Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Володя
Зима. Долго идет в России зима. Февраль. Мели метели. А сегодня конец февраля, утро ясное. Радостно светит солнце. Виден лес, синие тени ложатся по снегу. А по небу светлыми перьями рассыпались белые облака. Небо синее.
В облаках и в небе есть особая радость. Какое-то дуновение весны. Сарай живей смотрит, освещенный солнцем, и деревянный колодец как-то ожил. Оттепель. Вдали видны крыши деревни, и все так просто, безмятежно кругом.
Дальний родственник мой, Володя, сидит за столом и пьет чай. Лицо у него такое ровное, круглое. Черные глаза серьезны. А рядом с ним сидит приятель мой, крестьянин-охотник, Герасим Дементьевич.
— Володя,— говорю я,— сегодня погода весной пахнула. Небо синее. Что-то есть, к весне зима клонит.
— Нет,— отвечает Володя. — Какая весна… Холодище еще долго будет. До чего надоело, ужас. Как окончу реальное, уеду на юг, в Крым. Там поступлю на место, буду служить.
— На какое место?— спрашиваю я.
— Ну, что-нибудь… Или смотреть за чем-нибудь, или управлять чем…
— А чем управлять-то?
— Мало ли чем… Мне все равно, мест разных много. Найду службу, жалованье буду получать.
Я налил себе стакан чаю и сел к столу у окна. Так хорошо смотреть в окно.
Утро… Вижу, пошел сторож, открыл ворота сарая. Куры, нахохлившись, расправляют крылья, отряхиваются. Рады, солнышко. В сарае видно сено и лодка, убранная на зиму. Петух разбирает лапами оттаявшую землю у сарая и, опустив голову, зовет кур. Те что-то клюют — что нашел петух. Петух заорал: ‘Кукуреку…’
‘Значит, это все надо’,— подумал я.
Хорошо смотреть в окно, как-то отдыхает душа.
Чай со сливками и черный сладкий хлеб, посоленный, со сливочным маслом. Хорошо. Дом у меня из толстых сосновых бревен, теплый. Мой дом лучше всех домов, которые есть на свете. Рядом лес, а под горой река с водой кристальной чистоты.
— Я ведь вам, дядя, всего не говорил,— вдруг сказал Володя, встав из-за стола.
Он достал из кармана большой серебряный портсигар с желтым шнуром, вынул папиросу, постукал по портсигару и бросил себе в красные губы, закурил.
— Я, дядя, по правде вам сказать, хотел бы быть актером.
— Да что ты? Это как же тебе вздумалось?
— Я очень театр люблю. Я вам не говорил… Мне в конторе, в Москве, Петр Ильич все контрамарки дает. Я почти каждый день в Малом театре. Познакомился с Трубенталем и Бакшеевым, они мне говорили: ‘Иди,— говорят,— в актеры, у тебя,— говорят,— физиономия такая подходящая, и рост…’
— Да, но все же надо способности иметь. Призвание.
— Ведь играют же любители. Я уже играл в Пушкине летом на даче. Это нетрудно. Роль выучил, ну и жарь. Петь тоже можно, все поют.
— Ну нет… — говорю я,— это не так просто. Нужно много работать. Да и дарование надо иметь… Артистов хороших мало.
— Да ведь что же… — задумчиво сказал Володя. — А меня на лето звал Трубенталь. ‘Поедем,— говорит,— со мной по Волге, проедемся. Ты вроде моего телохранителя будешь. Ну, и играть будешь со мной. Но условие такое…’
Володя остановился и продолжал:
— Только чудно очень условие его… ‘Если,— говорит,— кто мне поперек скажет, я,— говорит,— мигну тебе, ты ему морду бей. Понял?’ — ‘Чудно,— думаю,— это ведь на кого попадешь…’
— Что же, ты согласился?
— Не-е-т… Вот еще!.. Мало ли что он захочет. ‘Мне,— говорит,— надо дать одному антрепренеру в морду, а я не могу, потому что волнуюсь очень и у меня сердце больное. Мне,— говорит,— нельзя никак, доктор запретил, а тебе,— говорит,— все равно, ты молодой, равнодушный, тебе нипочем…’ Контракт со мной хотел заключить…
— Ну, что же? Туда, в контракт, вписал ‘бить антрепренера по морде’?
— Не-е-т… Что вы, дядя, разве можно это писать, это ведь так, между нами… Ведь это он с досады заливает. Я бы с ним поехал, только боюсь — заплатит ли… Когда деньги платить — все меняются. Деньги не любят платить.
Володя, помолчав, потряс озабоченно головой и сказал:
— В начале карьеры всегда такая ерунда бывает. Один мой знакомый сделал себе карьеру через женщину — ему один богатый помещик предложил: отбей, говорит, у моего соседа жену, тогда дам тебе место и оклад, отопление, освещение и отведу целый мезонин, квартиру, значит. Только отбей, говорит.
— Ну и что ж?
— Отбил. Вот, говорит, мучился, ужас до чего, устал, целый год притворялся, вроде как влюблен, стреляться хотел, топиться. И отбил. Ну и получил место.
— Ну, а сосед-то что же?
— Сосед? Чудно тоже… Он ему сто пятьдесят десятин земли подарил и такой друг его сделался, что водой не разольешь. ‘У меня,— говорит,— ее двадцать лет никто отбить не мог, только вот ты,— говорит. — Одолжил…’
— Да… Вот чего… — сказал, смеясь, Герасим Дементьич. — Есть в жисти всякое такое… Прямо што смех берет. Вот мне рассказывал Козаков на охоте: здесь, недалече, в Петрове, живет такой богатый купец — железом торгует. У его дочь-красавица. Вот красавица. Так много женихов к ей сватались, и сын его, Козакова, тожа. Он студент-техник был, приезжал летом в Петров и влюбимши в ее был. И кончил курс, сделал ей, значит, предложение. А ее отец, купец-то, и спросил Козакова-сына: ‘Какое приданое хочешь за моей дочерью?’ А тот говорит ему, отцу, значит: ‘Я ее так люблю, что мне о приданом и в голову не идет, и даже стыдно говорить…’ Отец-то его и выгнал взашей… ‘Нам,— говорит,— такого дурака не надоть…’ Вот ведь чего бывает, а? Каково? И так эта красавица замуж и не вышла… Три года в девках сидит.
* * *
Теплым был февральский день.
И вздумал я написать с крыльца дома зимний пейзаж. Взял мольберт, холст, краски и начал писать. Большие березы кладут синие тени по снежной крыше сарая, бревна стен освещены солнцем. Розвальни около ворот, кусок зеленоватого сена, дедушка, рваный, в линялой шапке, белая бородка и красный вязаный шарф. А вдали леса, леса. Такая красота.
Володя стоит сзади и смотрит, как я пишу.
— Дядя, а зачем вы сарай пишете, он старый и бедный?— сказал он. — Такую картину никто и не купит. Вы бы написали здесь станового и корову. Становой описывает корову за долги, а дедушка стоит и плачет. Вот тогда бы все говорили, и картину бы живо купили.
— А почему же такую картину купили бы?
— А как же? Всем понятно. Все бы дедушку-старика жалели, а станового ругали бы. Припишите, дядя, станового и корову — я вам сейчас такую картину продам.
‘Верно говорит Володя,— думаю я,— правильно… Но что-то сюжет такой портит этот весенний чудный день, радость’. Я не стал писать станового.
— Когда напишете станового,— не унимался Володя,— рожу ему пьяную, красную, он смеется, а дед плачет,— тогда всякий скажет: какой художник этот хороший человек, как он народ жалеет, напротив идет, злодеев не боится, за правду пострадать хочет. Великий человек, скажут. А то что же, один дедушка… Никто не будет знать, зачем картина написана… Идеи нет.
На крыльцо вышла тетушка Афросинья, и подошла ко мне моя ручная лисица. Подняв мордочку, она нюхала воздух. У сарая заволновались куры, бросились на нашест, а сороки с криком пронеслись с ветвей больших берез.
— Вот становой пришел,— сказал Володя, смеясь. — Видите, как ее птички любят, ага! Так тоже мужики станового. На свете все так: давай! Все друг друга едят.
Я пишу картину и спрашиваю:
— Ну как, Герасим Дементьевич, по-твоему, Володя верно загибает?
— Да,— ответил хитро Герасим. — Чего ж… Точно — это есть, дурашное дело такое. Но как на него посмотреть, никак его не разберешь. Напиши, Лисеич, только не корову становой описывает, а лошадь. Ну, лошадь возьмут, тогда прощай, мужик, кончен. Только вот што: теперь этого нет. Лошадь становой не берет, шабаш. Он тоже понимает… да и не велено…
* * *
А весной, на Красной горке, я получил письмо: приглашение на свадьбу. Володя женится на дочери купца, который торговал в Петрове железом. Он выдал свою красавицу-дочь за Володю. Володя спросил приданое с купца, да такое, что купец ахнул…
Месяц торговался, но сказал: ‘С головой парень!’ И отдал за него дочь.