, составляющих гарантию, а не стеснение для общества при правительств, которое служит полнейшим выражением национальной волн.
Право излагать и обнародовать свои мнения, принадлежащее каждому французу, есть приобретение 1789 года и не может быть отнимаемо от нации, столь просвещенной, как французская. Но это право не должно быть смешиваемо с свободою периодических изданий.
Газеты суть организованные в государстве коллективные силы и при всех правительствах подлежали особенным правилам {Вот мы видим, что само нынешнее правительство приводит оправданием для нынешнего положения политической журналистики те отношения, в которых старались держать ее прежние французские правительства.}. Итак, государство имеет права и обязанности предосторожности и надзора, исключительно относящиеся к газетам, и когда оно оставляет за собою власть прямо наказывать их проступки административным путем, оно не стесняет свободы мысли, оно только пользуется способом охранения общественных интересов. Пользование этим способом охранения, бесспорно ему принадлежащим, должно совершаться в духе великой справедливости, умеренности и твердости.
Прибавлю, что умеренность особенно необходима в административном суде относительно газет. Я самым сильнейшим образом обращаю ваше внимание на это. Правительство имеет решимость и обязанность не давать принципу своей власти ослабевать, но именно по этому самому оно должно вводить в свободу прения только те ограничения, которые предписываются уважением к конституции, к законности императорской династии, интересами порядка, общественной нравственности и религии.
Таким образом, правительство, далекое от мысли требовать раболепного одобрения своих действий, всегда будет допускать серьезное противоречие. Оно не будет смешивать права контроля с систематическою оппозицией} и рассчитанным зложелательством. Правительство самым сильным образом желает того, чтобы его власть была просвещаема прением, но оно никогда не потерпит, чтобы общество было тревожимо преступными возбуждениями или враждебными страстями.
Содействуя мне, г. префект, вы будете равно удаляться и от слабости, допускающей злоупотребления свободы, и от излишества, стесняющего свободу’.
Циркуляр, как видим, очень щедр на уверения, которыми могла бы смягчиться существенная мысль его о том, что административная опека над газетами должна продолжаться. Он содержит очень много либеральных фраз и даже дает косвенное обещание, что правила, которым ныне подлежит журналистика, будут раньше или позже изменены. Около того же времени правительство вздумало прибегнуть к новому способу останавливать газетную оппозицию и первый пример этого нового средства опеки показало на двух газетах, которые нарочно были выбраны из числа незначительных. Вместо ‘замечаний’ (avertissements), которые посылались для напечатания в виновную газету, подвергавшуюся опасности временной остановки издания после двух таких замечаний, были только напечатаны в ‘Монитёре’ ‘сообщенные объяснения’ (communiqus), выражающие порицание, но не имеющие никаких юридических последствий. Это было косвенным указанием, что если правительство и не хочет формальным образом отменить систему замечаний, то вообще на практике расположено следовать более умеренной системе относительно журналистики. Газеты, поддерживающие нынешнее правительство, конечно распространились в похвалах умеренности его и ‘либеральным тенденциям’ циркуляра министра внутренних дел. Но другие газеты не изменили своего мнения. Полемика против декрета 17 февраля 1852 года естественно стала ослабевать, когда журналистика увидела из объяснения ‘Монитёра’ 18 сентября, что критика этого декрета не достигает успеха, не поведет к его отмене. Но все-таки, постепенно ослабевая, полемика эта продолжалась еще довольно долго. Некоторые из статей, особенно в ‘Presse’, отличались прежнею резкостью. В пример приводим статью из ‘Presse’ 23 сентября:
‘Два ‘сообщенные замечания’, напечатанные ныне ‘Монитором’ (говорит ‘Presse’), вновь обращают наше внимание на циркуляр, посланный к префектам г. министром внутренних дел. Некоторые газеты, не замечая существенного его характера, подвергают разбору разные его подробности. Так, ‘Patrie’ 12, ныне во второй раз радующаяся ‘либеральным тенденциям’ этого циркуляра, жалеет, что оставила в прежней силе правила относительно замечаний, даваемых газетам, и к довершению своего довольства требует, чтобы эти административные замечания были сравнены с судебными приговорами, то есть, чтобы они теряли свою силу через два года, чтобы замечание не было нескончаемым наказанием. Сохраняя питаемое нами достодолжное уважение к ‘Patrie’, мы осмелимся сказать, что она занимается мухами, не замечая слона. Министр внутренних дел понял смысл вопроса гораздо лучше, и надобно восстановить вопрос в том виде, в каком он представил его с откровенностью, за которую мы ему бесконечно благодарны.
Некоторые речи, произнесенные при открытии департаментских советов, подали надежду на перемену в нынешних законах о журналистике, и г. де-Морни формально сказал: ‘Амнистия служит вступлением к системе, в которую мы входим’. Объявление г. министра внутренних дел прекращает эти химерические предположения. ‘Амнистия была просто свидетельством доброжелательства к французской журналистике’, но она нимало не изменила декрета 17 февраля 1852. Этот декрет не есть временная мера, ‘как утверждали, к сожалению, многие’, это — по выражению, которое повторяет ныне ‘Монитёр’, печатая фразу курсивом, — это органический закон, принципы которого ‘тесно связаны с характером императорской власти’.
Вот вещи, которые нам важно было знать. Мы были убеждены в них, но другие, в особенности ‘Constitutionnel’|3, имели по этому вопросу сомнения, которые быстро рассеяны словами министра. Хотя и обманутые в своих ожиданиях, они поспешили объявить, что они совершенно свободны, и доказали это, приняв чрезвычайную отвагу безусловно хвалить объявление ‘Монитёра’ и циркуляр министра.
Эта гибкая логика, которая умеет проповедывать всякую господствующую систему и вечно держаться принципов, которые угодно выражать правительству, не составляет редкости, и если мы теперь обратили на нес внимание, так это потому, что она бесполезна. ‘Правительство, говорит циркуляр, будучи далеко от мысли требовать раболепного одобрения своих действий, всегда будет терпеть серьезные противоречия. Оно само желает получать от прений полезные указания для своей власти’. Если дело только за нами, оно при всяком случае будет получать эти указания, и, чтобы начать ныне же, мы перечитываем циркуляр г. министра внутренних дел и, так как г. министр в двух нынешних сообщенных объяснениях снова говорит нам, что мы имеем ‘право подвергать критике правительственные действия’ и что мы можем пользоваться этим правом ‘без всякой опасности’, — так как он говорит это, то мы ему скажем, что его циркуляр не везде достаточно ясен.
Правительство обещает ‘не стеснять обсуждения ничем, кроме ограничений, налагаемых уважением к конституции, законностью императорской династии, интересами порядка, общественной нравственности и религии’. Это выражения очень неопределенные и вовсе неуспокоительные. Не могут ли сказать, например, что мы нападаем на конституцию, если, поддавшись фантазии рассмотреть ее, мы заметили бы s ней недостатки и предложили бы некоторые изменения? Могли ли бы мы, не нарушая уважения ‘к законности императорской династии’, рассуждать общим образом о политических принципах? Наши отвлеченные размышления, могущие приводить к применениям, не были ли бы сочтены за нападения? Если бы нам случилось похвалить у другого народа политическую систему, различную от той, под которой мы живем, не были ли бы мы обвинены в косвенном возбуждении презрения к конституции? Исторические вопросы так или иначе почти всегда касаются прошедших и нынешних учреждений, и потому не могут ли нам быть воспрещены исторические воспоминания, которые покажутся опасными по сближению? Не надобно ли будет оставлять во тьме прошедшее из страха, чтобы оно не бросило света на настоящее? Можем ли мы безнаказанно вспоминать о бедствиях наших отцов и о тех, которые перенесли мы сами? Вот наши недоумения. Мы просим г. министра внутренних дел разрешить их.
Неопределенность становится ужасна, когда циркуляр говорит об общественной нравственности и религии. Оскорбление благопристойности — вещь понятная: но что такое оскорбление общественной нравственности и религии, этого нельзя понять или это можно понимать тысячью разных способов, что одно и то же. Говорить, что какая-нибудь религия ложна, конечно, значит нападать на нее самым сильным образом, а между тем в странах, имеющих свободу исповеданий, каждому принадлежит право доказывать, что его религия одна только истинная и что, следовательно, все остальные ложны. Что касается до общественной нравственности, то г. министр внутренних дел, конечно, намерен понимать под нею только принципы, общие всем религиям, и в таком случае мы просим его заметить, что он обращает столы своего министерства в места метафизических состязаний.
Циркуляр утверждает, что ‘газеты суть коллективные силы, организованные в государстве’, и что они ‘должны подлежать особенным правилам’. Вот, по нашему мнению, заблуждение, хроническое заблуждение, внушавшее столько ошибочных мер французским правительствам. Газеты — только средство обнаруживать врожденную способность: это — машины и, подобно всем другим машинам, должны быть свободны в своем правильном действовании и подлежать суду только тогда, когда ими совершается преступление. По этому определению, которое мы считаем и справедливым, и благотворным, нет надобности создавать для газет особенные проступки и преступления — они должны подлежать общим законам: в этом и состоит единственное их требование, которое столь редко было исполняемо. Закон, общий для всех, говорит, что человек, злоупотребивший орудием для совершения преступления, должен быть наказан, но справедливость требует, чтобы наказывался только тот, кто действовал с полным сознанием преступности своего дела, то есть совершил преступление, предусмотренное, определенное законом, внесенное в закон. Мы очень твердо знаем теперь, что декрет 17 февраля 1852 года есть закон и притом органический закон, но определены ли в нем ясно все проступки, за которые газеты могут подвергаться замечаниям, временной остановке издания и запрещению? Бесспорно, не определены, — и вот почему мм считаем снисходительность правительства единственным обеспечением, какое в сущности имеем.
Важность, придаваемая правительством стеснительным мерам, — великое самообольщение. Правительство думает находить в стеснении источник силы, — оно обманывается. Единственный источник силы для правительства — признательность, внушаемая его благодеяниями, уважение, внушаемое его справедливостью. Уклоняться от испытания посредством безусловно свободной критики, когда имеешь сознание быть властью благотворною и необходимою, значит унижать и ослаблять себя.
Сделаем еще только одно замечание. Правительство обещает обнаруживать в наказаниях ‘дух великой справедливости, умеренности и твердости’. Мы хотим верить, что его намерение таково, но от этого мы не подвигаемся ни на один шаг вперед, пока мы не имеем ясного определения различных проступков, которые можем мы совершать. Стеснение остается в уме писателя, если даже не находится в намерениях правительства. Иго тогда тяжеле, чем хотят налагающие его. Чувство безопасности не внушается по произволу, и пика журналы не будут иметь других гарантий, кроме снисходительности правительства, к ним можно применить фразу великого оратора: ‘Посмотрите, каковы они стали благодаря снисходительности’.
К счастию, жизненность их очень велика. Все французские правительства их преследовали, некоторые пытались убить их, и известно, каков был результат этой бессильной попытки, например, для реставрации. С 1789 года не раз шпага владычествовала над пером, своим вечным соперником, но перо, презирая бури, всегда могло сказать шпаге, как тростник говорил дубу: ‘я гнусь, но не сломлюсь’. Если мы не безусловно свободны, то мы независимы, и этого довольно, — по крайней мере для читателя, а что катается до журналистов, мы им напомним для их ободрении слова, которыми 63 года назад Портали14 заключил свою прекрасную речь о свободе печати:
‘Пусть не унывают просвещенные н благородные писатели. Мы им скажем: ‘идите вперед вы могущие разлить потоки света на все важные вопросы, обсуждаемые в советах нации, идите вперед вы, имеющие мужество провозглашать истину и бороться с несправедливостями и злоупотреблениями власти, идите вперед вы, по своей проницательности и патриотизму заслуживающие быть участниками в деле законодательства, хотя бы ваше положение и не позволяло вам быть членами законодательной власти, вы, достойные подтотовлять наши труды и разделять славу за них, вы, ежедневно посеевающие в обществе благие мысли просвещения и планы, достойные отечества и лучших веков. Вы занимаете самую независимую из общественных должностей!’
Интерес, с каким общество следило за прениями о законах, которым теперь подчинена французская журналистика, конечно уменьшался с каждым днем, когда открылось, что эти прения не поведут ни к какому непосредственному практическому результату, и таким образом правительство увидело, наконец, возможность выступить энергичнее прежнего для прекращения полемики, ему неприятной. В ‘Монитёре’ 27 сентября явилось следующее объявление:
‘Под предлогом доказать, что журналистика не свободна, многие газеты производили на декрет 17 февраля 1852 года нападения, выходящие из крайних пределов права разбора.
Уважение к закону нераздельно с пользованием законною свободою.
Против писателей, забывающих это уважение, правительство могло бы воспользоваться властью, ему принадлежащею. Оно не хочет делать этого после недавней, добровольно принятой им меры, освободившей периодические издания от замечаний, которым они подверглись.
Правительство, оставаясь верно своим принципам умеренности, не может также не исполнять лежащей на нем обязанности охранять уважение к закону.
Итак, оно добросовестно предупреждает газеты, что оно решилось не допускать более полемических излишеств, которые должны считаться интригою партий’.
Но и это объявление не произвело всего действия, какого ожидало от него правительство. Те из газет, которые особенно сильно полемизировали против декрета 17 февраля, поместили на другой день статьи, говорившие, что они не хотят принимать такого истолкования их прежних статей и должны еще раз повторить, что остаются при своем мнении. ‘Sicle’, например, объявил, что объявление ‘Монитора’ не относится к нему, потому что он никогда не допускал ‘излишеств’ в своей полемике, и потому он считает себя сохраняющим право продолжать свои требования об изменении законов, определяющих положение журналистики. ‘Presse’ объявила, что объяснение ‘Монитёра’ не изменяет положения дел, потому что все-таки должны сохранять силу прежние уверения правительства о том, что журналистика имеет право подвергать контролю правительственные акты.
Полемика продолжалась еще несколько времени, и даже осторожный ‘Journal des Dbals’ отважился вновь поместить две или три статьи, попрежнему доказывавшие неудобство нынешних законов о журналистике. Но давно потеряв свой практический интерес, полемика постепенно и незаметно, наконец, прекратилась.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 В настоящей статье Чернышевский освещает полемику, развернувшуюся во французской прессе в сентябре 1859 года, по вопросу о свободе журналистики во Франции в 1852—1859 годах. В общих чертах Чернышевский здесь касается и вопроса о положении печати в Австрии, Пруссии и в некоторых других европейских государствах XIX века. Но в сущности под этим предлогом он (правда, весьма осторожно, намеками и сравнениями) определяет свое отношение к царской цензуре и вообще самодержавию
2 Зло насмехаясь над бессодержательной парламентской болтовней вожаков французских либералов Гизо и Тьера, Чернышевский приводит читателя к мысли, что в сущности именно они, столь упорно рекламировавшие свое ‘свободолюбие’, виноваты в установлении диктаторского режима Наполеона III.
3 Речь идет, видимо, о книге Токвиля ‘Старый порядок и революция’ (1856).
4 Чернышевский, видимо, имеет в виду брошюру Прудона (La Rvolution sociale, dmontre par le coup d’tat 2 Dec.’ и его трехтомную работу ‘О справедливости в революции и в церкви’ (1858).
5 ‘Le Sicle’ (‘Век’) — французская газета, орган умеренных буржуазных республиканцев, оппозиционный правительству Наполеона III.
6 Чернышевский говорит о своем политическом обозрении за август 1859 г. (т. VI).
7 Речь идет о двух декретах французского правительства от 16 августа 1859 г., согласно которым была объявлена полная амнистия ‘всем лицам, осужденным за политические преступления и проступки и изгнанным из Франции в видах общественной безопасности’, и ‘все предостережения, данные журналам в силу декрета 17 февраля 1852 года, объявлены недействительными’ (Д. И. Писарев, Очерки из истории печати во Франции, ‘Русское слово’, V, 1862, май, стр. 19 и следующие).
8 Подробнее о декрете 17 февраля 1852 г. см. политическое обозрение Чернышевского ‘Январь 1860’ (т. VIII) и его статью ‘Французские законы по делам книгопечатания’ (т. X).
9 ‘La Presse’ (‘Пресса’)— французская газета умеренного либерального направления, аппозиционная Наполеону III.
10 Чернышевский, видимо, имеет в виду закон 10 сентября 1835 года по делам печати. Текст этого закона он приводит в статье ‘Французские законы по делам книгопечатания’ (т. X).
11 Прево-Парадоль Л. А. (1829—1870) — французский либеральный журналист и ученый.
12 ‘La Patrie’ — официоз Наполеона III.
13 ‘Constitutionnel’ — французская газета, бонапартистский орган.
14 Порталис Ж.-Э.-М. (1746—1807) — французский буржуазный юрист и государственный деятель.

К. Журавлев

ВОПРОС О СВОБОДЕ ЖУРНАЛИСТИКИ ВО ФРАНЦИИ

Первоначально опубликовано в ‘Современнике’, 1859, No X, стр. 239—266. Перепечатано в Полном собрании сочинений, 1906, т. IV, стр. 565—583. Корректуры представлены гранками: 1) Цензорская — на одном листе, датированном 9 октября [1859], подписанной цензором Мацкевичем и содержащая его поправку. Текст корректуры обрывается на словах: ‘от прямого возбуждения публики к ее низвержению. Итак, си…’ (стр. 745, 5 строка).
2) Авторская — на двух листах, адресованная Н. А. Добролюбову и датированная также 9 октября [1859], без поправок. Текст корректуры обрывается на словах: ‘Наполеон III собственно не внес нового принципа в отношения’ (стр. 751, 3 строка). Обе корректуры хранятся в Центральном государственном литературном архиве (инв. NoNo 1910-а, 1910-6). Статья печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с корректурой. Принадлежность статьи Н. Г. Чернышевскому устанавливается его указанием в списке 1861 г.
Стр. 739, 6 строка. В ‘Современнике’: также просвещенные народы. Впрочем, для Австрии
(Исправлено цензором в корректуре.)
Стр. 744, 25 строка. В обеих корректурах: полную, безусловную свободу.
(Не вычеркнуто цензором, но отсутствует в ‘Современнике’.)
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека