‘Воля’ А. Скавронского, Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович, Год: 1863

Время на прочтение: 13 минут(ы)

ВОЛЯ. Два романа из быта беглых. А. Скавронского. Том 1-й. Беглые в Новороссие (роман в двух частях). Том II-й. Беглые воротились (роман в трех частях). СПб. 1864.

М. Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в 20 т. М.: Художественная литература, 1966. Т. 5
Роман этот составляет совершенно исключительное явление в современной русской литературе. Беллетристика наша не может похвалиться капитальными произведениями, но, конечно, никто не упрекнет ее в невоздержности, в фантазерстве и в бесцеремонном служении тому, что по-французски зовут словом blague {вранье, хвастовство.}, а по-русски просто-напросто хлестаковщиной. Внешним, чисто сказочным интересом она даже вовсе пренебрегает и, по нашему мнению, поступает в этом случае вполне разумно, потому что жизнь и сама по себе есть сказка весьма простая и мало запутанная. То есть, коли хотите, в ней есть даже очень большая доля запутанности, но эта запутанность чисто внутренняя, составляющая, так сказать, интимную ее принадлежность и вовсе не зависящая от случайных передвижений человека с одного места на другое, от переодеваний, от состояния погоды, местоположения и других более или менее произвольных причин. Объясним это примером, близко подходящим к разбираемой нами книге. Если человека секут, как сечет, например, беглого Левенчука полковник Панчуковский, то драматизм этого положения, конечно, не в том заключается, что человеку дали столько-то розог, выпустили из него столько-то крови и что после этого человек или остервенился, или смирился, а в обобщении факта, в раскрытии его внутренней ненормальности. Чтобы исполнить все это надлежащим образом, вовсе не требуется истязать человека палками, а достаточно дать ему одну, только одну розгу, вовсе не требуется представлять наказующего в виде вельзевула или кровопийца, а достаточно показать его человеком увлекающимся и порой даже одушевленным самыми прекрасными намерениями. Ибо действительная, настоящая драма, хотя и выражается в форме известного события, но это последнее служит для нее только поводом, дающим ей возможность разом покончить с теми противоречиями, которые питали ее задолго до события и которые таятся в самой жизни, издалека и исподволь подготовившей самое событие. Рассматриваемая с точки зрения события, драма есть последнее слово, или, по малой мере, решительная поворотная точка всякого человеческого существования, и всякое человеческое существование, если оно не совсем уж пустое, непременно имеет свою драму, развязка которой для иных отзовется совершенной гибелью, для других равнодушием и апатией, для третьих, наконец, принижением и покорностью. Дело, стало быть, вовсе не в том, чтобы изобразить событие более или менее кровавое, а в том, чтобы уяснить читателю смысл этого события и раскрыть внутреннюю его историю. Иначе, написать драму было бы делом чересчур уж легким, стоило бы, например, представить овраг, а на берегу его вообразить себе всадника, вдруг лошадь закусывает удила и бросается вместе с всадником в овраг — чем не драма! А еще будет драматичнее, если мы представим себе целую сотню всадников, которых лошади закусывают удила и бросаются в овраг. Сколько тут детей одних после них останется, сколько вдов! Право, если описать судьбу каждого из этих сирот, то выйдет, пожалуй, роман, и не в пяти, а в пятидесяти частях. Точно то же следует сказать и о сущности комизма, и почаще припоминать при этом анекдот Гоголя об извозчике, которого наняли на Пески, а он привез на Петербургскую сторону. — В этом происшествии столь же мало действительного комизма, как и в том, например, что автор одной недавно сыгранной в Петербурге комедии заставляет кого-то из своих героев съесть шубу. Это не комизм, а просто-напросто чепуха.
Своим несомненно воздержным и трезвым отношением к действительности литература наша обязана покойному Белинскому. Он первый высказал те простые истины, которые приведены нами выше и которые высказать было в то время совсем не так легко, как кажется. Он первый вооружился всею силою своего критического таланта против преобладания в русской беллетристике сказочного таланта, он, можно сказать, дал тон нашей беллетристике. И действительно, в нашей литературе совсем нет громоздких вещей вроде тех, какими в свое время потчевали французскую публику Дюма-отец и Феваль, а если иногда и прорывается нечто подобное, то положительно в виде исключения.
К такого рода исключениям принадлежит, к сожалению, и разбираемый нами роман г. А. Скавронского. Читая его, вы не видите ни характеров, ни своеобразного языка, ни действительной драмы, а просто вступаете в какой-то темный лабиринт, в котором событие нагромождается на событие. И такова сила общего, господствующего тона литературы, что даже эта чисто внешняя работа ведется автором крайне неискусно и неаккуратно, что он очень часто противоречит самому себе, впадает в забывчивость совершенно непростительную и представляет, например, незнакомыми друг другу таких людей, которые, за несколько страниц перед тем, были чуть-чуть не приятелями. В результате, не достигается даже та чисто внешняя, вытягивающая жилы цель, которую предположил себе автор, и читатель, вместо того чтоб интересоваться судьбою героев романа, чувствует утомление и скуку, а под конец даже и негодование против усердного, но неискусного автора, который так явно его обманывает. Очевидно, что для читателя уже мало того, что автор скажет ему: ‘представим себе, что вот в таком-то месте случилось такое-то происшествие’, а нужно, чтобы это происшествие именно могло случиться в таком-то месте, чтобы оно носило в себе признаки жизненной правды, чтобы оно не отзывалось выдумкой и не представляло собой лишь образчиков более или менее правильного словосочинения.
‘Воля’ заключает собственно два романа, которые не имеют между собой никакой связи, кроме разве того обстоятельства, что оба они рассказывают похождения беглого русского люда. Расскажем содержание первого романа, носящего название ‘Беглые в Новороссии’.
Действие происходит в некотором царстве, некотором государстве. Определяя таким образом место действия романа, мы совсем не думаем шутить, и хотя автор положительным образом удостоверяет нас, что действие его романа происходит в Новороссии, но мы не можем поверить ему ни под каким видом. В этом случае, мы имеем весьма основательные причины для недоверия, хотя сами и очень мало знаем о Новороссии. Причины эти мы укажем после, а теперь будем рассказывать самое содержание романа.
Итак, в некотором царстве, в некотором государстве, пробираются ‘свиными тропинками’ два пешехода: Милороденко и Левенчук, оба беглые, из крепостных крестьян. Милороденко рассказывает свои похождения, как в него однажды влюбилась барышня. Говорят они таким языком:
— …Влюбилась в меня, до побегу еще значит, племянница самого барина… да!
— Что ты? ах, братец ты мой! — даже вскрикнул с испугу в темноте Левенчук и вспрыгнул (?) на корточки.
— Эх, дурачина ты, брат, дурачина! Ну, что смотришь так? вот то-то и дело, что ничего! — продолжал, вольготно потягиваясь, Милороденко, — это почти то же самое дело, никакой разницы нет, кроме опчей, значит, чистоты (?)…
И так далее. При этом, чтобы ловчее обмануть читателя, что он действительно мужик, а не барин, Милороденко называет вакштаф ‘акштафом’, вместо ‘выучился’ говорит ‘вывчился’, вместо ‘заманили’ — ‘заманули’ и т. п. Одним словом, употребляет всевозможные хитрости. Пробираются эти путники в обетованный край, называемый автором Новороссией, и наконец достигают его. На рубеже Милороденко напился пьян и поколотил Левенчука, после чего приятели разошлись в разные стороны, но на другой день опять-таки сошлись на работе у некоего полковника-колониста Панчуковского, и здесь Левенчук отказался в пользу Милороденки от своей винной порции. Этот великодушный поступок составляет завязку романа, ибо он связал Милороденку вечною признательностью.
Проходит три года. На сцену героем является полковник Панчуковский. Он едет по степи и встречает богатого колониста Шульцвейна, который хлопочет над сломавшимся экипажем. Разговорились и познакомились. Из разговора этого видно, что Шульцвейн ворочает миллионными делами, что он недавно был в соседстве Панчуковского, на Мертвых Водах, у священника, отца Павладия и что у этого Павладия есть хорошенькая воспитанница. При этом последнем известии Панчуковский задумывается и упрекает своего кучера Самуйлика за то, что он не доложил ему до сих пор о поповой воспитаннице. Оказывается, что он сластолюбец.
На другой день, по случаю рождения Панчуковского, у него праздник. Гости разговаривают о различных торговых предприятиях и о благословенном положении того края, который называется некоторым государством и в котором полиция, как ни старайся, никак ничего поделать не может.
С одной стороны, обширность, с другой — малонаселенность сделали из этого уголка надежное убежище для всякого рода беглых людей, наплывом наплывающих туда из России. Полиция, несмотря на свою прозорливость, положительно теряется среди этой обширности и малонаселенности и в этой крайности скромно решается ограничить свою деятельность взятками.
Среди этих разговоров к Панчуковскому подходит студент одесского лицея Михайлов, живущий в учителях у одного тоже колониста, купца Шутовкина, и просит взаймы денег, которые ему нужны для какой-то спекуляции. Панчуковский денег ему не дает и адресует к отцу Павладию, которому и поручается за будущего коммерсанта, но при этом он требует от студента некоторой услуги, а именно, чтобы он высмотрел у отца Павладия его воспитанницу и о том, что окажется, донес. ‘Извольте’, — отвечает студент Михайлов и мчится к священнику.
Что за человек этот отец Павладий — это понять очень трудно. Даже просто невозможно понять. Он и ростовщик как будто, и как будто не ростовщик, он и умен как будто, и как будто дурак, он и злой и добрый, и любознательный и невежда. Одним словом, лицо это нарисовано словно в каком-то жару, как будто бы автор имел перед собой лексикон, брал из него наудачу слова и нанизывал их одно на другое. Причем не пренебрегал и словами, слышанными случайно на улице. Всё, что ни говорит этот человек, не только к делу не имеет никакого отношения, но просто ни к чему. Священник дает Михайлову деньги за поручительством Панчуковского и лупит при этом с него жидовские проценты, с своей стороны Михайлов пристально всматривается в поповскую воспитанницу (‘пуркуа регарде?’ — спрашивает его по этому случаю отец Павладий… о читатель! не думай, чтоб эта фраза была нами выдумана, нет, она буквально красуется на 61 стр. I-го тома) и летит доложить Панчуковскому, что девица первый сорт и что она дочь какого-то убитого беглого. В это самое время, то есть покуда студент Михайлов докладывает своему патрону о результатах поручения, к отцу Павладию приходит Левенчук и вступает с ним в разговор, из которого явствует, что Левенчук и Оксана (воспитанница) любят друг друга и что священник не прочь их обвенчать, но требует, чтоб Левенчук внес за Оксану двести целковых. Часть этих денег Левенчук отдает тут же, и священник позволяет ему уйти с Оксаной под ракитку, с тем, однако ж, чтобы далее поцелуев — ‘ни-ни’.
Вот какой благодатный край это ‘некоторое государство’! Из этого же разговора видно, что Милороденко знаком с отцом Павладием и что его знает и Оксана, которая на стр. 87 даже вздыхает об нем. Это замечание необходимо нам, потому что оно впоследствии послужит к обличению г. Скавронского в непозволительной рассеянности, которой он, конечно, не мог бы иметь, если б действие его романа воистину происходило где-нибудь на земле, а не в пространстве и во времени.
Итак, покуда перед нами семь действующих лиц: Панчуковский, Левенчук, Милороденко, Шульцвейн, студент Михайлов, отец Павладий и Оксана. Зачем являются они в романе? Яснее мы это увидим впоследствии, но уже и теперь для всякого читателя понятно, что студент Михайлов и колонист Шульцвейн — лица совершенно ненужные, что их можно было бы, без всякого ущерба, соединить в одно лицо, или же заменить Милороденкой, или же, наконец, и совсем выбросить. Результат был бы тот, что печатной бумаги оказалось бы меньше — и только.
Панчуковский решился похитить Оксану и находится по этому случаю в самых приятных мечтаниях. Думы его прерывает купец Шутовкин, ‘грязный и жирный толстяк, с маленькими свиными глазками, с одышкой, с мильонным состоянием’. Шутовкин — это комик романа, а потому у него и наружность такая уморительная. Он объявляет Панчуковскому, что влюблен, и просит его содействия.
— Браво, Мосей Ильич! Кто же эта особа?..
Толстяк оглянулся кругом и, сопя от одышки, прошептал, трепля по руке полковника:
— Одна тут колонистка есть, болгарка, девка просто ошеломительная… Что делать! Я уже и старух к ней подсылал, видите ли, и подарки ей делал, — ничто не берет… Такая рослая-с, как кедр ливанский, всю душу изморила. Решился я ее просто живьем-с украсть, завезу ее на свой завод, или в город прежде, и спрячу, и в недельку авось ее завербую совсем!
Шутовкин перевел дух. Пот валил с него в три ручья, а руки и губы его дрожали. Панчуковский чувствовал к нему отвращение, но слушал его усердно.
— Полковник, — сказал гость, — мы с вами коммерческие дела обделывали, помогите мне в этом! Я к вам обратился, как к доброму человеку. На людей своих мы положиться вполне не можем, у вас дворня дружная подобрана, да и они ничто пред вами. Я у вас навеки останусь в долгу. Помогите!
— Как же мы дело устроим, Мосей Ильич?
— Сегодня вечером у Святодуховки, по поводу праздника, как я узнал, соберутся с окрестностей девки и парни, мы подъедем двумя тройками, — моя красавица тоже там будет… Ну, а уже самое дело покажет, как его порешить…
Полковник встал.
— Согласен, извольте. — Абдулка, Самусь! — крикнул он в окно любимцам своим. И, запершись в кабинете, господа обдумали всё, как надо.
— А полиция? — спросил Панчуковский, — ведь эти болгары народ
413
мстительный и злой, не то что наши, пойдут с ябедами. Станут искать пропавшую…
— Э, полковник! Какие вы пустяки, извините, говорите: а это зачем?
И Шутовкин потрепал себя по бумажнику. Боковой карман был туго набит.
Сказано, сделано: красавицу болгарку похищают, и это еще более раззадоривает сладострастного полковника. Не думая долго, он, вслед за похищением болгарки, отправляется в дом отца Павладия и, пользуясь отсутствием этого последнего, насильно увозит к себе Оксану. В одной главе и в одну ночь совершаются два похищения, причем первое допущено автором без всякой нужды для романа и, в доказательство своей ненужности, так здесь и замирает, на страницах 7-й главы. ‘Господи! да как же это так? — восклицает изумленный читатель, — как же это так: захотел, взял и похитил… фу!’
— А всё от того, что край обширный и полиция ничего поделать не может, — отвечает автор, — погодите, то ли еще будет!
Оксана живет под замком у Панчуковского и вздыхает по Левенчуке, но неволя сделала свое дело, и Оксана уже отдалась своему тирану. Левенчук знает это и горит мщением. Он отправляется к полковнику, сначала умоляет отдать ему Оксану, и когда тот не соглашается, то возбуждает против него толпу пьяных батраков. Происходит нечто вроде балетного бунта, в котором бунтующие так, кажется, и ждут, не подъедет ли капитан-исправник и не вздует ли их на порядках. А он, и в самом деле, тут как тут, его обо всем уже уведомил Шульцвейн, которому, в свою очередь, шепнул об этом автор. Исправник этот, по фамилии Подкованцев, бездельник естественнейший и притом большой шутник, но остроты его не простираются далее того, что он, вместо ‘пить’ и ‘есть’, говорит ‘бювешки’ и ‘манжешки’. Тем не менее г. Подкованцев появлением своим доказывает, что даже и в ‘некотором царстве’ полиция, если захочет, то может же что-нибудь поделать. Он усмиряет бунт и проштрафливается разве только тем, что недостаточно бодрствует над Левенчуком и тем дает ему возможность скрыться. ‘Но почему же Подкованцев не явился тогда, когда Шутовкин похищал прекрасную болгарку, а Панчуковский — Оксану?’ — спрашивает читатель, однако автор ничего не отвечает на вопрос его и всячески старается замять этот неприятный для него разговор.
Вторая часть застает Оксану все еще пленницей Панчуковского, она по-прежнему воркует о Левенчуке, и хотя обнимает сладострастного полковника и сидит у него на коленях, но, очевидно, делает это больше для проформы, потому что последний недоволен ее холодностью и обещает ей в случае попытки к побегу: ‘Поймаю — извини: на конюшне, душечка, выпорю… О, я злой на это! чик-чик, чик-чик! да!’ У полковника появляется в это время в числе дворовых Аксентий Шкатулкин, который до того овладевает доверенностью своего барина, что последний допускает его сопровождать свою пленницу в прогулках. Этот Шкатулкин не кто иной, как известный уже нам Милороденко, который знаком и Оксане, но тут происходит какое-то умопомрачение, в совершенстве напоминающее прекрасную поговорку, приводимую Любимом Торцовым в комедии Островского ‘Бедность не порок’: я не я, и лошадь не моя, и я не извозчик! Автор уже забыл об этом знакомстве и заставляет их встречаться, как людей совершенно друг другу неизвестных. Аксен имеет нечто на уме, он помнит, как Левенчук уступил ему свою чарку водки, и, в благодарность за это, хочет что-то сделать в пользу Оксаны, но не делает ничего, а проводит время в балагурстве самом скучном и тупоумном, точно говорит читателю: а вот погоди! мы сначала побеседуем несколько печатных листов, а там и вызволим! уж вызволим, будь покоен! В это же самое время приезжает в ‘некоторое государство’ из внутренней России помещица Перепелицына и оказывается женой Панчуковского, которую он обокрал и бросил. У Перепелицыной на дороге сбежал слуга, и об этом заведено дело у станового пристава. История, очевидно, начинает запутываться, так что и следить за ней трудно, и запутывается она совершенно без нужды, а потому только… да почему же, наконец? неужели потому, что автору хотелось покрыть типографскими чернилами несколько лишних листов бумаги? О происшествии этом узнает и Панчуковский и едет за справками. Он является к становому приставу от лица помещицы, у которой сбежал слуга, и тут опять происходит нечто вроде ‘я не я, и лошадь не моя, и я не извозчик!’. Автор, забывши, что заставил своего героя рекомендоваться становому от лица самой Перепелицыной, через одну страницу заставляет его спрашивать того же станового: ‘Куда же эта барыня проехала?’ Читатель охает, а издатель-книгопродавец Вольф потихоньку посмеивается и говорит: ‘Каков роман-то я издал! а! каков роман!’ Подлинно, роман удивительный.
После продолжительной безобразной болтовни между Панчуковским и Шутовкиным и между Панчуковским же и Шкатулкиным, болтовни, ни к чему решительно не ведущей и занимающей целую одиннадцатую главу, действие романа снова возобновляется. Является Левенчук и покушается убить полковника, но его ловят и секут.
Тут же действие быстро подвигается к развязке. Шкатулкин снимает с себя маску, освобождает Левенчука из заключения, крадет у Панчуковского значительную сумму денег, перевязывает ночью сонную дворню и бежит вместе с своим приятелем и Оксаной. На это происшествие опять набегает исправник Подкованцев и производит облаву на беглых (и после этого, не совестно говорить, что полиция ничего не может поделать!). Однако облава до такой степени не удается, что, в заключение, Подкованцев оказывается убитым из ружья, а Шкатулкин, Левенчук и Оксана спасаются.
Помещица Перепелицына влюбляется в студента Михайлова и уезжает с ним в Тамбовскую губернию…
Вот содержание первого романа. Содержание второго, ‘Беглые воротились’, мы рассказывать не будем, хотя и оно в своем роде до крайности поучительно, как доказательство того, что для автора, одаренного твердыми намерениями, нет ничего невозможного. Между прочим, там есть действующее лицо, г-жа Перебоченская, которая, завладевши чужим имением, не впускает в него настоящего владельца, несмотря на решение судебного места, несмотря на то что полиция насильственными мерами выпроваживает ее оттуда. Всех полицейских и понятых она побивает при помощи девки Палашки, которую, в свою очередь, успевает усмирить только одаренный особою полицейскою конструкцией чиновник, по фамилии Ангел. Эта Перебоченская такое лицо, что просто пальчики оближешь. Есть тут даже крестьянский бунт, заправский крестьянский бунт с ‘пророком’ и ‘пророчицей’… Ну, вот это уж и нехорошо, г. Скавронский! Ну, как-таки браться за такой предмет! ведь это не то, что ‘бювешки’ да ‘манжешки’ описывать, ведь это сюжет серьезный!
Из всего изложенного выше читатель сам может вывести заключение, правы ли мы были, утверждая, что действие романов г. Скавронского происходит в ‘некотором государстве’, а отнюдь не в Новороссии? Где люди забывают то, что они говорили страницу или две назад? в некотором государстве. Где, без всякой надобности, привлекаются к делу такие лица, как Шутовкин, Шульцвейн, о. Павладий, Подкованцев, студент Михайлов, помещица Перепелицына и даже сам Панчуковский? — в некотором государстве. Где исправники появляются из-под земли в такую именно минуту, когда их присутствие наиболее требуется? — в некотором царстве. Где г-жа Перебоченская может разбивать полицию с помощью девки Палашки? — в некотором царстве. Именно, в некотором царстве, а отнюдь не в Новороссии и даже не на Лысой горе.

ПРИМЕЧАНИЯ

‘Совр.’, 1863, No 12, отд. II, стр. 243—252.
Рецензируемые романы Г. П. Данилевского (А. Скавронского), прежде издания их книгой в 1864 г., были напечатаны в журнале ‘Время’ братьев Достоевских: ‘Беглые в Новороссии’ в No 1—2 за 1862 г. и ‘Беглые воротились’ в No 1—3 за 1863 г. Сотрудничая во ‘Времени’, Данилевский предпринял попытку возобновить свое былое сотрудничество в ‘Современнике’, для чего обратился к посредничеству Н. Г. Помяловского. Посредничество оказалось неудачным. В письме от 29 декабря 1862 г. Помяловский извещал Данилевского: ‘Я говорил Салтыкову о Вашей новой повести, но, к сожалению моему, должен сказать, не прибегая к разного рода обинякам, прямо, что он предубежден против Вас’ (Неизд. рукоп. отд. Гос. публ. библ. имени М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде, ф. 236, фонд Г. П. Данилевского, т. 3).
По крайней мере одна из причин этого ‘предубеждения’ известна. Как раз в декабрьской книжке ‘Времени’ за 1862 г. Данилевский напечатал ‘письмо’ в редакцию под заглавием ‘Литературная подпись’, на которое, как на ‘хлестаковщину’, а заодно с ‘письмом’ и на напечатавшую его редакцию ‘Времени’, зло обрушился Салтыков в очередной книжке ‘Современника’ (см. в наст. томе заметку Салтыкова ‘Литературная подпись. Соч. А. Скавронского’ и прим. к ней). Полемическая ситуация обострила резкость и категоричность отрицательных суждений Салтыкова о ‘крестьянских’ романах Данилевского, которые имели определенный успех у демократического читателя и сохранили до сих пор известное познавательное значение. Но история литературы подтвердила правоту Салтыкова в его невысокой оценке писательского дарования Данилевского и в его критике художественных просчетов обоих романов.
Особенно ядовито осуждена в рецензии фальшь в изображении Данилевским крестьянского бунта — ‘сюжета серьезного’ для Салтыкова.
Рецензия содержит один из принципиально важных отзывов Салтыкова о Белинском и его значении для развития реализма в русской литературе.
Стр. 409. …анекдот Гоголя об извозчике, которого наняли на Пески, а он привез на Петербургскую сторону… — Ссылка на Гоголя не совсем точна. В пьесе Гоголя ‘Театральный разъезд после представления новой комедии’ один персонаж, недовольный сюжетом ‘Ревизора’, говорит: ‘Как будто нет других предметов, о чем можно писать?.. Ну, положим, например, я отправился на гулянье на Аптекарский остров, а кучер меня вдруг завез там на Выборгскую или к Смольному монастырю. Мало ли есть всяких смешных сцеплений?’
…автор одной недавно сыгранной в Петербурге комедии заставляет кого-то из героев съесть шубу. — Об этом эпизоде из пьесы Ф. Толстого ‘Пасынок’ Салтыков упоминает в ‘Московских письмах’ (см. наст. том, стр. 146).
Стр. 411. Вакштаф — сорт табака.
Стр. 412. Пуркуа регарде? — Зачем смотрите? (от франц. pourquoi regardez?).
Стр. 416. Есть тут даже… заправский крестьянский бунт с ‘пророком’ и ‘пророчицей’. — Имеется в виду изображение в романе ‘Беглые воротились’ вооруженного сопротивления крестьян войскам, посланным для усмирения возникших волнений. ‘Народная молва’ провозгласила вожаков движения Илью Танцура и его невесту Настю Талаверку ‘пророком’ и ‘пророчицей’.
…’бювешки’ да ‘манжешки’ — питье и еду (от франц. глаголов boire — пить и manger — есть).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека