Волчиха, Засодимский Павел Владимирович, Год: 1868

Время на прочтение: 52 минут(ы)

ВОЛЧИХА.

И слышится начало псни, но напрасно…
Никто конца ея не допоетъ.
М. Л.

ГЛАВА I.
Ночь наканун Покрова дня.

Темная осенняя ночь спустилась надъ Верейкинымъ,
Черныя тучи тяжело ползли по поднебесью, то разрываясь клочьями, то сливаясь въ одну дымчатую массу. Порывистый, юго-западный втеръ нагонялъ тучи — и мракъ, окутывавшій небеса и землю, все боле и боле сгущался. Дождь то моросилъ, то принимался хлестать ручьями, то снова стихалъ не надолго. Съ глухимъ шумомъ проносился по деревн втеръ, постукивая на своемъ пути стрехами, ставеньками, досками караульными и стаскивая съ кровель гнилую солому, со свистомъ несся за околицу, огибалъ риги и сараи, неистово срывалъ въ рощ послдній, трепещущій листъ съ осины, дорывалъ оршникъ, подымалъ съ земли давно опавшіе красно-желтые листья рябилъ и черемухъ и, покрутивъ ихъ въ воздух, какъ бшеный, разметывалъ по сторонамъ, бушевалъ на простор по полямъ и оврагамъ и воемъ-ревомъ отдавался въ глубин сосднихъ лсовъ. Гнулись старыя вербы, жалобно поскрипывая, наклонялись надъ тинистымъ, зацвтшимъ прудомъ своими обнаженными втвями…
Огни въ избахъ погашены, только въ оконцахъ постоялаго двора свтъ свтитъ и изъ растворяющихся по временамъ дверей вырываются крики, громкій говоръ, покрываемый пснью, и бренчанье балалайки.
Тамъ, въ просторной, высокой и грязной изб собралась большая компанія. Оплывшая сальная свча, воткнутая въ низенькій покривившійся подсвчникъ изъ красной мди, стоитъ въ переднемъ углу на стол, у божницы, и тускло свтитъ въ душной и спертой атмосфер, пропитанной запахомъ махорки, лука и смазныхъ сапоговъ. Вокругъ этого инвалида-подсвчника валяются въ разброску хлбныя корки, ножи, два стаканчика и разбитый полуштофъ.
По одну сторону, около двери, ведущей на другую половину, сидитъ сама хозяйка, содержательница Верейкинскаго постоялаго двора — женщина лтъ подъ тридцать, красивая, стройпая, съ смуглымъ, выразительнымъ лицомъ, одтая довольно щеголевато — въ срый сарафанъ и въ блую съ красной прошивкой рубаху. Сидитъ она, откинувшись небрежно къ стн и наклонивъ немного на бокъ свою хорошенькую, голову, волосы, какъ смоль черные, свсились на лобъ и нсколько змистыхъ прядей разсыпалось но разгорвшейся щек, томно проглядывали глаза изъ-подъ густыхъ, полуопущенныхъ рсницъ. Сладострастнымъ обаяньемъ вяло отъ этой женщины, полной красоты, здоровья и силъ.
Въ тни у окна виднлся мужикъ — широкоплечій, коренастый, съ огромной, всклокоченной головой, въ синей пестрядинной рубах и въ коричневомъ, сильно-обдерганномъ кафтан. Мужикъ этотъ сидлъ, прижавшись къ почернлой стн, и, облокотясь на подоконникъ, смотрлъ черезъ стекло на улицу, только изрдка въ полъ-оборота взглядывая на веселую компанію. За нимъ на лавк растянулся какой-то верзила въ срмяг и оралъ что-то невообразимо дикое. Три парня сидли на лавк — и одинъ изъ нихъ лихо наигрывалъ на трехструнной балалаечк, ему подтягивали. Порой одинъ изъ молодцовъ пускался и въ присядку, если ужь больно за живое задвало. Въ дальнемъ уголку, куда смутно достигалъ свтъ сальнаго огарка, пріютился старикъ — церковный сборщикъ, его худощавое, желтое, морщинистое лицо съ длинною, серебристою бородой по временамъ выступало изъ мрака и вновь, какъ призракъ, пропадало.
— День-то какой заутра! А они… Охо-хо, прости Господи! шепталъ неслышимо сборщикъ, позвывалъ и, отворотившись отъ гулякъ, творилъ крестное знаменіе и изъ-подлобья оглядывалъ избу.
Непогода загнала его въ такой вертепъ. Непріятно сборщику, неловко и боязно — да, вдь, не подъ дождь же идти, не проводить ночь на такомъ втр: онъ старъ и хилъ, не прежняя молодая пора, усталое тло проситъ тепла и покоя. Хоть притонъ и не пригожъ, да все-таки притонъ: ни втеръ, ни дождь не беретъ,— а по утру, когда станетъ уходить — утро же недалеко — онъ и прахъ отрясетъ отъ ногъ своихъ, переступая порогъ этого нечистаго мста. Его присутствіе нимало не смущало веселившихся: струны балалайки чуть не порывались — такъ старался паренекъ… На полатяхъ расположились извозчики, остановившіеся на ночлегъ и, свсивъ головы, смотрли на происходившее внизу.
Гвалтъ въ изб стоялъ немалый.
— Коли же они дрыхнуть-то будутъ? Али до свту продурятъ этакъ? разсуждали извозчики, не безъ досады, не безъ интереса взирая на разгулье съ высоты палатей. Они не прочь бы и соснуть: день-то умаялись тоже по такой дорожк, идучи съ обозомъ — да въ изб-то больно забавно и угомониться не можно.
Щелеватый полъ трещалъ, вздрагивалъ дубовый столъ и прыгало все, что лежало и стояло на немъ, дрожали оконницы, заглушался шумъ втра на улиц, когда лихой, разудалый молодецъ пускался въ плясъ съ громомъ, стукомъ, съ присвистомъ.
— Распотшь-ка, Авдотья Васильевна! Плясни…. началъ одинъ изъ молодцовъ, взглядывая на хозяйку своими маслянистыми глазками.
— Еще что выдумаешь! насмшливо возразила хозяйка и сбросила со стола таракана, упавшаго съ закоптлаго потолка.— Этакъ ноги отпляшешь совсмъ…. добавила она, немного погодя.
— Послдній разочекъ! Вотъ, ей богу! Больше и просить нестанемъ! умолялъ парень, облизывая свои толстыя губы. Ты то попомни — завтра базаръ большой…
— Хоть бы и того больше! упорствовала хозяйка.
— Мы, значитъ, Васильевна, съ тобой и того… по лавочкамъ-то… Парень вмсто окончанія фразы подмигнулъ и остался, очевидно, въ полнйшей увренности, что выполнилъ свой маневръ чрезвычайно выразительно.
Хозяйка поднялась. Горделиво посмотрла она на окружающихъ, словно чувствуя, что красота ея надо всмъ верхъ беретъ, что она въ этой закоптлой изб, какъ звзда въ неб ясная… Откинувъ назадъ свои черные волосы, она пошла плясать и запла сильнымъ, звучнымъ контральто — и пснь ея звучала страстью, горячимъ, трепетнымъ желаньемъ.
Мужики на полатяхъ, тиская другъ друга въ бока, толковали:
— Ишь ты, что длаетъ!… Нашимъ бабамъ и во вки вковъ этакихъ колнцевъ не выкинуть… Глядит-ка! Э-эхъ, да ну!
Парень, игравшій на балалайк, пришелъ въ такой азартъ, что разомъ оборвалъ дв струны, струны дрогнули, звуки замерли… Старикъ-сборщикъ незамтно сотворилъ крестное знаменіе, а парень съ безмолвствующей балалайкой въ рукахъ пустился отплясывать вмст съ хозяйкой. Задребезжали стекла и посуда, ходенемъ заходила чашка хлбная на поставц.
— Ну, робята! Шабашъ да и полно! Комедь!… ршилъ голосъ съ полатей.
Но вотъ наконецъ плясунья остановилась передъ косматымъ человкомъ, сидвшимъ у окна.
— Ты чего, Митюха, навалился-то тутъ, на самой оконниц? крикнула она, запыхавшись и переводя духъ.— Проломи стекло-то… добавила она и отвернулась.
Митюха лниво обернулъ голову. Его срые, ястребиные глаза хмуро-холодно глянули на честную компанію изъ-подъ густыхъ, почти сросшихся бровей, какъ бы мимоходомъ скользнули по хозяйк и затмъ опять устремились на улицу, въ ночную мглу.
Хозяйка, отуманенная пляской и виномъ, повалилась на лавку.
Вдругъ постучались въ окно, къ окну обратились глаза всхъ. Тамъ, съ улицы въ темнот мелькнуло чье-то лицо и при наступившей тишин можно было разслышать слова: ‘Ночевать можно… съ конями?’… Митюха поднялъ окошко.
— Отколева? спросилъ онъ, вглядываясь въ пришельца.
— Съ Горбачева… съ работой! Привезъ писаря… отвчали съ улицы.
— Да это — Скорбевъ Алексаха! Онъ и взаправду! крикнулъ одинъ изъ молодцовъ.— Погоди! Отворимъ…
Спустя нсколько минутъ, въ избу вступилъ и новопрізжій, поставившій лошадокъ къ сну и все заправившій, какъ слдуетъ.
— Съ чего къ намъ-то приворотилъ? обратилась къ новому гостю хозяйка.— Вдь вы съ батькой-то все у Митрошки приставали…
А гость, между тмъ, перекрестившись трижды и мотнувъ головой на образа, пробирался къ печк.
— Достучаться не могъ: возилъ, возилъ кнутовищемъ-то… объяснилъ онъ.— Разоспались ужь больно… А здсь огонь завидлъ и привалилъ…
Пареньки запли ‘солнце на закат’, опять поднялся крикъ и шумъ.
Новоприбывшій былъ молодецъ лтъ 20, съ добрыми, голубыми глазами, съ свтлыми кудрями, съ небольшой русой бородой и усами и вообще наружности открытой и симпатичной. Онъ, видимо, былъ смущенъ всмъ тмъ, что встртилъ на постояломъ двор въ такой неурочный часъ.
— Не хоть ли водки? предложила ему хозяйка, зорко слдившая за тмъ, какъ онъ разоблачался и вшалъ къ печк свой измокшій кафтанъ и отряхалъ шапку.
— Спасибо! отвчалъ гость.— Эфтимъ баловствомъ не занимаемся…
— А я такъ пью! Да еще вона какъ!… Хозяйка засучила рукавъ и, обнаживъ такимъ образомъ свою блую, полную руку, опрокинула себ въ ротъ стаканчикъ зеленоватой влаги.
Молодой ямщикъ отвернулся и разсматривалъ свое кнутовище, словно бы только что въ первый разъ увидалъ его. Хозяйка взглянула изъ-подъ своихъ темныхъ рсницъ на его опущенную голову, взглянула всколзь, но какъ-то очень странно, потомъ злобно и дико повела глазами и глухо повторила: ‘а я пью!’ Степенность и воздержность ямщика точно ее обижали — и вотъ она, какъ бы изъ желанья досадить ему, повторяетъ: ‘а я пью!’
— Молодчина-ти, Васильевна! прикрикнули ребята.
— Чего горло-то дерете? огрызнулась хозяйка и опять искоса посмотрла на блокурую, паклоненную голову. Хозяйка одернула у рубахи воротъ и провела рукой по лбу.
— Звать-то тебя какъ? спросила она и, пошатываясь, подошла къ ямщику.
— Александръ, отвчалъ тотъ, подымая голову и смотрлъ не на разгорвшееся лицо Авдотьи Васильевны, а прямо въ печную заслонку.
— А величанье-то?
— Андреевъ, процдилъ сквозь зубы ямщикъ, и впервые съ безпокойствомъ взглянулъ на стоявшую передъ нимъ женщину. Тревожно встртились на мгновенье, его глаза съ темными глазами хозяйки, горвшими страстнымъ блескомъ, ему, словно, было страшно и больно глядть въ черные глаза, лихорадочно, настойчиво впивавшіеся въ него. Ямщику казалось, что эти дьявольскіе глаза насквозь прожигаютъ его, въ душу заглядываютъ и видятъ все, что есть на душ…
— Ну-ка, Александръ, спой намъ что ни на есть! пробормотала хозяйка.
— Ничего не пою, отозвался Александръ и тревожно глянулъ въ сторону.
— Эхъ ты, святоша! Чего ты дуешься-то? Не укушу… крикнула хозяйка и, наклонившись къ ямщику, хватила его по спин ласково, но довольно крпко. Ея трепещущія груди почти касались его плеча… Горячее дыханіе обввало Александра…
— Не балуй!… заговорилъ парень несвязно, весь вспыхнулъ и старался отшатнуться отъ хозяйки, какъ отъ огня. Онъ находился въ нершимости: что лучше — надуться ли ему или улыбнуться?— Такъ вотъ и хвачу!— Александръ тряхнулъ арапникомъ и хлестнулъ по полу.
— Охъ ты, дурья голова! Баба сама лзетъ, а онъ — ременницей! Охъ, голова!… языкъ Авдотьи Васильевны начиналъ уже запинаться. Вдругъ она громко захохотала, злою улыбкою скривились ея губы — и она тяжело опустилась на лавку.
Митюха съ ядовитой усмшкой посмотрлъ на ея раскраснвшееся лицо, точно хотлъ промолвить: ‘что взяла!’
Но вотъ посреди веселыхъ псенъ и пляски, посреди всего этого гвалта и шума раздался ударъ колокола. Торжественные, густые звуки не успли еще замереть въ воздух, какъ прокатился другой ударъ, затмъ третій… Отчетливо, мрно загудлъ колоколъ. Словно чудомъ преобразилась пьяная, разгульная компанія: вс сотворили крестное знаменіе, вс, точно сговорясь, посмотрли въ передній уголъ, откуда темнлъ ликъ чудотворца Николая, осненный мднымъ внчикомъ.
— Къ заутрен! проговорилъ одинъ изъ молодцовъ, принимаясь опоясываться и разглаживать ладонью свои взбившіеся волосы.
— Темень-то какая! проворчалъ Митюха, едва перекрестивши свой морщиноватый лобъ и смотря пристально въ окно.
На полатяхъ началось движенье. Поднялся сборщикъ изъ угла и сталъ натягивать себ на плечи свой кожаный мшокъ, обронилъ сучковатую палку и закашлялся. Хозяйка сидла неподвижно у стола, положивъ голову на руки и закрывъ лицо. Волосы ея ужъ совсмъ распустились — малиновая ленточка, придерживавшая ихъ, валялась на полу — волосы разсыпались по ея спин, по плочамъ… Тяжело дышала Авдотья Васильевна, словно ее что душило… Молодой ямщикъ на нее украдкой взглядывалъ, робко, боязливо — и тнь пробгала по его лицу, онъ взглядывалъ на ея черные волосы, упавшіе на столъ, на ея блую шею, сквозившую изъ-подъ рубахи.
Изба опустла, а колоколъ гудлъ и гудлъ надъ Верейкинымъ, съ котораго ночь не сняла еще своихъ мрачныхъ покрововъ — лишь но горизонту навосток заблялась полоса…. Но для Авдотьи Васильевны всходило уже солнце, ясный день занимался въ ея неб… Сквозь сіянье первыхъ лучей этого дня ей рисовался свтлый образъ милаго юноши съ голубыми глазами… Она поднялась и еще въ чаду похмлья, пошатываясь, подошла къ окну, отодвинула раму и высунулась въ окно… Сырой, холодный воздухъ пахнулъ на нее, онъ обввалъ ее, отрезвлялъ, успокоивалъ ея взволнованную кровь… Авдотья Васильевна поглядла на улицу: на пригорк блая церковь съ ярко-освщенными окнами едва еще выступала изъ темноты при слабо брезжущемъ разсвт октябрскаго утра… Втеръ стихъ — и надъ Верейкинымъ межъ разорвавшихся облаковъ сіяли золотыя звзды…

ГЛАВА II.
Чаровница.

Авдотья Васильевна родилась въ Верейкин и, рано оставшись круглой сиротой, не запомнила ни отца, ни матери. Досужимъ праздничнымъ вечеркомъ, когда обитатели Верейкина высыпали на улицу, ее бывало съ усмшкой спрашивали добрые люди: кто у нея батька? Дуня не знала, кто у нея батька — и не давала отвта добрымъ людямъ. Но тутъ же какая нибудь старушонка, не то съ презрніемъ, не то съ сожалніемъ покачивая головой, замчала: ‘Кажиный мужикъ — теб батька’…
Сиротку пріютилъ какой-то дальный ея родственникъ по матери, одвалъ ее, какъ умлъ, кормилъ, чмъ могъ, и билъ сколько и когда хотлъ. Изрдка по праздникамъ бгала она изъ своей убогой хатки въ сосднюю усадьбу въ гости къ тетк, занимавшей въ барскомъ дом мсто ключницы. Тотъ праздникъ, когда Дун удавалось урваться въ Знаменское, былъ для нея истиннымъ праздникомъ: тетка снабжала ее огрызками сахара, кусочками булокъ или пироговъ и сверхъ того, если барыни не было дома, водила ее по большимъ комнатамъ — и Дуня съ великимъ изумленіемъ осматривала себя въ зеркал съ ногъ до головы, примчала свой образъ на полу и робко оглядывалась на дв гигантскія тни — ея и тетки, которыя росли и тихо двигались за ними по блымъ стнамъ пустыхъ покоевъ. Иногда она ходила съ теткой по саду — тутъ тоже много видла она никогда прежде невиданнаго: срыя статуи съ разбитыми головами и руками, забытый фонтанъ, бесдки необыкновенныя, мостики съ цпями… Много Дуня приносила розсказней въ деревню, долго описывала она, съ прикрасами собственной фантазіи, виднныя ею диковинки: и доски свтлыя, въ которыхъ все видно, и скользкія, какъ ледъ, полы, и столбы каменные въ комнатахъ и чудеса стариннаго сада…
По четырнадцатому году тетка взяла ее къ себ, съ дозволенія старой барыни. Поселившись въ господскомъ дом, Дуня могла видть ежедневно т чудеса, которыя сводили ее прежде съ ума, и перестала дивиться, изъ дикой она скоро сдлалась ручной, но не бойкой: забитая двочка въ семь, сирота взросшая въ-проголодь и никому не нужная, она и въ барскомъ дом явилась тихимъ, смиреннымъ существомъ, безропотнымъ и безгласнымъ. Физически развивалась она медленно, такъ что и въ 17 лтъ казалась еще двчонкой, но старая барыня, смотря на нее внимательно, съ видомъ знатока изволила разъ замтить, что изъ этой pauvre gamine выйдетъ красавица… Дуня, между тмъ, и сама уже знала, что она хороша, объ этомъ ей говорили на деревн, въ барскомъ дом, но объ этомъ ей всего краснорчиве докладывали больніія барскія зеркала… Умственное же развитіе Дуни далеко опередило физическое: двушка, будучи съизмала принуждена быть внимательною ко всему окружающему, быть на-сторож, быть готовою дать всегда врагу надлежащій отпоръ, рано развила въ себ наблюдательность, смышленость и осторожность, доходившую до скрытности. Жалкая жизнь въ деревенской изб, затмъ переходъ въ иную сферу и жизнь съ другой обстановкой, съ другими людьми — послужили ей умственной школой, она много увидала въ Знаменскомъ…
Въ Знаменскомъ же изъ барскаго рода жили въ то время только два существа: собственно барыня-хозяйка и сестра ея, извстная боле подъ именемъ ‘полоумной’. Лтомъ барскія хоромы оживали: назжали изъ-за границы молодые господа, съ гостями, шумли, пли, играли, задавали банкеты, а къ осени опять куда-то скрывались въ своихъ щегольскихъ экипажахъ. Въ остальныя времена года въ Знаменскомъ было пусто и тихо, какъ въ могил.
Дунею въ дом больше всхъ занималась ‘барынина сестра’, старая два. Она въ околодк, какъ уже сказано, слыла за помшанную: никуда не показывалась, часто хворала, носила старомодное, страннаго покроя платье, и все сидла у себя въ комнат передъ большимъ портретомъ. А на томъ портрет масляными красками былъ нарисованъ темноволосый, темноокій мужчина, безъ сюртука, съ разстегнутымъ воротомъ рубашки, съ книгой и пистолетомъ въ рукахъ. Мастерски было сдлано лицо этого красиваго брюнета: оно точно живое глядло съ темнаго фона полотна… У нижняго края рамы блою краской было написано: 1804 годъ, мсяца апрля 26 день… Старая два подолгу засматривалась на выразительное лицо мужчины, на его задумчивые глаза, которые на нее, быть можетъ, производили такое же сильное впечатлніе и теперь, какъ и 26 апрля много лтъ тому назадъ… Знакомыя черты, живо схваченныя художникомъ, должно быть, много-много будили воспоминаній… Да, это — одна темная исторія стараго времени.
Былъ тихій, ясный вечеръ одного изъ тхъ іюльскихъ дней, которые томятъ и нжатъ, волнуютъ и покой даютъ. Послдніе лучи заходящаго солнца красноватымъ отливомъ ложились на портретъ и на блдное лицо старой женщины, сидвшей по обычаю на своемъ урочномъ мст и смотрвшей, облокотись о ручку кресла, на озаренный вечернимъ сіяніемъ знакомый, дорогой ей ликъ. Когда Дуня вошла въ комнату, барыня, не оборачивая головы, подозвала ее къ себ и, указывая на портретъ, спросила:
— Хорошъ-ли, Дуня, былъ этотъ баринъ?
Дуня, конечно, отвчала, что ‘баринъ были очень хороши’. Барыня промолвила тихо ‘да’, опять было погрузилась въ созерцаніе портрета, но, немного погодя, взяла Дуню за руку и сказала:
— Живи, Дуня! Не упускай ни одной минутки въ жизни даромъ. Веселись, забавляйся, работай, что хочешь длай, только длай, голубушка, все такъ, какъ теб самой хочется, а не какъ другимъ надо. Понимаешь?
— Поимаю-съ! проговорила Дуня, стараясь понять слышанное. Двушка удивлялась: барыня хоть и была добра къ ней всегда, но никогда еще такъ не говаривала: старуха словно преобразилась — на ея исхудалыхъ, старческихъ щекахъ игралъ румянецъ и потускнвшіе глаза точно прояснли,
— Да! Ты понимаешь меня, милая… Понимаешь… бормотала барыня и, лихорадочно-торопливо схвативъ Дуню за руку, продолжала, видимо позабывъ, что она говоритъ съ простой, необразованной двочкой, взросшей совершенно въ другихъ условіяхъ, при другой обстановк и для которой, значитъ, вс вещи кажутся въ другомъ свт, чмъ ей самой.— Жизни не воротишь! Что прожито, то прожито навсегда, на вки вчные. Каждый часъ, который проведешь не такъ, какъ хочешь,— не твой часъ! Онъ потерянъ… Живи такъ, чтобы не пришлось раскаиваться, пнять на себя… Ахъ, скажешь, зачмъ я шла туда, куда меня толкали? Не туда бы слдовало идти… Вотъ и горько будетъ. Да! Люби, Дуня, кого хочешь, кто полюбится! Люби, какъ можешь, какъ Богъ на душу положитъ! Люби и не думай — хорошо будетъ… Не слушайся, помни меня. Главное: не слушайся! На весь свтъ не угодишь… Барыня остановилась и поникла головой.
— Да вы сами-то, сударыня, для чего же такъ скучно живете? Въ гости никуда не здите, и къ вамъ никто, и все такъ… осмлилась замтить двушка.
— Гм. Веселье-то мое вонъ… въ могил оно… проговорила уже, какъ бы нехотя, барыня и посмотрла на портретъ… Но тни вечернія уже сгущались, заря догорала, въ комнат сумракъ ложился и съ темнаго фона уже тускло выглядывало блдно-желтое лицо. Старушка отерла слезу и со вздохомъ подошла къ раскрытому окошку, опустилась на него и принялась смотрть въ темнвшій садъ… Дуня слышала, какъ старая барыня уныло-тоскливо шептала: ‘Родной мой! Охъ, ты, радость моя! Зачмъ это?… Зачмъ ты идешь туда?… Ну, иди, иди!’ У Дуни сердце защемило, Дун жутко стало: ‘Баринъ-то тотъ кабы съ ней не заговорилъ!’ промелькнуло у ней въ голов. ‘Такъ, вдь, пристально смотритъ!’
Двушка юркнула изъ комнаты.
Вс, исключая Дуни, побаивались старой двы, умненькая двушка жалла ее, догадываясь, что она не столько съумасшедшая, сколько несчастная женщина. И много услыхала Дуня отъ ‘полоумной барыни’ такого чудного, необычнаго. Старушка, когда находили на нее часы откровенія, говорила Дун о какомъ-то равенств, о свтломъ царств всеобщаго мира и любви, о прав всхъ жить не по собачьи, перебиваясь какъ нибудь со дня на день, а жить привольно и счастливо. Говорила она ей и о другихъ земляхъ, о другихъ мірахъ, далеко отъ Верейкина,— о необыкновенныхъ людяхъ, о людяхъ-полубогахъ, умиравшихъ за любовь къ людямъ: двушк врилось и не врилось…. Дворовые — слыхала Дуня — говорили о полоумной такъ: ‘Сидитъ, сидитъ у себя въ комнат-то, да и выдумаетъ какую нибудь околесную’…. Но ‘полоумная барыня’ но всегда сидла въ Знаменскомъ, жила она нкогда и въ столиц, среди блестящей обстановки, въ Знаменскомъ же похоронила себя съ конца декабря 1826 года.
Запомнился Дун одинъ осенній, сумеречный денекъ. Въ осеннюю непогодъ, когда холодный втеръ шумлъ по полямъ, и срыя, дождливыя облака ходили надъ Знаменскимъ, старая барыня хандрила и уединялась еще пуще обыкновеннаго. Въ саду голыя деревья уныло скрипли, срый, тусклый свтъ лился въ комнату, задернутое тучами небо сыпало частымъ, мелкимъ дождикомъ.
— Охъ, Дуня, Дуня! говорила барыня, дико посматривая въ окно.— Не дружись ты съ нимъ: все это — волки ненасытные, голодные…. Помни мое слово! Всякій другому яму роетъ, въ яму валится и другого тащитъ за собой…. Такъ ужъ у нихъ заведено. Всякій завидуетъ чужому счастью и хочетъ отнять его для себя, всякій думаетъ и гадаетъ только о себ. Не врь, Дуня! Особенно, не врь друзьямъ своимъ да близкимъ…. Другъ первый отъ тебя отступится, какъ въ бду попадешь. А близкій…. близкій самъ теб готовъ шею сломать. Когда тебя кто нибудь станетъ уврять, что онъ о другихъ заботится, что онъ вкъ любитъ — не слушай лучше! Не врь, говорю теб — лжетъ! Если онъ о всхъ заботится, всхъ любитъ — значитъ, насчетъ всхъ ихъ поживиться хочетъ…. Все лицемры! Задальщики чужой минутной радости…. Супостаты другъ другу…. Торгаши, шпіоны…. Старушка смолкла и начала прислушиваться къ шуму дождя на улиц, зубы стиснулись, брови нахмурились….
Дуня ничего не спрашивала на этотъ разъ. ‘Сердита сегодня!’ ршила она про себя…. Но вс эти и подобныя имъ проповди не проходили мимо ушей Дуни, западали он глубоко ей въ душу и запечатлвались въ ея молодой памяти. Потомъ, по прошествіи многихъ, долгихъ лтъ, не разъ припоминалась ей старая барыня, ея безумныя рчи о любви, о людяхъ, о злоб ихъ непримиримой, о войн, что ведется ежечасно, ежеминутно на всей земл, о жизни на свобод, о страсти, о наслажденіи жизнью…. Припоминались ей ея гнвныя рчи противъ какого-то человка, особенно для нея ненавистнаго, имени котораго она никогда не упоминала, старуха страшно проклинала его и, проклиная, вздрагивала и озиралась испуганно по сторонамъ…. Пошла ли Дун въ прокъ барская мораль — читатель увидитъ впереди.
Сынъ приказчика въ Знаменскомъ думалъ на ту пору жениться, и вс поршили, что хорошенькая Дуня, какъ племянница ключницы, непремнно угодитъ въ приказчицы. Но вышло не такъ, какъ думали вс. Не нравился Дун рыжій приказчикъ, а тотъ-то, дйствительно, былъ не прочь отъ такой невсты. Дун воли надо было, а выйдя замужъ за крпостного, сама себя свяжешь, но страстная ея натура, распаленная безумными проповдями ‘старой двы’, не давала ей покоя…. На 20-мъ году слюбилась она съ однимъ молодцомъ изъ казенныхъ крестьянъ, разсорилась съ теткой, принуждена была удалиться изъ барскаго дома и ‘только что до грха’ — какъ говорили въ деревн — успла выйти замужъ за своего любовника.
Черезъ годъ уже Дуни нельзя было узнать. Робкая, часто краснвшая двушка-смиренница исчезла, на мсто ея явилась смлая, страстная женщина.
— Сорвалась баба! Смотрть ажно срамно! говорилъ деревенскій людъ.
Авдотья Васильевна, что называется, развернулась. До сихъ поръ она ходила сгорбившись, съежившись, также точно ежились и вс ея стремленья и желанія. Теперь она выпрямилась и гордо и прямо посмотрла на міръ, страсти и желанья, такъ долго придавленныя,— выпрямились, поднялись, заговорили…. Сила отпора пропорціональна сил давленія…. Авдотья Васильевна загуляла. Мужъ ея, построившій постоялый дворикъ и сбиравшійся пожить ладкомъ съ молодой женой, увидалъ, что дло плохо: жена на вс его ласковыя и грозныя рчи и ухомъ не ведетъ, бьется и мечется, какъ степная лошадь. ‘Удержу ей нту! Словно бсъ вселился въ нее’…. оправдывался онъ передъ своими родными, осаждавшими его многоразличными совтами и упрекавшими его въ слабости. Мужъ не могъ изгнать бса изъ жены своей и скоро умеръ, а съ нимъ и послдняя тнь зависимости изчезла для Авдотьи Васильевны.
Въ околодк ее величали ‘вдьмой кіевской’ и ‘Волчихой’ (мужъ ея звался Волкомъ, а прозвище мужа перешло и къ ней посл его смерти). ‘Точно что ужъ Волчиха!’ говаривали верейкинцы. Помщики ее звали ‘Синею Бородой’: ловко она головы кружила обитателямъ мирныхъ весей. Да и Волчиха была хороша удивительно. Что она была хороша, зналъ это, напримръ, пономарь верейкинскаго прихода, тоже знала и чувствовала жена его. Пономарь этотъ только лишь женился, только-что опредлился на мсто — и первая свадьба на Верейкин, при которой ему случилось присутствовать, была свадьба Авдотьи Васильевны…. Не стало житья молодой понамарих: и щи-то варитъ она не ладно, и хлба-то испечь не смыслитъ, и работать неуметъ и шлюха-то…. бда! А тутъ еще толки — догадки сосдей-прихожанъ о томъ, что мужъ, будто, за то не возлюбилъ ее, что она не въ порядк замужъ пошла за него…. Пономариха крпилась-крпилась да и сама наконецъ стала было побраниваться — пономарь драться принялся, пономариха пустилась въ слезы — пономарю домъ опостыллъ. Причетникъ то и дло катитъ себ на постоялый дворъ, гд что вечеръ — то пирушка, попивать сталъ, о служб не зарадлъ, хозяйство запустилъ. Несчетное число разъ жаловалась пономариха и священнику, священникъ уговаривалъ его опомниться и не блажить, напоминалъ кстати и о геенн огненной, но все напрасно: единственнымъ результатомъ таковыхъ выговоровъ и напоминаній было то, что все тло доносчицы-пономарихи покрывалось кровавыми рубцами, а пономарь отъ постоялаго двора не отставалъ…. Эта адская семейная жизнь закончилась тмъ, что пономаря послали на покаянье въ какой-то дальній монастырь, гд разъ посл заутрени послушникъ и нашелъ его повсившимся въ своей кель…. Жена его и до сихъ поръ гд-то умираетъ съ голода, да все еще умереть не можетъ…. Здоровье и жизнь ея разбиты.
Мужичокъ одинъ — Степаномъ звали — тоже зналъ, что Волчиха красива, съ горя по ней онъ спустилъ пріятелю-цаловальнику все свое имньице, какое было скоплено имъ и отцами его, по міру пустилъ свою семью — жену съ дтками, самъ обнищалъ, оборвался и жилъ, какъ птица, гд Богъ пошлетъ. Зимой онъ отморозилъ руки хмльной, жена его съ двочками упокоилась навкъ — лежатъ он рядкомъ за церковною оградой, а онъ, какъ жалкая тнь, скитается по деревнямъ, Христовымъ именемъ пропитывается. На постояломъ двор осталось его счастіе, его покой, вся радость жизни и благоденствіе его семьи….
Алешка, длинновязый парень, тоже уврился въ томъ, что дворничиха ‘больно пригожа.’ Когда только можно урваться, онъ тотчасъ бжитъ къ Авдоть Васильевн и сидитъ себ у ней. Дома отецъ ругаетъ, мать плачетъ и тоже ругаетъ, а ему до нихъ словно и дла нтъ. Отецъ старикъ жаловался было и міру, чтобы уняли Алешку, но міръ благоразумно устранилъ себя отъ вмшательства въ семейныя дла…. Отецъ посл того самъ было хотлъ управиться, наставить сына уму-разуму, но сынъ чуть не убилъ его. Тмъ дло пока и кончилось….
Вс несчастные поклонники ругали Волчиху на чемъ свтъ стоитъ, а все-таки бжали и льнули къ ней, какъ льнетъ банный листъ къ голому тлу, или — если выразиться поэтичне — какъ летаетъ мотылекъ вокругъ свчи, пока не обожжетъ своихъ крылышекъ….
Много народа знало о красот Авдотьи Васильевны, но всхъ лучше зналъ это Митюха Бурунинъ, по прозвищу Косматый….
— Ворожитъ она, бабоньки! Вотъ т истинно ворожитъ! шепчутъ про Волчиху бабы межь собой.— Глядикось! Сына противу отца возставляетъ, по міру пущаетъ крещеныхъ…. И смотритъ-то, такъ ужасть беретъ! Какъ взглянетъ этто своими черными-то глазищами — ровно, вотъ, огнемъ опалитъ….
И пошелъ въ народ такой слухъ, что если кто свяжется съ Волчихой — не бывать добру, не видать тому ни на этомъ свт радости, ни на томъ прощенья….

ГЛАВА III.
Косматый.

Митюха былъ субъектъ замчательный. Впрочемъ такія личности выдаются въ нашемъ народ нердко, но только проходятъ он незамтно, какъ и многое изъ міра тхъ голодныхъ, злыхъ людей, которые, на нашемъ образованномъ язык, называются простымъ, сермяжнымъ людомъ.
Двнадцати лтъ остался Митюха посл смерти отца (мать умерла еще ране), выростилъ младшаго брата, поддержалъ хозяйство, женилъ брата наконецъ и жилъ съ нимъ нераздльно, или, врне сказать, состоялъ при дом въ качеств безсмннаго, неутомимаго батрака, самъ не думая обзаводиться женой, хоть ему и перевалило уже за тридцать, онъ, казалось, весь предался дламъ братнинымъ и мірскимъ.
Деревня о немъ толковала, что онъ человкъ ‘непокладный, несговорный ‘, т. е. по нашему сказать — безпокойный: на сходкахъ онъ шелъ почасту противъ міра, противъ мірскихъ приговоровъ, шумлъ и оралъ страшно. Если бы можно было подслушать, съ какимъ пренебреженіемъ, съ какою злостью разсуждали о немъ мужики по своимъ хатамъ, странно было бы видть посл того, какъ они притихали и съ какимъ вниманіемъ выслушивали его толковыя, понятныя имъ рчи, приправленныя бранью, остротами, пересыпанныя притчами, пословицами и поговорками. И откуда только брались у него эти рчи! Митюха былъ человкъ совсмъ необразованный, даже неграмотный, но общественная жизнь, сходки, споры, разсужденья были школой для него. Не даромъ съ самыхъ юныхъ лтъ не пропускалъ Митюха ни одной сходки безъ того, чтобы не потолковать, не погрызться съ кмъ нибудь… Въ первый разъ явился онъ на сходъ, когда ему еще не было 16-ти лтъ, и старики хотли было прогнать его, но онъ, къ общему ихъ удивленію, распуталъ и поршилъ чрезвычайно запутанный вопросъ о магазинной повинности, надъ которымъ старики не одну ужь сходку напрасно ломали головы, Митюха настоялъ на своемъ, и съ тхъ поръ сдлался самымъ толковымъ и энергическимъ членомъ сходки и своего ‘общества’… Изъ-за подводъ, мостовъ и вчной поправки дорогъ Митюха не разъ вступалъ въ диспуты съ становымъ и даже съ самимъ исправникомъ и былъ неоднажды жестоко наказанъ за свою строптивость, за дерзость и грубіянство, но не унимался, а, точно подгоняемый какимъ-то демономъ противорчія, наживалъ себ враговъ все боле да боле между сельскимъ и городскимъ начальствомъ.
Но еще больше было у него недруговъ ‘своихъ’, однодеревенцевъ, недруговъ тайныхъ, подколодныхъ. Открытой войны ему не объявлялось: физическая сила его была извстна, а передъ этою самою силой и поклонялся Верейкинскій людъ. Когда старшина въ угоду сытому большинству обижалъ какого нибудь убогонькаго бдняка, взваливая на него мірскую тяготу, Митюха возставалъ на притснителей, боролся съ азартомъ, съ пной у рта вырывалъ побду у врага. Искоса смотрли на него зажиточные, а бдняки хотя въ душ и любили, и уважали Косматаго, но выражать свои чувства ему не смли и нердко шли противъ него же съ большинствомъ, въ ущербъ собственнымъ интересамъ. За это Митюха ругалъ ихъ въ лицо собаками и дубьемъ, а при случа все-таки стоялъ за нихъ горой и помогалъ, чмъ могъ. Озорникомъ его звали за его безпокойный, придирчивый нравъ, за его рчи ярыя, но когда нужно было потолковать съ властями о дл — міръ съ общаго согласія выдвигалъ впередъ Митюху и молчаніемъ подтверждалъ каждое слово рчистаго мужика. И тутъ Митюха позабывалъ уже о своихъ недругахъ-землякахъ и бросался и кидался, какъ дикій зврь, на большихъ своихъ враговъ, на главныхъ, на мірскихъ враговъ… Но не смотря на вс подобныя услуги, все-таки Митюху считали подколодной змей… Даже и благодарность-то къ Митюх какъ-то позабывалась. Случился, напримръ, однажды по сосдству пожаръ. Загорлась сначала одна изба, втеръ перебросилъ огонь на другую избу и пошелъ пылать весь порядокъ. Митха прибжалъ на пожаръ въ числ первыхъ и тотчасъ же, по обыкновенію, энергично принялся за дло… А въ толп охаетъ и мечется старичокъ въ лохмотьяхъ, сденькой, искалченный, ползаетъ по земл въ пыли, вопитъ и молитъ добрыхъ людей достать ему съ божницы Святцы: въ нихъ у него положены 5 рублей — послдніе его рублики. Оталлый отъ испуга и горя, народъ бгаетъ, кричитъ, не слышитъ старика, а кто и слышитъ — не внемлетъ мольбамъ его слезнымъ… Митюха влзъ въ окно (изъ входной двери полымя вырывалось) и скоро выпрыгнулъ опять съ книжкой въ старомъ, кожаномъ переплет и бросилъ ее старику… Въ т минуты старикъ призывалъ на его голову вс благословенія неба…
Но скоро исторія эта позабылась.
Въ другой разъ пожарь былъ сильне еще первого, случай выпалъ поопасне. У одной молодой бабенки въ изб младенецъ остался, спалъ сердечный въ колыбели, дло-то случилось ночною порой. Изба уже давно горла и можно было ожидать каждое мгновенье, что вотъ-вотъ крыша обрушится и завалитъ колыбель съ спящимъ въ ней младенцемъ. Мать въ отчаяніи бросалась то къ одному, то къ другому и въ безпамятств готова была сама кинуться въ огонь спасать отъ лютой смерти свое первое, единственное дтище. Вс окружающіе сочувствовали ея тяжкому горю, но жизнь, какъ оказывалось, была для всхъ мила и дорога. Митюха ужъ нсколько разъ сильно чесалъ себ затылокъ и зло посматривалъ на мужиковъ, какъ т покачивали головами и песмотрли въ глаза молившей ихъ слабой женщины, наконецъ скинулъ шапку и проворчалъ сквозь зубы баб:
— Погоди, не вой! Схожу…
Стропила трещали, лопались стекла, подламывались балки, огонь вырывался изъ-подъ крьши, облака дыма стлались и разносились по темному, ночному небу, искры сыпались и разлетались… Митюха взбжалъ на взъздъ и пропалъ въ горвшей изб. Вс — кто видли — перекрестились и ршили, что за Митюху Косматаго можно панихидку отслужить, потому — на добромъ дл живота лишился, за чистую душу младенца свою душу гршную положилъ. Но вотъ на верху взъзда среди дыма и огня промелькнуло что-то черное, мелькнуло ниже… ближе… Митюха опаленный, закоптлый несъ ребенка, закрывъ его отъ пламени своими огромными, окровавленными ручищами… Посреди чада, огня и разрушенья онъ твердо шелъ съ своею ношей, словно не человческая фигура, а какая-то черная тнь двигалась на этомъ огненномъ фон… Мать со слезами валялась въ ногахъ Митюхи…
Сдлай то другой кто нибудь, онъ много и долго бы разсказывалъ объ этомъ всюду, заставилъ бы и другихъ говорить о себ, но Митюха былъ не таковскаго десятка… Онъ не зналъ, что такое значитъ подвигъ и къ чему пригодны восхваленія людскія.
Такимъ образомъ вс подобные факты изъ жизни Митюхи какъ-то забывались, не забывалась только дурная слава о немъ… Онъ буянъ, задирало, неряха, Косматый онъ… И мужики и бабы много удивлялись, когда на деревн сдлалась извстна связь Митюхи съ Волчихой.
— Этакій неражій, неказистый, одно слово мразь… толковали люди.— Я она-то королевна, ровно… тфу ты! Съ чего это она такого чумазаго поддла… Диво!
Впрочемъ, потомъ имъ стали приписывать совершеніе одного темнаго дла, которое, будто бы, и скрпило ихъ союзъ… Слухи здсь не передаются: мало ли-что можетъ выдумать людское недоброжелательство!..
Сватались къ Волчих, подъзжали молодцы — и пригожіе, и богатые: одни предлагали ей сердце, другіе и руку — да Авдотья Васильевна отказывалась отъ ихъ обязательныхъ предложеній: новаго она въ нихъ ничего не видала, да и въ будущемъ не ждала, ‘цловаться-то вс умютъ’! думала она…
Прежде всего въ Митюх видла она личность рзко выдающуюся изъ всего того, что вращалось передъ нею. Ее манила къ Митюх дурная о немъ слава, нелюбовь къ нему всеобщая, его неустрашимость, замкнутость, дикость его. Много въ ней находилось струнокъ общихъ съ Митюхою, особенно же оба сходились они въ необузданности. Митюха, какъ загадка, внушалъ ей къ себ влеченіе сильное, сочувствіе, противостоять которому Авдотья Васильевна не смогла да и не захотла. Предпочтеніе было ясно оказано Косматому. Косматый, давно уже видвшій въ дворничих, женщину умную, не чета деревенскому бабью, сблизился съ красавицей. Она его тоже интересовала, какъ нкое существо совсмъ изъ другого міра, да и самолюбію его очень польстило вниманіе гордой дворничихи, отвергавшей заискиванья многихъ молодцовъ, чистенькихъ, пригоженькихъ. Это же была первая женщина, которая приласкала его, первая, на грудь которой онъ склонилъ свою косматую, буйную головушку…
Когда Авдотья Васильевна сходилась съ Митюхой — она сходилась съ неизвстною для нея силою, съ неизвстнымъ міромъ скрытыхъ помысловъ, желаній и страстей. И много въ этомъ мір нашлось для Волчихи милаго… Самая неуклюжесть, грубость Митюхи плняла франтиху-дворничиху, въ его неловкости она видла удаль, смялась надъ нимъ, не насмхаясь, смялась весело, самымъ довольнымъ, любовнымъ смхомъ. Сначала ей самой странною казалась любовь такого звря, но потомъ она уже невольно, незамтно поддалась обаянію той любви, той силы дикой, которою каждая жилка дрожала въ Митюхиномъ организм. Но подчиненіе шло не отъ одной ея стороны, и Косматый, въ свою очередь, неожиданно очутился подъ чуждымъ вліяніемъ, межъ тмъ какъ до сихъ поръ еще онъ ни подъ чье вліяніе не подпадалъ. Но зависимость отъ Волчихи для него до того казалась легкою, что онъ не желалъ бы и освобождаться отъ нея… Что Митюха былъ очень ревнивъ это понятно: такой l’homme de la nature, какимъ былъ Косматый, не могъ стоять выше животныхъ инстинктовъ… Впрочемъ Митюха недопускалъ и возможности измны съ ея стороны. Кмъ она его замнитъ? Чьи рчи будетъ охотне слушать? Чьи думы боле понравятся ей? Хотя подчасъ она и шалитъ, балуетъ съ парнями, а все-таки она — его, онъ весь — ея, весь и тломъ и душой…
И, дйствительно, Митюха не такъ уже заботливо, какъ прежде относится къ братнинымъ дламъ, не такъ горячо борется съ своими недругами: неукротимый духъ его, казалось, вовсе заснулъ въ объятіяхъ Волчихи…. Чмъ тсне онъ сближался съ этой загадочной женщиной, тмъ дале отступали мірскіе, общественные интересы и тмъ боле теряло для него силу и значеніе все то, что до тхъ поръ было ему всего миле и дороже….

ГЛАВА IV.
Первыя тни.

Года черезъ три посл того дня, какъ Волчиха дала Косматому первый поцлуй, ей стало казаться, что въ первое время знакомства, Митюха былъ лучше, что теперь онъ сдлался хуже, но что именно въ немъ стало вдругъ хуже — она опредлить не могла. Чмъ дале удалялся Косматый съ поля битвы, чмъ боле привязывался онъ къ Волчих, чмъ чаще и охотне засиживался онъ у нея на постояломъ двор, тмъ боле она старалась отъ него отшатнуться. Къ той осени, съ которой пошла исторія, настроеніе Волчихи особенно сдлалось лихорадочно-тревожнымъ. Въ глубин души Волчиха чувствовала, что боится Косматаго, что ей неизбавиться изъ подъ вліянія того страха, который стала она ощущать еще сильне съ тхъ поръ, какъ въ ней зародилось смутное желаніе избавиться отъ Митюхи. Она боялась, но не хотла признаться въ томъ… Самое же главное, что ухудшило значительно противъ прежняго Митюху въ глазахъ Авдотьи Васильевны — былъ тотъ блокурый юноша-ямщикъ, приставшій на постоялый дворъ пообогрться и обсушиться въ ненастную ночь наканун Покрова дня.
Въ неукротимой, живучей натур Волчихи зажглась страсть загорлось страшное, неопреодолимое желаніе любить и быть лю,бимой не такимъ косматымъ звремъ, какимъ былъ Митюха,— а молодымъ и робкимъ молодцомъ. Такимъ представлялся ей молодой ямщикъ, краснвшій и смущавшійся подъ ея огненными взглядами. Митюха же, видя молчаливость Авдотьи Васильевны и не догадываясь о причин, приписывалъ ее просто женской блажи…. Ямщикъ же не показывался, такъ что Волчиха начинала уже отчаиваться въ осуществленіи своихъ мечтаній…
Второй разъ увидла она Александра уже о Филипповкахъ.
Морозная, декабрская ночь заузорила оконца постоялаго двора, сквозь которыя на почернлый полъ блдными полосами ложилось лунное сіянье. Въ изб тихо было, только морозъ на двор гд-то потрескивалъ да пощелкивалъ. Авдотья Васильевна одна одинешенька валялась на печи и не то дремала, не то бодрствовала.
‘Страшна я кажусь ему! мелькало въ ея голов. Поди-ка, наслушался ужь онъ про меня — и такая то… Охо-хо, горе! О длахъ-то моихъ судятъ, а что отъ тхъ-то ддовъ мн приходится — не видятъ и казнятъ!… А какъ бы знали, сколь это мн легко…’ и Авдоть Васильевн показалось, что люди, дйствительно, очень несправедливы. Особенно теперь они показались ей злы и жестоки, теперь, когда отгоняли, отпугивали отъ нея молодого ямщика, вырывали у ней счастье изъ рукъ. По ихъ разсказамъ, вроятно, она представляется ему такою грязною, развратною, такою тварью мерзкою, на которую порядочный парень и взглянуть не захочетъ… Никогда еще до сихъ поръ люди не казались ей такъ холодны, мелочны: никогда еще она не ощущала сильнйшаго желанья растоптать, раздавить этихъ чистыхъ тварей, гордящихся своею праведностію, никогда еще не испытывала она такой дикой ненависти къ ихъ ханжеству и фарисейству… ‘И онъ-то, вдь, тоже изъ нихъ….’ задумала было она и — вздрогнула: подъ окномъ кто-то несмло стукнулъ разъ, другой. Волчиха торопливо накинула себ на плеча шугай и пошла впускать гостя.
То былъ Александръ съ конями…
Дворничиха, какъ въ первый разъ, приняла его насмшливо, потомъ заговорила было съ нимъ и серьезно, но тотъ отдакивался, отнкивался, а въ разговоръ не вступалъ. Сказалъ онъ: кого привезъ и куда, замтилъ о стуж, о томъ, что ‘оченно сегодня сверко’ и т. п. Подъ конецъ вечера дворничиха стала любезне, торовате, но все напрасно: Александръ не разогрвался — онъ, словно, все боялся чего-то.
— Чудной ты! промолвила наконецъ Волчиха, впиваясь своими черными очами въ его голубые глаза.
Александръ вздохнулъ, хотлъ было тоже попристальне всмотрться въ хозяйку, сбирался и сказать ей что-то, но голова, видно, не поднялась и языкъ не пошевелился.
Посл тяжелой, мучительной ночи, по утру, при прощаньи, дворничиха зазывала Александра и ‘напредки’ къ себ, но тотъ вмсто всякой благодарности какимъ-то болзненнымъ, передразнивающимъ тономъ проговорилъ ‘ладно’ и, презрительно глянувъ на хозяйку, вышелъ изъ избы, пристукнувъ сильно дверью, точно досадуя, гнваясь на что-то…
Передъ святками Алексаха не надолго опять заворотилъ на постоялый — опять лаконичный разговоръ, смущенье, досада, а подъ конецъ презрительный взглядъ…
По долгу не смыкая глазъ, лежитъ Волчиха на теплой печи по длиннымъ зимнимъ ночамъ — не спится ей: взволнованная кровь клокочетъ, не даетъ покоя. И проклинаетъ Авдотья Васильевна свою прошлую, бшеную жизнь, загородившую ей дорогу къ счастью, жизнь, опозорившую ее, обезславившую до того, что любимый человкъ ею гнушается, смотритъ на нее, какъ на гадину. Проклинаетъ она и Косматаго, который злымъ демономъ стоялъ возл нее и денно и ночно, всюду слдуя за нею темною, неотступною тнью. Она его почти прогнала вчера… Онъ вчера все хмурился, жаловался, что ему худо живется въ братниной семь, что горько ему и не весело, раздлиться съ братомъ, раззорить его — семейнаго человка — не хочется, а и такъ жить — тошно… Въ иное время Волчиха съумла бы утшить Косматаго, но теперь у нея — свое горе, и чуждо стало ей горе Косматаго. Прежде онъ возбуждалъ въ ней сочувствіе, а теперь лишь надодаетъ.. Благодтельный источникъ, изъ котораго Митюха пилъ и запивалъ горечь жизни дйствительной,— изсякъ для него… Волчиха перестала понимать Косматаго.
Дикая злоба поднялась въ ней противъ себя, противъ Александра, противъ Митюхи. ‘Онъ, ровно, дьяволъ въ когтяхъ меня держитъ!’ думала она въ отчаяніи, чуть не плача со злости. ‘А тотъ — чистенькій, куколка — смотрть не хочетъ… мразь, дескать!… Анафемы они вс!’ Но скоро Волчиха прояснялась — и въ ея настроенномъ воображеніи рисовался ей тотъ же свтлый, ясный образъ молодого, неопытнаго существа, который такъ часто ей грезился и на яву и во сн, онъ то затемнялся другимъ образомъ, страшнымъ, сильнымъ, гршнымъ, то снова просвтлялся и носился передъ нею въ какихъ-то волнистыхъ, срыхъ туманахъ…
И снилось ей разъ — сидитъ она съ милымъ въ пол подъ рябиной, сидитъ — воркуетъ, къ груди его припадаетъ, все поле, все голубое небо, что раскинулось надъ ними, все, все щебечетъ, говоритъ, поетъ о любви и нг… Но вотъ изъ-за овина выходитъ Митюха, хохочетъ, кривитъ свою рожу… Хохотъ его нехорошій расходится дальними отголосками…. Замираетъ сердце Волчихи дыханіе порывается, она чуетъ, какъ перестаетъ кровь биться, какъ холодомъ обдаетъ ее, точно изъ могилы… Авдотья Васильевна просыпается и, устрашенная сновидньемъ, творитъ дрожащею рукою крестное знаменіе.
Примчаетъ кое-что Косматый, а додуматься не можетъ: ‘кой лшій обошелъ ее…’
— Дурить у меня Дуняха! ршаетъ онъ неувренно.

ГЛАВА V.
Невстины слезы.

Въ Благовщеньевъ день — день, когда птица, по народному поврью, гнзда не вьетъ — солнышко надъ Верейкинымъ взошло ясно. Спокойне, ясне духомъ встала на этотъ разъ и Волчиха, а встртившій ее посл обдни сюрпризъ и вовсе ужь скрасилъ для нея праздничный день: пріхалъ Александръ. Пріздъ Александра, хотя и сумрачнаго, молчаливаго и безъ того бывалъ для Волчихи праздникомъ не малымъ, но въ Благовщеньевъ день Алексаха явился веселе и развязне обыкновеннаго — онъ даже съ праздникомъ поздравилъ хозяйку, весело такъ помолился образамъ и даже сшутилъ что-то…
Косматаго на ту пору въ изб не случилось.
Волчиха, подавая Александру перекусить что Богъ послалъ, сказала ему тихо, но какъ-то особенно добродушно и любовно:
— Покушай-ка на здоровье! Щи-то сегодня — удача, да и рогулечки-то хороши, вальяжныя такія…
Въ словахъ Авдотьи Васильевпы много было дружескаго, много ласки звучало, такъ бы мать сказала сыну: ‘не бги же, сердечный! Побудь у меня.’ Александръ, видно, замтилъ тонъ, какимъ были сказаны эти простыя слова и немного закраснлся. При прощаньи презрительнаго взгляда не было брошено, а на вопросъ Волчихи: скоро ли паренекъ будешь опять въ ихъ сторону,— послдовалъ отвтъ такого рода:
— Надо быть по скорости завернуть придется!
Волчиха ничего не проронила изъ того, что въ этотъ разъ говорилъ молодой ямщикъ, все замтила и запомнила: женскій тактъ подсказалъ ей, что желзо смягчалось, а Волчиха была не таковская женщина, чтобы дала безполезно застыть металлу, трудно плавимому…
Посл того уже Алексаха сталъ бывать все чаще и чаще на постояломъ двор и засиживаться у Волчихи все дол и дол… Александръ былъ родомъ съ Горбачева — изъ сосдней деревни — изъ хорошей, работящей семьи. На Горбачев была ужь у него и невста на примт: Дарья — двка здоровая, румяная, изъ себя красивая, нравомъ тихая — никакимъ баловствомъ не занималась и общала сдлаться для семьи все выносящей, многотерпливой труженицей. Вся деревня говорила, что Алексаха да Дарьюшка — загляденье, а не пара! Оба — смирные, пригожіе, оба — изъ зажиточныхъ домовъ… По лтнимъ вечерамъ балагуритъ Сашка съ красными двушками, а cъ Дарьюшкой пуще всхъ, зимой, на посидлкахъ, съ двками играетъ, шутитъ, а съ Дарьюшкой пуще всхъ… Передъ Дарьюшкой виднлась уже дорога въ церковь, стоянье тамъ передъ алтаремъ съ сіяющимъ внцомъ на голов, а затмъ на многіе, долгіе годы жизнь трудовая, жизнь безпечальная съ любимымъ, добрымъ мужемъ… Но вотъ къ концу зимы Алексаша сталъ какъ-то норовисте, точно въ него какой духъ вселился, Дарья рдко стала видать его — покажется да и скроется надолго. То ужь онъ больно веселъ, то ужь слова отъ него не добьешься — ходитъ словно въ воду опущенный. Дарьюшка разъ и говоритъ ему:
— Чтой-то, Саша, ты, ровно, обълся чего! Какъ я погляжу на тебя—ты, точно какъ не прежній… Подялось что ли что?.. Ну-кась!…
Но Саша Дарьюшку цлуетъ и, смясь, увряетъ ее, что онъ все тотъ же, что и былъ… Шутками отдлывался Алексаха. Но плохія вышли шутки, когда на деревн стали поговаривать, что Алексаха Скорбсевъ съ чего-то началъ приставать къ этой яг-баб, къ Волчих, на постоялый дворъ, когда прізжалъ на Beрейкино, что онъ просиживаетъ подолгу у нея, что онъ сбился, значитъ, съ пути истиннаго и пошелъ на совтъ нечестивыхъ, что въ ногибель Алексаха наровитъ попасть… Такіе зловщіе слухи о погибели христіанской души дошли и до невсты и тяжелымъ камнемъ запали въ ея доврчивую, двическую грудь, они съ ея щекъ румянецъ посогнали, слезы горькія изъ глазъ выжали, глаза свтлые потускнли. Вздыхала Дарья, доя коровку свою буренушку, вздыхала тяжело она и за ткацкимъ станкомъ, вздыхала, пристукивая подножкой и перебрасывая челнокъ — и кропили ея слезы нитки срыя — и сквозь слезы, какъ сквозь туманъ, видла она свой станокъ старый, частыя берда, натянутыя нити, темный уголъ, окно, и за окномъ блдную зелень ранневесеннюю и свтлое небо… Вздыхала Дарьюшка да отирала украдкой непрошеныя слезы: женихъ ея, Саша милый, разлюбилъ, промнялъ ее на ту страшную ягу-бабу, что сидитъ на Верейкин да добрыхъ людей на злое совращаетъ. Околдовала его совсмъ Волчиха — чтобъ ей ни дна, ни покрышки! Разрушила она, ехидна, Дарьюшкино молодое счастье, затемнила своими дьяволькими чарами будущее ея… распутная Волчиха украла у нея Сашу, украла покой ея и радость…
Узнавъ о подвигахъ сына, и отецъ тоже пришелъ въ ужасъ и гнвъ.
— Ты съ чего это выдумалъ, ась? оралъ онъ на Алексаху.— Я раз приставалъ коли къ вдьм этой, къ кіевской!… Раз я теб не заказывалъ! Дворовъ-то на Верейкин не стало, штоли! Али только и свта ужь для тебя, безстыжій, что Дуняшкино оконце!? Плоха проклятая!.. Не пущу я тебя на Верейкино — провались оно, не пущу…
Мать совтовала женить поскоре сына и тмъ спасти его отъ дальнйшихъ несчастій: она, какъ женщина простая, была вполн уврена въ томъ, что если человкъ женится — непремнно перемнится, остепенится, одумается и поведетъ свою жизнь, какъ быть да слдуетъ, а не знала она, что, поступая такимъ-то образомъ, можно было вмсто одной бды, накликать десять бдъ. Впрочемъ Алексаха не поддавался ни на ея увщанья-причитанья, ни на отцовскія угрозы и, несмотря на всевозможные уговоры, на отрзъ отказался отъ женитьбы, отъ невсты, даже радъ былъ отказаться отъ отца съ матерью, только бы отъ Волчихи не отказаться.
На первыхъ порахъ онъ, однако, смирился, убоявшись отца. Хоть и тошно ему стало подъ роднымъ кровомъ, тошно ему было встрчаться съ Дарьей, встрчать ея тоскливый взглядъ, ноющій, укоряющій, хотя опротивло ему Горбачево, хотя мыслью я мечтой онъ постоянно леталъ около Верейкина, но вырваться и разомъ освободиться отъ всего того, что его держало вдали отъ Волчихи — онъ не могъ: силъ не хватило. Но напрасно грозился отецъ, напрасно мать хныкала. Пришла нужда — отецъ самъ послалъ сына на Верейкино, только, разумется, съ строгимъ наказомъ, чтобы, ‘окромя Парашки никуда не приворачивалъ сучій сынъ’.
Подъзжая къ Верейкину, только еще издали завидвъ его соломенныя крыши, почернлыя, высокія трубы, его прудъ, еще издали заслышавъ глухой шумъ старыхъ сухихъ ветелъ, Александръ чувствовалъ уже, что онъ не въ Горбачев, что онъ подъ другимъ пебомъ, въ иномъ мір, что онъ близехонько къ ней… Гналъ онъ своихъ лошадокъ нещадно, вздымая за собой облако пыли — и лихая тройка, звеня и бренча, подкатывала къ постоялому двору и, какъ вкопанная, со всего маха останавливалась у его тесовыхъ воротъ. Мало-по-малу Александръ длался съ Волчихой смле, все откровенне, разговорчиве и любезне. Онъ весьма услужливо передавалъ ей деревенскія новости, разсказывалъ ей, по ея же просьб, что и какъ о ней думаютъ и говорятъ у нихъ на сел, разсказывалъ ей о невеселомъ жить-быть своемъ, о приневоливаньи жениться на Дашк, распространялся кстати о своей семь, о ссорахъ съ отцомъ,— но о нжныхъ чувствахъ помину еще не было…
Въ томъ сло народа, въ которомъ разыгрывается описываемая исторія, любовныхъ объясненій не существуетъ и люди сходятся другъ съ другомъ безъ всякихъ предисловій. Тамъ нтъ пошлыхъ, оффиціальныхъ заявленій по казенной форм, въ род ‘я васъ люблю’, тамъ нтъ ненужныхъ, приторныхъ изліяній въ вчной привязанности, несокрушимой даже и за гробомъ — за предломъ всяческихъ нелпостей, которыя расточаютъ въ высшемъ обществ направо и налво со всею щедростью идіота, разбрасывающаго куда ни попало вещи, которыхъ значенія онъ не разуметъ… Нтъ тамъ клятвъ и увреній, нтъ постоянныхъ обниманій и лобызаній, ежечастныхъ, сладостныхъ, глядя на которыя даже чувствуешь тошноту, какъ точно чего сладкаго обълся… Тамъ, въ сред простыхъ людей вс акты жизненные совершаются просто, безъ эффектовъ, безъ прологовъ и увертюръ. Тамъ мало словъ… Лаконичная, часто неконченная фраза, взглядъ, жестъ — вотъ и все!…
Волчиха, бывало, слушаетъ, слушаетъ Алексаху, но и тотъ, въ свою очередь, спрашивалъ кое-что у нея. Волчиха отдлывалась темными отвтами и не любила много говорить о своей особ. Но какъ ей ни было хорошо и привольно сидть съ Алексашей, а все-таки ей, словно, чего-то недоставало…
Не думаетъ ли она, быть можетъ, что вотъ, дескать, тамъ за лсомъ, что виднъ изъ ея окна — на Горбачев двка ноетъ, сохнетъ по Саш, а Саша съ нею сидитъ да и отходить не хочетъ… Она его отбила отъ той двки! Но вдь двка та, въ свою очередь, при случа подставитъ ей ногу… Разв вс они не враги ея?! Нтъ, не это смущаетъ Волчиху, не слезы невстины тревожатъ ее! Не думаетъ ли, наконецъ, она о семь скорбящей за сына, за брата? Ой, нтъ. Не о томъ она думаетъ, не о томъ ея тревога и волненье… Другія думы, другія заботы щемятъ ея сердце, заползаютъ въ ея гордую душу и поднимаютъ въ этой душ бурю…

ГЛАВА VI.
Ласточки прилетли.

По утру ранымъ рано сидла Авдотья Васильевна за работой подъ окномъ и не столько работала, сколько на улицу глядла. Поднялась она сегодня до солнышка, обрядилась, управилась, выдалось времечко и кошелекъ пошить для Алексаши. Свжій весенній воздухъ вливался въ окно и, какъ одуряющій напитокъ, хмельно дйствовалъ на Волчиху. Солнце, невысоко поднявшееся надъ крышами, не успло еще осушить росы, роса блистала по трав и отъ нея запыленный листъ подорожника казался зелене, свже раскидывался и разросшійся у плетня лопушникъ, изумрудомъ отливала полевая даль. Небеса свтлли — ни одно облако не темнило ихъ, съ высоты неслась переливчатая, замирающая пснь жавороика… Стали подыматься на деревн — заскрипли на ржавыхъ петляхъ ворота, забродили бабы съ ведрами и ребятишки, показались мужики съ боронами и сохами, задымились высокія, корзиночныя трубы, замычали коровы, овцы заблеяли, отправляясь на выгонъ — и день деревенскій начался.
— Вишь ты! И угомонъ-то ее не беретъ! замтила одна баба другой, видя открытое Волчихино окно, а подъ окномъ красавицу хозяйку.
Во истину не стало Волчих угомону съ тхъ поръ, какъ разбушевалась ея дикая, порывистая страсть. Подступившая весна еще пуще будитъ ея чувства, и жжетъ и волнуетъ… Весна товарная, своею прелестью, всмъ обаяньемъ воскресающихъ жизненныхъ силъ, вливаетъ и въ нее свой тонкій ядъ капля по капл…
Вдали послышался колокольчикъ. Звучно, отчетливо отдается онъ, разливается въ тихомъ, утреннемъ воздух. Вотъ слышится стукъ колесъ, быстро летящихъ по гладко-укатанной дорог, слышны лихія покрикиванья… Колокольчикъ ужь звенитъ въ деревн и звонъ его стозвучными отголосками отдается межъ строеньемъ, пыль клубами стелется, а въ облакахъ срой ныли — видно — несется тройка вороныхъ… Волчих знакомы эти вороные и, высунувшись всею полною грудью изъ окна, она глядитъ на нихъ, прикрывъ отъ солнца рукою свои черные, огневые глаза…
Мимо пролетли вороные.
Скоро посл того, усталая тройка подъхала къ постоялому двору и Алексаха — не прошло пяти минутъ — сидлъ ужь у Волчихи и въ ожиданіи чая и закуски бесдовалъ съ хозяйкой объ обычныхъ заботахъ дня.
— Теплынь же Богъ далъ! Яровые-то важно пойдутъ у насъ… замтилъ ямщикъ, смотря въ окно и отирая рукавомъ рубахи потъ съ лица.— У тебя, Васильевна, подъ стрехой-то тутъ видно много ласточьихъ гнздъ? Этакъ он все взлетываютъ?.. спросилъ, немного погодя, Александръ, когда первое его замчанье осталось безъ отвта.
— Да, много ихъ у меня. Весь день пискотня стоитъ… отвчала хозяйка.
— Куда же это он по осени-то отсюдова улетаютъ? Опосл Успнья ихъ, кажись, ужь рдко видать… полюбопытствовалъ гость.
— Куда! Въ теплую сторону отлетаютъ: стужи-то нашей он не выносятъ, не въ моготу имъ холодъ-то… А вотъ какъ потеплитъ — он опять сюда, по гнздамъ! объяснила Волчиха. Ласточка, между тмъ, то и дло отлетала изъ-подъ навса соломенной крыши и снова возвращалась съ сухою травкой въ клюв, съ соломенкой или съ кусочкомъ глины. Починкой своего гнздишка занималась пичужка: зимніе втры его поиспортили.
Волчиха пригорюнившись сидла тоже у окна и грустно серьезно смотрла на доканчиваемый кошелекъ, лежавшій у нея на колняхъ.
— Экой мшечекъ нарядный! Мастерица ты, Васильевна! говорилъ Александръ, любуясь на гарусныя привски.— Красиво больно! Ловка, ловка… Для кого это сбираеть-то?
— А угадай! предложила хозяйка — и при этомъ мимолетная улыбка скользнула по ея губамъ и изчезла, какъ внезапно изчезаетъ быстро бгущая по полю въ втряный день тнь отъ облака.
— Я т не угадчикъ! отозвался ямщикъ — и довольнымъ, яснымъ взглядомъ посмотрлъ на Волчиху.
— Теб это — на разбогатнье!— Хозяйка ласково посмотрла на гостя, вздохнула и взялась за кошелекъ.— Обо мн попомнишь, какъ меня не будетъ, молвила она тихо-тихо.
Молодецъ чуялъ, что въ немъ что-то неладное происходитъ: жаль кого-то, чего-то, жутко, не распознать, не опредлить заразъ… Смшался Александръ: ни тпру, ни ну, какъ говорятъ. Ему давно ужь хотлось сказать Волчих всю правду да языкъ-то вотъ врагъ нашъ не поворачивался. Алексаха наклонился къ столу.
— Не житье мн безъ тебя, Васильевна!
Сказалъ и вздохнулъ.
Волчиха вспыхнула, схватила его за руку и, стараясь заглянуть ему въ глаза, прошептала:
— И не уходи! Не гоню я тебя…
Черезъ минуту молодой ямщикъ ужь задыхался въ объятіяхъ Волчихи…
Какъ шальной, возвращался въ то утро Алексаха на Горбачево, безъ угара его одурманило, безъ вина опьянило. Закрывъ глаза, подремывая, лежалъ онъ въ телг, жадно вдыхалъ свжій воздухъ, прислушивался къ перезваниванью колокольчика, къ шуршанью бубеньчиковъ,— а въ ушахъ его все еще отдавались слова любовныя, поцлуи губы жгли, черные, какъ угли, глаза смотрли на него нжно, ласково, объятія крпкія, безумно страстныя сжимали его и уносили съ земли на небо… Скоро изчезло для него Верейкино и Горбачено и лсъ зеленый на краю дороги и сама пыльная дорога — все изчезло: одна Волчиха виднлась ему, словно на бломъ свт только и были — она да Алексаха…
Съ этого утра дальнйшая участь Александра была уже ршена: безъ Волчихи не житье ему, сказалъ онъ — и этимъ онъ высказался весь, это былъ приговоръ, который онъ самъ прочелъ надъ собою. Пусто ему стало казаться въ Горбачев, прежнее веселье не веселило: душно ему въ родной изб, гд прежде такъ вольно дышалось, не вкусны щи, горекъ хлбъ для него сдлался дома, молоко, которое они хлебали за столомъ съ такимъ апетитомъ, ему теперь въ ротъ не шло, скукой нестерпимой, самымъ глухимъ одиночествомъ, сиротствомъ круглымъ вяло на него среди многолюдной семьи. За то какъ же бодро и весело запрягалъ онъ коней, когда надо было хать на Верейкино, съ шутками пристегивалъ онъ пристяжныхъ и поправлялъ ихъ густыя чолки, вытаскивая изъ нихъ репейникъ и траву сухую, поглаживалъ ихъ гривы, а, вызжая изъ села, погаркивалъ и, обзывая лошадокъ соколиками и голубчиками, гналъ ихъ во всю прыть по знакомой дорог черезъ лсъ, тамъ за лсомъ, у окна на постояломъ двор сидятъ и ждутъ его… И ужь нисколько не мила ему его прежняя милая. Не разъ онъ сравнивалъ съ нею Волчиху и все приходилъ къ одному и тому же результату. ‘Дарья, раздумывалъ онъ, двка, говорятъ, чистая, неповинная, ну и все… И меня любитъ, міромъ почитаема за свою тихость — да что мн въ ея тихости, когда сердце мое не къ ней лежитъ! Волчиха, говорятъ, съ полюбовниками живетъ, ехидная да шальная она, вишь! Да что… Теперь меня она лаской даритъ. А ни чуточку она не шальная, не ехидная… Дарья, ровно, истуканъ — слова путнаго иной разъ отъ нея недобьешься, а эта — какъ заговоритъ — заслушаешься… Да и нашито деревенскіе, поди, много лишняго врутъ про нее со злости да съ зависти, она имъ почтенье-то не больно воздаетъ…’ А о красот и сравненія Александръ не допускалъ. Даже и враги Волчихи въ тайн признавали за ней превосходство красоты тлесной, за то очень сильно нападали они на ея духовное безобразіе, на ея поведеніе распутное… Александръ прежде боялся Волчихи, благодаря розсказнямъ, ходившимъ въ околодк, по этимъ розсказнямъ она представлялась ему, дйствительно, какимъ-то страшнымъ существомъ, заманивавшимъ своими прелестями людей на погибель. Теперь же онъ видлъ, что въ знакомств съ Волчихой, кром пріятности, ничего худого нтъ! все цвточки и цвточки безъ шиповъ и терній. Волчиха на него словно туманъ напустила: Алексаша смотрлъ на ея грхи и не видалъ грховъ…
Съ того утра Александръ не унимался: при первой возможности, въ очередь — не въ очередь, безъ дла — за дломъ, онъ летлъ, сломя голову, на Верейкняо и съ замираніемъ сердца останавливалъ взмыленныхъ лошадокъ у знакомыхъ воротъ, радушно передъ нимъ растворявшихся ту же минуту и принимавшихъ его, какъ гостя всегда желаннаго, давно ожиданнаго…
Утромъ ли раннимъ, идя за сохою и поколачивая сошникъ или отбивая косу, днемъ ли, отдыхая на сновал и глядя въ щели, черезъ которыя пробивался голубой свтъ, вечеромъ ли, возвращаясь съ работы, когда звзды дрожали въ далекомъ неб и туманы стлались по полямъ, ночью ли, въ часъ, когда неспится, когда со всхъ сторонъ несутся полные звуки, скрипъ однообразный коростеля, трескъ сверчковъ неугомонныхъ, стопы иволги — Александръ вспоминалъ и подумывалъ объ укромной перегородочк на постояломъ двор и о той, что сидитъ, быть можетъ, теперь тамъ, ищетъ, гадаетъ: не послышится ли звонъ колокольчика, не покажется ли тамъ, въ синеватой дали знакомая вороная тройка…
На деревн давно поршили, что Сашка Скорбеевъ избаловался, что пропащій онъ человкъ и сулили всякія бды и напасти Алексах и всему его дому.

ГЛАВА VII.
Между подводными камнями.

Хоть для Волчихи и было непріятно присутствіе Косматаго, но оттолкнуть его совсмъ она не могла. Во-первыхъ, тяготившая ее связь представлялась ей крпкою и рвать ее казалось дломъ опаснымъ. Затмъ, какъ бы то ни было, въ глубин души она уважала Косматаго, уважала въ немъ просто человка и человка любящаго и сильно и искренно. Онъ былъ гршонъ, но силенъ, а тотъ другой, боле милый ея сердцу, былъ слабъ, шатокъ, гнулся, какъ гнется тростникъ прибрежный подъ дуновеніемъ втровъ. И такъ Волчиха стала разыгрывать опасную игру, желая удержать при себ Косматаго, какъ врную собаку, удержать такъ, чтобы не дать ни малйшаго повода къ подозрніямъ,— и не разставаться съ Сашей, который становился для нея все миле и дороже: мила была его неопытность, дорога была его прямота и откровенность…
Разъ вечеркомъ, вмсто того, чтобы прокатить мимо постоялаго двора, Александръ оставилъ коней на конц деревни, а самъ пшкомъ направился по задворкамъ къ Волчих въ той мысли, чтобы нагрянуть на нее нечаянно, напугать и обрадовать. ‘Ждетъ, поди голубка!’ думаетъ онъ, а самъ осторожно потрогиваетъ въ карман леденцы, которые купилъ въ подарокъ для Дуняши. Онъ перелзъ черезъ невысокій плетень и, коноплянникомъ дойдя вплоть до избы, подкрался къ окну и остановился подъ нимъ: послушаю, дескать — нтъ ли кого?
Тихо. Волчиха недовольнымъ тономъ говоритъ:
— Полно теб блажить-то, Митюха! Вдь ужь затянетъ какъ одну псню, такъ и тянетъ ее, тянетъ — инда одурь возьметъ, слушать тошно…
— А ты не балуй не въ свою-то голову. Вотъ что! Этакъ поздорове будетъ… слышитъ Алексаха — отвчаетъ ей Косматый своимъ грубымъ, размреннымъ тономъ. И посл недолгой паузы слышится поцлуй, другой — затмъ легкій шорохъ…
— Ну, пусти! говоритъ Волчиха, переводя духъ.
Александръ мнетъ и ломаетъ въ карман леденцы: кипитъ у него въ груди — онъ дрожитъ и не знаетъ, что ему длать: войти или нтъ? Что сказать? Съ чего начать? ‘А-а? Вотъ она — Волчиха-то!’ Чортъ въ ней, говорятъ, сидитъ… не узнаешь ее. А-а! Ну хорошо! Ладно!’ Съ горькой усмшкой сжимаетъ губы Александръ, самъ трясется — сердце щемитъ, холодно и жарко ему, тяжело — хоть плачь! не до смха бдняг! Воспоминаніе о первой, роковой встрч съ Волчихой, о первой пор ихъ знакомства, ропотъ и жалоба на то, что поддался искушеніямъ хитрой, распутной бабы, сожалніе о потер покоя и довольства собой — все это быстре молніи мелькнуло въ его голов. Отошелъ онъ машинально отъ окна и, перелзши плетень, принялъ твердое намреніе не приближаться боле къ постоялому двору.
— Чортъ съ ней! Дьяволъ съ ней! Провались я… Ахъ,она окаянная, окаянная! шепталъ онъ, придя къ лошадямъ и подтягивая черезсдельникъ. Онъ сказалъ самъ себ, что нога его не будетъ на постояломъ… Гналъ Александръ свою тройку, какъ бшеный,— чуть не загналъ и хмурымъ на этотъ разъ воротился домой, съ глубокой ненавистью вспоминая т минуты, когда онъ такъ чистосердечно ласкался ко лживой Волчих, со стыдомъ припоминая о томъ, какъ доврчиво онъ слушалъ ея льстивыя, обворожительныя рчи, въ которыхъ все была одна ложь съ начала до конца. Но сильне стыда грызло его сердце отчаяніе, тупое, глухое отчаяніе, что онъ считалъ блымъ — оказалось чернымъ… Горькое сознаніе, что Волчиха уже не его, давила Александра: вдь онъ общалъ ее не видать, не слыхать ея вкрадчиваго голоса: она — ехидная. ‘Зачмъ она такая? Зачмъ ехидная? Эхъ, если бы она была путная, если бы да понимала она любовь Александрову!’ — Охо-хо! мысленно восклицалъ парень.
Прошелъ день, прошелъ другой. Алексаха не проклиналъ ужь боле Волчиху, а только стовалъ и жаловался, онъ не рвался, не метался, не швырялъ полньями въ собакъ, не раздергивалъ до крови трензелемъ морды лошадямъ, а ходилъ, опустя голову и руки, весь опустившись… ‘А то, можетъ быть, ему послышалось? Можетъ, и поцлуевъ-то никакихъ не было? Гм. Ну, нтъ! Уши-то у него, слава Богу, не закладываетъ… не оглохъ еще онъ! А можетъ быть… Любопытно бы знать, что скажетъ она въ свое оправданіе! Заплачетъ, поди… каяться будетъ, прощенья молить станетъ! А то отговариваться, пожалуй, начнетъ? Ничего, скажетъ, знать не знаю, вдать не вдаю! Что ты, скажетъ, сердечный, промняю ли я тебя на кого другого! Гм!’ Такія, вотъ, думы сталъ нашептывать ему, пріятно для него звучавшій, голосъ. Этотъ голосъ шелъ даже и дале предположеній: ‘Създи! Узнаешь все порядкомъ, увидишь — что длать надо, такъ и сдлаешь’. Другой же голосъ плъ иное: ‘Полно, не зди, сдержи свое ршенье! Не врна она теб… Обманываютъ тебя, какъ дурачка, за носъ водятъ. Будь разуменъ — не поддавайся баб! Чего ты позабылъ на Верейкин?! Плюнь да и пошли все къ чорту!…’ Къ этому голосу Александръ сначала прислушивался охотно, радуясь въ душ тому, что слышитъ…
Впослдствіи Александръ все боле и боле сталъ прислушиваться къ первому голосу. А тотъ говорилъ, ‘Ну, если не правда все это худое, что ты думаешь о Волчих? А ну, какъ она тебя любитъ, а ты попусту куражишься — золотое времячко тратишь, серчаешь, дуешься, счастье изъ рукъ упускаешь? Не досадно ли будетъ потомъ? Не покаешься ли, что ужъ очень придирчивъ да окоръ былъ? Опомнись же покуда не поздно, пользуйся счастьемъ, докол оно еще у тебя!’ Но эти хорошія рчи перебивались ядовитою ироніей: ‘Что же, ступай, дитятко! Посмются надъ тобой тамъ досыта. Помажутъ тебя по губамъ, какъ несмысля-дурачка… А удешь — посл тебя опять тамъ поднимется милованье да цлованье — а ты думай: вотъ, молъ, она какая добрая, хорошая!’ Злобно смялся непріятный голосъ и смхъ его раздражалъ Александра. А первый — только знай нашептывалъ: ‘Ой, паренекъ, каяться будешь! Близокъ будетъ локоть да не укусишь! Что въ руки дается, то и держи…’
Результатомъ такихъ колебаній было то, что черезъ три дня — ршенія: не здить на Всрейкино — какъ не бывало, а на четвертый день ввечеру Алексаша подъзжалъ ужь къ постоялому на всхъ рысяхъ.
Сухо обошелся онъ съ Волчихой, не шутилъ съ ней и на ея вопросъ: ‘что новаго’ — отвчалъ: ‘ничего’.
Онъ явился сюда не влюбленнымъ ягненкомъ, а грознымъ судьей… Волчиха же неизмнно развязная, прельстительная, какъ и всегда, показывала видъ, что недоумваетъ: ‘За что такая немилость? Али, просто попритчилось!’ Алексаха началъ свой допросъ неудачно.
— Сладко же ты цловалась… онамеднись! замтилъ онъ, бросая злобный взглядъ на Волчиху.
— Когда это? съ изумленіемъ спросила Авдотья Васильевна.
— Во вторникъ надо быть! прищурившись, объяснялъ гость, повидимому, такъ спокойно, какъ будто бы дло шло о чемъ-то совершенно постороннемъ, а не о томъ, что ему три дня покоя не давало, лихорадочно его терзало, мучило, на чемъ онъ едва не помшался. Онъ надялся совсмъ поразить Волчиху такимъ прямымъ приступомъ — и ему ужь казалось, что Волчиха, вотъ, сейчасъ такъ и расплачется на то, что онъ клевещетъ, что онъ обижаетъ ее безвинно. ‘Побойся ты Бога-то, Саша!’ скажетъ она и почнетъ умасливать…
— Во вторникъ! отозвалась хозяйка, какъ эхо, удивляясь все боле и боле. Она, конечно, давно уже догадалась, что Алексаха что-то провдалъ и знала, какъ надо дйствовать.
— Да. Съ Митюхой! продолжалъ тотъ добивать Волчиху.— Съ Косматымъ, дружкомъ своимъ… добавилъ онъ, задыхаясь, словно бы только что скинулъ огромную ношу съ плечъ своихъ: ноздри пораздувались, глаза горли, кулаки судорожно сжимались…
Волчиха поднялась съ мста, на которомъ сидла сложа руки и смотря пристально на Александра, и холодно-гнвно промолвила:
— Ахъ ты, сволочь, сволочь! Низкій ты человкъ! Тфу ты! И говорить-то съ тобой посл того нечего… Авдотья Васильевна плюнула и ушла за перегородку.
Алексаху совсмъ ошеломилъ такой оборотъ дла… Вотъ теб отнкиванья и извиненья, вотъ теб слезы и упрашиванья! На минуту, подъ вліяніемъ непотухшаго еще гнва, скривилъ было онъ губы въ жалкую, презрительную улыбку, да и та мгновенно сбжала съ лица, на которомъ кром какого-то отупнія, сомннія, нершительности, не выражалось ровно ничего. Нахмурился Алексаха… ‘А что если въ самомъ дл послышалось! За чтоже я опорочилъ ее? Да… но, вдь, я слышалъ!.. Притворяется, поди, надуваетъ! Напускаетъ она на себя… Да изъ-за чего ей такія штуки-то выкидывать? Вольна она… Полюбился ей Митюха — и кончено! Что я за сокровище для нея такое! Вдь, ужь если говоритъ, что любитъ — такъ за коимъ же чортомъ ей врать-то? Право, сласти-то во мн мало…’
Пошелъ Александръ за перегородку не грознымъ уже судьей, а нищимъ, милостыню просящимъ.
— Пость-то дашь? попросилъ онъ мягко.
— Вонъ, на поставц кринка стоитъ…. Али чаю хочешь? Брови Волчихи нахмурены, но, видно, что лежачаго она не хочетъ бить.
— Пожалуй и чаю!….
И долго-долго пришлось Александру самому умасливать Волчиху, долго-долго клялся онъ и клялся-божился въ душ, что не станетъ больше подозрвать ни въ чемъ подобномъ Авдотью Васильевну, не станетъ мучить себя.
— Ахъ ты, глупый мой! Ахъ ты, Сашка, Сашка! поздно вечеромъ говорила Волчиха, лаская Александра, разбирая его русыя кудри, утшая его, разгоняя его темныя думы.
— Ну теперь ладно. По прежнему!…. говорилъ ямщикъ, съзжая съ постоялаго двора….
А Волчиха думала между тмъ: ‘Осторожне надо: горячъ Саша-то…. Ну да Митюха-то еще ничего не гадаетъ’….

ГЛАВА VIII.
Косматый просыпается.

Хотя Волчиха для своего успокоенья и сильно желала подружить Александра съ Митюхой, но такой маневръ неудался ей. На успхъ она разсчитывала, имя въ виду мягкость и ласковость Алексаши, но тутъ-то съ ея стороны и вышла большая ошибка, очевидно, произшедшая отъ незнанія.
Сбирался разъ Александръ хать домой, на Горбачево, невеселый, хмурый, съ видомъ человка, обманувшагося въ своихъ ожиданіяхъ Митюха сидлъ на ту пору у Волчихи и починивалъ своей невстк пестерь дырявый, въ которомъ та носила кормъ скотин.
Волчиха — замтилъ Митюха — была тоже не совсмъ въ дух. Косматый же, не смотря на то, что, повидимому, очень старательно занимался своимъ дломъ, подмчалъ все, что вокругъ него происходило, беретъ онъ бересту, а самъ однимъ глазомъ взглядываетъ на Волчиху, распутываетъ веревку руками и зубами, наклоняется, а все таки-присматриваетъ за Александромъ — и такъ-то ловко производитъ этотъ маневръ, что ни Александръ, ни хозяйка не замчаютъ его аргусовыхъ взглядовъ. Александръ продолжаетъ хмуриться: онъ то смотритъ сердито на Волчиху, словно съ укоромъ, то вдругъ переводитъ глаза на Косматаго — а глаза между тмъ точно вымолвить хотятъ: ‘Ну чтоже? Гони же его! Экій дьяволъ… Сидитъ себ и ухомъ не ведетъ, оборотень’… Волчиха тоже перебрасывается съ нимъ недовольнымъ взглядомъ, ясно говорящимъ: ‘Чтоже съ нимъ подлаешь? Сидитъ’… Волчиха, мысленно, казалось, пожимала плечами и строила гримасы, но такъ какъ она была сдержанне Алексахи, то ея физіономія и не выражала всего того, что крылось въ глубин ея души. За то Александръ — нараспашку душа — не умлъ скрывать своего неудовольствія: одн его надутыя губы говорили краснорчиве всякихъ словъ… Косматый чуялъ, что было не ладно, но Волчиху онъ еще не разгадалъ да и не разгадать бы ему, еслибы не помогъ самъ Алексаха. Серьезно хмурилъ Митюха брови, разглаживая дранки, и весь, повидимому, погружался въ занятіе… ‘Какъ бы подвести такъ, чтобы закрыть это прорванное мстечко!’ казалось, выражала его думающая, склоненная надъ пестеремъ фигура.
— Ну, запрягать, видно, идти! съ едва слышнымъ полувздохомъ проговорилъ ямщикъ, подымаясь съ лавки и потягиваясь.
Волчих хотлось сказать ямщику что нибудь такое, что удержало бы его на постояломъ, но она смолчала, точно чувствуя, что Косматый слдитъ за нею.
Ямщикъ порывисто сталъ одваться, сердито опоясался своимъ краснымъ кушакомъ и со словомъ ‘прощенья просимъ’ — пошелъ изъ избы.
Волчиха тронулась.
— Подожди! Чего торопишься-то?… сказала она поспшно.
— Да чего… ничего… объяснялъ Алексаха, нахлобучивая шапку.— Чего ждать-то!…
— Погоди!… Только и сказала Волчиха, только всего и было.— Александръ немедленно ухалъ, но для Косматаго было и того довольно: тонъ, какимъ говорила Волчиха при прощаньи съ Александромъ, встревожилъ его не на шутку.
Вечеромъ происходилъ у него крупный разговоръ съ хозяйкой.
— Для коего лшаго ты на него лзешь-то? Али еще не уходилась. Каждому дурню на шею о сю пору вшаешься… ворчалъ Косматый.
— Да ужь отстань ты, привередникъ! брюзжала Волчиха.— Что ты мн за указъ!… Разв ты не видишь, что парнюха-то сохнетъ…
— Ты-то, мотри, не засохни! проговорилъ Митюха, передразнивающимъ тономъ и проницательно заглянувъ въ глаза Авдодь Васильевн.— Не сдобровать намъ съ тобой!
— Ну, затянулъ опять! Охъ ты, прости Господи! Слыхали отъ тебя эту псню-то, не напугаешь… Вотъ Богъ далъ дитятко непокладное… Волчиха усмхнулась и прихлопнула своего друга по плечу съ тою обычною фамильярностію, которая установилась между ними задолго до описываемыхъ на этихъ страницахъ происшествій.
— Слыхать-то слыхали, да, видно, мало! проурчалъ уже едва слышно угрюмый собесдникъ. Брови его не расходились и морщины не разглаживались: успокоительныя средства не достигали своей цли — мрачное подозрніе, заползшее ему въ душу, взволновало вс дикіе инстинкты его грубой, сильной натуры.— Такъ чего же онъ кобенится-то, ты мн-то скажи? Чего онъ рыло-то отъ меня воротитъ? говорилъ немного погодя Косматый.
— Чудной онъ такой ужь и есть! Чортъ знаетъ, что у него за повадки такія… объяснила уклончиво хозяйка.— Блажной онъ — вотъ что!
— И глядитъ-то на меня, ровно, състь хочетъ, продолжалъ Митюха.— Да, нтъ! Шалить! Не таковскіе… Коли на то пошло — постоимъ! Кусаться хошь — такъ и у самихъ зубы не вывалились… погрыземся.— Глаза Митюхи сверкнули недобрымъ блескомъ…
Волчиха содрогнулась: ей стало ясно теперь, что Косматый догадался о многомъ, а въ томъ числ и о томъ, что Александръ смотритъ на него, какъ за докучнаго соперника, на него, на Митюху, который до того времени и вообразить не могъ соперника себ въ любви къ Волчих…
Косматый отрекся отъ общественныхъ длъ, много уже сходокъ пропустилъ онъ и именно потому, что во желалъ напоминать о себ міру: міръ сильно злобился на него и шли ужь толки о томъ, что попу слдовало бы заставить Косматаго жениться на дворничих, а не допускать распутства… Но ни Волчиха, ни Митюха на бракъ не соглашались…
По скорости же опять выпалъ нехорошій случай, который еще боле раскрылъ глаза Косматому.
Они — Александръ и Митюха — сидли опять у Волчихи. Долгое время не перепадало дождя, цлыя недли небо оставалось безоблачно, долго стояла томительная засуха, земля потрескалась… теперь сбиралась гроза. Черныя тучи тяжелыми клубами неслись съ запада, заволакивая небеса…
Волчиха, легко одтая, съ распущенными по плечамъ волосами, усталая, сидла у окна и, тяжело дыша отъ духоты и жара, лниво отмахивалась отъ налетавшихъ мошекъ… Митюха возился съ старымъ хомутомъ, а Александръ время отъ времени перебрасывался незначительными фразами съ хозяйкой.
Тучи понадвинулись, прогремлъ громъ — и небо, изъ края въ край, стало все чаще и чаще загораться фосфорическимъ свтомъ молній, молнія иногда огневымъ зигзагомъ прорзывала густыя облака и мгновенно тухла, то вдругъ все небо, съ тучами и облаками, словно, загоралось, зажигалось трепетнымъ сіяньемъ и дрожало. Громъ далекими перекатами расходился въ небесныхъ пространствахъ и отдаленнымъ, глухимъ гуломъ замиралъ въ необъятной вышин, гд одна надъ другой громоздились, ползли тучи… Приближалась ночь.
Но вотъ страшныя, грозныя видомъ тучи обратились въ срыя, одноцвтныя облака — пошелъ дождь… Въ изб сдлалось темно. Митюха кончилъ, между тмъ, свою работу, пришилъ послдній ремешокъ, собралъ дратву, шило, всякіе обрзки, вмст съ хомутомъ положилъ ихъ на лавку и, словно, не замчая, какіе нетерпливые, недоброжелательные взгляды бросалъ на него молодой ямщикъ — улегся преспокойно на лавку и, подложивъ подъ голову руки, расположился соснуть, очевидно, нисколько не думая убираться ни къ чорту, куда его отъ всей души посылалъ Александръ, ни домой, куда желала бы его спровадить хозяйка. Александръ все настойчиве и настойчиве требовалъ глазами, чтобы Волчиха прогнала безцеремоннаго Митюху, но та мотала головой и оставалась въ нершимости. Наконецъ терпніе Александра лопнуло — произошла сцена подобная прежней, съ небольшими варіаціями.— Поду-ка я! сказалъ ямщикъ вритворно-развязнымъ тономъ.
— Здорово поживаешь? отозвалась хозяйка тоже притворно-шутливымъ тономъ, съ шаловливо-серьезнымъ взглядомъ.— На дождь то-глядя? Али до костей-то больно ужь захотлось промокнуть?..
— Да ужь что же подлаешь? прежнимъ кислосладкимъ тономъ проговорилъ Александръ. Въ голос его звучалъ упрекъ, жалоба звучала, ревность: ‘Ему или мн надо уйти? Ты его не гонишь? Ну и оставайся. Оставайтесь… Гуляйте!.. Я, вдь, не такой нахальный — не разлягусь въ чужой изб, вонъ какъ этотъ чурбанъ… Ну да, хороша же и ты, срамница! А онъ чортъ… Точно дома у себя! Дьяволъ… Такъ бы и свиснулъ по голов-то чмъ попало… Ну да, ладно — гуляйте!.. Можетъ быть, Мютиха-то здсь не одинъ хозяинъ — еще, можетъ, есть… Нтъ! правды-то, видно, и во вки вковъ не дождаться отъ этой… Ни на грошъ у нея совсти-то нтъ… Смотритъ, вдь, такъ, что просто подумаешь: ей, и въ самомъ дл, длать нечего… А сказала бы: ‘убирайся, молъ, къ лшему!’ Вотъ бы и весь сказъ! А-то какъ же! Нельзя никакъ: Митюша огорчится… Черти! Окаянные!’ Въ продолженіе этого продуманнаго монолога, Александръ сталъ одваться.
— Да ты одурлъ, что ли? спросила хозяйка, позабывъ на ту минуту всю осторожность и, помня только, что Александръ опять заартачился и опять хлопотъ будетъ много,
— Ну, и одурлъ! отозвался ямщикъ съ такимъ видомъ, будто сказать хотлъ: ‘О насъ нечего безпокоиться? Мы такіе уже и есть — въ пренебреженіи находимся….’
Александръ вышелъ. Вышла за нимъ Волчиха.
— Чего ты манишь-то, полоумный! Дурака-то изъ себя для чего строишь? говорила она внушительно, остановившись въ сняхъ и плотно прихлопнувъ въ избу двери, въ то время, какъ Александръ взнуздывалъ лошадей и ругалъ коренника ‘бревномъ’, а пристяжныхъ величалъ ‘вислоухими’ и ‘одрами’…
— Счастливо оставаться! крикнулъ онъ, взбираясь на телгу и, точно, не слыша, что ему говорятъ съ крылечка шопотомъ, но очень, очень выразительно.
— Полно ты… послушай-ка… вдь я… постой!.. начала было Волчиха, смахивая слезу, но, видя, что тройка все-таки рванулась съ мста, пошла бъ избу, гд Митюха сидлъ уже на лавк, свсивъ ноги и свирпо смотря, то въ окно, то на дверь.
‘Что это она? разсуждалъ Косматый самъ съ собою. Побсить меня, что ли хочетъ?.. Нтъ — не то… раздавлю я ихъ…’ Митюх казалось невроятнымъ, чтобъ Волчиха промняла его на какого нибудь пащенка, въ род Алексахи, ему невроятнымъ казалось, чтобы Волчиха могла — хотя бы даже и захотла — полюбить другого, будь тотъ другой хоть семи пядей во лбу… Но, между тмъ, факты противорчили его убжденіямъ, его вр. Зачмъ это уговариванье, откуда эта боязнь за Алексаху? Что они тамъ говорятъ въ сняхъ?
Послышавъ за дверями шорохъ, онъ опять повалился на лавку и принялъ прежнее положеніе, а Волчиха, придя въ избу, не пошла къ Митюх, а скрылась за перегородку. Косматому чудилось, что она стоитъ тамъ у окна и смотритъ на отъзжающаго Алексаху — и какъ смотритъ! Косматому представился тотъ взглядъ, грустно-ласковый, жалющій, тоскливый, который посылала она на прощанье въ слдъ удалявшейся телг — и этотъ воображаемый взглядъ привелъ Митюху въ ярость. Онъ скрипнулъ зубами я судорожно потянулся на лавк и спихнулъ ногами хомутъ на полъ… Ему почудилось посл того, что Волчиха за перегородкой тихо вздохнула — по крайней мр, онъ ожидалъ услышать вздохъ… Наконецъ Митюха всталъ, пододвинулся къ столу и, опершись на него, положилъ на руки свою косматую голову… Явилась Волчиха.
Тутъ Митюха неудерживался доле и излилъ всю свою ярость, выказалъ вс подозрнія грубо, безъ обиняковъ, ругалъ, клялъ все и вся, божился, что душу вытрясетъ у ‘этой сволочи’, которая повадилась столь часто посщать постоялый дворъ, грозилъ и Волчих… Авдотья Васильевна, по обыкновенію, обзывала его бшенымъ, весьма краснорчиво доказывая всю ошибочность, всю несправедливость его подозрній, съ жаромъ, который придается страхомъ близкой и великой опасности, показывала она смшную сторону его мнительности, выражая ту мысль, что онъ, Митюха, принимаетъ за человка простое чучело… Она просила не тревожиться и не тревожить ее пустыми страхами, не смшить ее глупыми выходками, предлагала ему вмст съ нею лучше потшиться надъ молодчикомъ и увряла, что игра съ ‘этимъ парнемъ’, ей стала уже наскучать и что скоро настанетъ тотъ день, когда она его прогонитъ.
Косматый слушалъ, многаго не слыхалъ, не понималъ, къ чему все это говорилось, но, узнавъ о намреніи Волчихи развязаться съ Александромъ, онъ немного поукротился и заставилъ замолчать расходившееся было чувство… Да и Волчиха блистательно выдержала свою трудную, тяжелую роль. Она переломила себя на этотъ разъ: ей плакать хотлось съ досады, что планы ея все растраиваются, что вражда между соперниками не умаляется, а напротивъ разгарается все сильне, все жарче, такъ что въ печальной перспектив ей представлялся горькій исходъ, крушеніе всхъ ея надеждъ и желаній… Но теперь, переломивъ свое горе и видя, что ей удалось уломать Митюху, она повеселла и ей было уже не трудно пть и шутить со старымъ любовникомъ…
Волчиха ласками своими къ утру слдующаго дня заставила Митюху совсмъ почти забыть непріятности дня прошедшаго…

ГЛАВА IX.
Пристань недалеко.

Въ Горбачев парень опять мучится и проклинаетъ. Проклинаетъ онъ Волчиху, ‘тварь двуличную, подлую обманщицу’, проклинаетъ Митюху, отжиливающаго у него красавицу-дворничиху, проклинаетъ себя за то, что не можетъ удержаться на своемъ ршеніи: порвать всякую связь съ Волчихою…
‘Поди-кось они вечоръ посмялись всласть надо мной, окаянные! Но переждалъ таки — ухалъ’… Такъ самъ себ Александръ бередилъ больную рану, и съ дикимъ наслажденіемъ ощущалъ эту боль. ‘Потшились они! Нтъ теперь ужь полно — не загляну на Верейкино!… Провались оно совсмъ!’…
Напрасныя пни, напрасныя ршенья, жесткія рчи и проклятья! Ничмъ ему не отбиться отъ Верейкинскаго постоялаго двора. Солонъ, горекъ достался Александру этотъ дворъ, а все-таки онъ плетется къ нему на своей тройк. Думалъ ли онъ, подъзжая къ нему въ первый разъ въ ненастную ноченьку наканун Покрова дня, что когда-то этотъ дворъ будетъ играть такую важную роль въ его дотол простой, однообразной жизни безъ и я бурь, будетъ любимымъ предметомъ его думъ, его мечтаній? Думалъ ли онъ въ ту непогодную ночь, что онъ похоронитъ здсь свой покой, счастіе своей невсты, благосостояніе и добрую славу свою и своей семьи? Думалъ ли онъ, что съ той ночи начнется для него лихорадочное, тревоасное житье, станутъ выпадать на его долю минутныя радости, сладкія, безумныя и, въ безуміи своемъ, упоительныя, что горе и разочарованіе будутъ грызть его молодое сердце, что онъ будетъ горть огнемъ несгараемымъ, мучиться, какъ въ аду? Если бы его предупредили, что ждетъ его въ будущемъ, если бы какой нибудь пророкъ приподнялъ таинственную завсу съ дней грядущихъ и показалъ бы, что за ней таится — отказался ли бы онъ переступить роковой порогъ и просить пристанища въ томъ вертеп, въ которомъ въ эту ночь шла такая шумная, неистовая оргія? Нтъ, не отказался бы Александръ перенести дни мученій за минуты блаженства…
И вотъ онъ опять у Волчихи.
Волчиха первая начала разговоръ, попрекнула его тмъ, что онъ опять за старое принялся, что какъ ему не совстно обижать ее, бдную, что и такъ ужь она отъ всхъ въ загон, что онъ пожаллъ бы ее лучше, чмъ за одно съ людьми въ слезы вводить…
— Такъ чего же ты не прогнала-то его? спросилъ унылымъ тономъ ямщикъ.— Ровно, ты боишься его, ровно онъ у тебя здсь хозяинъ… Развалился и знать ничего не хочетъ… разобиженнымъ тономъ продолжалъ Александръ, надувая губы. Тонъ его рчи напоминалъ капризнаго ребенка, который плакалъ, плакалъ до надсады, до боли, а потомъ, утомившись, тихо всхлипывая, обратился къ няньк съ брезгливымъ вопросомъ…
— Ахъ, вотъ оно что! протянула Волчиха и невольно улыбнулась, видя, какъ надулся ея милый возлюбленный Алексаша, этотъ бдовый ребенокъ.— Эхъ, ты! Ну, такъ слушай же? У меня видишь, съ Митюхой дла — денежныя дла. Дворъ-то, вдь, не нашъ… Ты какъ думалъ, ась? Его окупать еще надо, а ночлежниковъ-то, самъ знаешь, сколь много! Покойникъ мужъ-то на купеческія денежки дворъ-то построилъ…— Платить надо, значитъ… Вотъ Косматый-то по старой дружб къ покойнику и даетъ мн въ долгъ понемногу — и на томъ спасибо ему! Безъ него бы мн что?! Послднее дло — какъ есть послднее! Такъ пойми, человкъ онъ нужный, съ нимъ нельзя обращаться по собачьи-то, какъ попало… Онъ захочетъ, такъ я со двора-то меня стуритъ, знаешь ты?… А ты еще говоришь, чтобы я прогнала его! Дурень! Много теб пользы-то, что я нищенькой буду? А? Весело теб станетъ, какъ меня въ острогъ-то засадятъ за желзную ршетку?… Не хотлось мн говорить-то теб этого, смущать тебя не хотлось — никому я этого не говорю… ну да ужь!… У тебя не сыщется ли 15 рублевъ — мн бы теперь больно надо?… Нтъ поди!… Что говорила Волчиха насчетъ долга-то врно, но неврно то, что будто бы платилъ Косматый.
— Гд тутъ 15 рублевъ…. откуда мн ихъ взять? уныло отвтствовалъ Алексаха. Конечно, для того, чтобы освободить Волчиху изъ-подъ зависимости Митюхи, изъ-подъ зависимости нужды, онъ, не колеблясь, отдалъ бы все, что у него есть и будетъ. Но такъ какъ у него ничего пока не имется, то и приходится смириться и смотрть на Косматаго, какъ на благодтельнаго генія, хранящаго для него Волчиху. Хотя этотъ геній и былъ сильно Александру не по вкусу, да что же длать! Чтобы сталось съ нимъ, съ горемычнымъ, если бы да исполнились слова Волчихи, если бы посадили ее за желзную ршетку! Нтъ, пусть ужь остается Косматый благодтелемъ….
— А онъ, кажется, къ теб того…. льнетъ то есть…. потому…. съ запинкой спросилъ Александръ.
— Мало ли что онъ льнетъ! отвчала Авдотья Васильевна.— Да я-то къ нему не такъ, чтобы…. Да онъ, вишь, получше тебя будетъ, не мучитъ меня. Не тычетъ онъ мн подъ носъ, что, молъ, у тебя полюбовники, что такая ты сякая, негодящая…. Знай себ — молчитъ! Не приступаетъ ко мн съ допросами…. И съ тобой онъ — ничего…. А ты! И-ихъ ты, неблагодарный! Ты то сообрази: онъ твою любовницу содержитъ… при этомъ Волчиха нжно поласкала Алексашу, поласкала такъ, какъ умла ласкать, когда хотла…. Отъ ласки этой растаялъ молодецъ совсмъ.
— Да, вдь, все же, Дуняха, могъ онъ уйти въ тотъ разъ? говорилъ онъ поразвеселившись.
— Саша! дождь, вдь, шелъ…. Вспомни-ка, непогодь какая поднялась на ту пору. Добрый хозяинъ собаки на дворъ бы не выгналъ…. Какой же ты немилостивый! внушительно замтила Авдотья Васильевна.— Да къ тому же у него и дома-то что-то неладится: онъ на брата да на семью его все работаетъ, рукъ не покладаетъ, самъ, поди замтилъ — все за дломъ корпитъ — а невстка, слышь, щей ему безъ воркотни не нальетъ… Маета! Но весело ему дома-то… Вотъ онъ и ходитъ сюда… Вонъ и образъ свой ко мн на божницу принесъ: пусть, говоритъ, у тебя, Васильевна, стоитъ… Хорошій, вдь, онъ человкъ, ей Богу… Только съ виду-то суровъ ужь оченно… Ты все, Саша, дуешься на него, а онъ — вотъ т Христосъ — къ теб ничего… Никогда не хаетъ… А ужь роденька у. него — животныя неблагодарныя, просто — гады!…
Смягчившемуся Александру стало даже жаль Митюху, такъ красно описала Волчиха его горе-горькое житье въ дом брата, несправедливыя нападки на него деревенскаго міра, которымъ онъ подвергался, какъ-бы въ благодарность за свои услуги и старанье. Александръ досталъ съ божницы старый, почернлый образокъ, на которомъ былъ представленъ Димитрій Солуньскій, скачущій на бломъ кон.
— Гм! Я думалъ, ворчалъ Алексаха себ подъ носъ, разсматривая образокъ,— я думалъ, что онъ… а онъ вотъ… гм! Ну, пусть его…
Волчиха угомонила своего юнаго любовника…
Но дйствительность доказываетъ, что людскіе планы часто — утопія, что желанія часто — иллюзія…

ГЛАВА X.
Прекрасный вечерокъ.

— Кони-то у тебя сегодня, кажется, не больно упарились… Прокати-ка, Саша! говорила Александру Волчиха подъ вечеръ одного яснаго іюльскаго дня, сидя съ нимъ въ изб подъ раскрытымъ окномъ и глядя на заманчиво-извивавшуюся и пропадавшую въ дали дорогу и на голубыя, безоблачныя небеса, прозрачныя, тихія, привольно раскинувшіяся надъ мирными всами…
Митюха въ тотъ день ушелъ въ городъ и ране завтрашняго дня быть не общалъ, Авдотья Васильевна, давно уже искавшая удобнаго случая покататься на вороненькихъ, не могла теперь отказать себ въ удовольствіи.
— Куда же мы съ тобой покатимъ? съ видимымъ удовольствіемъ спросилъ молодой ямщикъ.
— Все равно… хоть туда, по дорог къ Осинскому лсу…
— Ладно!
По уговору Александръ узжаетъ впередъ, за нимъ, уже немного погодя, выбирается Волчиха, запираетъ свой дворъ большимъ замкомъ, и спокойная и довольная идетъ по деревн. Не похать же съ Алексашей отъ самаго двора, а выйти пшкомъ изъ деревни и уже за поворотомъ дороги ссть въ поджидавшую ее телгу — было благоразумною мрою предосторожности, если взять въ расчетъ длинные, преболтливые бабьи языки. Когда встртившаяся съ ней при выход изъ деревни старушонка спросила ее: куда она, лебедушка, путь держитъ? Волчиха запросто объявила, что телушка у ней пропала, вотъ, ужь четвертую ночь съ выгона не приходитъ, не ночуетъ дома, такъ она, Волчиха, пошла, значитъ, поискать ее по сосднимъ деревнямъ…. Старуха, выслушавъ такое объясненіе, Протянула ‘тэ-экъ’, и пошла своей дорогой, намреваясь разсказать на деревн о пропаж, случившейся у Волчихи. Авдотья Васильевна пошла своей дорогой.
Волчиха была счастлива, сбылось все то, о чемъ она мечтала. Она не желала лишаться ни Александра, ни Митюхи — и не лишилась ихъ, погналась за двумя зайцами и обоихъ поймала… Вотъ отчего такъ бодро, легко шла она по окраин пыльной дороги. Вотъ отчего такъ весело, довольно, немного прищурившись, оглядывалась она по сторонамъ на желтвшіе овсы, на суслоны ржаные, растрепанными шапками торчавшіе тамъ и сямъ по колючей жнив! Вотъ отчего съ такимъ наслажденіемъ впиваетъ она въ себя полною, здоровою грудью благоуханный іюльскій воздухъ!..
Быстро мчалъ ямщикъ Волчиху на своей лихой тройк проселкомъ къ Осинскому лсу. Въхали они въ лсъ — дорога сдлалась неровна, выбившіеся изъ-подъ земли корни старыхъ деревъ, тряскія кочки, поваленные пни, разросшійся кустарникъ съуживали и безъ того не широкую дорожку.
— Знаешь ли, Дуня, говорилъ медленно, какъ бы раздумывая и припоминая что-то, Александръ, оборачиваясь къ Волчих съ краятелги.— Знаешь что! Иногда этакъ поразмыслишь, раздумаешься по малости — тошно даже станетъ… Подумаешь такъ: возьметъ кто ни на есть да и разлучитъ насъ съ тобой… Никто про тебя и всточки не подастъ… Страхъ да и полно!
— Выдумщикъ ты, Сашка! посмялась Авдотья Васильевна.— Пустое все…
— Такъ-то и я думаю,— да, вдь, что подлаешь. Иной часъ и не то еще въ башку-те лзетъ… Ну да, эхъ вы, соколики! прикрикнулъ ямщикъ — и лошади рванули и понесли телгу изъ лса и запрыгала телга по кочкамъ и пнямъ.
— Не заднь, смотри! Вонъ какой все бочажникъ… предостерегала его Волчиха.
У самой опушки лса Александръ остановилъ коней.
— Пускай передохнутъ.! сказалъ онъ, слзая съ телги и намреваясь поправить обившуюся на коренник шлею и пообтереть пну съ боковъ тяжело дышавшихъ лошадокъ.
Волчиха тоже сошла и ласково трепала пристяжную по ше, гладила по морд, разбирала ея волнистую гриву. Умно смотрлъ Воронко на Волчиху своими большими карими глазами и помахивалъ головой, словно благодаря ее за ласку.
— Вечерокъ-то сегодня какой прекрасный! начала Авдотья Васильевна, засматриваясь на развернувшуюся передъ нею великолпную картаву тихаго, благодатнаго, лтняго вечера… Картина была написана живыми, самыми свжими, яркими красками…
Но западъ тухнетъ, блднетъ, звзды ярче блестятъ и дрожатъ въ потемнвшемъ неб, лтняя луна во всемъ своемъ блеск выплываетъ изъ-за лса, весь ландшафтъ подергивается серебристымъ сіяньемъ…
Пока лошади щипали сочную траву, Волчиха съ Александромъ сидли подъ навсомъ стараго дуба. Мало они говорили…
— Ну, Дуня! говорилъ ямщикъ, опьянвъ отъ наслажденій.— Для того, чтобы мн теперича разгуляться — нужно широкое мсто, больно широкое… Земли мало — во какъ мы раскинемся!
Александръ привсталъ и оглядывался по сторонамъ.
— Иди! куда ты? Посидимъ еще… предложила Волчиха, полулежа и теребя мохъ.
Александръ тотчасъ же очутился подл нея. Крпко прильнулъ онъ въ ея труди и вс муки, вс пытки забылъ въ т мгновенья… Теплый ночной втерокъ проносился надъ землею и взбивалъ блокурые волосы юноши, смшивая ихъ съ черными смоляными волосами Волчихи…
— Обними, обними же меня! лихорадочно, страстно стонетъ-молитъ Александра Волчиха, и обвиваетъ вокругъ его шеи свои горячія руки.
Втерокъ разноситъ цвточные ароматы и обвваетъ ихъ лица… На нихъ надаетъ мсячный, трепетный свтъ…
— Ну вы, родимые! Эхъ вы, голубчики! Несите, выносите, покрикиваетъ ямщикъ на лошадей и телга летитъ въ полупрозрачномъ сумрак по полямъ и лугамъ, по которымъ кое-гд въ ложбинкахъ стелется и ползетъ передутренній туманъ.
Крики ямщика будятъ спящую окрестность, будятъ не добудятъ крпко спятъ люди, вкушающіе, по заповди Божіей, хлбъ свой въ пот лица…. Воздухъ посвжлъ, на восток позолотилось…. Сроватая пыль, поднимаемая телгой, не вьется, не поднимается уже клубами, но ползетъ низко въ сторону и скоро опускается на мураву и жниву, окропляемыя росою….
Недозжая версты до Верейкина, Волчиха простилась съ Алексашей, тихо вступила въ спящую деревню и подошла къ своему двору.
Подошла и чуть не вскрикнула отъ изумленія и страха…

ГЛАВА XI
Послдній разговоръ.

Сломаный замокъ валялся на земл, одна половинка воротъ стояла настежъ…. ‘Воры!’ подумала было Волчиха, но потомъ цлый рой подозрній, догадокъ, одна другой мрачне, закопошился въ ея голов.
Остановившись у крылечка, при помощи слабаго свта, пробивавшагося мстами сквозь соломенную крышу двора, она замтила какую-то тнь, тихо двигавшуюся въ дальнемъ углу, тамъ, гд по лту стоятъ безъ всякаго употребленія старые сани, дровни, лежатъ лопаты, вилы, негодящаяся сбруя, гд, обыкновенно, куры основываютъ на теплую пору свое мстопребываніе.
— Кто тутъ? окликнула Волчиха, берясь за скобку двери.
Тнь отшатнулась въ сторону и начала затаптывать ногами тлвшуюся на земл тряпицу… Заблистали искры и забгали…. Екнуло сердце у Волчихи, она признала Митюху.
— Митюха, ты что ли? Теб чего тутъ? крикнула опять Авдотья Васильевна, машинально выпуская изъ рукъ дверную скобу.
Тнь, молча, приближалась къ ней… То былъ, дйствительно, Митюха, но Митюха боле блдный, съ боле всклокоченной головой, чмъ обыкновенно: походка его была по прежнему ровна, тверда, спокойна — и отъ этого спокойствія вяло холодомъ…
— Что же ты, неслухъ, не откликаешься-то, спросила хозяйка.
— Пусти! проурчалъ Косматый, отстраняя ее рукой, и вошелъ въ избу.
— Да чего теб?… Что ты?… Волчиха чувствовала, что смущалась и никогда еще не ощущала она такого непреодолимаго страха къ Митюх, какъ теперь…. Его ледяное спокойствіе лишало ее силъ…
— Я за образомъ пришелъ! проговорилъ Митюха, ползъ къ божниц и снялъ свой образъ. Обтирая пыль съ почернвшаго лика Дмитрія Солуньскаго, Косматый долгимъ, долгимъ взглядомъ посмотрлъ на Волчиху…. Волчиха продолжала безсознательно длать вопросы, Митюха не отвчалъ, а все смотрлъ и смотрлъ на нее.. Наконецъ губы его зашевелились…
— Скоро вы здите, Авдотья Васильевна! Хорошо катаетесь!… прошиплъ онъ. Зубы опять стиснулись, словно каждое произносимое имъ слово причиняло ему страшную боль…
— Я бы придушилъ тебя…. продолжалъ Митюха тмъ же ровнымъ, спокойнымъ тономъ, какъ и прежде.
Волчиха трепетала: ее било какъ въ лихорадк… Оправдываться передъ Митюхой ей и въ умъ не приходило, ни къ чему бы не повело…
— Хотлъ было я дворъ запалить…. ну да…. началъ немного погодя Косматый.
Люди, подобные Волчих, посл мгновеннаго смущеніи входятъ въ страшное бшенство, когда видитъ, что то, до чего они ухе достигали, вырвано у нихъ и унесено изъ вида вонъ, когда видятъ, что вс ихъ старанія остались напрасны, вс усиліи прахомъ пошли… Волчиха разсвирпла: къ неі возвратились ея силы, ея сознаніе и смлость….
— Ахъ ты, анафема! яростно возопила она и заблистала своими огневыми глазани на полюбовника.— Чего ты грозишься-то, гадина? Ребятъ стращай!…. Убирайся ты отъ меня въ лшему, да и глазъ ко мн больше не показывай! Чтобы и духомъ твоимъ не пахло здсь!…. Убирайся!…
— Уйду! прошиплъ Косматый и взялъ образъ, который былъ поставленъ имъ на божницу къ Волчих въ то хорошее время, когда постоялый дворъ считалъ онъ своимъ роднымъ угломъ, а Волчиху своею врною, доброю женою, когда онъ на постояломъ двор за перегородкой въ тихой бесд съ любимой женщиной позабывалъ свои непріятности семейныя и тяжкое мірское горе…
Взялъ Митюха образъ и, не глядя ни на что, вышелъ изъ избы.

ГЛАВА XII.
AU CLAIRE LE LA LUNE.

Мсяцъ прошелъ посл изгнанія Митюхя….
Съ утра еще ушла изъ дома Авдотьи Васильевна за своей холстинкой, которая отдана была въ краску въ деревню, верстахъ въ десяти отъ Верейкина.
Свечерло.
Въ воздух вяло осенью, пахло поблеклымъ листомъ, завядшими цвтами, гарью, дымомъ отъ овиновъ. Въ синевато-туманней дали вспыхивала зарница, полный мсяцъ выплывалъ изъ-за Осинскаго лса, наступила теплая, тихая ночь.
Авдотья Васильевна, не торопясь, шла по тропинкамъ. Она расчитывала: сколько аршинъ крашенины останется отъ сарафана…. Она раздумывала о томъ: отчего такъ долго не видать Алексаши — вотъ ужь скоро недля, какъ онъ въ послдній разъ былъ въ Верейкин: ‘Прозжающихъ, видно, не случается…. Работы мало!’
Вдругъ послышался по дорог топотъ на встрчу къ Волчих, и черезъ нсколько минутъ въ облакахъ пыли остановился передъ нею сотскій на взмыленной, измученной лошади.
— Васильевна! Это ты? Иди… На слдствіе… тамъ вонъ… Допросы отбираютъ… крикнулъ сотскій, махая рукой и осаживая разгоряченнаго коня.— У Заполевскаго. овражка тло нашли… Становой!… Скоре!… и, поворотивъ гндка, онъ полетлъ стремглавъ обратно по указанному направленію.
‘Что за притча!’ подумала Волчиха, перешла Заполевскій оврагъ и увидала у лсной опушки, на подск, толпу людей, безмолвно стоявшихъ вокругъ чего-то и слушавшихъ одинъ громкій, повелительный голосъ.
— Онъ у ней, значитъ, приставалъ, что-ли? Скажете ли вы толкомъ-то? громко спрашивалъ говорившій.
— Это точно, точно! У ней, у самой… поспшно отвтствовали изъ толпы.— Да вонъ и она… Васильевна сама идетъ…
У Волчихи сердце захолонуло.
Толпа между тмъ взволновалась, затерла ее незамтно въ середину, скоро выдвинула ее впередъ… Оглянулась Волчиха и увидала погорлые, выкорченные пни, вызженную землю, головни, груды сушняка и тутъ же между головнями увидала она окровавленный трупъ… Лучъ мсяца скользнулъ по блокурымъ волосамъ, взъерошеннымъ, прилипшимъ къ вискамъ, упалъ на посинвшее, искаженное лицо, запятнанное грязью и кровью, палъ на разодранную, срую поддевку и на пеструю ситцевую рубаху… Упалъ блдный мсячный лучъ и на полуоткрытые потухшіе глаза — и глаза мертвеца при этомъ мгновенномъ, бгломъ освщеніи, словно моргнули… Дохнулъ втерокъ — заколыхалась высокая, сочная осока и бросила тнь на страшные глаза, тнь качнулась и побжала по блдному лицу…
Нсколько секундъ Волчиха стояла недвижима, какъ статуя. Точно прикованная какими-то чарами, но могла она оторвать своихъ глазъ отъ трупа. Волчиха на мгновенье застыла, замерла… Передъ ней, у ногъ ея лежалъ Александръ бездыханенъ, съ перерзаннымъ горломъ…
Волчиха очнулась, повела глазами и уставилась на Косматаго, который стоялъ насупротивъ ея у трупа.
— А-а, дьяволъ! Это ты его… ты!.. съ сосредоточенною ненавистью вскрикнула Волчиха, задыхаясь отъ злобы и отчаянія.— Это ты!..
Въ этотъ моментъ Волчиха забыла, что своими словами она прокладывала Митюх путь дальній, отдавала его въ руки нещадныхъ враговъ, давно уже точившихъ на него зубы, посылала его въ каторгу, лишала верейкинскій міръ заступника и борца… Но вдругъ все это мелькнуло передъ ней…
Отъ ужаса при этой мысли, въ отчаяніи при вид убитаго, она застонала и безъ чувствъ повалилась на обозженную землю.
Близко гд-то въ кусту малинника проснулась птичка и чирикнула, за лсомъ кто-то гаркалъ свою буренушку, въ лсу кто-то аукнулся…
Становой приказывалъ вязать и везти Волчиху и Косматаго, а самъ шелъ къ своему тарантасу…
Толпа молча разступалась…

П. Засодимскій.

‘Дло’, No 12, 1868

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека