Регент Аносов ехал в вагоне железной дороги, курил папиросу за папиросой и скучал. В окне мелькали однообразные провинциальные виды, жидкие пожелтевшие леса да болота, жалкие деревушки да скошенные поля. Низко навис над землею купол серого осеннего неба, и нет в нем отрадных, возбуждающих веселье тонов. На всем лежит какая-то зловещая печать удручающего уныния. Надоедливо шумит паровик, однообразно громыхают вагоны, и что-то тоскливое, неприятное и томящее заползает в утомленную бездействием душу…
Всего обиднее для разговорчивого и любившего послушать себя регента было то, что он не мог ни с кем поговорить и отвести душу. Сидит он одиноко, ‘как вран на нырищи’, и во всем большом вагоне, кроме него, только одно живое существо — какой-то старик в теплом осеннем пальто, шляпе полуцилиндре и зимних калошах. При взгляде на его физиономию бросается в глаза красный мясистый нос и воспаленные кроличьи очи, и его неподвижное темное лицо кажется суровым и непривлекательным. Старик прижался в угол вагона и сидит, облокотясь о стенку и часто зажмуривая глаза.
А Аносов нашел бы о чем порассказать, если бы у него оказался слушатель. Можно было бы поговорить о консистории, в которую он держит путь по поручению родственника, дьякона, и которая всю дорогу занимает его мысли, о предстоящем назначении нового викария, о своем хоре и трудности занятий с мальчуганами-певчими, наконец, о своем сынишке, обучающемся в духовном училище, или о новых семинарских порядках.
Чтобы развлечься, Аносов вышел на площадку, машинально прочитал напечатанное на трех языках запрещение стоять на платформе во время движения поезда, пропустил его мимо ушей и стал смотреть в даль. Но резкий осенний ветер сорвал огонь с папиросы и начал так жестоко теребить его довольно длинные волосы и забираться под полы и в рукава поношенной шинели, что пришлось схватиться за шляпу и уйти снова скучать на свое место.
Теперь уж старик сидел с открытыми глазами. Струя свежего воздуха ворвалась в дверь вслед за регентом, и обеспокоенный пассажир поспешил поплотнее укутаться в свое теплое пальто. Аносов заметил его движение и уронил:
— Извините-с!
— Много ли, сударь, осталось станций до города? — как бы в ответ осведомился старик неприятным, крикливым голосом.
Сосед обрадовался и немедленно удовлетворил его любопытство.
— А вы изволите до города?
— Да, я до города.
— Эге, так мы с вами попутчики! — весело воскликнул регент, стараясь завязать разговор. — А я, ей-ей, чуть со скуки, знаете, не помер. Такая тощища! Спал, спал, инда обалдел…
Спутник не выразил ни одобрения, ни несочувствия, но Аносов не сконфузился и продолжал:
— Еду, знаете, по поручению моего родственника. Хочет хлопотать относительно штатного оклада. Сижу вот и все время думаю, какие теперь везде заведены утешительные порядки. Совсем, знаете, не то, что в старые времена.
— Э! Не браните старые времена. Везде и всегда есть недостатки, — процедил сквозь зубы собеседник.
— Ну, в рассуждении консистории — позволь-те-с!.. Тут уж кого вы ни возьмите, всякий вам скажет, что многое сделано к лучшему. Последний владыка, — давай ему Бог долгоденствия, — можно сказать, перевернул вверх дном это учреждение. Я, сам-то из духовных, так сказать, крин семинарского прозябения, так с делом немножко знаком. Ведь что там делалось, — уму непостижимо. Взятка, взятка и взятка-с! Куда ни кинь. А теперь вот я еду, и на душе у меня мир и благоволение. Никто с меня четвертака не спросит… Ежели вам угодно меня выслушать, я вам расскажу, какие у нас в прежние времена дела делывались.
— Я вас с удовольствием послушаю.
II
Слушатель устроился поудобнее, а регент запасся красноречием и начал:
— Надо вам сказать, что первопричиною всех наших прежних беспорядков был не кто иной, как наш бывший консисторский секретарь. Это уж всегда, знаете, каков поп, таков и приход. Лет так пятнадцать тому назад его от нас с почетом спровадили, и что он теперь представляет, не могу вам сказать доподлинно. Говорят, будто в нашей же губернии остался и живет на свои награбленные рубли. Звали его Яковом Татьяниным. И, по-моему, так в сем именовании прямо-таки указующий перст сказался. Подписывался он под бумагами не полностью, и, ежели прочитать надпись, то так-таки и выходило: ‘Я тать’… В нашем уезде среди духовенства даже особая поговорка о нем сложилась. ‘Избави, Боже, от огня и меча, урядника села Бегача и секретаря Якова Кузьмича, яко лютого бича’… Рожа была, говорят, богопротивнейшая. Сам я его уже не застал, а старые люди сказывали, будто он был зело недоброзрачен. Сухой такой, понимаете, что выжатый, а носище — во какой пространственный…
Рассказчик приставил к носу свой колоссальный кулак, но, заметив, что его собеседник в этом отношении также не обижен природою, сконфуженно улыбнулся, кашлянул и продолжал далее:
— Человек был с совсем сожженною совестью. Отца бы родного из своих рук даром не выпустил. Скверностяжатель и жох такой, каких никакой Диоген днем с фонарем не отыщет. Звали его по всей округе — ‘Волком’, а сподвижников его — ‘чертовой конницей’. И все были, можно сказать, на подбор, вор к вору. Даже у сторожа, что входящим двери открывал, рука так к подачке привыкла, что словно застыла около пояса в согбенном положении. Вот этаким манером…
Аносов сложил руку горсточкой и показал, в каком положении была она у сторожа…
— Мой отец, должен я вам сказать, был дьяконом, ну, и повозился он с Волком на своем веку достаточно-с. Мытарства его начались с той самой поры, как получил он назначение на место. Надо было ему посвящаться, а он как ни придет в консисторию, — нет и нет его бумаг. Ходил, ходил, просто, верите ли, сапоги стоптал. Просит Волка Христом-Богом. ‘Смилуйтесь, говорит, надо мной, войдите в мое положение. Живу у тестя, весь прожился. Дайте, ради Бога, бумаги!’.
— Вхожу, отвечает, в ваше положение, но у нас нет ваших бумаг.
— Как же нет, если мне сейчас в канцелярии владыки сказали, что бумаги отосланы к вам?
— Там, говорит, очевидно, ошиблись. Там всегда путают. Ваших бумаг мы не получали. Есть дело о назначении Петра Азиатского, Павла Добронравина, Ивана Заиконоспасского, а вашего нет. Посмотрю еще раз. Зайдите завтра.
Ну-те-с, а завтра опять та же история про белого бычка. Опять: ‘бумаги не присланы… ошибка… недоразумение’… Сунул отец Волку синенькую, — тот хоть бы ухом повел. Кредитку взял, а дело все стоит. Взвыл мой отец белугою. Пошел к одному бывалому человеку и рассказывает ему про свою невзгоду. Бывалый человек ему и говорит:
— Не так, говорит, — ты дело повел. Ты соблюдай систему и начинай с маленьких, с чертовой конницы. У них, говорит, круговая порука. Один за другого цепляется, и старший младшего в обиду не даст. Есть, говорит, там в консистории два всему миру известные чиновника. Как войдешь, они направо в уголку, под образом, сидят. Маленькие такие и тщедушные, один хромой, вечно с подвязанной щекой, другой с зобом и, когда пишет, язык на плече держит. А меж тем это-то и есть главные винты. Их весь уезд знает и относится к ним с решпектом. Одного зовут Скрибой, другого Клюем. Десница их исполнися мзды. Латыни не изучали, a do и сарiо спрягают в лучшем виде. Покуда ты эти шестеренки не смажешь, и главное колесо не сдвинется.
Пошел мой отец шестеренки смазывать. Видит, сидят воротилы в уголку, одним глазом в бумаги смотрят, другим на него косятся. Пронзительный этакий, знаете, взгляд. Отвалил обоим по полтине, — а по тому времени это большие деньги были, — и спрашивает о своем деле. Те будто в первый раз слышат, завели меж собой разговор: ‘Не знаете ли чего вы, Иван Иваныч?..’ ‘Не известно ли вам чего-нибудь, Псой Псоич?..’ Отец видит, что этого мало, и сунул Скрибе еще столько же. Тот, знаете, бесцеремонно посмотрел сколько ему дали, сейчас же обиняки в сторону. ‘Вот это иной разговор. Один двугривенный с дырочкой, но это пустяки’… Отвел его в уголок и шепчет:
— Ваше, — говорит, — дело давно у нас, но только меньше как за красненькую вас Волк не отпустит… И валяет ему из поэзии. ‘Примиритесь же с музой моей, — я не знаю иного напева’. Чем скорее решитесь дать, тем скорее ваше дело благоустроится.
И вышло, как по писанному: на другой день, получивши еще синенькую, Волк действительно, все дело прикончил. Сделал дрянную улыбочку и говорит:
— Ну, батенька, радуйтесь. Присланы ваши бумаги. Благоволите расписаться… Поди-ка, мы вам зело надоели… Искренно желаю вам тысячу лет здравствовать в добром здравии и услаждаться лицезрением сынов своих…
И бровью не повел, ракалия!..
III
Переводился мой отец в новое село. Прознал, что по близости в доходном приходе есть вакантное место, и поехал в консисторию Ну-с, является. Смотрит на доску, где обыкновенно праздные места указываются, — нет того места, куда надо проситься. А у Волка, надо вам сказать, обычай был — освободившиеся хорошие места про себя утаивать и выдавать их опять-таки после смазки. Вывешивал он о них объявление только тогда, когда уж место занято было, и на всех прошениях писал один ответ: ‘место уже не праздно’. Вызвал отец Волка и докладывает:
— Примите мое прошение на вакантное место священника в Прибужье.
— Извините, отвечает, — но мы не имеем никаких сведений о вакантности этого места. Вас уведомили, а до нас еще никакой вести не доходило… Чрезвычайно благодарю вас за новость.
— Смею вас уверить, что это факт… Я сейчас из тех краев…
— Ничего не знаю и прошения принять не могу, пока не получу официального уведомления.
Тут уж отец не выдержал и вскипел. Горячий был человек.
— Черт возьми, говорит, да коли так, я к самому владыке пойду и буду на вас жаловаться. Владыка справедлив!..
Волк развел руками и плечами передернул.
— Сделайте, говорит, — милость. Владыка, действительно справедлив. Но только он на вашем прошении напишет резолюцию: ‘снестись с консисторией’, а мы ему ответим так, как я вам сейчас сказал: ‘о вакантности места консистория сведений не имеет’. Вы же и останетесь ни с чем. А нечистого, говорит, вы здесь не поминайте, потому что это не постоялый двор и не таверна, а священная дикастерия.
Стал отец пороть горячку. Всех сильных людей, каких мог, на ноги поднял, и — видит, что, подлинно, как есть ничего не добился. Взял он четвертной билет в конверт, открыл его, чтобы кредитка видна была, и предстал пред Волчьи очи. Волк в одну секунду усмотрел что нужно и говорит:
— А, говорит, — рог сильных изнеможе!.. К вашим услугам. Вы все насчет места в Прибужьи?.. А это что у вас такое? — показывает на конверт. — Прошение?.. Дайте-ка.
Отец начал было говорить, что это не прошение, а тот его перебивает:
— Ну, да, да… Я понимаю… докладная записка… Позвольте-ка ее сюда, а сами пожалуйте за мной.
Привел его в свой кабинет, — темная, грязная келья, — деньги в карман опустил, а сам в одну минуту раскрыл книгу и показывает целую кучу вакантных мест. Сейчас же отыскал Прибужье и говорит:
— Представьте! Ведь оказалась ваша правда: место праздно за смертью отца Преображенского. Теперь и мы получили сведения… Всегда, знаете, так запаздывают… Настрочите скорее прошеньице, и место будет ваше. А я его попридержу недельку под спудом, чтобы у вас конкурент не нашелся и вашего места не предвосхитил.
IV
Во гневе Волк был истинным зверем.
Случилась с ним такая история. Приехал в консисторию из какого-то захолустья дьячок хлопотать о дьяконстве. Ну-те-с, порядки, конечно, разузнал, синенькую в конверт — и пошел. Волк увидал пакет и, как он при людях был малость застенчив, говорит ему:
— Пожалуйте мне пакетец и проследуйте за мной в кабинетец.
Дьячок вошел и конверт на стол положил, а Волк уж усмотрел его во мгновение ока и сейчас же, будто нечаянно, накрыл ‘Голосом’, что на столе лежал. Простец-то мой и опешил. ‘А что, думает, как он и в самом деле не заметил?’ Вынул конверт из-под газеты и опять его на видное место.
Секретарь тем временем скидывал со стола всякие ненужные бумаги в корзину. Мнет, знаете, и бросает. Глядит псалмопевец, — он и его конверт хвать, скомкал да и под стол. На этот раз он уж совсем растерялся. ‘Что же это такое, думает, не может же быть, чтобы это нарочито’! Нагнулся и деньги-то опять на стол. Побагровел Волк да как заревет:
— Да что мы с тобой в прятки что ли, играем?.. Что ты с своей бумажкой возишься, — или подкупать меня пришел?.. Ты куда попал, — в провиантскую комиссию, или в духовное учреждение?.. Сейчас же чтобы и духу твоего не было!..
Приотворил дверь и благим матом завопил на всю консисторию:
Все с своих мест повскакали, только привычные Клюй да Скриба сидят, перьями своими поскрипывают, одним глазом на дьячка косятся, а другим друг другу подмигивают. Волк видит, что уж дьячка давно и след простыл, обращается к одному писцу и спокойно говорит:
— Дайте-ка, говорит, милый человек спичечку.
— Ну-с, а между тем мой бедняга выскочил, что угорелый, схватил свои калоши под мышку, шапку на голову и — драла. Бежит и ног под собой не чует. ‘Помяни, говорит, Господи, царя Давида’… А дело, надо вам сказать, было зимою, и морозец стал у него знатно ноги пощипывать. ‘Ах, думает, мать честная! Калоши-то забыл в консистории, а ведь совсем почти новые’. Побежал обратно, вошел и роется в прихожей. А народу там видимо-невидимо. Сидят, знаете, во тьме и сени смертной все эти униженные и обиженные, измученные волокитой, осужденные на покаяние дьячки, монахи запрещенные, сборщики на храмы и всякий народ, чающий движения воды. Кто-то у него и спрашивает:
— Что это вы, сударь, ищете?
— Да вот калоши, говорит, забыл и никак не сыщу.
А калоши-то, понимаете, у самого под мышкой! Как увидали это, так вся прихожая враз и расхохоталась, будто один человек, несмотря на свое духотомительное настроение. Ведь вот до какого обалдения человек дошел с перепугу! Потом сам смеялся, рассказывал, а в этот день, говорит, словно в каторгу присужденный был. ‘Ну, говорит, его и дьяконство-то! Дал бы Бог целиком до своей дьячихи доехать!’ И ведь что всего смешнее: пятерка-то так у Волка на столе и осталась. Человек-то и капиталец приобрел, и невинность сохранил.
IV
Дома Волк жил настоящим сатрапом. Квартира роскошная, на лучшей городской улице. Карнизы лепными фигурами подперты. Войдешь к нему в палаты, — перекреститься хочется, все одно, что в театре, — такое везде велелепие и изящество. Дочки ходят в шелковых платьях-с корсетами, сыновья гимназисты в мундирах с иголочки, а горничные такие, что куда нашим попадьям али дьяконицам. Вечно вечера да балы, и на них дочери его комариным голосом распевают разные чувствительные романсы и танцуют с офицерами и со студентами польку трамблям. Ежели кто заходил к нему сюда по делу, так он его чуть не с лестницы спускал. Случилось, однажды, какому-то сельскому дьякону заявиться к нему. Ну, само собой, в чистый ход звонится. Отворяет сам.
— Ты, говорит, чего тут? Куда лезешь?
— Так и так… Неотложное дело… Я такой-то дьякон из провинции.
— А ты, спрашивает, разве не знаешь, что у меня есть черный ход?
— Нет-с, говорит, не знаю…
— Иди за мной.
Довел его, понимаете, до черного хода, открыл дверь, ушел и из-за двери объявляет:
— Звони. Тебе прислуга откроет.
Вот какой был самовол и предерзатель! Совсем, знаете, возгордился, как Навуходоносор в писании. ‘На небо взыду, выше звезд небесных поставлю престол мой, взыду выше облак’… Этакая гордыня, Боже мой, этакое превозношение!
Регент задумался о человеческой гордости и замолчал. Слушатель тоже молчал, и трудно было разобрать, сочувствует он этим обличениям, или думает совсем о другом. Аносов, сокрушенно покачал головой и продолжал более тихим голосом:
— Да-с, как подумаешь обо всем этом, так и согласишься, что недаром у нас о консистории составилось такое незавидное представление. Когда мы мальчишками были, нам уж в бурсе внушали, что ‘консистория есть попорум, дьяконорум пономарумкве обдирацио ет облупацио’, — и ведь так оно и в существе вещей было. Драли с живого и мертвого… Именно было-с хождение души по мытарствам. Не-ет-с, теперь не то.
— Оставьте! — авторитетно заметил старик. — Всмотритесь поглубже, увидите тоже. Форма меняется, существо остается. Ну, само собой, новая метла лучше метет, да не долго. Слаб человек. Сильны соблазны… Неосуществимы мечты!
Старик начал длинный монолог о том, что старое время все же было добрым временем, и что, конечно, общественные порядки неизбежно, меняются с переменою жизненных условий. Говорил он авторитетно и убежденно, и видно было, что трудно поколебать эту философию, сложившуюся за десятки лет. Теперь старик говорил, а регент слушал, и скучное время длинного переезда летело быстро и незаметно. До города оставалась одна станция. Контролер побеспокоил собеседников, и старик, словно воспользовавшись перерывом, решил поставить точку.
— Вот оно что-с, — заключил он. — Доживете до моих лет, милостивый государь мой, не имею чести знать вашего имени-отчества, — то же скажите…
— Регент-с Петропавловской церкви, Григорий Аносов, из N-ска, — отрекомендовался Аносов, пользуясь случаем.
Старик кивнул головой.
— А позвольте уж и мне полюбопытствовать, с кем я имел честь…
Кроличьи глаза старика засмеялись. На губах мелькнула дрянненькая улыбка.
— Яков Татьянин, бывший секретарь консистории.
VI
Бывают минуты, когда человеку мучительно хочется провалиться сквозь землю. Аносов переживал теперь такое состояние. Волк, которого он только что представил, как ‘скверностяжателя, жоха и богопротивнейшую рожу’, — сидел против него и наблюдал его смущение с саркастическою улыбкою человека, безразлично относящегося к плевку в физиономию и публичной пощечине. Регент открыл было рот, чтобы, в свою очередь, промолвить ‘очень приятно’, но слова застыли на устах, хотел поклониться — и не смог. Он побагровел до слез. Чувство мучительного, болезненного стыда охватило все его существо.
Не сказав ни слова, он выскочил, на площадку и провел рукою по лицу. ‘Вот так оболванился! — подумал он, — ну, и сел в лужу. За деньги бы таких балбесов показывать’…
Ветер все так же свистел над его ухом, все так же трепал его волосы и шинель, и по-прежнему тучи сухой, едкой пыли летели вслед за прибавлявшим ходу поездом. Надвигались сумерки, и купол неба, казалось, становился все серее, и все плотнее и плотнее облегал землю. Пыль забивалась в уши и рот регента, лезла в усы и бороду, заметно садилась на платье, — но он не замечал ни пыли, ни ветра. Он сконфуженно смотрел все вперед на окутанные хмурым сумраком леса, крутящиеся в воздухе желтые листья, на поросшую мелким кустарником насыпь и думал одну надоедливую думу о том, как бы избежать встречи с своим недавним собеседником, которому он с таким удовольствием рассказал его же собственную жизненную эпопею…
—————————————————-
Источник текста: Сборник ‘Черный Ворон’. Санкт-Петербург, 1901.