Внутреннее обозрение, Ленин Владимир Ильич, Год: 1901

Время на прочтение: 52 минут(ы)

Владимир Ильич Ленин

Внутреннее обозрение

Полное собрание сочинений. Том 5. Май — декабрь 1901
‘Полное собрание сочинений’: Издательство политической литературы, Москва, 1967

Написано в октябре 1901 г.
Впервые напечатано в декабре 1901 г. в журнале ‘Заря’ No 2—3. Подпись: Т. X.
Печатается по тексту журнала

I. Голод[1]

Опять голод! Не одно только разорение, а прямое вымирание русского крестьянства идет в последнее десятилетие с поразительной быстротой, и, вероятно, ни одна война, как бы продолжительна и упорна она ни была, не уносила такой массы жертв. Против мужика соединились все самые могучие силы современной эпохи: и развивающийся все быстрее мировой капитализм, создавший заокеанскую конкуренцию и снабдивший небольшое меньшинство сельских хозяев, которые способны выжить в отчаянной борьбе за существование, самыми усовершенствованными способами производства и орудиями, и военное государство, ведущее политику приключений в своих колониальных владениях, на Дальнем Востоке и в Средней Азии, взваливающее все непомерные тяготы этой, стоящей бешеные деньги, политики на рабочие массы и к тому же еще устраивающее на народные деньги все новые и новые батареи полицейского ‘пресечения’ и ‘обуздания’ против растущего недовольства и возмущения этих масс.
После того, как голод стал у нас явлением обычным, естественно было ожидать, что правительство постарается оформить и закрепить свою обычную же политику в продовольственном деле. Если в 1891—1892 гг. правительство было застигнуто врасплох и порядочно-таки растерялось сначала, то теперь оно уже богато опытом и твердо знает, куда (и как) идти. ‘В этот момент, — писала ‘Искра’ в июле (No 6), — на страну надвигается черная туча народного бедствия, и правительство готовится снова разыграть свою гнусную роль бездушной силы, отводящей кусок хлеба от голодного населения, карающей всякое не входящее в виды начальства ‘оказательство’ заботы о голодных людях’.
Приготовления правительства были очень быстры и очень решительны. В каком духе велись эти приготовления, — достаточно обнаружила елисаветградская история. Князь Оболенский, начальник Херсонской губернии, объявил сразу войну всем, кто был настолько дерзновенен, чтобы писать и говорить об елисаветградском голоде, призывать общество к помощи голодающим, устраивать частные кружки и приглашать частных лиц для организации этой помощи. Земские врачи писали в газетах, что в уезде голод, что народ болеет и мрет, что ‘хлеб’, употребляемый им в пищу, есть нечто невероятное, вовсе и не заслуживающее названия хлеб. Губернатор вступает в полемику с земскими врачами, печатает официальные опровержения. Кто знает хоть сколько-нибудь общие условия нашей печати, кто возьмет на себя труд припомнить ту сугубую травлю, которой подверглись в последнее время весьма умеренные органы и еще несравненно более умеренные литераторы, — тот поймет, что означала эта ‘полемика’ начальника губернии с какими-то земскими врачами, даже и на государственной службе не состоящими! Это было простое затыкание рта, это было самое явное и бесцеремонное заявление, что правительство не потерпит правды о голодовке. Да что заявление! Кого другого, а уж русское правительство вряд ли можно упрекнуть, что оно ограничивается заявлениями, когда есть возможность ‘власть употребить’. И князь Оболенский не замедлил употребить власть, явясь лично на театр войны — войны против голодающих и против тех, кто, не числясь ни по какому ведомству, хотел оказать действительную помощь голодающим, — и запретив устройство столовых нескольким приехавшим уже на голод частным лицам (в том числе г-же Успенской). Подобно Юлию Цезарю, князь Оболенский пришел, увидел, победил, — и телеграммы немедленно оповестили всю читающую Россию об этой победе. Удивительно одно: что эта победа, этот нахальный вызов всем русским людям, в ком осталось хоть капля порядочности, хоть чуточку гражданского мужества, не встретил никакого отпора из среды наиболее заинтересованных, если можно так выразиться, лиц. В Херсонской губернии очень многие, несомненно, знали и знают всю подноготную этого замалчивания голода и борьбы против помощи голодающим, но никто не опубликовал ни изложения этого поучительного дела, ни документов, к нему относящихся, ни даже простого призыва протестовать против чудовищного запрещения устраивать столовые. Рабочие устраивают стачку, когда правительство приводит в исполнение свою угрозу: рассчитать ‘прогулявших’ первое мая, интеллигентное общество молчит, когда его представителям запрещают… оказывать помощь голодающим.
Как бы поощренное успехом этой первой стычки с ‘смутьянами’, которые смеют помогать голодающим, правительство перешло вскоре к атаке по всей линии. Храбрый подвиг князя Оболенского возводится в руководящее начало, в закон, регулирующий отныне отношения всех администраторов ко всем прикосновенным к продовольственному делу лицам (слово ‘прикосновенный’ есть, собственно, термин уголовный, принадлежащий специально нашему уложению о наказаниях, но мы уже видели и увидим еще ниже, что в настоящее время неразрешенная помощь голодающим всецело входит в понятие уголовщины). Такой закон и не замедлил последовать — на этот раз в упрощенной форме ‘циркуляра министра внутренних дел начальникам губерний, пострадавших от неурожая 1901 г.’ (17-го августа 1901 г., No 20).
Этот циркуляр останется, надо думать, надолго памятником того, до каких геркулесовых столпов[2] доводит полицейский страх перед грозным народным бедствием, перед сближением голодающих с помогающими им ‘интеллигентами’, наряду с твердым намерением задавить всякий ‘шум’ о голоде и ограничить помощь самыми ничтожными размерами. Можно только пожалеть, что неумеренный объем этого циркуляра и тяжеловесность того канцелярского слога, которым он написан, помешают, пожалуй, ознакомлению с ним самой широкой публики.
Известно, что закон 12-го июня 1900 г. изъял продовольственное дело из ведения земства и передал его в руки земских начальников и уездных съездов. Казалось бы, уж чего благонадежнее: выборный элемент устранен, мало-мальски независимые от начальства люди распоряжаться делом и, следовательно, шуметь теперь не будут. Но, после похода князя Оболенского, всего этого показалось мало: надо строже подчинить все дело министерству и непосредственно исполняющим его предписания чиновникам, надо устранить окончательно возможность всяких преувеличений. Поэтому решать вопрос о том, какие уезды являются ‘неблагополучными по урожаю’, будет отныне исключительно само министерство[3], в котором устроится, очевидно, главный штаб военных действий против голодающих. И чрез посредство гг. губернаторов этот штаб будет направлять деятельность тех лиц (главным образом, уездных предводителей дворянства), в руках которых сосредоточено ‘уездное центральное по продовольственной части управление’. Инициатору военных действий против голодающих, князю Оболенскому, приходилось самому ехать на место, чтобы пресечь, обуздать и сократить. Теперь это ‘упорядочено’, и достаточно будет простого обмена телеграммами (благо на канцелярские расходы ассигновано уже по тысчонке на уезд) между ‘уездным центральным’ и петербургским центральным управлениями, чтобы ‘распорядиться’. Тургеневский цивилизованный помещик не только не шел сам на конюшню, но ограничивался вполголоса сделанным замечанием чрез одетого во фрак и белые перчатки лакея: ‘Насчет Федора… распорядиться!’[4] Вот и у нас теперь так же ‘без шума’, тихо-благородно будут ‘распоряжаться’ об обуздании неумеренных аппетитов голодающего населения.
А что г. Сипягин убежден в неумеренности аппетитов голодного мужика, — это видно из той настойчивости, с которой циркуляр не только предостерегает от ‘преувеличений’, но прямо создает новые и новые правила, устраняющие самую возможность преувеличений. С составлением списков нуждающихся — не торопитесь: это вызывает в населении ‘преувеличенные надежды’ — прямо говорит министр и предписывает составлять списки только непосредственно перед самой раздачей хлеба. Далее, о том, когда следует считать уезд неблагополучным по урожаю, — циркуляр находит излишним говорить, но зато с точностью определяет, когда не следует признавать уезда неблагополучным (например, когда пострадало но более трети волостей, когда существуют обычные заработки и т. д.). Наконец, относительно норм пособия голодающим министр преподает такие правила, которые яснее ясного показывают, что правительство хочет во что бы то ни стало урезать эти пособия до невозможности и отделаться подачками, нисколько не предохраняющими населения от вымирания. В самом деле: норма — 48 пудов хлеба на семью (считая по величине среднего сбора в данном селении), кто имеет не меньше этого, — тот не нуждается. Каким путем получена эта цифра, — неизвестно. Известно только, что в год неголодный даже самые беднейшие крестьяне потребляют вдвое больше хлеба (см. земско-статистические исследования крестьянских бюджетов). Недоедание считается, следовательно, явлением нормальным, на основании предписания г. министра. Но и эта норма уменьшается, во-первых, вдвое, чтобы не мог получить ссуды рабочий элемент, составляющий около половины населения, а во-вторых, еще на 1/3—1/5—1/10 ‘во внимание к приблизительному числу состоятельных хозяев, имеющих запас от прошедшего года или же какой-либо (именно так: ‘или же какой-либо’!!) материальный достаток’. Можно судить по этому, какой ничтожной дробью должна выразиться та доля действительно недостающего населению хлеба, которую намерено ему ссудить правительство! И, точно любуясь своим нахальством, г. Сипягин, изложив эту невероятную систему урезывания пособий, заявляет, что такой приблизительный расчет ‘редко оказывается сколько-нибудь значительно преувеличенным’. Комментарии едва ли не излишни.
Официальные заявления русского правительства, когда в них кроме голых предписаний есть хоть какие-нибудь попытки объяснить эти предписания, заключают в себе почти всегда — это своего рода закон, гораздо более устойчивый, чем большинство наших законов, — два основные мотива или два основных типа мотивов. С одной стороны, вы встретите непременно несколько общих фраз, в напыщенной форме заявляющих о попечительности начальства, его желании считаться с требованиями времени и пожеланиями общественного мнения. Например, говорится о ‘важном деле предотвращения в среде сельского населения продовольственной нужды’, о ‘нравственной ответственности за благосостояние местного населения’ и т. п. Само собою разумеется, что эти общие места ничего, в сущности, не означают и ни к чему положительному не обязывают, зато они похожи, как две капли воды, на бессмертные речи бессмертного Иудушки Головлева, отчитывавшего обираемых им крестьян. В скобках сказать, эти общие места эксплуатирует всегда (отчасти по наивности, отчасти по ‘долгу службы’) либеральная подцензурная печать, чтобы конструировать принципиальную солидарность правительства с ее точкой зрения.
Но если вы внимательнее присмотритесь к другим, не столь общим и не столь очевидно пустозвонным, мотивам правительственных велений, вы найдете всегда конкретные пояснения, целиком повторяющие установившиеся доводы самых реакционных органов нашей печати (напр., ‘Московских Ведомостей’). Прослеживать и отмечать в каждом отдельном случае эту солидарность правительства с ‘Моск. Ведомостями’ было бы, на наш взгляд, небесполезной (и не совсем недоступной даже и для легальных деятелей) работой. В рассматриваемом циркуляре, напр., мы встречаем повторение самых гнусных обвинений, исходивших от самых ‘диких помещиков’, — что преждевременное составление списков нуждающихся возбуждает ‘стремление некоторых состоятельных домохозяев привести свое хозяйство в вид обедневшего путем продажи запасов и излишков и инвентаря’. Министр говорит, что это ‘доказал опыт предшествующих продовольственных кампаний’. Следовательно? Следовательно, министр почерпает свой политический опыт из назиданий наиболее заядлых крепостников, которые так шумели в прежние голодные годы и шумят теперь об обманах крестьян и которые так возмущены ‘шумом’ по поводу эпидемий голодного тифа.
У тех же крепостников научился г. Сипягин говорить о деморализации: ‘весьма важно, — пишет он, — чтобы… местные учреждения… содействовали сбережению ассигнованных средств, а главное (sic!![5]) — предотвратили имеющие вредное деморализующее влияние случаи неосновательной выдачи правительственного пособия лицам обеспеченным’. И это беззастенчивое предписание содействовать сбережению средств подкрепляется следующим принципиальным наставлением: ‘… широкая раздача продовольственных пособий могущим обойтись без оных семействам’ (могущим обойтись 24-мя пудами хлеба в год на семью?) ‘независимо от непроизводительности (!) расходов казны в этих случаях имеет по пагубным последствиям такой системы в будущем не менее вредное с точки зрения польз и нужд государственных значение, чем оставление без надлежащей помощи истинно нуждающихся’. В старину расчувствовавшиеся монархи говорили: ‘лучше десять виновных оправдать, нежели одного невинного осудить’. А теперь ближайший помощник царя заявляет: не менее вредно дать пособие семейству, которое может обойтись и 24-мя пудами хлеба в год, чем оставить без пособия ‘истинно’ нуждающегося. Как жаль, что эта великолепная по своей откровенности ‘точка зрения’ на ‘пользы и нужды государственные’ прикрыта от широкой публики длиннейшим и скучнейшим циркуляром! Одна надежда: может быть, социал-демократическая печать и социал-демократическая устная агитация поближе познакомит народ с содержанием министерского циркуляра.

* * *

Но с особенной решительностью ‘нападает’ циркуляр на частных благотворителей: по всему видно, что ведущие войну против голодающих администраторы наиболее важной позицией ‘неприятеля’ считают частные кружки помощи, частные столовые и проч. Г-н Сипягин с прямотой, заслуживающей полной признательности, объясняет, почему эта частная благотворительность давно уже не давала спать министерству внутренних дел. ‘Начиная с недорода 1891 и 1892 гг. и при всех последующих подобных же бедствиях, — гласит циркуляр, — нередко обнаруживалось, что иные благотворители наряду с оказанием материальной помощи жителям неблагополучных местностей стараются возбудить в их среде недовольство существующим порядком и ничем не оправдываемую требовательность по отношению к правительству. При этом не в полной мере удовлетворенная нужда, неизбежные при этом болезни и расстройства хозяйства создают весьма благоприятную почву для противоправительственной агитации, и такой почвой охотно пользуются неблагонадежные в политическом смысле лица для своих преступных целей под личиной помощи ближнему. Обыкновенно при первых же известиях о значительном недороде в пострадавшую местность стекаются отовсюду лица с небезупречным политическим прошлым, стараются вступить в сношение с приезжающими из столиц уполномоченными благотворительных обществ и учреждений и принимаются ими по неведению в сотрудники на места, чем создаются немаловажные затруднения интересам порядка и управления’.
Однако тесно же становится на русской земле русскому правительству. Было время, когда особо охраняемой средой считалась только учащаяся молодежь: за ней учрежден был особо строгий надзор, сношения с ней со стороны каких-либо лиц с небезупречным политическим прошлым вменялись в большую вину, всякие кружки и общества, хотя бы и преследовавшие только цели материальной помощи, заподозривались в противоправительственных целях и проч. В те времена — и очень недавние времена — другого слоя, тем менее класса населения, представлявшего в глазах правительства ‘весьма благоприятную почву для противоправительственной агитации’, не было. Но с половины 90-х годов вы встретите уже в официальных правительственных сообщениях указание на другой, неизмеримо более многочисленный класс населения, требующий особой охраны: фабрично-заводских рабочих. Рост рабочего движения заставил создать целые системы учреждений для надзора за новым буйным элементом, в списке местностей, запрещенных для жительства сомнительным в политическом отношении лицам, стали появляться наряду с столицами и университетскими городами фабричные центры, поселки, уезды и целые губернии[6]. Особо охраняемыми от неблагонадежных оказались две трети Европейской России, а оставшуюся треть до того переполняет масса ‘лиц с небезупречным политическим прошлым’, что даже самая глухая провинция становится неспокойной[7]. Теперь оказывается, что по авторитетному суждению такого компетентного лица, как г. министр внутренних дел, ‘благоприятную почву’ для противоправительственной агитации представляет из себя и самая глухая деревня, поскольку в ней имеют место случаи не вполне удовлетворенной нужды, болезней и расстройства хозяйства. А много ли таких русских деревень, где этого рода ‘случаи’ не постоянны? И не следует ли нам, русским социал-демократам, немедленно воспользоваться этим поучительным указанием г. Сипягина на ‘благоприятную’ почву? Именно теперь, с одной стороны, деревня заинтересована доходившими кое-когда и кое-как слухами о февральских и мартовских стычках городского пролетариата и интеллигентной молодежи с правительственной опричниной, а, с другой стороны, разве любая такая фраза о ‘ничем не оправдываемой требовательности’ мужика и т. п. не дает богатейшей программы для самой широкой и всесторонней агитации?
Полезным указанием г. Сипягина мы должны воспользоваться, а над наивностью его стоит посмеяться. Это, действительно, забавная наивность воображать, что подчинение частной благотворительности надзору и контролю губернатора затруднит возможность влияния ‘неблагонадежных’ лиц на деревню. Настоящие благотворители никогда политическими целями не задавались, так что новые меры пресечения и обуздания падут всего больше на тех, кто для правительства наименее опасен. Люди же, которые захотят открыть глаза крестьянам на значение новых мер и отношение правительства к голоду вообще, наверное уже не встретят надобности в том, чтобы входить в сношения с уполномоченными Красного креста или представляться гг. губернаторам. Ведь вот, напр., раз оказалось, что фабрично-заводская среда есть ‘благоприятная почва’, — те, кто хотели сблизиться с этой средой, не входили в сношения с управляющими фабрик для того, чтобы разузнать про фабричные порядки, и не представлялись гг. фабричным инспекторам для того, чтобы получить разрешение на устройство собраний с рабочими. Мы нисколько не забываем, конечно, что политическая агитация среди крестьян представляет громадные трудности тем более, что отвлекать для нее революционные силы из городов и невозможно и нерационально, но мы не должны также упускать из виду, что такие правительственные подвиги, как стеснение частной благотворительности, устраняют добрую половину этих трудностей и снимают с нас половину работы.

* * *

Мы не будем останавливаться на такой — сравнительно с разобранным циркуляром — ‘мелочи’, как циркуляр того же министра об усилении надзора за благотворительными концертами, представлениями и проч. (Ср. ‘Искра’ No 9, ‘Новые рогатки’.)
Попробуем посмотреть, в каком отношении находится теперь правительственная помощь населению, назначенная и распределенная по новым правилам, к действительному размеру нужды. Правда, данные об этом до последней степени скудны. Печать теперь взнуздана донельзя, голоса частных устроителей столовых замолкли вместе с ‘запрещением’ их деятельности, и для осведомления оторопевшей от новых строгостей российской публики служат только казенно-полицейские пометки о благополучном ходе продовольственной кампании, да статейки в том же духе в ‘Московских Ведомостях’, да передаваемые кое-когда разговоры досужего репортера с тем или иным помпадуром[8], преважно излагающим ‘мысли о градоначальническом единомыслии, а также о градоначальническом единовластии и о прочем’[9]. Напр., ‘Новое Время’ в No 9195 передает, что саратовский (бывший архангельский) губернатор А. П. Энгельгардт принял сотрудника местной газеты и высказал ему, между прочим, что он, губернатор, лично устроил на месте совещание предводителей дворянства, представителей земских управ, земских начальников и представителей Красного креста и ‘распределил занятия’.
‘Цинги, — сказал А. П. Энгельгардт, — в том виде, как я ее наблюдал в Архангельской губернии, здесь нет: там к больному нельзя подойти на пять шагов, там эта болезнь действительно ‘гнилая’, — здесь же больше всего последствий сильного малокровия, развивающегося благодаря ужасной обстановке домашней жизни. Единственные почти признаки цинготного заболевания здесь — белые губы, белые десны… Выздоравливает такой больной в течение недели при правильном питании. Теперь и идет это подкармливание. В общем выдается 1000 порций в день, хотя зарегистрировано не больше 400 крайне нуждающихся.
Кроме цинготных заболеваний, по всей местности отмечены только три случая тифа. Дальше, надо надеяться, дело и не пойдет, так как везде уже открыты общественные работы и население обеспечено заработком’.
Вот какое благополучие: на весь Хвалынский уезд (о котором говорит г. помпадур) только 400 крайне нуждающихся (остальные, вероятно, ‘могут обойтись’, по мнению гг. Сипягина и Энгельгардта, и 24-мя пудами хлеба в год на семью!), и население уже обеспечено и выздоравливают больные через неделю. Как же после этого не верить ‘Московским Ведомостям’, которые в особой передовице (No 258) внушают нам, что ‘по последним известиям из 12 губерний, пострадавших от неурожая, в них кипит деятельная работа администрации по устройству помощи. Многие уезды уже обследованы на предмет признания их неблагополучными в продовольственном отношении, назначаются уездные заведующие продовольственною частью и т. д. По-видимому, правительственными должностными лицами делается все возможное для оказания своевременной и достаточной помощи’.
‘Кипит деятельная работа’, и… ‘зарегистрировано не более 400 крайне нуждающихся’… В Хвалынском уезде 165 тысяч сельского населения, а порций выдается одна тысяча. Недобор ржи в этом году составляет во всем юго-восточном районе (в том числе и в Саратовской губернии) 34 %. В Саратовской губернии из общего посева на крестьянских землях (11/2 миллиона десятин) полным неурожаем поражены 15 % (по данным губернской земской управы[10]) и плохим — 75 %, а Хвалынский уезд, вместе с Камышинским, принадлежат к наиболее пострадавшим уездам Саратовской губернии. Следовательно, общий недобор хлеба у крестьян Хвалынского уезда составляет не менее процентов 30-ти. Допустим, что половина этого недобора падает на зажиточное крестьянство, которое доведено этим еще не до голодания (хотя это допущение более чем рискованное, ибо зажиточное крестьянство имеет лучшие земли и лучше их обрабатывает, так что от неурожая страдает всегда меньше бедноты). Даже и при таком предположении окажется, что голодающих должно быть процентов 15, т. е. до 25-ти тысяч. А нас хотят утешить тем, что хвалынской цинге далеко еще до архангельской, что случаев тифа будто бы было только три (врали бы хотя поискуснее!) и что выдается одна тысяча порций (рассчитанных и размеренных, вероятно, по сипягинской системе борьбы… с преувеличениями).
Что касается до тех ‘заработков’, которые г. Сипягин в своем циркуляре старался три раза учесть, чтобы избежать преувеличений (раз — предписывая не считать неблагополучными уезды с развитыми обычно заработками, другой раз — предписывая уменьшать 48-мипудовую норму наполовину, ибо 50 процентов рабочего населения ‘должны’ заработать, и третий раз — предписывая уменьшать и эту последнюю цифру на 1/3—1/10, по местным условиям), что касается заработков, то в Саратовской губернии упали не только земледельческие, но и неземледельческие заработки. ‘Последствия неурожая, — сообщает нам вышеназванный доклад управы, — отразились и на кустарях благодаря уменьшению сбыта их продуктов. В силу этих обстоятельств в уездах с наиболее развитыми кустарными промыслами наблюдаются кризисы’. А к числу этих уездов принадлежит и наиболее пострадавший Камышинский уезд, в котором, между прочим, многие и многие тысячи бедноты заняты знаменитым сарпиночным промыслом. И в обыкновенные годы порядки в этом, заброшенном в деревенское захолустье, промысле были самые безобразные: работали, например, дети 6—7 лет, получая 7—8 копеек в день. Можно себе представить, что там делается в год громадного неурожая и особого кустарного кризиса.
Неурожай хлебов сопровождается в Саратовской губернии (как и во всех, разумеется, неурожайных губерниях) недостатком кормов. За последние месяцы (т. е. уже во второй половине лета!) было отмечено чрезвычайное развитие разных эпизоотии, усиливающих смертность скота. ‘По сообщению ветеринарного врача из Хвалынского уезда (заимствуем это сведение из той же газеты, которая излагала содержание вышеупомянутого доклада губернской земской управы), при вскрытии павших животных в желудках последних ничего кроме земли не оказывалось’.
В ‘сообщении земского отдела министерства внутренних дел’ о продолжении продовольственной кампании было сделано, между прочим, заявление, что из числа объявленных неблагополучными уездов ‘лишь в Хвалынском с июля месяца обнаружился, в двух селах, ряд эпидемических заболеваний цингой, к прекращению которой направлены усилия местного врачебного персонала, причем в помощь местным силам командированы два отряда общества Красного креста, действующие, по донесению губернатора, — (того самого А. П. Энгельгардта, с которым мы уже познакомились), — с большим успехом, во всех же прочих, объявленных неблагополучными в продовольственном отношении уездах, по имеющимся в министерстве к 12-му сего сентября сведениям, случаев неудовлетворенной острой продовольственной нужды не было, и развития болезней на почве недостаточного питания не замечается’.
Чтобы показать, какого доверия может заслуживать это утверждение, будто не было случаев неудовлетворенной острой нужды (а хроническая нужда была?) и будто не замечается развития болезней, мы ограничимся сопоставлением данных еще по двум губерниям.
В Уфимской губернии объявлены неблагополучными Мензелинский и Белебеевский уезды, и земский отдел министерства внутренних дел сообщает, что правительственная ссуда ‘собственно на продовольствие’ потребуется, ‘по заявлению губернатора’, в размере 800 000 пудов. Между тем чрезвычайное Уфимское губернское земское собрание, созванное на 27-ое августа для обсуждения вопроса о помощи пострадавшим от неурожая, определило нужду этих уездов на продовольствие в 2,2 миллиона пудов хлеба, да плюс 1 миллион на остальные уезды, независимо от ссуды на обсеменение (3,2 миллиона пудов на губернию) и на прокорм скота (600 000 пудов). Продовольственная ссуда, следовательно, определена министерством в одну четвертую долю того, что определяло земство.
Другой пример. В Вятской губернии уездов, объявленных неблагополучными, не было к тому времени, когда земский отдел опубликовал свое сообщение, а размер ссуды на продовольствие он же определял в 782 000 пудов. Это — та самая сумма, которую исчислило, по сообщениям газет, еще Вятское губернское присутствие по продовольственной части в своем заседании 28-го августа (исчислило согласно с постановлениями уездных съездов от 18 до 25-го августа). Те же самые съезды около 12-го августа определили размер ссуды иначе, именно: 1,1 млн. пудов на продовольствие и 1,4 млн. пудов на обсеменение. Откуда эта разница? Что произошло между 12-м и 28-м августа? Произошло то, что появился циркуляр г. Сипягипа от 17-го августа о борьбе с голодающими. Действие циркуляр возымел, значит, моментальное, и маленькая сумма в 230 тысяч пудов хлеба была вычеркнута из расчета, составленного — это заметьте — уездными съездами, т. е. учреждениями, заменившими (по закону 12-го июня 1900 г.) неблагонадежное земство, учреждениями, состоящими из чиновников вообще и земских начальников в особенности… Неужели мы в самом деле доживем до того, что и земские начальники обвинены будут в либерализме? Чего доброго. По крайней мере, в ‘Московских Ведомостях’ мы прочитали недавно такой реприманд некоему г. Ом., осмелившемуся в ‘Приазовском Крае’[11] предложить, чтобы печатались в газетах протоколы заседаний губернских по городским делам присутствий (если уже нельзя в эти заседания допустить представителей печати):
‘Цель слишком прозрачна: русский чиновник часто страдает боязнью показаться нелиберальным, и гласность может заставить его, иногда даже против совести, поддерживать какую-нибудь либерально-фантастическую затею города или земства. Расчет не совсем ошибочный’.
Не следует ли назначить особый надзор за вятскими земскими начальниками, которые — очевидно из боязни показаться нелиберальными — обнаружили непростительное легкомыслие в ‘преувеличении’ продовольственной нужды?[12]
Впрочем, ‘либерально-фантастическая затея’ вятского земства (если бы мудрое русское правительство не отстранило его от ведения продовольственного дела) доходила до определения нужды еще в гораздо больших размерах. По крайней мере, чрезвычайное губернское собрание, происходившее с 30 августа по 2-ое сентября, определило недобор хлеба до потребного количества в 17 процентов, а кормов — в 15 процентов. А величина этого количества — 105 млн. пудов (обычный сбор — 134 млн. пудов, а в настоящем году — 84 млн. пудов). Недобор, следовательно, составляет 21 миллион пудов. ‘Общее число волостей в губернии, необеспеченных сбором текущего года, — 158 из 310. Население их составляет 1566 тысяч душ обоего пола’. Да, несомненно, ‘кипит деятельная работа администрации’ — по уменьшению действительных размеров нужды и по сведению всего дела помощи голодающим до какого-то акробатства копеечной благотворительностью.
Впрочем, ‘акробаты благотворительности’ было бы еще слишком лестным названием для сплоченных под знаменем сипягинского циркуляра администраторов. Общего у них с акробатами благотворительности — мизерность их помощи и стремление раздуть ее размеры. Но акробаты благотворительности смотрят на благодетельствуемых ими людей, в худшем случае, как на игрушку, приятно щекочущую их самолюбие, а сипягинская администрация смотрит на них как на неприятелей, как на людей, на что-то беззаконно посягающих (‘ничем не оправдываемая требовательность по отношению к правительству’) и потому подлежащих обузданию. С полной рельефностью выразился этот взгляд в замечательных ‘Временных правилах’, высочайше утвержденных 15-го сентября 1901 г.
Это — целый закон, состоящий из 20 статей, и замечательного в нем так много, что мы не поколебались бы причислить его к важнейшим законодательным актам начала XX века. Начать с названия: ‘временные правила об участии населения пострадавших от неурожая местностей в работах, производимых распоряжением ведомств путей сообщения и земледелия и государственных имуществ’. Вероятно, эти работы представляют из себя нечто до такой степени напичканное льготами, что ‘участие’ в них есть особая милость? Вероятно, иначе и первая статья нового закона не повторяла бы: ‘сельским обывателям местностей, пострадавших от неурожая, предоставляется участие в производстве работ’ и т. д.?
Но об этих ‘льготах’ закон говорит уже во второй своей половине, а сначала устанавливается организация всего дела. Подлежащие управления ‘предназначают наиболее соответствующие работы’ (ст. 2), причем ‘применяются к установленному в законе порядку’ (ст. 3, которую, применительно к названию глав в некоторых романах Диккенса, можно бы назвать: ‘та статья нового закона, в которой говорится о необходимости применяться к старым законам’). Работы открываются либо на сметные средства, либо на особые кредиты, причем общее заведование устройством работ принадлежит министру внутренних дел, который может назначать особых уполномоченных и при котором, под председательством его товарища, образуется особое ‘совещание по продовольственному делу’ из представителей разных министерств. К обязанностям этого совещания относится: а) разрешение отступлений от установленного порядка, б) обсуждение предположений о назначениях средств, в) ‘установление предельных размеров вознаграждения рабочих, а равно определение других условий предоставления населению участия в означенных работах, г) распределение рабочих партий по районам работ и д) заведование передвижением этих партий к местам производства работ’. Заключения совещания утверждает министр внутренних дел, а также, ‘в подлежащих случаях’, и министры других ведомств. Далее, указание работ и выяснение численности нуждающегося в них населения возлагается на земских начальников, которые все эти сведения сообщают губернаторам, а губернаторы со своим заключением в министерство внутренних дел ‘и, по указанию оного, распоряжаются чрез земских начальников отправлением рабочих к местам производства работ…’
Уф! Наконец-то мы осилили всю ‘организацию’ нового дела! Спрашивается теперь, сколько потребуется смазки, чтобы привести в движение все колеса этой громоздкой, чисто русской административной махины? Попробуйте только представить себе это дело конкретно: непосредственно около голодающих находится один земский начальник. Ему, значит, принадлежит инициатива. Он пишет бумажку — кому? Губернатору, гласит статья временных правил 15-го сентября. Но на основании циркуляра от 17-го августа создано ведь особое ‘уездное центральное по продовольственной части управление’, назначение которого ‘сосредоточить заведование всею продовольственною частью по уезду в руках одного должностного лица’ (циркуляр 17-го августа — этим лицом предпочтительно должен назначаться уездный предводитель дворянства). Возникает ‘пререкание’, которое, конечно, быстро разрешается на основании замечательно ясных и простых ‘начал’, изложенных в шести пунктах статьи 175-ой ‘общего учреждения губернского’, определяющей ‘порядок разрешения пререканий… между присутственными местами и должностными лицами’. В конце концов бумажка попадает все-таки в канцелярию губернатора, где и принимаются составлять ‘заключение’. Затем все посылается в Петербург и поступает на рассмотрение особого совещания. Но участвующий в совещании представитель министерства путей сообщения не в состоянии решить вопрос о целесообразности такой работы, как исправление дорог Бугурусланского уезда, — и вот новая бумажка путешествует из Петербурга в провинцию и обратно. И когда наконец вопрос о целесообразности работы и проч. и проч. будет принципиально разрешен, тогда петербургское совещание займется ‘распределением рабочих партий’ между Бузулукским и Бугурусланским уездами.
И ради чего создана такая махина? По новизне дела? Ничуть не бывало. До временных правил 15-го сентября общественные работы могли устраиваться гораздо проще ‘на основании действующих узаконений’, и тот же циркуляр 17-го августа, говоря об общественных работах, устраиваемых земствами и попечительствами о домах трудолюбия и губернскими властями, не предвидит надобности ни в какой особой организации. Как видите, ‘продовольственная кампания’ правительства состоит в том, что петербургские департаменты целый месяц (с 17-го августа по 15 сентября) выдумывали и выдумали-таки бесконечное усложнение волокиты. Зато петербургское совещание, наверное уже, не поддастся той опасности впасть в преувеличения, от которой не защищены местные чиновники, ‘боящиеся показаться нелиберальными’…
Но гвоздь новых ‘Временных правил’, это — узаконения о нанимаемых на работы ‘сельских обывателях’. Когда работы производятся ‘вне районов их оседлости’, то рабочие, во-первых, образуют особые артели, ‘под наблюдением земского начальника’, который утверждает и старосту для надзора за порядком, во-вторых, рабочим, вступившим в такую артель, составляется особый список, который ‘заменяет для внесенных в него (‘в оный’, как выражается закон) рабочих — при передвижении и на время участия в работах — установленные законом виды на жительство и хранится до прибытия на место у чиновника, сопровождающего рабочих в пути, или, в случае его отсутствия, у артельного старосты, а затем — у заведующего производством работ лица’.
К чему понадобилась эта замена обыкновенных паспортов, которые каждый желающий отлучиться крестьянин вправе получить бесплатно, — особым списком? Для рабочего это несомненное стеснение, потому что, живя по своему отдельному паспорту, он гораздо свободнее и в выборе себе квартиры, и в распределении своего времени, и в перемене одной работы на другую более для него выгодную или удобную. Мы увидим из дальнейшего, что сделано это несомненно умышленно и не только из любви к казенщине, а именно для того, чтобы стеснить рабочих и приблизить их к партиям крепостных, транспортируемых ‘по описи’, по своего рода ‘статейному списку’[13]. Оказывается, что, напр., забота ‘о сохранении должного порядка во время пути и передача (sic!) доставленных партий рабочих заведующим работами вверяется чинам, особо командируемым министерством внутренних дел’. Дальше в лес — больше дров. Замена паспортов списками ведет за собой замену свободы передвижения — ‘доставкой и передачей партий’. Что это, не о партиях ли ссыльно-каторжных идет речь? Не отменены ли уже (может быть, в наказание за ‘преувеличение’ голода?) все законы о том, что крестьянин, снабдивший себя паспортом, может ехать куда ему угодно и как ему угодно? Неужели принятие перевозки на счет казны есть достаточное основание для лишения гражданских прав?
Далее. Оказывается, что заведующие распределением рабочих, выдачей платы и пр. должностные лица производящего работы ведомства, ‘по сообщению губернского начальства местностей, где остались семьи рабочих, удерживают, в случае возможности, часть заработной платы и отсылают ее по принадлежности для поддержки этих семейств’. Новое лишение прав. Как смеют чиновники удерживать заработанные деньги? Как смеют они вмешиваться в семейные дела рабочих и решать за них, точно за крепостных, кого и насколько желают они поддерживать? Да позволят ли еще рабочие удерживать, без их согласия, заработанные ими деньги? Этот вопрос, вероятно, пришел в голову и составителям новых ‘каторжных правил’, потому что статья закона, непосредственно следующая за приведенной выше, гласит: ‘Надзор за сохранением рабочими должного порядка в местах производства работ возлагается, по распоряжению министра внутренних дел, на местных земских начальников, офицеров отдельного корпуса жандармов, полицейских чиновников или особо для сего назначенных лиц’. Положительно, речь идет о наказании крестьян лишением прав за ‘преувеличения’ голода и ‘ничем не оправдываемую требовательность по отношению к правительству’! Мало того, что за всеми русскими рабочими вообще следит и полиция общая, и полиция фабричная, и полиция сыскная, здесь еще предписывается установление особого надзора. Правительство, можно подумать, совсем потеряло голову из страха перед этими отправляемыми, доставляемыми и передаваемыми с тысячей предосторожностей партиями голодающих крестьян?
Далее. ‘В случаях нарушения общественной тишины и спокойствия, явно недобросовестного отношения к работе или неисполнения законных требований лиц, заведующих производством работ или наблюдающих за порядком на оных, виновные в том рабочие могут быть подвергаемы, без особого судебного производства, по распоряжению чинов, упомянутых в статье 16 (только что приведенной нами), аресту до трех дней, за упорное же уклонение от работы они, по распоряжению тех же чинов, могут быть отправлены по этапу в место постоянного их жительства’.
Можно ли после этого иначе назвать временные правила 15-го сентября как временно-каторжными правилами? Расправа без суда, — высылка по этапу… Велика, очень велика темнота и забитость русского крестьянина, но есть же мера всему. Да и беспрерывные голодовки и беспрерывные высылки рабочих из городов не могли пройти бесследно. И наше правительство, которому так понравилось управлять посредством ‘временных правил’[14], дождется-таки того, что найдет коса на камень.
Пусть послужат для нас ‘Временные правила’ 15-го сентября поводом к самой широкой агитации в рабочих кружках и в крестьянстве, давайте распространять самый текст этих правил и листки с объяснением их, давайте устраивать собрания с чтением этого закона и объяснением его содержания в связи со всей ‘продовольственной’ политикой правительства. Добьемся того, чтобы каждый сколько-нибудь сознательный рабочий, попадая так или иначе в деревню, имел точное представление о ‘временно-каторжных правилах’ и был в состоянии рассказывать всем и каждому, в чем тут дело и что нужно делать для избавления от каторги голода, произвола и бесправия.
А тем российским прекраснодушным интеллигентам, которые носятся со всякого рода артелями и тому подобными допускаемыми или поощряемыми правительством легальными обществами, пусть послужат эти временные правила о рабочих артелях — постоянным укором и серьезным предостережением: укором за ту наивность, с которой они верили в искренность правительственного допущения или поощрения, не видя самого подлого крепостнического нутра за вывеской ‘развития народного труда’ и т. п. Предостережением, — чтобы впредь они, говоря об артелях и прочих допускаемых гг. Сипягиными обществах, никогда не забывали сказать, и всю правду сказать, о рабочих артелях по временным правилам 15-го сентября, или же, если они не могут говорить о таких артелях, чтобы они лучше совсем молчали.

II. Отношение к кризису и к голоду

Наряду с новой голодовкой все еще тянется старый, ставший уже затяжным, торгово-промышленный кризис, выбросивший на улицу десятки тысяч не находящих себе работы рабочих. Нужда среди них страшно велика, и тем более бросается в глаза совершенно различное отношение и правительства и образованного ‘общества’ к этой нужде и к нужде крестьян. Никаких попыток ни со стороны общественных учреждений, ни со стороны печати определить число нуждающихся рабочих и степень нужды хотя бы с такой же степенью приближения, с какой определяется нужда крестьян. Никаких систематических мероприятий по организации помощи голодающим рабочим.
От чего зависит эта разница? Нам думается: всего менее от того, что нужда рабочих как бы меньше выступает наружу, проявляется в менее резких формах. Правда, городские жители, не принадлежащие к рабочему классу, мало знают о том, как маются теперь фабричные, теснясь еще более в подвалах, чердаках и конурах, недоедая еще больше, чем обыкновенно, сбывая ростовщикам последние остатки домашней рухляди, правда, увеличение числа босяков и нищих, посетителей ночлежных домов и обитателей тюрем и больниц не обращает на себя особенного внимания, потому что ведь ‘все’ так привыкли к тому, что в большом городе должны быть переполнены ночлежные дома и всякие притоны самой безысходной нищеты, правда, безработные рабочие совсем не привязаны к месту, как крестьяне, и либо сами расходятся в разные концы государства, отыскивая занятие, либо высылаются ‘на родину’ администрацией, опасающейся скопления безработных. Но, несмотря на все это, каждый, соприкасающийся с промышленной жизнью, наблюдает воочию и каждый, следящий за общественной жизнью, знает из газет, что безработица растет и растет.
Нет, причины указанного различия лежат глубже: их надо искать в том, что деревенская голодовка и городская безработица принадлежат к совершенно различным укладам хозяйственной жизни страны, обусловливаются совершенно различным взаимоотношением класса эксплуататоров и класса эксплуатируемых. В деревне отношения между этими двумя классами вообще чрезвычайно запутаны и усложнены массой переходных форм, когда земледельческое хозяйство соединяется то с ростовщичеством, то с работой по найму и пр. и пр. И голодают при этом не сельскохозяйственные наемные рабочие, противоположность интересов которых интересам помещиков и зажиточных крестьян ясна для всех и в значительной степени для самих рабочих, а голодают мелкие крестьяне, которых принято считать (и которые сами себя считают) самостоятельными хозяевами, лишь случайно попадающими иногда в ту или иную ‘временную’ зависимость. Ближайшая причина голода — неурожай — бедствие, в глазах массы, чисто стихийное, божье попущение. А так как эти сопровождаемые голодовками неурожаи тянутся с незапамятных времен, то и законодательство давно уже вынуждено считаться с ними. Давно уже существуют (главным образом на бумаге) целые уставы народного продовольствия, предписывающие целую систему ‘мероприятий’. И как ни мало отвечают нуждам современной эпохи эти мероприятия, заимствованные большей частью из времен крепостного права и преобладания патриархального натурального хозяйства, тем не менее каждый голод приводит в движение целый административный и земский механизм. А этому механизму даже при всем желании власть имущих лиц трудно, почти невозможно обойтись без всесторонней помощи этих ненавистных ‘третьих лиц’, интеллигентов, стремящихся поднять ‘шум’. С другой стороны, связь голодовки с неурожаем и забитость крестьянина, — не сознающего (или до последней степени смутно сознающего), что только усиливающийся гнет капитала в связи с грабительской политикой правительства и помещиков довел его до такого разорения, — ведут к тому, что голодающие чувствуют себя совершенно беспомощными и не проявляют не только чрезмерной, но даже и ровно никакой ‘требовательности’.
А чем ниже в угнетенном классе уровень сознания своего угнетения и требовательности по отношению к угнетателям, тем больше является среди имущих классов лиц, склонных к благотворительности, тем меньше сравнительно сопротивление этой благотворительности со стороны непосредственно заинтересованных в нищете крестьянина местных помещиков. Если принять во внимание этот несомненный факт, то окажется, что усиление помещичьего сопротивления, усиление криков о ‘деморализации’ мужика и, наконец, принятие ‘начиненным’ в таком духе правительством чисто военных мер против голодающих и против благотворителей, — все это ясно свидетельствует о полном упадке и разложении того исконного, патриархального, веками освященного и непреоборимо якобы устойчивого деревенского быта, которым восхищались наиболее ярые славянофилы, наиболее сознательные реакционеры и наиболее наивные ‘народники’ стародедовского толка. Нас, социал-демократов, обвиняли всегда — народники в том, что мы искусственно переносим понятие классовой борьбы туда, куда оно вовсе не приложимо, — реакционеры в том, что мы разжигаем классовую ненависть и натравливаем ‘одну часть населения против другой’. Не повторяя десятки раз уже данного ответа на эти обвинения, мы заметим только, что русское правительство идет впереди нас всех в оценке глубины классовой борьбы и в энергии мероприятий, из такой оценки вытекающих. Всякий, кто соприкасался так или иначе с публикой, направлявшейся в голодные годы ‘кормить’ крестьян, — а кто из нас не соприкасался с ней? — знает, что ее побуждало к этому простое чувство человеческого сострадания и жалости, что какие бы то ни было ‘политические’ планы были совершенно чужды ей, что пропаганда идей классовой борьбы оставляла эту публику совершенно холодной, что аргументы марксистов в их горячей войне с народническими взглядами на деревню эту публику не убеждали. При чем тут классовая борьба? говорили они. Просто крестьяне голодают, и надо им помочь.
Но кого не убедили аргументы марксистов, того, может быть, убедят ‘аргументы’ г. министра внутренних дел. Нет, не ‘просто голодают’ — вещает он благотворителям — и без разрешения начальства нельзя ‘просто’ помогать, ибо это развивает деморализацию и ничем не оправдываемую требовательность. Вмешиваться в продовольственную кампанию значит вмешиваться в те божеские и полицейские предначертания, которые гг. помещикам обеспечивают рабочих, согласных работать чуть не даром, а казне обеспечивают поступление податей, собираемых посредством выколачивания. И кто внимательно вдумается в сипягинский циркуляр, тот должен будет сказать себе: да, в нашей деревне идет социальная война, и, как и при всякой войне, не доводится отрицать право воюющих сторон осматривать груз судов, идущих в неприятельские порты хотя бы и под нейтральным флагом! Отличие от других войн лишь то, что здесь одна сторона, обязанная вечно работать и вечно голодать, даже и вовсе не сражается, а только бывает сражаема… пока.
В области фабрично-заводской промышленности наличность этой войны давно уже не подлежит никакому сомнению, и ‘нейтральному’ благотворителю нет надобности в циркулярах разъяснять, что, не спросясь броду (т. е. разрешения начальства и гг. фабрикантов), не следует соваться в воду. Еще в 1885 году, когда о сколько-нибудь заметной социалистической агитации среди рабочих не могло быть и речи, даже в центральном районе, где рабочие ближе стоят к крестьянству, чем в столице, промышленный кризис до такой степени сильно зарядил фабричную атмосферу электричеством, что взрывы постоянно происходили то здесь, то там. Благотворительность при таком положении дела заранее осуждена на бессилие, и она остается поэтому случайным и чисто индивидуальным делом тех или иных лиц, не приобретая и тени общественного значения.
Отметим еще одну особенность в отношении общества к голодовкам. До самого последнего времени у нас, можно без преувеличения сказать, господствовало то мнение, что весь русский экономический, да даже и государственный, строй только и держится на массе владеющего землей и самостоятельно хозяйничающего на земле крестьянства. До какой степени этот взгляд проникал даже в передовые круги мыслящих людей, всего менее склонных попадать на удочку официального славословия, это особенно рельефно показала всем памятная книга Николая — она, вышедшая после голода 1891—1892 гг.[15] Разорение громадного числа крестьянских хозяйств казалось всем таким абсурдом, таким невозможным прыжком в небытие, что необходимость самой широкой помощи, способной действительно ‘залечить раны’, сделалась почти общим лозунгом. И опять не кто иной, как г. Сипягин взял на себя труд рассеять последние иллюзии. На чем же держится ‘Россия’, чем живут земледельческие и торгово-промышленные классы, как не разорением и нищетой народа? Пытаться не на бумаге только залечить эту ‘рану’ — да это государственное преступление!
Г-н Сипягин, несомненно, посодействует распространению и укреплению той истины, что, кроме классовой борьбы революционного пролетариата против всего капиталистического строя, нет и не может быть иного средства ни против безработицы и кризисов, ни против тех азиатски-диких и жестоких форм экспроприации мелкого производителя, какие принял этот процесс у нас. До массовых жертв голода и кризисов хозяевам капиталистического государства так же мало дела, как мало дела паровозу до тех, кого он давит на своем ходу. Мертвые тела тормозят колеса, поезд останавливается, он может даже (при чересчур энергичных машинистах) сойти при этом с рельсов, но он во всяком случае продолжает, после тех или иных задержек, свой путь. Вы слышите о голодной смерти и разорении десятков и сотен тысяч мелких хозяев, но в то же время вы слышите и о прогрессах отечественного земледелия, об успешном завоевании иностранного рынка российскими помещиками, отправившими экспедицию русских сельских хозяев в Англию, о расширении сбыта улучшенных орудий и распространении травосеяния и проч. Для хозяев русского земледелия (как и для всех капиталистических хозяев) усиление разорения и голодовки есть не более как маленькая временная задержка, на которую они почти и не обратят внимания, если голодающие не заставят обратить на себя внимания. Все идет своим чередом, — даже спекуляция по продаже земель той части хозяев, которую образуют зажиточные крестьяне.
Вот, напр., Бугурусланский уезд Самарской губернии объявлен ‘неблагонадежным по урожаю’. Значит, разорение массы крестьянства и голодовка достигли здесь самой высокой степени. Но бедствие массы не только не мешает, а как будто бы даже содействует укреплению хозяйственной позиции буржуазного меньшинства крестьянства. Вот что мы читаем о том же уезде в сентябрьской корреспонденции ‘Русских Ведомостей’[16] (No 244):
‘Бугурусланский уезд Самарской губернии. Злобою дня у нас являются повсеместный быстрый рост цен на землю и огромная спекуляция ею, вызванная этим ростом. Всего каких-нибудь 15—20 лет тому назад прекрасные долинные земли шли здесь по 10—15 руб. за десятину: были местности, удаленные от железной дороги, в которых всего три года назад цена 35 руб. за десятину считалась высокой и только за самую лучшую землю с великолепной усадьбой и базаром было однажды заплачено 60 руб. за десятину. Теперь же за худшую землю дают 50—60 руб., а за лучшие земли цена поднялась до 80-ти и даже до 100 руб. за десятину. Спекуляции, вызванные этим ростом цен на землю, — двух родов: во-первых, это — скупка земли для немедленной же перепродажи (есть случаи, что земля покупалась по 40 руб. и через год перепродавалась местным крестьянам по 55-ти руб. ), продают обыкновенно те помещики, которым или неохота, или уже некогда возиться с проволочками и формальностями продажи земли крестьянам через Крестьянский банк, покупают же купцы-капиталисты и перепродают тем же местным мужикам. Во-вторых, разного рода многочисленные посредники занимаются всучиванием крестьянам из дальних губерний (преимущественно малороссийских) всякого рода неудобной земли, за что получают от владельцев имений недурные проценты (от 1-го до 2-х руб. за десятину). Из сказанного уже видно, что главный объект земельной спекуляции — крестьянин, и на его жажде земли основывается вся эта невообразимая и необъяснимая простыми экономическими причинами скачка цен на землю, конечно, сыграли роль и железные дороги, но не такую, так как главным покупателем земли у нас остается крестьянство, для которого железная дорога — фактор далеко не первостепенный’.
Эти цепкие ‘хозяйственные мужички’, так жадно вкладывающие свои ‘сбережения’ (и награбления) в покупку земли, неминуемо доконают и тех из малоимущих крестьян, которые еще уцелели от теперешней голодовки.
Если для буржуазного общества средством против разорения и голодания неимущих крестьян служит покупка земли зажиточными крестьянами, то средством против кризиса, переполнения рынка продуктами промышленности, служат поиски новых рынков. Пресмыкающаяся печать (‘Новое Время’ No 9188) восторгается успехами новой торговли с Персией, оживленно обсуждаются коммерческие виды на Среднюю Азию и особенно на Маньчжурию. Железоделательные и прочие промышленные тузы радостно потирают руки, слыша об оживлении железнодорожного строительства. Решено строить большие линии: Петербург — Вятка, Бологое — Седлец, Оренбург — Ташкент, гарантированы правительством железнодорожные займы на 37 миллионов (обществ Московско-Казанской, Лодзинской и Юго-Восточных дорог), предположены линии: Москва — Кыштым, Камышин — Астрахань и Черноморская. Голодающие крестьяне и безработные рабочие могут утешаться: казенные денежки (если казна добудет еще денег) не будут, разумеется, ‘непроизводительно’ (ср. сипягинский циркуляр) расходоваться на пособия, нет, они польются в карманы инженеров и подрядчиков — вроде тех виртуозов казнокрадства, которые годы и годы крали и крали в Нижнем при постройке сормовской дамбы и которые только теперь осуждены (в виде исключения) сессией Московской судебной палаты[17] в Нижнем Новгороде[18].

III. Третий элемент

Выражение ‘третий элемент’ или ‘третьи лица’ пущено в ход, если мы не ошибаемся, самарским вице-губернатором, г. Кондоиди, в его речи при открытии Самарского губернского земского собрания 1900 г., для обозначения лиц, ‘не принадлежащих ни к администрации, ни к числу представителей сословий’. Рост числа и влияния таких лиц, служащих в земстве в качестве врачей, техников, статистиков, агрономов, педагогов и т. п., давно уже обращает на себя внимание наших реакционеров, которые прозвали также этих ненавистных ‘третьих лиц’ ‘земской бюрократией’.
Надо вообще сказать, что наши реакционеры, — а в том числе, конечно, и вся высшая бюрократия, — проявляют хорошее политическое чутье. Они так искушены по части всяческого опыта в борьбе с оппозицией, с народными ‘бунтами’, с сектантами, с восстаниями, с революционерами, что держат себя постоянно ‘начеку’ и гораздо лучше всяких наивных простаков и ‘честных кляч’ понимают непримиримость самодержавия с какой бы то ни было самостоятельностью, честностью, независимостью убеждений, гордостью настоящего знания. Прекрасно впитав в себя тот дух низкопоклонства и бумажного отношения к делу, который царит во всей иерархии российского чиновничества, они подозрительно относятся ко всем, кто не похож на гоголевского Акакия Акакиевича[19] или, употребляя более современное сравнение, на человека в футляре[20].
И в самом деле: если люди, исполняющие те или иные общественные функции, будут цениться не по своему служебному положению, а по своим знаниям и достоинствам, — то разве это не ведет логически неизбежно к свободе общественного мнения и общественного контроля, обсуждающего эти знания и эти достоинства? Разве это не подкапывает в корне те привилегии сословий и чинов, которыми только и держится самодержавная Россия? Послушайте-ка, чем мотивировал свое недовольство тот же г. Кондоиди:
‘Случается, — говорит он, — что представители сословий без достаточно проверенных оснований внемлют слову интеллигентов, хотя бы то были не более как вольнонаемные служащие в управе, лишь вследствие ссылки на науку или на поучения газетных и журнальных писателей’. Каково? Простые ‘вольнонаемные служащие’, а берутся учить ‘представителей сословий’! Между прочим: земские гласные, о которых говорит г. вице-губернатор, на самом деле члены учреждения бессословного, но так как у нас все и вся пропитано сословностью, так как и земства, по новому положению, громадную долю всей своей бессословности утратили, то для краткости можно действительно сказать, что в России два правящих ‘класса’: 1. администрация и 2. представители сословий. Третьему элементу в сословной монархии нет места. А если непокорное экономическое развитие все более подрывает сословные устои самим ростом капитализма и вызывает потребность в ‘интеллигентах’, число которых все возрастает, то неизбежно надо ожидать, что третий элемент будет стараться расширить узкие для него рамки.
‘Грезы лиц, не принадлежащих ни к администрации, ни к представителям сословий в земстве, — говорил тот же г. Кондоиди, — носят лишь фантастический характер, но могут, допустив в основании политические тенденции, иметь и вредную сторону’.
Допущение ‘политических тенденций’ — это только дипломатическое выражение того убеждения, что они есть. А ‘грезами’ именуются здесь, если хотите, все предположения, вытекающие для врача — из интересов врачебного дела, для статистика — из интересов статистики и не считающиеся с интересами правящих сословий. Сами по себе эти грезы фантастичны, по они питают политическое недовольство, изволите видеть.
А вот попытка другого администратора, начальника одной из центральных губерний, дать иную мотивировку недовольства третьим элементом. По его словам, деятельность земства вверенной ему губернии ‘с каждым годом все более и более отдаляется от тех основных начал, на которых зиждется Положение о земских учреждениях[21]‘. Положением этим к заведованию делами о местных пользах и нуждах призвано местное население, между тем вследствие индифферентного отношения большинства землевладельцев к предоставленному им праву ‘земские собрания приняли характер одной формальности, а дела вершатся управами, характер коих заставляет желать весьма многого’. Это ‘повлекло за собою образование при управах обширных канцелярий и приглашение на земскую службу специалистов, — статистиков, агрономов, педагогов, санитарных врачей и т. д., — которые, чувствуя свое образовательное, а иногда и умственное превосходство над земскими деятелями, начали проявлять все большую и большую самостоятельность, что в особенности достигается путем открытия в губернии разных съездов, а при управах — советов. В результате все земское хозяйство очутилось в руках лиц, ничего общего с местным населением не имеющих’. Хотя ‘среди этих лиц весьма много личностей, вполне благонамеренных и заслуживающих полного уважения, но на свою службу они не могут смотреть иначе, как на средство к существованию, а пользы и нужды местные их лишь настолько могут интересовать, насколько от таковых зависит их личное благополучие’. — ‘В земском деле, по мнению начальника губернии, наемник не может заменить собственника’. Эта мотивировка может быть названа и более хитрой и более откровенной, смотря по тому, как смотреть. Она более хитра, так как умалчивает о политических тенденциях и пытается свести основания своего суждения исключительно к интересам местных польз и нужд. Она более откровенна, ибо прямо противопоставляет ‘наемника’ собственнику. Это — исконная точка зрения российских Китов Китычей[22], которые при найме какого-нибудь ‘учителишки’ руководятся прежде всего и больше всего рыночными ценами на данный вид профессиональных услуг. Настоящие хозяева всего — собственники, так вещает представитель того самого лагеря, из которого постоянно несутся восхваления России с ее твердой, независимой ни от кого и выше классов стоящей властью, избавленной, слава богу, от того господства над народной жизнью своекорыстных интересов, какое мы видим в развращенных парламентаризмом западных странах. А раз собственник — хозяин, то он должен быть хозяином и врачебного, и статистического, и образовательного ‘дела’: наш помпадур не стесняется сделать этот вывод, заключающий в себе прямое признание политического главенства имущих классов. Мало того: он не стесняется — и это особенно курьезно — признать, что эти ‘специалисты’ чувствуют свое образовательное, а иногда и умственное превосходство над земскими деятелями. Да уж, против умственного превосходства, разумеется, никаких средств, кроме мер строгости, не имеется…
И вот недавно нашей реакционной печати представился особенно удобный случай повторить призыв к этим мерам строгости. Нежелание интеллигентов позволить третировать себя как простых наемников, как продавцов рабочей силы (а не как граждан, исполняющих определенные общественные функции), всегда приводило, от времени до времени, к конфликтам управских воротил то с врачами, которые коллективно подавали в отставку, то с техниками и т. д. В последнее же время конфликты управ с статистиками приняли прямо эпидемический характер.
В ‘Искре’ было отмечено еще в мае (No 4), что местные власти (в Ярославле) давно уже косились на статистику и после мартовских событий в С.-Петербурге произвели-таки ‘очистку’ бюро и предложили заведующему ‘впредь принимать студентов со строгим выбором, так чтобы о них нельзя было и подумать, что они могут когда-либо оказаться неблагонадежными’. В корреспонденции ‘Крамола во Владимире на Клязьме’ (‘Искра’ No 5, июнь) обрисовывалось общее положение заподозренной статистики и причины нелюбви к ней со стороны губернатора, фабрикантов и помещиков. Увольнение владимирских статистиков за подачу телеграммы с выражением сочувствия Анненскому (избитому на Казанской площади 4-го марта) повело к фактическому закрытию бюро, и так как иногородные статистики отказывались служить в земстве, которое не умеет отстаивать интересы своих служащих, то пришлось местной жандармерии выступить в роли посредника между уволенными статистиками и губернатором. ‘Жандарм явился на квартиры к некоторым статистикам и предлагал им снова подавать прошение о поступлении на службу в бюро’, но его миссия потерпела полную неудачу. Наконец, в августовском номере (No 7) ‘Искры’ был рассказан ‘инцидент в Екатеринославском земстве’, в котором ‘паша’ г. Родзянко (председатель губ. зем. управы) уволил статистиков за неисполнение ‘предписания’ вести дневник и этим увольнением вызвал выход в отставку всех остальных членов бюро и протестующие письма харьковских статистиков (приведены в том же номере ‘Искры’). Дальше в лес — больше дров. Вмешался харьковский паша, г. Гордеенко (тоже председатель губ. зем. управы), и заявил статистикам ‘своего’ земства, что не потерпит ‘в стенах управы никаких совещаний служащих по вопросам, не касающимся служебных обязанностей’. Не успели, далее, харьковские статистики исполнить своего намерения потребовать увольнения находившегося среди них шпиона (Антоновича), как управа уволила заведующего стат. бюро, вызвав этим опять-таки уход всех статистиков.
До какой степени взволновали эти происшествия всю массу земских служащих по статистике, это видно, например, из письма вятских статистиков, которые пытались обстоятельно мотивировать свое нежелание пристать к движению и были за это по справедливости названы в ‘Искре’ (No 9) ‘вятскими штрейкбрехерами’.
Но ‘Искра’, конечно, отмечала только некоторые случаи, далеко не все конфликты, которые произошли, по сведениям легальных газет, кроме того в губерниях Петербургской, Олонецкой, Нижегородской, Таврической, Самарской (к конфликтам мы присоединяем здесь и случаи увольнения сразу по нескольку статистиков, так как эти случаи возбуждали сильное недовольство и брожение). До чего доходила вообще подозрительность губернских властей и беззастенчивость их, видно, например, из следующего:
‘Заведовавший таврическим бюро С. М. Блеклое в представленном управе ‘Отчете по обследованию Днепровского уезда в течение мая и июня 1901 г.’ рассказывает, что работы в этом уезде сопровождались небывалыми ранее условиями: хотя и допущенные к исполнению своих обязанностей губернатором, снабженные надлежащими документами и имевшие, на основании распоряжения губернского начальства, право на содействие местных властей, исследователи были окружены крайней подозрительностью уездной полиции, следившей за ними по пятам, выражавшей свое недоверие в самой грубой форме, дошедшей до того, что, по словам одного крестьянина, вслед за статистиками ехал урядник и спрашивал крестьян, ‘не пропагандируют ли статистики вредных идей против государства и отечества’. Статистикам приходилось, по словам г. Блеклова, ‘наталкиваться на разные препятствия и затруднения, которые не только мешали работе, но и глубоко затрагивали чувства собственного достоинства… Часто статистики оказывались в положении каких-то подследственных лиц, о которых производилось тайное дознание, всем, впрочем, хорошо известное, и относительно которых считалось необходимым предупреждать. Отсюда каждому может быть понятно, какое невыносимо тяжелое нравственное состояние приходилось нередко им переживать».
Недурная иллюстрация к истории земско-статистических конфликтов и к характеристике надзора за ‘третьим элементом’ вообще!
Неудивительно, что реакционная печать набросилась на новых ‘бунтовщиков’. ‘Московские Ведомости’ поместили громовую передовицу ‘Стачка земских статистиков’. (No 263, 24 сент.) и особую статью ‘Третий элемент’ г. Н. А. Знаменского (No 279, 10 окт.). ‘Третий элемент’ ‘зазнался’, — писала газета, — он отвечает ‘систематической оппозицией и стачкой’ на попытки ввести ‘необходимую служебную дисциплину’. Виной всему — земские либералы, распустившие служащих.
‘Нет никакого сомнения в том, что некоторое упорядочение земских оценочно-статистических работ предпринято наиболее трезвыми и разумными земскими деятелями, не пожелавшими допускать в подведомственных им управлениях распущенность далее и под либерально-оппозиционным флагом. И оппозиция, и стачки должны, наконец, открыть им глаза на то, с кем они имеют дело в лице того умственного пролетариата, который, шатаясь из одной губернии в другую, занимался не то статистическими исследованиями, не то просвещением местных подростков в социально-демократическом духе.
Во всяком случае, в форме ‘земских статистических конфликтов’ благоразумная часть земских деятелей получает для себя полезный урок. Полагаем, что она увидит теперь вполне ясно, какую змею, под видом ‘третьего элемента’, отогрели у себя на груди земские учреждения’[23].
Мы, с своей стороны, тоже не сомневаемся в том, что эти вопли и завывания верного сторожевого пса самодержавия (известно, что так назвал себя ‘сам’ Катков, сумевший так надолго ‘зарядить’ ‘М. Вед.’ своим духом) ‘откроют глаза’ многим, не вполне еще понимавшим всю непримиримость самодержавия с интересами общественного развития, с интересами интеллигенции вообще, с интересами всякого настоящего общественного дела, не состоящего в казнокрадстве и предательстве.
Для нас, социал-демократов, эта маленькая картинка похода против ‘третьего элемента’ и ‘земско-статистических конфликтов’ должна послужить важным уроком. Мы должны почерпнуть новую веру в всесилие руководимого нами рабочего движения, видя, что возбуждение в передовом революционном классе передается и на другие классы и слои общества, что оно привело уже не только к небывалому подъему революционного духа в студенчестве[24], но и к начинающемуся пробуждению деревни, и к усилению веры в себя и готовности к борьбе в таких общественных группах, которые (как группы) оставались до сих пор мало отзывчивыми.
Общественное возбуждение растет в России во всем народе, во всех его классах, и наш долг, долг революционных социал-демократов, направить все усилия на то, чтобы суметь воспользоваться им, чтобы разъяснить передовой рабочей интеллигенции, какого союзника имеет она и в крестьянстве, и в студенчестве, и в интеллигенции вообще, чтобы научить ее пользоваться вспыхивающими то здесь, то там огоньками общественного протеста. Роль передового борца за свободу мы в состоянии будем исполнить лишь тогда, когда руководимый боевой революционной партией рабочий класс, не забывая ни на минуту своего особого положения в современном обществе и своих особых всемирно-исторических задач освобождения человечества от экономического рабства, поднимет в то же время общенародное знамя борьбы за свободу и привлечет под это знамя всех тех, кого теперь гг. Сипягины, Кондоиди и вся эта шайка так усердно толкает в ряды недовольных из самых разнообразных слоев общества.
Для этого нужно только, чтобы мы восприняли в свое движение не только непреклонно революционную теорию, выработанную вековым развитием европейской мысли, но и революционную энергию и революционный опыт, завещанные нам нашими западноевропейскими и русскими предшественниками, а не перенимали рабски всяческие формы оппортунизма, от которых начинают уже отделываться сравнительно мало пострадавшие от них западные наши товарищи, и которые так сильно задерживают наш путь к победе.
Перед русским пролетариатом стоит теперь наиболее трудная, но зато и наиболее благодарная революционная задача: раздавить врага, которого не могла осилить многострадальная русская интеллигенция, и занять место в рядах международной армии социализма.

IV. Две предводительские речи

‘Факт печально-знаменательный, еще поныне небывалый, и много небывалых бед сулят России такие факты, возможные только при уже очень далеко подвинувшейся нашей социальной деморализации…’ Так писали ‘Московские Ведомости’ в передовой статье No 268 (29 сент.) по поводу речи орловского губернского предводителя дворянства, М. А. Стаховича, на миссионерском съезде в Орле (съезд этот закончился 24 сентября)… Ну, уже если в среду предводителей дворянства, этих первых лиц в уезде и вторых — в губернии, проникла ‘социальная деморализация’, то где же в самом деле конец ‘духовной моровой язве, охватывающей Россию’?
В чем же дело? А в том, что сей г. Стахович (тот самый, который хотел предоставить орловским дворянам места сборщиков по питейной монополии: см. No 1 ‘Зари’, ‘Случайные заметки’[25]) сказал горячую речь в защиту свободы совести, причем ‘дошел в своей бестактности, чтобы не сказать цинизме, до того, что внес такое предложение’[26]:
‘Ни на ком в России не лежит более, чем на миссионерском съезде, долг провозгласить необходимость свободы совести, необходимость отмены всякой уголовной кары за отпадение от православия и за принятие и исповедание иной веры. И я предлагаю орловскому миссионерскому съезду так прямо и высказаться, и возбудить это ходатайство пригодным порядком!..’
Разумеется, насколько наивно было со стороны ‘Московских Ведомостей’ произвести г. Стаховича в Робеспьеры (это жизнерадостный-то М. А. Стахович, которого я так давно знаю, Робеспьер! писал в ‘Новом Времени’ г. Суворин, и трудно было без смеха читать его ‘защитительную’ речь), — настолько же, в своем роде, был наивен г. Стахович, предлагая попам ходатайствовать ‘пригодным порядком’ о свободе совести. Это все равно, что на съезде становых предложить бы ходатайствовать о политической свободе!
Едва ли есть надобность добавлять читателю, что ‘сонм духовенства с архипастырем во главе’ отклонили предложение г. Стаховича ‘и по существу доклада и по несоответствию его задачам местного миссионерского съезда’, по выслушании ‘серьезных возражений’ со стороны преосвященнейшего епископа орловского Никанора, профессора Казанской духовной академии Н. И. Ивановского, редактора-издателя журнала ‘Миссионерское Обозрение’[27] В. М. Скворцова, миссионеров-священников таких-то и кандидатов университета — В. А. Тернавцева и М. А. Новоселова. Можно сказать: союз ‘науки’ и церкви!
Но г. Стахович интересен для нас, разумеется, не как образчик человека с ясной и последовательной политической мыслью, а как образчик самого ‘жизнерадостного’ русского дворянчика, всегда готового урвать кусочек казенного пирога. И до какой же безграничной степени должна доходить ‘деморализация’, вносимая в русскую жизнь вообще и в жизнь нашей деревни в особенности полицейским произволом и инквизиторской травлей сектантства, чтобы даже камни возопияли! Чтобы предводители дворянства горячо заговорили о свободе совести!
Вот, из речи г. Стаховича, маленькие примерчики тех порядков и тех безобразных явлений, которые возмущают в конце концов и самых ‘жизнерадостных’.
‘Да возьмите сейчас, — говорит оратор, — в миссионерской библиотеке братства справочную книжку о законах, и вы прочтете, что одна и та же статья 783-я, II т., I ч., среди забот станового об искоренении дуэлей, пасквилей, пьянства, неправильной охоты, совмещения мужского пола и женского в торговых банях поручает ему наблюдение за спорами против догматов веры православной и совращение православных в иную веру или раскол!’ И ведь действительно есть такая статья закона, возлагающая на станового кроме перечисленных оратором еще много других таких же обязанностей. Для большинства жителей городов эта статья, конечно, покажется простым курьезом, как назвал ее и г. Стахович. Но для мужика за этим курьезом скрывается bitterer Ernst — горькая правда о бесчинствах низшей полиции, слишком твердо памятующей, что до бога высоко, до царя далеко.
А вот конкретные примеры, воспроизводимые нами вместе с официальным опровержением ‘председателя совета орловского православного петропавловского братства и орловского епархиального миссионерского съезда, протоиерея Петра Рождественского’ (‘М. В.’ No 269, из ‘Орловского Вестника’ [28] No 257):
‘а) В докладе (г. Стаховича) сказано об одном селении Трубчевского уезда:
‘С согласия и ведома и священника и начальства заперли заподозренных штундистов в церкви, принесли стол, накрыли чистою скатертью, поставили икону и стали выводить по одному. — Приложись!
— Не хочу прикладываться к идолам… — А! пороть тут же. Послабже которые, после первого же раза, возвращались в православие. Ну, а которые до 4 раз выдерживали’.
Между тем, по официальным данным, напечатанным в отчете орловского православного петропавловского братства еще в 1896 г., и по устному сообщению священника Д. Переверзева на съезде, описанная расправа православного населения с сектантами с. Любца, Трубчевского уезда, происходила по постановлению сельского схода и где-то на селе, но никак не с согласия бывшего тогда местного священника и отнюдь не в церкви, и этот печальный инцидент имел место 18—19 лет тому назад, когда о миссии в орловской епархии не было и помина’.
‘Московские Ведомости’, перепечатывая это, говорят, что г. Стахович в своей речи привел только два факта. Может быть. Но зато и факты же это! Опровержение, основанное на ‘официальных данных’ (от станового!) отчета православного братства, только подкрепляет всю силу возмутивших даже жизнерадостного дворянина безобразий. В церкви или ‘где-то на селе’ происходила порка, полгода или 18 лет тому назад, — это дела нисколько не меняет (разве, впрочем, в одном: всем известно, что в последнее время преследования сектантов стали еще более зверскими, и образование миссий стоит с этим в прямой связи!). А чтобы местный священник мог стоять в стороне от этих инквизиторов в зипуне, — об этом, отец протоиерей, лучше бы в печати-то не говорили[29]. Осмеют! Конечно, ‘согласия’ своего на уголовно-наказуемое истязание ‘местный священник’ не давал, точно так же, как святая пнквизиция не карала никогда сама, а передавала в руки светской власти, и не проливала никогда крови, а только предавала сожжению.
Второй факт:
‘б) В докладе говорится:
‘Только тогда у миссионера-священника не сойдет с языка тот ответ, который мы тоже здесь слышали: — Вы говорите, батюшка, их было вначале 40 семей, а теперь 4. Что ж остальные? — А милостью божьей сосланы в Закавказье и Сибирь’.
На самом же деле, в деревне Глыбочке, Трубчевского уезда, о которой в данном случае идет речь, по сведениям братства, в 1898 году было штундистов не 40 семейств, а 40 душ обоего пола, включая сюда и 21 душу детей, сослано же было в Закавказье, по постановлению окружного суда, в том же году лишь 7 человек, за совращение ими других лиц в штунду. Что же касается фразы местного священника: ‘милостью божьей сосланы’, то она случайно была брошена им в закрытом заседании съезда, в непринужденном обмене мнений между членами оного, тем более, что означенный священник всем известен раньше и обнаружил себя на съезде одним из достойнейших пастырей-миссионеров’.
Это опровержение уже совсем бесподобно! Случайно сказал в непринужденном обмене мнений! Это-то и интересно, потому что все мы слишком хорошо знаем, какую цену имеют слова официальных лиц, официально ими изрекаемые. И если сказавший эти ‘душевные’ слова батюшка — ‘один из достойнейших пастырей-миссионеров’, то тем более они имеют значения. ‘Милостью божьей сосланы в Закавказье и Сибирь’ — эти великолепные слова должны стать не менее знаменитыми в своем роде, чем защита митрополитом Филаретом крепостного права на основании священного писания.
Кстати, раз уже пришлось вспомнить Филарета, несправедливо было бы обойти молчанием напечатанное в журнале ‘Вера и Разум’[30] за 1901 г.[31] письмо ‘ученого либерала’ к преосвященному Амвросию, архиепископу харьковскому. Автор подписался: ‘почетный гражданин из бывших духовных Иероним Преображенский’ и кличку ‘ученого (!) либерала’ дала уже ему редакция, убоявшаяся, должно быть, ‘бездны премудрости’. Ограничимся воспроизведением нескольких мест из этого письма, которое еще и еще раз показывает нам, что политическое мышление и политический протест проникают невидимым путем в неизмеримо более широкие круги, чем иногда кажется.
‘Я уже старик, мне под 60 лет, на своем веку мне немало приходилось наблюдать уклонений от исполнения церковных обязанностей и по совести скажу, что во всех случаях причиной тому было наше духовенство. А за ‘последние события’ так приходится даже усердно благодарить наше современное духовенство, оно открывает глаза многим. Теперь не только волостные писаря, но стар и млад, образованные, малограмотные и едва читающие, все теперь стремятся читать великого писателя земли русской. За дорогую цену достают его сочинения (заграничного издания ‘Свободного Слова’[32], свободно обращающиеся в народе во всех странах мира, кроме России), читают, рассуждают, и решения, конечно, не в пользу духовенства. Масса людская теперь уже начинает понимать, где ложь и где правда, и видит, что духовенство наше говорит одно, а делает другое, да и в словах своих частенько себе же противоречит. Много правды можно было бы высказать, но ведь с духовенством нельзя говорить откровенно, оно сейчас же не преминет донести, чтобы карали и казнили… А ведь Христос привлекал не силою и казнию, а правдою и любовию…
…В заключении своей речи Вы пишете: ‘есть у нас великая сила для борьбы — это самодержавная власть благочестивейших государей наших’. Опять подтасовки и опять мы не верим Вам. Хотя вы, просвещенное духовенство, стараетесь уверить нас, что ‘преданы самодержавной власти от сосцов матери’ (из речи нынешнего викария при наречении во епископа), но мы, непросвещенные, не верим, чтобы годовой ребенок (хотя бы и будущий епископ) уже рассуждал об образе правления и отдавал преимущество самодержавию. После неудавшейся попытки патриарха Никона разыграть в России роль римских пап, совмещавших на Западе духовную власть с главенством светским, церковь наша, в лице высших своих представителей — митрополитов, всецело и навсегда подчинилась власти государей, и иногда деспотически, как это было при Петре Великом, диктовавшем ей свои указы. (Давление Петра Великого на духовенство в деле осуждения царевича Алексея.) В XIX столетии мы видим уже полную гармонию светской и церковной власти в России. В суровую эпоху Николая I, когда пробуждавшееся общественное самосознание, под влиянием великих социальных движений на Западе, и у нас выдвинуло единичных борцов против возмутительного порабощения простого народа, церковь наша оставалась совершенно равнодушной к его страданиям, и, вопреки великого завета Христа о братстве людей и милосердии к ближним, ни один голос из среды духовенства не раздался в защиту обездоленного народа от сурового помещичьего произвола, и это только потому, что правительство не решалось пока наложить руку на крепостное право, существование которого Филарет Московский прямо оправдывал текстами св. писания из ветхого завета. Но вот грянул гром: Россия была разбита и политически унижена под Севастополем. Разгром ясно открыл все недочеты нашего дореформенного строя, и прежде всего молодой, гуманный государь (обязанный воспитанием своего духа и воли поэту Жуковскому) разбил вековые цепи рабства, и, по злой иронии судьбы, текст великого акта 19-го февраля был дан для редактирования с христианской точки зрения тому же Филарету, очевидно, поспешившему изменить, согласно духу времени, свои взгляды на крепостное право. Эпоха великих реформ не прошла бесследно и для нашего духовенства, вызвав в его среде при Макарии (впоследствии митрополит) плодотворную работу переустройства наших духовных учреждений, куда также было им прорублено, хотя малое, окно в область гласности и света. Наступившая поело 1-го марта 1881 года реакция принесла с собою и в духовенство соответствующий элемент деятелей во вкусе Победоносцева и Каткова, и в то время, когда передовые люди страны в земстве и обществе подают петиции об отмене остатков телесных наказаний, церковь молчит, не обмолвившись ни одним словом осуждения защитников розги, — этого орудия возмутительного унижения человека, созданного по образу и подобию божию. Ввиду всего сказанного, будет ли несправедливо предположить, что все наше духовенство, в лице своих представителей, при изменившемся сверху режиме, так же будет славословить государя конституционного, как славит оно теперь самодержавного. Итак, зачем лицемерие, ведь не в самодержавии тут сила, а в монархе. Петр I тоже был богоданный самодержец, однако духовенство его и до сих пор не очень-то жалует, и Петр III был такой же самодержец, собиравшийся остричь и образовать наше духовенство, — жаль, не дали ему поцарствовать года два-три. Да если бы и ныне царствующий самодержец Николай II соизволил выразить свое благоволение достославному Льву Николаевичу — куда бы вы попрятались с своими кознями, страхами и угрозами?
Напрасно вы приводите текст молитв, которые духовенство возносит за царя, — этот набор слов, на тарабарском наречии, ни в чем никого не убеждает. Самодержавие ведь у нас: прикажут и напишете молитвы втрое длиннее и более выразительней’.

* * *

Вторая предводительская речь в нашу печать, насколько нам известно, не попала. Нам прислал ее неизвестный редакции корреспондент еще в августе, в гектографированном виде с надписью карандашом: ‘Речь одного из уездных предводителей дворянства на частном собрании предводителей по поводу студенческих дел’. Приводим эту речь целиком:
‘Вследствие краткости времени, я выражу свои соображения по поводу нашего собрания предводителей дворянства в форме тезисов:
Чем обусловлены теперешние беспорядки, приблизительно известно: они вызваны, во-первых, общей неурядицей, водворившейся во всем государственном строе, олигархическим управлением чиновнической корпорации, т. е. диктатурой чиновничества.
Эта неурядица чиновнической правительственной диктатуры проявляется во всем русском обществе, сверху донизу, как всеобщее неудовольствие, выражающееся с внешней стороны в образе всеобщего политиканства, но политиканства не временного, поверхностного, но глубокого, хронического.
Политиканство это, как общая болезнь всего общества, отражается на всех его проявлениях, отправлениях и учреждениях, поэтому оно необходимо отражается и на учебных заведениях с их более молодым, а поэтому и более восприимчивым населением, находящимся под тем же давящим режимом бюрократической диктатуры.
Признавая корень зла студенческих беспорядков в общей государственной неурядице и в общем, возбужденном неурядицей, недомогании, тем не менее — и ввиду непосредственного чувства и ввиду необходимости задержать развитие местного зла — нельзя не обращать внимания на эти беспорядки и не стараться хотя бы и с этой стороны уменьшить страшно разрушительное проявление общего зла, вроде того, как при общем болезненном состоянии всего организма, имея в виду медленное, коренное его излечение, принимают быстрые меры к подавлению местных, острых, разрушительных осложнений этой болезни.
В учебных заведениях средних и высших зло чиновнического режима выражается, главным образом, в подмене человеческого (юношеского) развития и образования чиновнической дрессировкой, связанной с систематическим подавлением человеческой личности и ее достоинства.
Возбуждаемые всем этим, среди молодежи, недоверие, негодование и озлобление к начальству и к наставникам переносятся из гимназий в университеты, где, к несчастью, при теперешнем положении университетов, молодежь встречается с тем же злом, с тем же подавлением и человеческой личности и ее достоинства.
Одним словом, молодежь встречается в университетах не с храмом науки, но с фабрикой, выделывающей из обезличенной студенческой массы потребный государству чиновнический товар.
Это подавление человеческого лица (при обращении студенчества в безразличную, обделываемую массу), проявляясь систематическим, хроническим давлением, гонением всего личного и достойного, а часто и грубым насилием, легло в основание всех студенческих волнений, которые уже длятся несколько десятков лет и грозят, все усиливаясь, продлиться и в будущем, унося с собою лучшие силы русской молодежи.
Все это мы знаем, — но как же нам быть при настоящем положении? Как нам помочь настоящему, острому положению дня со всей его злобой, со всей его бедой и горем? Бросить что ли, ничего не попытавши? Бросить без всякой помощи нашу молодежь на произвол судьбы, чиновничества и полиции, и умывши руки прочь уйти? Вот в чем главный, по мне, вопрос, т. е. как помочь настоящему острому проявлению болезни, признавая ее общий характер?
Наше заседание напомнило мне толпу благонамеренных людей, взошедших в дикую тайгу с целью ее расчистить и остановившихся в полном недоумении перед громадностью непосильной общей работы, вместо того, чтобы сосредоточиться на какой-нибудь одной точке.
Профессор К. Т. нам представил общую блестящую картину современного и настоящего положения университета и студенчества, указав на влияние среди расшатанного студенчества зловредных разных внешних воздействий, не только политических, но даже и полицейских, — но все это нам было более или менее известно и прежде, хотя не с такою ясностью.
Как на единственно возможную меру, он нам указал на радикальную ломку всего современного строя всех учебных заведений вообще и на замену его новым, лучшим, но при этом профессор заметил, что это дело потребует вероятно очень продолжительного времени, а если принять во внимание, что всякий частный строй в русском государстве, как и во всяком другом, связан органически с общим, то этому времени, пожалуй, и конца не предвидится.
Что же делать теперь, чтобы ослабить, по крайней мере, нестерпимую боль, причиняемую болезнью в настоящее время? Какое паллиативное средство? Ведь и паллиативы, временно успокаивающие больного, признаются часто необходимыми? Но на этот вопрос мы не ответили, а вместо ответа, по отношению к учащейся молодежи вообще, предлагались какие-то, скажу, неопределенные, расшатанные суждения, еще более затемнявшие вопрос, эти суждения трудно даже и в памяти восстановить, но попытаюсь.
Говорили о курсистках, что вот-де — мы им преподнесли и курсы и лекции, а они чем нас благодарят: — участием своим в студенческих беспорядках!
Если бы это были букеты или дорогие украшения, которые бы мы преподнесли прекрасному полу, то такой упрек был бы понятен, но устройство женских курсов — это не любезность, а удовлетворение общественной потребности, так что женские курсы — не прихоть, а такие же необходимые обществу высшие учебные заведения, как и университеты и т. д. для высшего развития молодежи, без различия пола, — и поэтому между женскими и мужскими учебными заведениями является полная солидарность и общественная и товарищеская.
Этой солидарностью вполне, по моему мнению, объясняется и то, что волнение молодежи захватывает и учащихся в женских учебных заведениях, волнуется вообще учащаяся молодежь, в каких бы костюмах, мужских или женских, она ни ходила.
Затем перешли опять к студенческим волнениям и говорили, что студентам не следует давать потачки, что безобразия их следует подавлять силой, на это, по моему мнению, вполне резонно возражали, что если это и безобразия, то они, во всяком случае, не случайные, а хронические, обусловленные глубокими причинами, и что поэтому они одному лишь воздействию карательных мер не поддадутся, что доказывается нам прошлым опытом. По моему же личному мнению, еще большой вопрос, с какой стороны главное безобразие всех этих безобразных беспорядков, волнующих и губящих наши учебные заведения, правительственным сообщениям я не верю.
А то-то и дело, что другую сторону у нас не слушают, да и слушать нельзя, у ней зажат рот (но не вполне подтвердилась справедливость моих слов, а именно, что администрация в своих сообщениях лжет и что все безобразие главным образом с ее стороны, со стороны ее безобразного воздействия).
Указывали на воздействия извне разных революционных сил на учащуюся молодежь.
Да, это воздействие существует, но ему придают слишком большое значение: фабриканты, например, у которых на фабриках, главным образом, это воздействие проявляется, все слагают тоже на него, говоря, что не будь его, у них царили бы тишь да гладь и божья благодать, забывая и замалчивая всяческую законную и незаконную эксплуатацию рабочих, которая, обездоливая этих последних, вызывает среди них неудовольствия, а затем и беспорядки, не будь этой эксплуатации, и революционные внешние элементы не имели бы тех многочисленных поводов и причин, при помощи которых они так легко вторгаются в фабричные дела, — все это, по моему мнению, можно сказать и про наши учебные заведения, обращенные из храмов науки в фабрики, подготовляющие чиновнический материал.
В общем инстинктивном сознании гнета, тяготеющего над всею учащеюся молодежью, в общем болезненном самочувствии, вызываемом этим гнетом среди молодежи всех учебных заведений, и заключается та сила небольшой, но сознательной кучки юношей, о которой говорил г. профессор, которая в состоянии загипнотизировать и направить куда угодно, на забастовки, на разные беспорядки, целые толпы молодежи, по-видимому, совсем не склонной к беспорядкам. — Так бывает на всех фабриках!
Затем, помнится мне, указывали на то, что не следует кадить студентам, не следует к ним проявлять сочувствие во время их беспорядков, это проявление сочувствия возбуждало их к новым беспорядкам, что иллюстрировалось и примерами, т. е. разными случаями, — по этому поводу я, во-первых, замечу, что в разнообразной путанице и пестроте всевозможных случаев при беспорядках нельзя ни на какие из них указать, как на доказательные, так как всяким случаям найдется множество других, противоречащих им, — а возможно останавливаться лишь на общих признаках, которые я и постараюсь вкратце разобрать.
Студенчество, как нам всем известно, далеко не избаловано, ему не только не кадили (я не говорю о 40-х годах), но оно и не пользовалось и особенным сочувствием общества, во времена же его беспорядков общество относилось к студентам либо совсем равнодушно, либо больше даже чем отрицательно, обвиняя исключительно их и не зная и не желая даже знать о причинах, вызвавших эти беспорядки (давали веру лишь враждебным студенчеству правительственным сообщениям, не сомневаясь в их правдивости, в первый раз, кажется, общество усомнилось в этом), — так что о каком-нибудь каждении и говорить нечего.
Не ожидая себе поддержки ни среди интеллигентного общества вообще, ни среди профессоров и университетского начальства, студенчество, наконец, стало искать себе сочувствия в различных народных элементах, и мы видим, что студенчеству это более или менее, наконец, и удалось, оно стало приобретать понемногу сочувствие народной толпы.
Чтобы убедиться в этом, стоит только вспомнить разницу отношения толпы к студентам во времена охотнорядских избиений и теперь. И в этом скрывается большая беда: беда не в сочувствии вообще, но в односторонности этого сочувствия, в демагогическом оттенке, который оно принимает.
Отсутствие какого бы то ни было сочувствия и содействия учащейся молодежи со стороны солидной интеллигенции, а поэтому образовавшееся недоверие бросают волею-неволею нашу молодежь в руки демагогов и революционеров, она становится орудием их, и в ней самой, тоже волею-неволею, все более и более развиваются демагогические элементы, удаляющие ее от мирного культурного развития и от существующего порядка (если это только можно назвать порядком) в враждебный лагерь.
Мы сами на себя должны пенять, если молодежь перестанет доверять нам, мы ничем не заслужили ее доверия!
Это, кажется, главные мысли, высказанные среди собравшихся, остальные (а их было тоже немало), кажется, и вспоминать нечего.
Итак, кончаю. Собравшись, мы имели в виду что-нибудь сделать для смягчения злобы настоящего дня, для облегчения тяжелой участи нашей молодежи — сегодня, а не когда-то там после, и были разбиты, — и опять молодежь будет иметь право сказать и скажет, что и сегодня, как и прежде, мирная, солидная русская интеллигенция не может, да и не желает, оказать ей какую бы то ни было помощь, заступиться за нее, понять ее и облегчить ее горькую долю. — Раскол между нами и молодежью еще более увеличится, и она еще дальше уйдет в ряды разной демагогии, протягивающей ей руки.
Не разбиты мы были тем, что не принята предлагаемая нами мера обращения к царю, может быть, эта мера и в самом деле непрактична (хотя, по мне, и она не была рассмотрена), — но разбиты тем, что всякая возможность какой бы то ни было меры, в пользу страдающей нашей молодежи, была среди нас уничтожена, мы признались в своем бессилии и опять остались, как и прежде, в темноте.
Но что же тогда делать?
Умывши руки мимо пройти?
В этой темноте и заключается страшный непросветный трагизм русской жизни’.
Комментировать эту речь много не доводится. И она принадлежит тоже, видимо, достаточно еще ‘жизнерадостному’ русскому дворянину, который по мотивам не то доктринерского, не то шкурного характера благоговеет перед ‘мирным культурным развитием’ ‘существующего порядка’ и негодует против ‘революционеров’, смешивая их с ‘демагогами’. Но это негодование, как присмотреться к нему поближе, граничит с воркотней старого (не по возрасту, а по воззрениям) человека, готового, пожалуй, признать и хорошее в том, на что он ворчит. Говоря о ‘существующем порядке’, он не может не оговориться: ‘если это только можно назвать порядком’. У него немало уже накипело в душе от неурядиц ‘диктатуры чиновничества’, от ‘систематического, хронического гонения всего личного и достойного’, он не может не видеть, что все безобразие идет главным образом со стороны администрации, у него хватает прямоты сознаться в своем бессилии, в неприличии ‘умывания рук’ перед бедствиями всей страны. Правда, его еще пугает ‘односторонность’ сочувствия ‘толпы’ к студентам, его аристократически-изнеженному уму чудится ‘демагогическая’ опасность, может быть, даже опасность социализма (отплатим ему за прямоту прямотой!). Но было бы неразумно испытывать на социалистическом оселке воззрения и чувства предводителя дворянства, которому осточертела поганая российская казенщина. Нам хитрить нечего — ни с ним, ни с кем бы то ни было, когда русский помещик, например, будет громить незаконную эксплуатацию и обездоление фабричных рабочих, мы не преминем, в скобках, сказать ему: ‘не худо б на себя, кума, оборотиться!’ Мы ни на минуту не скроем от него, что стоим и будем стоять на точке зрения непримиримой классовой борьбы против ‘хозяев’ современного общества. Но политическая группировка определяется не только конечными, а и ближайшими целями, не только общими воззрениями, а и давлением непосредственной практической необходимости. Всякий, перед кем ясно встало противоречие между ‘культурным развитием’ страны и ‘давящим режимом бюрократической диктатуры’, рано или поздно самой жизнью будет приведен к выводу, что это противоречие неустранимо без устранения самодержавия. Сделав этот вывод, он непременно будет помогать — ворчать будет, а станет помогать — той партии, которая сумеет двинуть против самодержавия грозную (не в ее только глазах, а в глазах всех и каждого) силу. Чтобы стать такой партией, социал-демократия должна, повторяем, очиститься от всякой оппортунистической скверны и, под знаменем революционной теории, опираясь на самый революционный класс, направить свою агитационную и организационную деятельность во все классы населения!
А предводителям дворянства мы скажем, прощаясь с ними: до свидания, господа завтрашние наши союзники!

——

[1] Первая глава настоящей работы Ленина была выпущена отдельной брошюрой в двух изданиях под заголовком ‘Борьба с голодающими’. Первое издание вышло в виде отдельного оттиска из No 2—3 ‘Зари’, второе издание было напечатано в нелегальной искровской типографии в Кишиневе тиражом в три тысячи экземпляров.
[2] Выражение ‘дойти до геркулесовых столбов (столпов ) означает дойти до крайнего предела, чрезмерного преувеличения. Геркулесовы столбы, по древнегреческой мифологии, были воздвигнуты Геркулесом (Гераклом) и, по представлению древних греков, являлись краем мира, дальше которого не было пути.
[3] Как решает министерство этот вопрос, можно видеть из примера Пермской губернии. Как сообщают последние газеты, губерния эта продолжает все еще считаться ‘благополучной по урожаю’, хотя неурожай в ней (по сведениям экстренного губернского земского собрания, бывшего 10-го октября) еще сильнее неурожая 1898 года. Сбор хлебов составляет только 58 процентов среднего сбора, а по Шадринскому и Ирбитскому уездам — только 36 и 34 процентов. В 1898 году было выдано правительством (не считая местных средств) 1 1/2 миллиона пудов хлеба и более 1/4, миллиона рублей деньгами. Теперь же у земства нет средств, земство ограничено в правах, неурожай гораздо сильнее, чем в 1898 году, цены на хлеб начали подниматься еще с 1-го июля, крестьяне уже распродают скот, — а правительство все-таки упорно считает губернию ‘благополучной’!!
[4] Имеется в виду Аркадий Павлыч Пеночкин — персонаж рассказа И. С. Тургенева ‘Бурмистр’ (см. Тургенев, И. С. Собрание сочинений, т. 1, М., 1953, стр. 203).
[5] Так!! Ред.
[6] Ср., напр., напечатанный в No 6 ‘Искры’ секретный циркуляр о высылаемых из С.-Петербурга лицах, главным образом литераторах, многие из которых никогда ни никаким политическим делам вообще и ни к каким ‘рабочим’ делам в частности не привлекались. Тем не менее им запрещены для жительства не только университетские города, но и ‘фабричные местности’, а некоторым даже только фабричные местности.
[7] См., напр., корреспонденции в ‘Искре’ NoNo 6 и 7 о том, как общественное возбуждение и противоправительственные ‘оказательства’ проникли даже в богоспасаемые грады вроде Пензы, Симферополя, Курска и т. п.[7][7] По-видимому, В. И. Ленин не имел под рукой экземпляров ‘Искры’ и сослался на NoNo 6 и 7 газеты ‘Искра’ по памяти. В действительности корреспонденция из Симферополя (о первомайской демонстрации) была напечатана в ‘Искре’ No 7, из Курска (‘Отклики на мартовские события в Петербурге и о брожении среди учащихся и крестьян’) — в ‘Искре’ No 8.
[8] Помпадуры — обобщенный сатирический образ, созданный М. Е. Салтыковым-Щедриным в произведении ‘Помпадуры и помпадурши’, в котором великий русский писатель-сатирик заклеймил высшую царскую администрацию, министров и губернаторов. Меткое определение Салтыкова-Щедрина прочно вошло в русский язык как обозначение административного произвола, самодурства.
[9] Ленин цитирует произведение М. Е. Салтыкова-Щедрина ‘История одного города’ (см. Н. Щедрин (М. Е. Салтыков). Полное собрание сочинений, т. IX, 1934, стр. 427).
[10] Ленин имеет в виду доклад Саратовской губернской земской управы, представленный экстренному губернскому земскому собранию, открывшемуся 29 августа 1901 года. Содержание доклада было изложено в газете ‘Саратовский Дневник’ No 187, 29 августа 1901 года. Приводимые Лениным выдержки из доклада представляют собой пересказ отдельных положений доклада.
[11] ‘Приазовский Край’ — ежедневная газета, выходила в Ростове-на-Дону с 1892 по 1916 год, являлась продолжением газеты ‘Донское Поле’, выходившей с 1889 по 1891 год.
[12] А вот еще образчик борьбы с преувеличениями, которую ведет вятский губернатор:
Вятский губернатор в ‘объявлении’, разосланном по волостным правлениям, констатирует весьма осторожное отношение крестьян к продовольственной ссуде, выдаваемой правительством и земством. ‘При объезде губернии, — говорит г. Клингенберг, — я убедился, насколько крестьяне обдуманно и осторожно относятся к нынешним обстоятельствам, боятся брать на себя не вызываемые крайнею необходимостью долги и твердо решились терпеливо ждать божией помощи в будущем году, стараясь своими силами выйти из затруднительного положения’. Это дает начальнику Вятской губернии уверенность в том, что ‘никакие слухи о даровой правительственной и земской помощи и о возможности сложения долгов и недоимок, а равно о преувеличенных размерах недорода, не будут смущать спокойное и благоразумное население Вятской губернии’. Губернатор считает нужным предупредить крестьянское население, ‘что если при поверке приговоров окажется, что домохозяин хотя и не имеет никаких запасов, но собрал в нынешнем году хлеб в достаточном количестве на прокормление семьи и на обсеменение полей, но хлеб этот продал и вырученные деньги употреблял на другие надобности, то он уже рассчитывать на получение ссуды не может. Выданные ссуды будут, по новому закону, взыскиваться без ответственности круговою порукою {Круговая порука — принудительная коллективная ответственность крестьян каждой сельской общины за своевременное и полное внесение всех денежных платежей и выполнение всякого рода повинностей в пользу государства и помещиков (подати, выкупные платежи, рекрутские наборы и др.). Эта форма закабаления крестьян, сохранившаяся и после отмены крепостного права в России, была отменена лишь в 1906 году.}, по тем же правилам, по коим взыскиваются окладные сборы. Поэтому домохозяин, просивший и получивший ссуду, должен помнить, что он один и должен будет ее возвратить, что никто ему не поможет и что взыскание будет производиться строго, так что в случае накопления недоимки все движимое имущество может быть продано, а недвижимое отобрано’.
Можно себе представить, как обращаются волостные заправилы с просящими ссуду голодающими недоимщиками после такого объявления губернатора!.
[13] Статейными списками назывались документы, составлявшиеся местными губернскими правлениями и содержавшие подробные сведения об арестантах, ссылаемых в Сибирь.
[14] Давно уже сказано, что всякий дурак сумеет управлять посредством осадного положения. Ну, это в Европе нужны осадные положения, а у нас осадное положение есть общее положение, восполняемое то здесь, то там временными правилами. Ведь все политические дела в России ведутся на основании временных правил.
[15] В. И. Ленин имеет в виду книгу Николая — она (Н. Ф. Даниельсона) ‘Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства’, вышедшую в 1893 году в Петербурге.
[16] ‘Русские Ведомости’ — газета, выходила в Москве с 1863 года, выражала взгляды умеренно-либеральной интеллигенции. В 80—90-х годах в газете принимали участие писатели демократического лагеря (В. Г. Короленко, М. Е. Салтыков-Щедрин, Г. И. Успенский и др.), печатались произведения либеральных народников. С 1905 года газета являлась органом правого крыла партии кадетов. Ленин указывал, что ‘Русские Ведомости’ своеобразно сочетали ‘правый кадетизм с народническим налетом’ (Сочинения, 4 изд., том 19, стр. 111).
В 1918 году ‘Русские Ведомости’ были закрыты вместе с другими контрреволюционными газетами.
[17] Судебная палата — учреждение царского суда, создайное после судебной реформы 1864 года, рассматривала особые гражданские и уголовные дела, являлась апелляционной инстанцией по делам, рассмотренным в окружных судах. Судебная палата учреждалась на несколько губерний.
[18] К сожалению, недостаток места не позволяет нам подробнее остановиться на этом процессе, который еще и еще раз показал, как хозяйничают и инженеры и подрядчики. Для нас, русских, это именно та старая история, которая вечно остается новой. Инженер Александров в компании с начальником нижегородского отделения Казанского округа министерства путей сообщения Шнакенбургом и с шестью, привлеченными к делу, подрядчиками в течение трех лет (1893—1895) ‘сооружал’ для себя и других тысячные капиталы, представляя в казну счета, ведомости, акты освидетельствования и проч. на никогда не существовавшие работы и поставки. Фиктивны были не только работы, но и сами подрядчики: простой писец подписывался за подрядчика! Какую сумму хапнула вся братия, можно судить по следующему. Инженер Александров представил счетов (от попавших на скамью подсудимых ‘подрядчиков’) на двести с лишком тысяч рублей, а в этих счетах, например, вместо 400 рублей действительного расхода ставили 4400 руб. Инженер Александров, по показанию одного свидетеля, прокучивал то с девицами, то со своим непосредственным начальством, путейскими инженерами, рублей по 50—80 в один обед.
Но интереснее всего то, как велось и чем кончилось это дело. Полицеймейстер, которому донес агент сыскной полиции, ‘не захотел поднимать дело’ (!). ‘Дело, — говорит, — не наше, а министерства путей сообщения’, и агенту пришлось обратиться к прокурору. Далее, обнаружилось все только потому, что воры перессорились: Александров ‘не поделился’ с одним из писцов-подрядчиков. Велось дело шесть лет, так что многие свидетели успели умереть и почти все успели перезабыть самое важное. Даже такой свидетель, как бывший начальник Казанского округа путей сообщения Лохтин, не разыскан (sic!): не то он в Казани, не то в г. Енисейске на командировке! Пусть читатель не думает, что это — шутка, это списано с отчета о судебном разбирательстве.
Что замешаны в этом деле далеко не одни обвиняемые, видно хотя бы из 2-х следующих фактов: во-первых, тот самый добродетельный агент полиции, который поднял дело, теперь в полиции не служит, а приобрел дом и живет доходами с него. Во-вторых, инженер Макаров, начальник Казанского округа путей сообщения (в эпоху сормовской дамбы бывший помощником начальника), на суде из кожи лез, выгораживая Александрова, он заявил даже — буквально! — что если дамбу весной 1894 г. размыло, то ‘это так и полагалось’. По его, макаровским, ревизиям, у Александрова все было в порядке, и Александров отличался опытностью, усердием и аккуратностью!
Результат: Александрову — один год крепости, Шнакенбургу — строгий выговор (не приведенный в исполнение за силой манифеста 1896 г.!), остальные оправданы. Гражданский иск казны отклонен. Воображаю, как должны быть довольны и неразысканные Лохтины и состоящие на службе Макаровы.
[19] Имеется в виду Акакий Акакиевич Баитачкин — герой повести Н. В. Гоголя ‘Шинель’.
[20] Человек в футляре — персонаж одноименного рассказа А. П. Чехова. В литературе употребляется для характеристики закостенелых, далеких от жизни людей, боящихся всего нового.
[21] Имеется в виду ‘Положение о губернских и уездных земских учреждениях’, утвержденное Александром III 12 июня 1890 года.
[22] Кит Китыч или Тит Титыч — персонаж из комедии А. Н. Островского ‘В чужом пиру похмелье’. Собирательный образ необразованного, дикого, тупого самодура.
[23] ‘М. В.’ No 263.
[24] В тот момент, когда мы пишем это, отовсюду идут известия о новом усилении брожения в среде студенчества, о сходках в Киеве, Петербурге и других городах, об образовании революционных студенческих групп в Одессе и проч. Может быть, история возложит на студенчество роль застрельщика и в решительной схватке? Как бы там ни было, но для победы в этой схватке необходим подъем масс пролетариата, и мы должны скорее и скорее позаботиться об увеличении их сознательности, воодушевления и организованности.
[25] См. Сочинения, 5 изд., том 4, стр. 397—428. Ред.
[26] ‘Московские Ведомости’, там же. Извиняюсь пред читателями за свою симпатию и ‘Московским Ведомостям’. Что прикажете делать! По-моему, все же это — самая интересная, самая последовательная и самая дельная политическая газета в России. Ведь нельзя же назвать ‘политической’ в собственном смысле литературу, которая в лучшем случае подбирает кое-какие интересные сырые фактики и вздыхает вместо всяких ‘мудрствований’. Не спорю, что это может быть очень полезно, но это не политика. Точно так же и литературу нововременского пошиба нельзя назвать в настоящем смысле слова политической, несмотря на то (или лучше вследствие того), что она чересчур политична. Никакой определенной политической программы и никаких убеждений у нее нет, а есть только умение подделываться под тон и настроение момента, пресмыкаться перед власть имущими, что бы они ни предписывали, и заигрывать с подобием общественного мнения. А ‘Московские Ведомости’ свою линию ведут и не боятся (им-то бояться нечего!) идти впереди правительства, не боятся касаться и иногда очень откровенно самых щекотливых пунктов. Полезная газета, незаменимый сотрудник революционной агитации!
[27] ‘Миссионерское Обозрение’ — ежемесячный богословский журнал, издававшийся церковными кругами, выходил с 1896 по 1898 год в Киеве, с 1899 по 1916 год в Петербурге. Редактор-издатель — В. М. Скворцов. Журнал объединял наиболее реакционные круги духовенства, отличавшиеся мракобесием и находившиеся в тесном союзе с полицией, вел борьбу против сектантов.
[28] ‘Орловский Вестник’ — ежедневная общественно-политическая и литературная газета умеренно-либерального направления, выходила в Орле с 1876 по 1918 год.
[29] В своем возражении на официальные поправки г. Стахович писал: ‘Что значится в официальном отчете братства, я не знаю, но утверждаю, что священник Переверзев, рассказав на съезде все подробности и оговорив, что гражданские власти знали (sic!!!) о состоявшемся приговоре, на лично мною поставленный вопрос: А знал ли батюшка? — ответил: Да, тоже знал’. Комментарии излишни.
[30] ‘Вера и Разум’ — богословско-философский журнал, издававшийся с 1884 по 1916 год при харьковской духовной семинарии, выходил два раза в месяц. Журнал занимал крайне реакционную позицию и яростно выступал против демократического движения и прогрессивной мысли.
[31] Пользуемся случаем поблагодарить корреспондента, приславшего нам отдельный оттиск из этого журнала. Наши командующие классы очень часто не стесняются показываться au naturel (в натуральном виде. Ред. ) в специальных тюремных, церковных и тому подобных изданиях. Давно пора нам, революционерам, приняться систематически утилизировать эту ‘богатую сокровищницу’ политического просвещения.
[32] ‘Свободное слово’ — издательство, печатавшее за границей (Англия, Швейцария) произведения Л. Н. Толстого, запрещенные царской цензурой, и брошюры, направленные против преследования сектантов царским правительством. Издательство выпускало с 1899 по 1901 год журнал ‘Свободная Мысль’, а с 1901 по 1905 год журнал ‘Свободное Слово’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека