Воля к силе и воля к жизни (С. Надсон), Шулятиков Владимир Михайлович, Год: 1902

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Владимир Шулятиков

ПОЭЗИЯ ‘ВОЛИ К СИЛЕ И ВОЛИ К ЖИЗНИ’

‘Курьер’, 1902 г., No 21

Нередко, — особенно за последнее время, — приходится слышать циркулирующее среди публики мнение о том, будто Надсон — типичный ‘нытик’. Критики, в свою очередь, обращают преимущественно внимание на мотивы ‘разочарования’, на пессимистические настроения его поэзии. Надсон характеризуется обыкновенно, как поэт ‘женственного лиризма’, как поэт, лишенный способности извлекать из своей лиры ‘мужественно-страстные и энергические звуки’, как поэт, исполненный ‘тихой грусти’. Стихотворения Надсона сравниваются с ‘неутешными слезами преждевременно увядающей красоты’.
Но подобные суждения о Надсоне крайне несправедливы: они совершенно игнорируют положительные стороны его лирики.
Правда, Надсон — яркий пример ‘слабого’, ‘раздвоенного’, изнывающего под бременем ‘страданий’ и скорбей интеллигента. Правда, Надсон слишком много говорил о своих страданиях и скорбях. Но он не ограничивался простым описанием их и жалобами на свою ‘бесталанную долю’. Он постоянно старался стать ‘выше судьбы’. Его лирике вовсе не так чужды ‘мужественно-страстные и энергетические звуки’, как это кажется с первого взгляда. Больной — он постоянно проявлял стремления к настоящей, полной жизни, ‘уставший’ и ‘слабый’ — он постоянно грезил о силе.
В его лирике можно найти предпосылки того мировоззрения, которое нашло свое яркое выражение в философии ‘воли к силе и воли к жизни’… Перед его умственным взором мелькает силуэт того обстоятельно-величественного образа, который лег в основу учения о ‘сверхчеловеке’…
Одним словом, Надсон, по положительным сторонам своей поэзии, весьма близко стоит к проповеднику ‘сверхчеловеческих’ начал, апостолу ‘исполинов будущего’ — Фридриху Ницше.

I

В предисловии ко второму тому своего философского трактата ‘Человеческое, слишком человеческое’ Ницше делает следующее ценное признание: указывая на ‘здоровые’, даже ‘веселые’ настроения, которыми проникнут ряд его произведений, написанных непосредственно после его отречения от ‘романтического пессимизма’ — от культа шопенгауэровской философии, — он заявляет: ‘однако, от более проницательного и сочувствующего взора не ускользнет то, что придает особенную прелесть этим сочинениям, — он замечает именно, что в них говорит человек, страдающий и обездоленный, и говорит так, как будто он не страдает и не обездолен.*
* Цитируем по русскому переводу: ‘Сочин.’ Ницше, т. V, стр. 9 (изд. Клюкина).
Еще определеннее выражается он в одном из своих писем.
Болезненное состояние является энергическим стимулом к жизни. Таким стимулом кажется мне период моей долгой болезни: я открыл тогда жизнь, как нечто совершенно новое, я наслаждался вещами, которыми неспособны наслаждаться другие, из моего стремления к жизни, к здоровью я создал свою философию… Именно в годы наибольшего понижения моей жизненности я перестал быть,пессимистом, инстинкт самосохранения запретил мне создать философию убожества и малодушия.
В приведенных цитатах — ключ к пониманию Ницшевской философии он вскрывает ту истинную, психологическую и патологическую подпочву, на которой эта философия выросла, они дают возможность осветить должным образом таинственную фигуру носителя ‘сверхчеловеческой’ силы, закованного в латы ‘холодной жесткости’, проповедника ‘морали господ’, великого хищника, ‘самодовлеющего’ философа — отшельника Заратустры.
Образ Заратустры, перед которым любят преклоняться, как перед чем-то недосягаемо величественным, оказывается лишь pium desi-derium страдающего и обездоленного, пораженного тяжелым недугом интеллигента. Создавая его и стараясь, таким образом, излечиться от своего недуга и своего пессимизма, Ницше вовсе не переходил в лагерь безусловных оптимистов.
Пессимизм, от которого отрекался Ницше, был, как видно из его слов, пессимизм ‘романтический’. Этим именем Ницше называл пессимизм людей, загипнотизированных разочарованиями, пресыщением, одиночеством и другими ‘болотными трясинами’ настолько, что им недоступно даже стремление выбраться из этих ‘трясин’, — пессимизм людей, скользящих взором лишь по поверхности жизни и не старающихся заглянуть в ее ‘трагическую’ глубину. Это, — по мнению Ницше, — пессимизм ‘побежденных’. Пессимизму побежденных он противопоставлял свой пессимизм.
Свой пессимизм он определял, как ‘волю (стремление) к трагическому’. Тот, кто носит в своей груда эту ‘волю’, не испытывает страха ни перед чем ‘ужасным или загадочным, свойственным всякому бытию’: ужасное является для него даже желанным. Он одушевлен ‘отвагой, гордостью, тоской по могучему великому врагу’. Он, трезво смотрящий на жизнь, не заблуждающийся нисколько относительно лежащих в ее основе трагических элементов, тем не менее, имеет силу идти навстречу жизни, ее ужасам и опасностям.
Образ Заратустры — это именно апофеоз ‘воли к трагическому’.
Всем в своей жизни и своей ‘победой’ над жизнью, всем своим внутренним развитием и внутренним совершенством Заратустра обязан страданию, ‘великому страданию’.
Он ‘сочетал в своей душе все, что только может дать болезнь, яд и опасность’, его удел — страдать так, как никто еще не страдал. Путь к ‘новой’ жизни, по которому он идет, — до бесконечности трудный путь, этот путь пролегает среди горных теснин и утесов, над горными стремнинами и пропастями.
И Ницше заявляет: ‘Вы всячески хотите избавиться от страдания. А мы?.. мы хотим еще более лютого страдания, чем оно когда-либо было! Состояние блаженства, как вы его понимаете, — вовсе не есть цель: оно кажется нам концом… Дисциплина страдания, великого страдания… разве вы не знаете, что только подобная дисциплина способствовала до сих пор всякий раз повышению человеческого типа?’*
* Jemeits von Gut und Buse
В страдании, таким образом, для Ницше весь смысл жизни, в стремлении к страданиям — все величие, достигнутое человеческой душой. Культ страдания — это сущность ницшевской философии.
Только страдание, — по мнению Ницше, — движет прогресс: поэтому Ницше отрицательно отнесся к идее наступления на земле царства всечеловеческого блаженства: в идеальном царстве не будет страданий, и отсутствие их, в глазах Ницше, должно означать застой.
В страхе перед призраком ‘застоя’, он дошел до другого рода крайних выводов, продиктованных, несомненно, остро-патологическим состоянием его душевного мира. Если прогресс движется страданием, то для успешного хода прогресса необходимо требуется возможно большее увеличение суммы страдании на земле. Человек, идущий по пути к ‘новой’ жизни, должен не только сам страдать, но и быть свидетелем чужих страданий, доставлять другим людям страдания. Отсюда проповедь гнета, насилия, хищничества…
Такова философия ‘сверхчеловеческих’ начал, которую Фридрих Ницше создал, основываясь исключительно на данных своей внутренней жизни. Пользуясь исключительно данными своего внутреннего опыта для создания своего положительного идеала Ницше вынужден был условиями окружавшей его общественной среды… Ницше вырабатывал свое миросозерцания в эпоху ‘пяти миллиардов’, т.е. в эпоху первого решительного торжества немецкого ‘бюргерства’, торжества, наступившего после франко-прусской войны… Среди толпы немецких филистеров-бюргеров Ницше чувствовал себя на положении ‘одинокого интеллигента’, не видел вокруг себя ничего, кроме слабости и ничтожества или пошлого и тупого самодовольства.
Только одно ‘стремление к трагическому’, способность страдать, открытое им в тайниках его собственного душевного мира, служили ему спасительным маяком, возвышали его над прозой бесцветной бюргерской жизни… И с тем большей энергией он сгущал ‘трагические’ краски, рисуя образ идеально-сильного человека, тем резче он подчеркивал контраст между своим идеалом и идеалами ‘бюргерства’…
Но, повторяем, его идеал был pium de iderium больного, душевно-раздвоенного человека.

II

Широко пользовался данными своей внутренней жизни и русский поэт, выясняя свои положительные стремления.
Надсон принадлежал к тому поколению русской интеллигенции, которому пришлось быть свидетелем первого решительного торжества торгово-промышленной цивилизации в России. Представители этого поколения интеллигенции, подобно Фридриху Ницше, чувствовали себя одинокими людьми в толпе ‘буржуев’, были подавлены пустотой и бесцветностью ‘мещанской’ жизни. Не соединенные никакими органическими узами с народной жизнью, сознаваясь в своем полном бессилии работать с пользой на общее благо, они громко заговорили о своей ‘бесталанной доле’, о своем беспомощном положении. Б противоположность предшествующему им поколению интеллигентов, — интеллигентам-народникам, они избрали собственный душевный мир главным предметом художественного изображения, обратились к разработке индивидуальной психологии…
Надсон пошел вскоре далее в этом направлении, раскрыл более, чем ‘кто-либо другой из его сверстников, содержание душевной жизни ‘одинокого’ человека ‘восьмидесятых годов’, полнее других передал ‘разочарования’ и ‘сомнения’, преследовавшие этого человека, тоску и отчаяние, угнетавшие этого человека…
Особенно углубиться во внутренний самоанализ Надсона заставляли факты его неудачно сложившейся жизни — его зависимое положение, его происхождение* чрезмерная нервозность его натуры, рано развившаяся и быстро прогрессировавшая болезнь, потеря близких ему людей и т.д….
* В недавно вышедшем сборнике ‘Недопетые песни’ Надсона мы находим факты, свидетельствующие о том, как Надсону приходилось страдать за свое ‘происхождение’.
Но, не видя вокруг себя ничего положительного, заявляя, что на арене современной ему обыкновенной жизни ‘одно ничтожество свой голос возвышает’, замечая вокруг себя только фигуры ‘фарисеев’ и ‘торгашей’, — в то же время преследуемый неудачами в личной жизни, — он, тем не менее, не реагировал на ‘удары враждебной судьбы’ тем пессимизмом, который Ницше называет ‘романтическим’. Другими словами, он не отступал малодушно перед опасностями, перед ‘страшным и трагическим, свойственным всякому бытию’.
Нет — верьте вы, слепца, трусливые душою!
Из страха истины себя я не солгу,
За вашей жалкою я не пойду толпою…
Так восклицает он в одном стихотворении. Он не отдает ‘сердца на служение’ призракам. Он старается подвергать все явления жизни ‘мучительным сомнениям’, беспощадному анализу. Беспощадный анализ доставлял ему даже наслаждение. Еще мальчиком он подметил в себе эту психологическую черту. ‘Находят, что беспощадный анализ — мученье, — писал он в своем дневнике. Я, наоборот, нахожу в нем какое-то особенное наслаждение, особенное удовольствие, похожее, как мне кажется, на то удовольствие, которое чувствовал Пьер Безухов, объясняясь с Элен’…
Стремление смотреть в лицо ‘опасности’, в ‘трагическую глубину жизни’ резко выделяло его из толпы современных ему’ пессимистов’, завязших в ‘болотных трясинах’ и не шедших далее поверхностной ‘разочарованности’. А способность испытывать удовольствие от этого стремления — уже служила первым признаком того, что Надсону не была чужда ‘воля к трагическому’, о которой говорит Ницше.
И, действительно, в произведениях Надсона мы находим ясно выраженный культ страдания.
Он рассказывает в одном стихотворении, как после томительно долгого дня ему удается уйти в тишину своего ‘одинокого угла’ и там насладиться страданиями.
Как долго длился день!.. Как долго я не мог
Уйти от глаз толпы, в мой угол одинокий,
Чтобы пошлый суд глупцов насмешкою жестокой
Ни горьких дум моих, ни слез не подстерег…
И вот, я , наконец, один с моей тоской:
Спешите-ж, коршуны, — бороться я не стану,
Слетайтесь хищною и жалкою толпой
Терзать моей души зияющую рану!..
Пусть из груди порой невольно рвется крик,
Пусть от тяжелых мук порой я задыхаюсь:
Как новый Прометей, к страданьям я привык,
Как новый мученик, я ими упиваюсь.
Несмолкавшая боль ‘зияющей в его душе раны’ заставила его обратиться к тому же способу ‘врачевания’, к какому пришел и Ницше. Подобно последнему, Надсон нашел противоядие против угнетавшего его недуга в самих страданиях. Он благословлял страдания.
Они мне не дадут смириться пред судьбой,
Они от сна мой ум ревниво охраняют,
И над довольною и сытою толпой,
Как взмах могучих крыл, меня преподымают!..
Страданиями он ‘оградил’ свою душу от ‘пошлой суеты земного бытия’… Только там, где ‘что ни миг, то боль, где, что ни шаг, то зло’ — он чувствует прилив жизненной энергии, только там его посещает творческий экстаз,
Он жаждет ‘нечеловечески великого страдания’, того самого страдания, которое носит в своей груди отшельник Заратустра… Страдания придают, по мнению Надсона, особенно высокую ценность жизни. Перенесший страдания, по его мнению, именно ‘открывает жизнь, как совершенно новое, находит в ней своеобразную прелесть. Надсон любит описывать радости этой’ ново-открытой жизни’.
Он рисует часто картины грозы — символ ‘великих’ страданий — и картины жизни, освеженной ‘грозой’, — говорит о том, как oсoбенно ‘хорош покой остынувшей природы, когда гроза сойдет с померкнувших небес’, как после грозы оживают цветы… ‘влажно дышут воды, как зелен и душист залитый солнцем лес!..’
Он постоянно стремится сойтись ‘лицом к липу с грозой’… Он постоянно восторгается величественной красотой ‘грозы’.*
* См., напр., стихотв.: ‘Чу, кричит, буревестник’.
Он признает страдание необходимейшим условием прогресса. Отсутствие страданий приведет, по его мнению, к застою. Полное избавление от страданий будет, по его мнению, знаменовать не торжество человечества, а, напротив, ‘конец’ человечества.
Когда мир ‘зацветет бессмертною весной’, когда глубь небес ‘загорит бессмертным днем’ и грозы не будут дерзновенно пролетать над землей, возмущая торжество дня рокочущим громом, когда, одним словом, воплотится ‘заветный идеал и на смену вечности мученья вечный рай счастливцам’ просияет, — тогда человек, по мнению Надсона, очутится в безвыходном положении. Он не будет в состоянии наслаждаться дарами завоеванного счастья и покоя.
Рисуя образ этого человека ‘будущего’, поэт обращается к нему со следующими словами:
Твой покой не возмутит заботы,
Ты не раб, — ты властелин судьбы:
Или вновь ты захотел работы,
Слез и жертв, страданья и борьбы?
Или все,к чему ты шел тревожно,
Шел путем лишений и скорбен,
Стало вдруг и жалко и ничтожно
Роковой бесцельностью своей?..
В царстве ‘всемирного счастья’ больное человеческое сердце должно, по убеждению Надсона, заглохнуть без горя, как ‘нива без гроз’: оно не отдаст за блаженство покоя’ креста ‘благодатных ‘страданий, оно затоскует о ‘доле борца’, оно уподобится узнику, который успел привыкнуть к неволе и, будучи выпущен из ‘мрачной темницы’, тоскует об этой темнице.
И Надсон, подобно Ницше, с негодованием отвергает идеал ‘всемирного счастья’.
Сколько подвигов мысли, и мук, и трудов,
И итог этих трудных, рабочих веков, —
Пир животного, сытого чувства!
Жалкий, пошлый итог! Каждый честный боец
Не отдаст за него свой терновый венец…
Если, вообще, право на ‘пир чувства’ и признает Надсон, то лишь право на ‘пир такого чувства, которое непосредственно приобретено ценой страдания. Если он признает право наслаждаться ароматом роз, то лишь ароматом таких роз, которые имеют острые терния…
Он признает лишь ‘трагическую’ радость. Об сущности этой трагической радости говорит, напр., одно из его лучших стихотворений ‘Мгновение’, героями которого являются узники, наслаждающиеся восторгами любви накануне казни. Мысль о предстоящей казни, вливая яд в их кубок наслаждений, тем самым заставляет их бесконечно высоко ценить мгновения своего счастья… Стихотворение все проникнуто тем трагическим ‘стремлением к жизни и силе’, о котором проповедует автор ‘Заратустры’…
Таковы ‘ницшеанские’ мотивы поэзии Надсона.
Русский поэт не развил подобных мотивов в стройную систему. Он не олицетворил различных проявлений ‘воли к трагическому, воли к жизни и силе’ в одном грандиозном образе, в образе носителя ‘нечеловечески-великого страдания’. Он лишь наметил несколько контуров ‘бесстрашно-великих’, могучих, ‘как буря’ героев (Икар, Геростат), покупающих свое величие ценой ‘трагического’. Он лишь тосковал по великом ‘пророке’, который единственно мог бы, по его мнению, спасти человечество из его безысходного положения… Далее, он не дошел в своем культе страдания до апологии гнета, насилия, хищничества.
Но, во всяком случае, ‘ницшеанские’ мотивы являются самыми интересными и характерными мотивами его поэзии.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека