Стало солнце сильнее пригревать, дрогнул снег, и мутная холодная вода зашумела в оврагах. Громче всех шумел Блажной, и грохот и шум его, как выстрелы из пушек, неслись в пустом воздухе голой весны.
Два подростка, овечьи пастухи, встретились за деревней у Блажного и, постояв, молча присели.
— Вишь, как он,— говорил белобрысый подросток Иван своему товарищу: — с весны ревет, как путный, а с середины лета — курице испить нечего. И будем гонять овечишек опять на водопой в Малиновый.
Черный всклоченный сотоварищ его, Петр, ответил, глядя на дорогу:
— Будешь ты один гонять нынче…
— А ты? — встрепенулся Иван.
— У меня и другое дело найдется.
— Какое дело?
— Так я тебе и сказал!..
— А как же я-то один справляться стану?
— А так и станешь… Поклонись миру и скажи: ‘Так и так, старики, Петр уйти надумал, а мне одному не справиться, а вы вот что: запрудите-ка с весны, пока вода в Блажном, как вот на сахарном заводе, да накиньте мне половину Петрова жалованья, я тогда и один справлюсь за двоих’.
— Так они меня и послушали!
— А ты и уйдешь.
— Куда я уйду?
— Куда глаза глядят!
— Чать, вороны только летают, куда глаза глядят.
— Ну, и сиди тут.
И Петр равнодушно сплюнул в овраг.
— А ты пойдешь, куда глаза глядят?
— И пойду.
— Чать, без паспорта не пустят.
— А ты не спрашивай, и пустят!
— Поймают, так отдуют!
— Ладно, пусть поймают сперва.
Петр встал, поднял мерзлый кусок земли и бросил его в мутные воды оврага.
Когда ком исчез в волнах, он сказал:
— Вот так и я,— ищи там на дне ком-от, что бросил…
— Обсохнет — найдется.
— Ну и жди, пока обсохнет, а я пошел!
И Петр, высокий, черный, с неуклюжими ухватками подростка, заковылял по последнему пути.
Белобрысый товарищ его тоже встал, некоторое время смотрел Петру вдогонку и, убедившись, что Петр действительно пошел, повернулся назад.
В деревне он, подойдя к избе старосты, постучался в окно и, когда староста, подняв окошко, высунул оттуда свою всклоченную голову, лениво сказал:
— Петька, слышь, пасти не станет.
— Еще что?
— Ушел.
— Ушел — придет.
— Ладно — придет, а не придет, я с кем стану пасти?
— Куда денется? — придет!
Староста еще подождал, оглянул улицу и исчез в избе, опустив оконницу. А белобрысый паренек, постояв, лениво, без цели побрел дальше.
Прошел день, два, три, но Петр так и не возвращался.
Наступило время гнать овец в поле, Петра нет. Отец Петра, Федор, погнал овец вместо сына, а в волость послал заявку о пропавшем Петре.
Недели через две Петра разыскали на сахарном заводе, водворили на место жительства и с согласия отца, сдавшего его в общество в овечьи пастухи, высекли.
Белобрысый товарищ Петра, Ванька, на другой день, когда они вместе погнали стадо, равнодушно заметил Петру:
— Вот и ушел!..
— И еще уйду,— ответил ему Петр.
— Выпорют и еще… и не так…
— Не каждый раз!
— А больно пороли?
— Попробуй!
— Небось орал?.. Не хуже Блажного…
Петр, сдвинув брови, молча шагал за овечьим стадом.
В черных полях еще не было почти корму, и голодные овцы, жалобно блея, рвались к озимям. Ванька выбивался из сил, а Петр, отбросив длинный кнут, лежал на земле, смотрел в небо и молчал, как убитый, на все оклики и зовы Ваньки.
— Да что же ты? — подбежал к нему, потеряв терпение, Ванька,— так можно разве? Я один справлюсь?
Петр молчал.
— Ты что ж? Я ведь домой погоню стадо!
Ванька еще немного постоял и, не дождавшись ответа, действительно погнал стадо домой.
В деревню, пыля и вопя, ворвалось стадо, вызвав всеобщий переполох.
Еще не начинали пахать, и народ весь был дома. Тут ж собрался сход, и приступили к отцу Петра.
— Я тут при чем! — защищался отец.— Вы его нанимали, его и спрашивайте. Теперь нашли его и невольте. Выпороли раз, порите еще: я воли с вас не снимаю.
— Нет уж, Федор, не взыщи!.. Мы тебя пороть станем,— отвечал ему староста,— если не погонишь вместо сына, а уж там с сыном — твое дело…
И, как ни бился со стариками Федор, а пришлось-таки уступить и гнать с Ванькой назад в поле овец. Гнал Федор овец и на чем свет ругал сына:
— Ну, погоди ж, погоди ты, треклятый, черт черный! Треклятый! И уродился в кого? Во всем роду черных не было: черный да лохматый, черт треклятый, угольные твои глаза!
А ‘черт треклятый’ продолжал себе лежать там же, где и лежал.
— Убью!— заревел благим матом Федор еще издали и подбежал к сыну.
Петр медленно приподнялся и, сидя на земле, ждал отца.
— Пасти не стану! — угрюмо бросил он отцу.
— Убью! — завопил отец и заметался перед сыном.— Говори, Иродово семя, отец я тебе или нет?
Петр угрюмо потупился и молчал.
Федор еще подождал и с размаху ударил сына в лицо.
— О-ох! — вздохнул как-то Петр и пригнулся к земле.
Из его носа показалась кровь, и он, осторожно прикладывая руку к лицу, смотрел на свои окровавленные пальцы.
Отец тоже смотрел, некоторое время стоя в выжидательной позе, и вдруг с каким-то визгом, схватив сына за волосы, стал таскать его взад и вперед по земле. Задыхаясь, он приговаривал, толкая ногой сына в грудь, в живот, в лицо:
— Вот же тебе, треклятый! Вот же тебе!..
И таскал и бил до тех пор, пока Петр не сомлел.
Тогда отец бросил его, и Петр, неловко, боком, как упал, так и лежал, уткнувшись в землю, без дыхания, без всяких признаков жизни.
До сих пор безучастный, Ванюшка заметил, ни к кому не обращаясь:
— Этак и убить человека недолго. Отвечать кто будет?
Федор растерянно уставился на сына. Но Петр в это время глубоко вздохнул, сделал движение, и сразу воспрянувший Федор закричал:
— Отдышится кошка треклятая! Отдышится дрянь негодная! Смерть от отца примет, чтоб не позорить утробу…
Петр совсем пришел в себя и, опять сев, так же молчаливо начал прикладывать руку к лицу. Кровь размазалась на лице, залила грудь и смешалась с грязью. Петр был страшный, худой и высокий, похожий на выходца из могилы.
Федор стоял над сыном и, когда Петр окончательно пришел в себя, сказал:
— Ну что ж, треклятый, начинать мне сызнова? Станешь пасти?
После некоторого молчания Петр угрюмо ответил:
— Стану…
А на другой день Петр опять отказался гнать овец. По просьбе отца, Петра опять на миру пороли. Били больно, как могли, били так, что извлекли из груди Петра какие-то совсем особые звуки, в которых ничего даже похожего на человеческий голос не было. Уже и бить перестали, а Петр все еще с какими-то переливами в горле выл, как воет, вытянув шею, волк в глухой степи, выл и корчился так, что страшно было и смотреть и слушать.
— Порченый,— шептали ребятишки на деревне.
Так и дальше пошло: день Петр пас, день лежал от новых побоев.
— Да что ты, окаянный, белены, что ли, объелся?— приставал к нему отец.
— Не хочу пасти!
— А есть чего будешь?
— На заработки на завод уйду! Проживу, как знаю.
— От отца, значит, от мира отбиться на вовсе надумал? — приставал Федор.
Петр молчал.
— Врешь, треклятый, не отобьешься! Не таких обламывали!…
И Федор тоскливо твердил:
— Ах, ты, волк, волк! Настоящий ведь волк дикий!..
Так, быть может, и до смерти забили бы Петра, а может быть, и обломали бы, но Петру помог случай.
Приехал миссионер, и понадобился ему прислужник. Явился к миссионеру Петр и сказал:
— Выкупи меня у мира, стану тебе служить.
Поговорил миссионер с Петром и согласился. Согласился и мир.
— Что ж,— рассуждали старики,— бей его, пожалуй, только и всего, что до ответа доведешь себя…
Миссионер отсчитал миру отданный отцу Петра задаток, дал что-то в виде отступного и Федору. Мир нанял нового пастуха, а миссионер увез Петра с собой.
II
Служба у миссионера пошла впрок Петру.
Он научился читать, писать, умел читать по-славянски священные книги и приносил даже существенную помощь миссионеру. Так, во время диспутов, он искусно как бы из публики наводил спор на такие пункты, в которых миссионер был силен и по поводу которых миссионер заранее уславливался с Петром.
На малых диспутах Петр и сам начал выступать на состязания со староверами и понемногу приобрел репутацию искусного и знающего спорщика.
Его уже звали Петром Федоровичем, уважали, хотя и говорили, что Петр Федорович горяч, крут и временами на язык не воздержан.
Миссионер, полюбивший своего помощника до слабости, оправдывал его, говоря:
— И Николай Святитель горяч был, да душой чист…
Петр Федорович вырос, имел в плечах косую сажень, был высок ростом, а черные, как смоль, жесткие волосы, которые он запускал, топырились каким-то черным сиянием вокруг его и без того громадной головы, громадных черных, пронизывающих, горящих глаз.
Носил он давно уже суконную поддевку, сапоги бутылками и только и думал, что о диспутах да о разных текстах священного писания. Он щеголял ими в собраниях, отхватывая одним духом, на память, чуть не целые страницы, и, не довольствуясь, приводил ряд новых текстов.
— А еще от Матвея глава такая-то, а еще от Павла…
И сыплет и сыплет, и умолкнут все, и слушают, и дивятся, откуда только у него берется.
III
Так шло дело у Петра Федоровича, когда вдруг мир потребовал его назад в деревню для отбывания выборной общественной службы.
Выбрали его сотским.
Петр Федорович жаловался миссионеру:
— Вот сотским выбрали. Хорошо — грамотен, могли бы и старостой выбрать. Уж все равно, заодно служить. Злоба в них ко мне — как же, дескать, свиней, овец пас, а теперь в попы метит: вот же тебе, дескать,— послужи в сотских!.. Послужим и в сотских.
Петр Федорович возвратился в свою деревню и начал службу. Не только службу, но и принял от отца все хозяйство. Он принес с собой кой-какие деньжонки. Горячий ко всякому делу, Петр Федорович принялся и за хозяйство не на шутку.
Все ему хотелось по-новому, получше. Хотелось не для себя одного, и он настойчиво твердил,— и отдельным крестьянам, а нередко и на сходке,— как бы следовало все это устроить. Твердил настойчиво, упрямо.
— Да что за учитель нашелся такой? — говорили ему на миру.
— Не учитель я, старики, а дело говорю вам. Вот хоть, к примеру, землю взять. Делите вы ее чуть не каждый год,— ну какое же тут правильное хозяйство возможно? Разделите вы ее ну хоть на двенадцать лет,— ведь дело пойдет,— всякий для себя ведь станет заботиться тогда: и вспашет лучше иной, глядишь, и удобрит…
— Ну, а новых, которые вырастут, кои со службы возвратятся,— куда денешь?
— Для них будем оставлять частицу.
— Да как ты частицу эту вперед угадаешь, сколько именно надо?
— Да ведь как угадаешь,— как-нибудь…
— То-то как-нибудь!.. Как-нибудь от староверов отбрешешься, а в нашем деле как-нибудь начнешь — только и всего, как был дураком, так дураком и будешь!
Неудача постигла Петра Федоровича и в школьной затее. Бездетные восстали, и, как ни бился Петр Федорович, ничего поделать не смог, и школа провалилась. Задумал было Петр Федорович частную школу в доме отца своего устроить для желающих. Но и тут ничего не вышло. Поссорился с писарем, обозвал его вором, тот ‘обнес’ его перед земским,— и Петр Федорович сразу попал в разряд беспокойных и даже опасных вольнодумцев, и ему было запрещено всякое обучение детей.
— Ну, вот что, старики,— явился он однажды с новым предложением перед миром, не хотите, как хотите, но мне хоть не мешайте. Вот в чем дело: на отцовскую и мою душу сколько приходится десятин? Нарежьте мне эту землю в одном месте, а что захотите с меня за это, то и берите.
Дело запахло водкой и пошло лучше. Захотели, кроме душевой платы, сорок пять рублей деньгами да пять ведер водки. На том и порешили: приговор написали и место выбрали. Петр Федорович выпросил себе землю у Блажного оврага, с условием — запрудить пруд для общего пользования и землю чтобы ему отвести пониже пруда. Это было сделано Петром Федоровичем с тем расчетом, чтобы пользоваться прудом для орошения.
Петр Федорович горячо принялся за работу. Он забыл думать обо всяких общественных вопросах и весь отдался своему новому делу.
Уговорил отца сломать избу в деревне и перевести ее на свой новый хутор, возил навоз на паровое поле, приготовлял материал для плотины, сторговал пять пеньков пчел, достал у соседнего священника несколько кустов желтой акации и даже куст роз.
Сам хозяин и работник, он работал за троих и в несколько лет сделал очень много. На полях у него хлеба стояли стеной, огород орошался самотеком, на пчельнике, где был разведен целый сад, было двадцать пеньков, и из них четыре Дадана. Были телка и бычок от племенного быка соседнего землевладельца, два жеребенка от ардена того же землевладельца.
И вот, когда так хорошо стало налаживаться — сразу все пошло прахом.
Случилось это осенью, в холерный год.
Из Астрахани пришли рабочие и рассказывали на деревне небылицы.
Говорили, что нарочно морят народ доктора и даже живых в гроб кладут, поливая их известкой. Относительно последнего все клялись и божились, что видели сами своими глазами, как живые выскакивали из гробов и убегали {Дело было в том, что из стоявших в карантине судов некоторые рабочие, боясь карантина, запрятались в гробы и вместе с другими, настоящими покойниками были свезены на берег. Там, выскочив из гробов, они, обсыпанные известью, разбежались по городу, наводя панику и порождая нелепые слухи. (Прим. И. Г. Гарина-Михайловского).}.
На вопрос: какая цель морить народ,— отвечали, что, ввиду голода, отпущены деньги на кормежку, и что, чем больше народу перемрет, тем больше порций останется тем, кто кормить будет. Народ слушал и волновался.
Волновался и Петр Федорович. Он доказывал нелепость ходивших слухов, грозил полицией распускавшим эти слухи.
— И не выслужился еще, а старается,— говорили крестьяне.
Жил на деревне крестьянин Авдей с сыном Семеном. Оба они с весны уехали на заработки. Оба были забитые, тихие и жили неслышно.
Среди разгара всевозможных слухов вдруг возвратился Авдей в деревню, а на вопрос о сыне только молча, уныло смотрел на всех, а потом вдруг взвыл и рассказал, что умер Семен от корчей.
Все вещи Семена он захватил с собой и к вечеру сам заболел, а за ним и хозяйка его. И холера пошла свирепствовать по деревне.
Болезнь крестьяне тщательно скрывали от начальства.
Петр Федорович уговаривал позвать доктора, грозил, что сам позовет, и, так как ничто не помогало, действительно поехал и привез доктора.
Доктор, молодой, маленький, тихий, подъехал с Петром Федоровичем прямо к старосте. Когда тот, лохматый и точно заспанный, вышел, почесываясь, доктор ласково, тихо спросил:
— Вот, говорят, у вас больные есть.
Староста угрюмо покосился на Петра Федоровича и нехотя ответил:
— Мало ли что говорят там пустые люди…
Петр Федорович вспыхнул.
— Да что его слушать,— обратился он к доктору,— я сам вам покажу, где больные, где их прячут.
И Петр Федорович дернул вожжи. Но в первой же избе, куда подъехали доктор с Петром Федоровичем, их встретила толпа крестьян.
— Уезжайте от греха,— угрюмо заговорили они.
— Ах, глупые, глупые,— начал было урезонивать их Петр Федорович,— для вашей же пользы…
— Ладно, ты, умный,— оборвали его крестьяне,— как бы только от большого ума на малый не сошел… Убирайся, пока жить не надоело…
— Для пользы вашей согласен и смерть принять,— ответил Петр Федорович и хотел было слезть.
Доктор удержал его.
— Если они не хотят, что же, не насильно же?
— А что на них смотреть? Идти и конец…
— А вот пойди, пойди только…
— Нет,— решительно сказал доктор,— при таких условиях мы бессильны. Вы окончательно отказываетесь меня впустить?
— Окончательно, потому что не было и нет у нас больных.
— И к другим больным не пустите?
— Нет у нас никаких больных в деревне.
Доктор уехал, а на другой день возвратился с полицией.
Произошло столкновение, вызвали войска, которые и положили конец ‘бунту’, наказав розгами человек пятнадцать.
Злобу и бешенство крестьяне сорвали на Петре Федоровиче…
Он был объявлен чем-то вроде врага отечества, народа и мира, словом, человеком, стоящим отныне вне законов.
Через несколько дней после этого хутор Петра Федоровича был сожжен, пчельник разрушен, состоялось постановление схода отобрать от него землю, а сам Петр Федорович в одну из ночей был избит до полусмерти, причем сломали ему несколько ребер и только потому не добили его, что обморок приняли за смерть. Утром подняли Петра Федоровича и снесли в избу.
Хотя, благодаря колоссальному запасу здоровья, он и выжил, но совсем не оправился: желтый, страшный, кашляющий, остался таким навсегда.
Раздражился Петр Федорович. Решил потягаться с миром.
— Ох, не тянись, мир — велик человек! Нет силы против мира!
— Он, мир,— все зло,— отвечал Петр Федорович,— вся погибель деревенская. С миром еще тысячу лет пройдет, а все такие же сиволапые оболтусы на дно Блажного друг дружку за волосы тащить будете!
Начал свою борьбу Петр Федорович с того, что заявил по начальству о поджоге, побоях, неправильном захвате его земли.
Относительно земли ему наотрез отказали: и документ был незаконный, и прав крестьяне не имели продавать ему землю.
— Земля ничья! — кричали мужики.
— Ничья! Да ведь выкуп за нее мы платим! — возразил было Петр Федорович.
— Спорить я с тобой, что ли, стану? Говорю тебе — закон, а ты рассуждаешь! — заявил староста.
Относительно поджога и побоев было назначено следствие, но оно ни к чему не привело.
Петр Федорович упал духом, поехал советоваться с миссионером.
— Брось ты все это,— посоветовал ему миссионер,— людей не переучишь, а себя погубишь.
—Неужели так и оставить их перемирать?
— А неужто тебе самому за них умирать? Оставь и уйди от греха.
— Уйду я, а другой ведь не уйдет, так и затолкут его,— толкут друг дружку, как бараны, мнут, так одна каша была, есть и будет, и никто в ней не спасется.
— Да ты-то ведь спасся,— о себе и думай. Держи экзамен на миссионера, а там и в попы. Человек ты умный, начитанный, перед тобой дорога открытая, а ты уткнулся, прости, господи,— в свиной хлев, и нет тебе милее его. Дело, можно сказать, божеское меняешь на самое последнее — человеческое. А все от гордости, да злости, да высокомерия.
Подумал-подумал Петр Федорович и решил держать экзамен.
В своей деревне у отца, в маленькой лачужке, купленной на страховые деньги, засел он за книги и почти не выходил на улицу. А когда появлялась иногда его высокая, уже сгорбленная и мрачная фигура, ребятишки в страхе прятались, потому что сложилась уже между ними какая-то легенда о Петре Федоровиче, как о каком-то замученном, порченом.
Весть о том, что Петр Федорович желает держать экзамен, еще больше раздражила крестьян.
— Все неймется,— говорили они,— все выше людей охота быть. Вы, мол, что? Мужичье серое, а я вот в попы…
Разговоры эти доходили до Петра Федоровича, передавал их ему какой-нибудь бедняк, и Петр Федорович волновался и старался растолковать этому бедняку смысл всего происходившего.
— Ведь это кто говорит так? — втолковывал он бедняку,— говорит писарь, кабатчик, да кто из вашего же брата побогаче, мироеды,— те говорят, кому на руку, чтобы все как есть так и осталось бы: беднеет мужик — меньше сеять станет, дешевле работать будет, больше богатый засеет, совсем петля затянется — еще легче будет вести вас куда угодно: за пуд десятину станете жать, до последнего дойдете, дохнуть будете у пустого пойла, а деться некуда, иначе, как на их работая. Выкупные сами полностью вносить будете, а землю за полцены им же продадите…
— Этак, этак,— слушал и кивал головой бедняк и уходил, чтобы пересказать обо всем тем самым, кого громил Петр Федорович.
А те в свою очередь пересказывали следующим, пока не доходило все это дело до земского.
— Знаю, знаю! Слышу все, слышу, что в каждой избе говорят,— отвечал земский: — слышу, знаю и в свое время, что надо, сделаю.
И аристократия деревни, собравшись где-нибудь под вечер погуторить, говорила друг другу, когда разговор переходил на излюбленную тему о Петре Федоровиче:
— Ну и дрянь же завелась на деревне!
IV
Сдал и экзамен Петр Федорович, и даже место попа или дьякона где-то открылось ему по протекции миссионера.
— Ну, с богом,— говорил ему миссионер,— поезжай теперь к себе, откупись в последний раз от миру… Много, чай, возьмут?
— Да уж сотенный билет сорвут, как пить дать!
— Ну, что делать? И дай… да и выходи с божьей помощью на широкую дорогу: был ты овечьим пастухом, будешь теперь человечьим стадом заведовать.
— Да,— вздохнул Петр Федорович,— большой путь, как оглянешься, пройден, а только чего он стоит мне, так-таки и скажу: начинать сначала и врагу не посоветовал бы. Не ваша помощь, погиб бы и я ведь.
Петр Федорович повалился в ноги миссионеру, а тот, поднимая его, твердил:
— Божья, не моя, божья помощь…
Пришел Петр Федорович к себе в деревню и, не откладывая дела в долгий ящик, просил старосту в первый воскресный день собрать сход, чтоб перетолковать об уходе его, Петра Федоровича, навсегда из миру.— Ладно, соберем,— тряхнул головой староста.
В первое воскресенье сход, действительно, собрался и в ожидании Петра Федоровича томился у избы старосты. От поры до времени перебрасывались словами.
— Не идет что-то,— проговорил один.
— Так он тебе и пришел: это вот ты, лапотный, так с петухом, может, прибежал сюда, а кто в попы смотрит, тот, може, и до вечера не доплетется.
— Смотрит? — подхватывал третий,— смотрю и я вот, как галки летят, да ведь смотри, пожалуй…
— Как говорится,— добродушно заметил тихий крестьянин Василий с улыбкой: — ‘Так-то так, да вон-то как…’
— Что-то не пойму я,— рассмеялся кривошеий крестьянин Дмитрий, любивший меняться лошадьми. Рассмеялся, потому что знал, что дядя Василий спроста ничего не говорил.
За Дмитрием и все насторожились, и дядя Василий, прокашлявшись, не спеша стал объяснять скрытый смысл своих слов.
— Это вот мужик задумал зимой в избе сани делать, холодно, вишь, на дворе ему показалось, а в избе тепло…
— Надо лучше,— поддакнул кто-то.
— Делает да все бабу свою пытает: ‘Баба,— так?’ А баба ему в ответ: ‘Так-то так, да вон-то как’. Поработает, поработает да опять спросит: ‘Баба,— так?’ — ‘Так-то так, да вон-то как’. Так и дальше, пока все сани не кончил. Кончил, спрашивает в последний раз бабу: ‘Баба,— так?’ А баба ему: ‘Так-то так, да вон-то как’. А сама пальцем на дверь тычет.
Василий помолчал, посмотрел на недоумевающее, готовое совсем расплыться лицо Дмитрия, посмотрел на всех и прибавил:
— Дескать,— сани-то ты сделал и ладно, да в дверь-то то не протащишь ты их.
— А-а…— обрадовался, поняв, Дмитрий и захохотал. Хохотали все, не смеялся только Василий.
— Либо сани, либо избу уж разбирать,— добавил он ласково и тихо.
И еще громче смеялись, трясли головами и говорили:
— Ну, уж и дядя Василий! Слова не скажет без подковырки.
— Ну, идет!..
Толпа сразу стихла и смотрела, как подходил к ней Петр Федорович.
С широким красным лицом крестьянин, весь обросший светлыми волосами, прищурил свои заплывшие глазки на Петра Федоровича и тихо заметил:
— Высоко летит, где-то сядет?
Петр Федорович сановито подошел и, кланяясь, сказал хриплым от волнения голосом:
— Мир вам, старики!
— Здравствуй и ты,— ответили ему редкие голоса.
— Экзамен я, старики, сдал!..
— Слыхали!
— И приходится мне, старики, просить вас отпустить меня на вовсе.
Старики молчали.
— Сколько с меня следует?
— Это так,— перебил его богатый крестьянин Фаддей, нервный, высокий, худой,— сколько следует, да сколько следовало, да сколько причтется вперед, да старикам сколько за уважение…
— Вперед-то за что?
— А ты думаешь, выкуп за тебя кто платить станет?
— Кто землей будет пользоваться, тот и будет платить.
— Ну, там будет или не будет, а все уйдут и платить некому будет… Ты свое знай, и всякий пусть знает свое!..
— Ну, да, словом, вы сколько же насчитываете на меня? — начал терять терпение Петр Федорович.