В крошечной квартирке отставного военного врача Никифора Ивановича Сокольского необычайная чистота и порядок. Старая Фадеевна никогда не гоняется за чистотой (‘было бы только тепло’), но теперь она всю страстную мыла, чистила, терла, скребла, охая и ежеминутно готовясь помереть от натуги. Когда Никифор Иванович заикался о поденщице, Фадеевна выходила из себя и только шипела от злости: ‘еще что?’ Казалось, вот-вот она рассыпется, — но старуха не рассыпалась, а продолжала елозить по полу, лазить на стулья, топтаться часами по комнате и с ожесточением возить то мокрой, то сухой тряпкой.
Теперь Фадеевна чувствует, что у нее в спине точно осиновый кол торчит, но тем не менее она довольна:
— Кажись, все в порядке? На цельный год отчистила!
В квартире, кроме кухни, две комнаты. В одной из них стоит аккуратно накрытый стол с куличом и пасхой, крашеными яйцами, закусками и винами. Фадеевна, в новом платье и коричневом платке ‘с пукетами’, копошится около стола, передвигая без всякой надобности тарелки и закуски. Никифор Иванович, в хорошо сохранившемся мундире и туго накрахмаленной манишке, которую он от души ненавидит, тщательно выбритый и причесанный, сидит в кресле и удивляется на Фадеевну:
— Как это тебя ноги носят, старая? Мне вот не 70 лет, а только 58, да я весь разбит от этих хлопот.
— А зачем возню подымали? Я бы и одна все полегонечку сделала. Куда уж вам на старости лет!
Фадеевна служит у Никифора Ивановича с незапамятных времен. С тех пор, как он дослужив до пенсии, вышел по болезни в отставку, она прониклась убеждением, что он должен быть ‘на спокое’ и ни во что не входить, ‘куда уж вам!’ — стало с тех пор ее любимой фразой.
— Вчерась вы цельный день по магазинам скакали, — ворчит она, — все закуски в Москве перепробовали! Вон как вы для сына убиваетесь.
— Нельзя же Костю какой-нибудь селедкой угощать. Ведь он там в министерстве — особа: значит, и встретить его нужно по особому, — острит Никифор Иванович.
Но Фадеевна не понимает остроты и продолжает ворчать как бы про себя:
— Приедет он! Дожидайтесь!
Она сама ждет не дождется приезда Константина Никифоровича и отлично знает, что это — самое больное место Никифора Ивановича, но не может удержаться, чтобы не разбередить раны. Когда Никифор Иванович, выйдя в отставку, перекочевал из западной России в Москву, чтобы быть поближе к сыну, Константин Никифорович не выразил по этому поводу особенной радости. Вскоре он получил видное место в министерстве и переехал в Петербург. Никифор Иванович хотел тащиться за ним, но сын решительно отсоветовал, ссылаясь на петербургский климат. Обещал часто наезжать в Москву, но за все четыре года был у отца только два раза. За последнее время Никифор Иванович особенно встосковался по сыне, писал ему письмо за письмом и, наконец, получил от него уведомление, что он приедет в Москву и будет у отца в первый день праздника. С тех пор Никифор Иванович ожил и повеселел.
— Он там с советниками компанию водит, — продолжала бубнить Фадеевна, — была ему охота к нам, старикам, ездить! Кабы приехал, давно бы уж тут был, а то вить нет его… И прежде-то, бывало, не дозовешься его, а как женился на питерской, так, чай, забыл, как отца звать-то.
— Молчи ты, стара ворона! — рассердился Никифор Иванович. — ‘Га-га-га!’ — каркает с утра до ночи!
Фадеевна обиделась и уплелась в кухню. Никифор Иванович старался бодриться, но его выдавал левый глаз: в то время, как правый смотрел мужественно, левый (‘младший глаз’, как называл его Никифор Иванович), маленький, ушедший куда-то глубоко, смотрел оттуда грустно и сиротливо.
‘Не приедет!’ — заныло в душе Никифора Ивановича.
В это время в передней раздался резкий звонок. Никифор Иванович бросился отпирать, но Фадеевна уже впускала щегольски одетого господина в цилиндре с строгим, вылощенным лицом и маленькими аккуратными баками.
— Костя!!
— Ну, ну, — снисходительно говорил Константин Никифорович, с трудом отнимая свою выхоленную щеку от отцовских губ. — Ты, я вижу, все такой же чувствительный.
— Христос воскресе! — произнесла Фадеевна, имея намерение поцеловаться.
— И тебя также, — сказал ей гость, проходя в столовую.
— Самовар-то, Фадеевна. Самовар-то! — засуетился Никифор Иванович.
Фадеевна бросилась со всех ног в кухню.
— Ну, я самовара вашего не дождусь, — заявил Константин Никифорович, садясь на диван и стаскивая перчатки. — У меня еще два обязательных визита, а с почтовым я уже еду обратно в Петербург. Ну, как поживаешь, старина? Все прихварываешь?
Никифор Иванович растерянно молчал. Его ‘младший’ глаз глядел с тоскливым недоумением на лицо дорого гостя.
— Ты что так? — спросил сын. — Или уж очень расклеился?
— Столько времени не видались, — залепетал отец. — Ждал-то тебя как! Все сердце переболело… и вдруг!..
Он осекся, сгорбился и жалобно моргал, чтобы отогнать непрошенные слезы, чувствуя в то же время, как холод пронизывает все существо его.
— Ничего не поделаешь, — сказал Константин Никифорович, изображая на лице сожаление. — Жена что-то захандрила: вчера вечером телеграмму от нее получил.
— Так ты еще вчера!.. — едва выговорил Никифор Иванович.
— Да. С курьерским… Ну что же, надо попробовать твоей пасхи. Так уж полагается.
Никифор Иванович схватил дрожащей от волнения рукой тарелку и искал глазами пасху. Ему все казалось, что он спит и видит тяжелый сон.
— Ну, уж не хлопочи, старина. Я сам.
Константин Никифорович отковырнул ложечкой пасхи, пожевал ее и сказал:
— Ничего не поделаешь: человек предполагает, а бог располагает.
— Как же это? — бормотал Никифор Иванович. — И не поговорим даже? Вот и раньше тоже… Ведь я знаю, что ты несколько раз приезжал в Москву, а ко мне не удосужился.
— Дела! — возразил со вздохом Константин Никифорович. — Я себе не принадлежу, — Что ж делать? Ну-ка, ты лучше расскажи вкратце, как жизнь течет?
Он мельком взглянул на часы и приготовился слушать с таким видом, с каким слушают по обязанности вещи, давно известные и неинтересные. Никифор Иванович молчал.
— Ну, что же молчишь. Старина? Рассказывай, как существуешь?
— ‘Cogito, ergo sum’… — хотел было сшутить сквозь слезы Никифор Иванович, но вдруг, совершенно неожиданно для сына и для самого себя, выхватил из кармана платок и приложил его к глазам.
— Фю-фю! — шутливо присвистнул Константин Никифорович. — Это уж нехорошо. Ай, ай, ай! Что это ты вдруг размяк?
— Уйди! — глухо отозвался Никифор Иванович.
— Да полно тебе… Как не стыдно? Ах, эти сантименты!.. Ну, возьми же себя в руки!
— Уйди, уйди! — повторял прерывающимся голосом Никифор Иванович.
Константин Никифорович утешал отца, стыдил, урезонивал, но тот только махал руками и повторял:
— Оставь меня ради бога! Ничего мне ненужно. Оставь!
Константин Никифорович пожал плечами и молча ждал, когда отец образумится, но Никифор Иванович неподвижно сидел, закрыв глаза платком, потом встал, вышел в соседнюю комнату и заперся.
Константин Никифорович еще раз пожал плечами, оделся и ушел.
— Ну что. Говорила я вам? — со злорадством брюзжала Фадеевна, появляясь в дверях комнаты. Где хозяин ее лежал ничком на постели.
— Уйди от меня! — простонал Никифор Иванович.
— Дал мне полтинник, да тьфу мне на его полтинник! Нищему отдам! Он даже о здоровье отца не спросил…
— Да перестань ты тянуть из меня жилы!
— Хоть бы пустяк какой подарил отцу к празднику! Хоть бы, с позволения сказать, плюнул!
— Да уйдешь ли ты от меня, старая дура! — закричал Никифор Иванович.
— Уйду, совсем уйду! Ну вас к богу. Надоели вы мне!
Она долго еще ворчала в кухне, потом опять появилась в дверях.
— Чай-то будете пить?
Молчание.
— А ведь вы, Микифор Иваныч, повихнетесь от эстаго, — помяните мое слово!
Молчание. Фадеевна вздыхает. Под окнами проезжает пролетка. Стекла звенят.
— Дом-то какой дребезжалый, — говорит она, имея в виду развлечь Никифора Ивановича. — Уж обвалится он когда-нибудь, чувствует мое сердце! Так ходуном и ходит.
Молчание.
— Как скучно-то, царица небесная! — вздыхает Фадеевна. — Кошку, что ли завести?
В передней раздается звонок. Фадеевна бежит отпирать и скоро возвращается к Никифору Ивановичу, взволнованная до испуга.
— Гости! — шепчет она на всю квартиру. — Какой-то господин чудной! Подите, встретьте.
В передней Никифор Иванович увидал высокого господина с копной черных взлохмаченных волос на голове. Пересыпанных местами сединой. И с торчащей во все стороны бородкой, лицо — обветренное, морщинистое, глаза — маленькие, сощуренные. На господине был кургузый фрак, сшитый. Вероятно, лет десять назад и сделавшийся до смешного узким.
— Не узнаете? — спросил господин басистым голосом с хрипотцой. — А я так сразу узнал своего Никифора Ивановича.
— Позвольте… что-то голос знакомый, — сказал Никифор Иванович, напряженно всматриваясь в гостя.
— Э-эх! Мартынова-то, ученика-то своего, и забыли?
— Да неужто это вы, Николай Харлампиевич?! — всполохнулся Сокольский, протягивая гостю обе руки.
— Он самый и есть, — сказал Мартынов, заключая старика в объятия и троекратно целуясь с ним.
— Вот обрадовали! Вот уж не чаял! — говорил, захлебываясь от волнения, Никифор Иванович. — И как это вы меня вспомнили, разыскали?
— Я ведь земским врачом в уфимской губернии, — басил Мартынов, идя за хозяином в столовую своей развалистой походкой. — Приехал на праздники освежиться: надоест за зиму с волками-то, нынче визитировал и встретился с вашим Костюшкой… Впрочем, он уже теперь — персона, шишка… Ну, вот от него и узнал про вас.
— Он мне ничего об этом не говорил, — пробормотал Никифор Иванович.
— Да он у вас был нынче?
— Был… — глухо ответил Никифор Иванович. — Лучше бы не был.
Мартынов внимательно поглядел на него и сказал примирительным тоном:
— Константин пошел в гору… ну, и обалдел. Не всякий может вместить фортуну. Дуреют люди от успеха, как клопы от ромашки.
Фадеевна внесла бурливый самовар, поставила его на стол и произнесла, обращаясь к гостю:
— А ведь я помню…
— Ба! — воскликнул Мартынов. — Да ведь это все та же Фадеевна! Ну, давай, старушка божья, почеломкаемся.
— Христос воскресе! — сказала Фадеевна, отерла губы рукавом и троекратно облобызалась с гостем.
— Ишь ты. Ведь как принарядилась на старости лет! А вот тебе и яйцо. Уж не взыщи: кажется, я раздавил его.
Мартынов вытащил из кармана фрака крашеное яйцо и подал Фадеевне.
— А ведь я помню вас, — говорила Фадеевна, утирая по своей всегдашней привычке губы кончиком головного платка. — Какой молодой был, а теперь какой старый сделался! А уж мы-то с Микифором Иванычем — и-и-и! В субботу в обед будет сто лет… А вы, знать, ровесники с Кискинкином-то Микифорычем? А он помоложе будет… ну, зато от него другие скоро старятся… Ну, ну, не буду, уйду, уйду! — кротко сказала она, увидав, что Никифор Иванович замахал руками, и ушла в кухню, где еще долго продолжала разговаривать сама с собой.
— А я ведь, собственно, на минутку, — объявил Мартынов, вытаскивая из кармана какую-то допотопную луковицу. — Теперь половина третьего: в три мне надо быть у одного коллеги. У меня время по часам рассчитано.
— А мы вот сначала наливочки выпьем да закусим, а потом чаю.
— Это можно!
Никифор Иванович принялся хлопотать. ‘Младший’ глаз его смотрел еще грустно, но ‘старший’ уже повеселел, а когда гость, чокаясь с ним провозгласил: ‘Пью за здоровье старого учителя и коллеги!’ — Никифор Иванович просиял и бросился обнимать Мартынова. Пошли воспоминания.
— Помните, домине, как вы еще готовили меня в гимназию? — говорил Мартынов. — Я тогда совсем малыш был и все обижался на вас.
— За что?
— А за то, что больно ласковы со мной были. Один раз я даже выразил вам претензию: ‘Вы, Никифор Иванович, не так со мной занимаетесь’. — ‘А как же?’ — ‘Да вы сердитесь’…
— Ха, ха, ха! — залился Никифор Иванович.
— Я хотел, чтобы вы со мной занимались по-настоящему, как с большими, чтобы вы этак… пришпандоривали меня.
— Ха, ха, ха! Ах, эти малыши!
Вспомнили потом, как Никифор Иванович репетировал Мартынова в гимназии, поддерживал его всячески, утешал, ободрял, беседовал с ним, как равный, как друг. И когда Мартынов стал студентом, связь его с учителем не прекратилась: они постоянно виделись, беседовали, переписывались — вплоть до того времени, когда Никифор Иванович затерялся где-то в Западном крае. А Мартынов получил место земского врача в одной из восточных губерний.
— Ну, а теперь чайку, — сказал Никифор Иванович. Мартынов взглянул на луковицу:
— Эге, уже три часа! Ну, да ладно, — я этот визит побоку.
Стали пить чай. Беседа не прерывалась ни на минуту.
В 4 часа Мартынов, справившись с луковицей, заявил, что в начале 5-го он должен быть у одной хорошей дамы, где его ждут обедать, а после обеда должен побывать еще в двух-трех домах: ‘Это уж обязательно’.
— Эх, да пообедайте со мной, стариком! — воскликнул Никифор Иванович.
— Я бы рад, да ждут меня…
В 5 часов Мартынов крякнул и произнес:
— Когда я в рубахе или кафтане, то чувствую себя человеком, надеваю сюртук — глупею. Напяливаю фрак, — становлюсь идиотом.
— Да скиньте вы!
— Ну, уж это будет похоже на свинство.
В 6 часов Мартынов сидел в старой шинели Никифора Ивановича, а Фадеевна, очень довольная гостем, подавала обед.
После обеда Никифор Иванович, порывшись в неуклюжем комоде, вытащил старые тетради с сочинениями Николая Мартынова и опять потекли воспоминания.
В 8 часов Мартынов сказал:
— Эх, хорошо у вас, домине! Построил бы я себе здесь кущу.
— Да вы где остановились?
— В номерах на Бронной.
— Так перебирайтесь ко мне.
— Ну, вот еще!
— И слушать не хочу! Не огорчайте старика!..
В 9 часов Мартынов привез свой облезлый чемодан с Бронной и заявил, ‘что теперь умирать не надо: вот как хорошо!’
Опять пили чай. Никифор Иванович говорил, что у него теперь в сердце ‘жаворонки поют’, а Мартынов доказывал, что у него, Никифора Ивановича Сокольского ‘душа голубого цвета’.
В полночь Фадеевна постелила гостю постель.
Во втором часу собеседники пожелали друг другу спокойно ночи.
В третьем часу они еще стояли в дверях и разговаривали: Мартынов рассказывал о своей жизни в уфимской глуши. В четыре часа оба улеглись, и Мартынов из соседней комнаты развивал план, по которому Никифор Иванович должен отправиться с ним в уфимскую губернию и прожить там лето, — ‘а еще лучше, несколько лет… Заберем и Фадеевну!’
В пять часов Мартынов говорил ворочающемуся с боку на бок Никифору Ивановичу:
— Слушайте, домине… вы спите?
— Нет.
— Вот вы говорили мне, что у вас нет теперь сына. Обмозгуйте следующее: так как вы и в меня вложили часть своей души, и я в некотором смысле — ваше духовное детище, то у вас есть резон причислить меня к сыновнему лику, а у меня есть резон быть вам вместо сына, или хотя бы, так сказать, суррогатом оного.
— Нет, лучше сына, больше сына. Роднее сына! — сказал трепетным от волнения голосом Никифор Иванович, и в тоне его прозвучало что-то особенно торжественное и проникновенное.
— А все-таки мне сегодня надо бы побывать по меньшей мере в двух домах, — бормотал Мартынов, засыпая около 6-ти утра на перине, которую стащила для гостя со своей собственной постели признательная Фадеевна.
—————————————————-
Источник текста: Николай Тимковский. ‘Повести и рассказы’. Книга II, 1901 г.