Щеголев П. Е. Первенцы русской свободы / Вступит. статья и коммент. Ю. Н. Емельянова.— М.: Современник, 1987.— (Б-ка ‘Любителям российской словесности. Из литературного наследия’).
{* Эта работа впервые была напечатана в журнале ‘Вестник Европы’ (1903, No 6) и затем издавалась отдельно два раза (изд. т-ва ‘Общественная польза’, 1-е — 1905, 2-е — 1907) и вошла в мою книгу ‘Исторические этюды’ [СПб., 1913, с. 152—252].— Ред. Со времени первого появления: работы литература о декабристах сильно разрослась: появилось много исследований и сырых, архивных материалов. В частности, о Раевском писано было очень мало: главное — в книге В. И. Семевского ‘Политические и общественные идеи декабристов’. СПб., 1909. (См. по указателю)’ Огромный архивный материал по делу В. Ф. Раевского остается не опубликованным. При включении в книгу работа о В. Ф. Раевском дополнена и исправлена по архивным данным, хотя далеко не в той мере, в какой этого хотелось бы автору. В приложении напечатан всеподданнейший доклад начальника Главного штаба, излагающий сущность дела и ход процесса В. Ф. Раевского.}
I
В настоящем очерке мы имеем в виду восстановить память о замечательном в свое время человеке — о майоре Владимире Федосеевиче Раевском. Он забыт так основательно, что с его именем у современного читателя, вероятно, не связывается никаких представлений. Даже специалисты упоминают о нем вскользь. Между тем Раевский принадлежал к числу тех людей, которые имели бы некоторое право на память потомства, а биография его имеет значение как для истории наших общественных течений 1818—1822 гг., так и для истории нашей литературы. По складу своего характера Раевский является: одним из типичнейших представителей конца Александровской эпохи. Будучи членом Союза благоденствия, а потом Южного тайного общества, он был арестован задолго до конечного взрыва движения, еще в 1822 году, и его процесс дает некоторые любопытные подробности для истории этого движения. Исследователь русской литературы со вниманием остановится также на его отношениях к Пушкину, завязавшихся во время кишиневской ссылки поэта, и отметит влияние политического агитатора и заговорщика на поэта-художника. Наконец, Раевский сам был поэтом, правда, его стихи не печатались при его жизни и не оказали влияние на развитие русской поэзии, но они заслуживают некоторого внимания, как безыскусственное и искреннее свидетельство о настроении, которое охватывало тогда не одного Раевского, но и других его современников {Сведения о Раевском крайне отрывочны и разбросаны по историческим журналам. Главнейший материал для его жизни и деятельности — в письмах Раевского к его сестре Вере Федосеевне. (Русская старина, 1902, No 3, с. 599—600, 1903, No 4, [с. 183—188], в его заметках по поводу приговора по его делу (там же, 1873, No 3, с. 376—379), Из воспоминаний майора В. Ф. Раевского о цесаревиче Константине Павловиче. Сообщ. В. М. Пущин. — В кн.: Сборник статей в честь Дмитрия Федоровича Кобеко. СПб., 1913, с. 239—246, и в воспоминаниях И. П. Липранди (Русский архив, 1886, стлб. 1213—1284, 1393—1491). Кроме этих указаний, приводим все, какие нам пришлось найти, упоминания о Раевском, хотя бы самые незначительные: Е. И. Раевский.— Русская старина, 1873, No 5, с. 720, 1882, No 10, с. 102, 1887, No 10, с. 132, Л. Заметка по поводу статьи П. В. Анненкова о Пушкине. — Вестник Европы, 1874, No 6, с. 857—858, Максимов С. В. Сибирь и каторга. СПб., 1871, т. III, с. 251, 263, Записки Николая Васильевича Басаргина. — Девятнадцатый век. Исторический сборник, изд. П. И. Бартеневым. М., 1872, кн. I,. с. 74, 100, Белоголовый Н. А. Воспоминания и другие статьи. М., 1897, с. 57, Записки Сергея Григорьевича Волконского (декабриста). СПб., 1901, с. 318, 405, 409, 477, Записки И. Д. Якушкина. М., 1905, с. 51, 62, Сборник старинных бумаг П. И. Щукина. М., 1901, ч. VIII, с. 244, Воспоминания А. Ф. Вельтмана и И. И. Пущина в книге Л. Н. Майкова ‘Пушкин. Биографические материалы и историко-литературные очерки’. СПб., 1899, с. 81, 86, 125. Кое-какие из этих сведений повторяются в книгах: А. Н. Пыпина ‘Общественное движение в России при Александре I’ (СПб., 1885), М. И. Богдановича ‘История царствования императора Александра I и России в его время’ (т. VI, СПб., 1871) и в биографиях Пушкина. См. также статью ‘Из пушкинской эпохи’ в книге В. А. Мякотина ‘Из истории русского общества. Этюды и очерки’. СПб., 1902. Стихи Раевского напечатаны в ‘Русской старине’, 1890, No 5, с. 365—380. Сравните также нашу заметку о Раевском в ‘Энциклопедическом словаре’ Брокгауза и Ефрона, т. 51.}.
Над его головой пронесся бурный губительный вихрь, разбивший все надежды, человек оказался вне жизни… Заброшенный в Сибирь, спустя много лет, он с горечью в сердце писал:
Где мой кумир и где моя
Обетованная земля?
Где труд тяжелый и бесплодный?
Он для людей давно пропал,
Его никто не записал,
И человек к груди холодной
Тебя, как друга, не прижал!..1
Об отце Раевского, майоре Федосее Михайловиче, мы знаем, что он был одним из богатейших помещиков Курской губернии. Вотчины Раевских находились главным образом в Старооскольском и Новооскольском уездах (с. Хворостинка). ‘Отец мой,— говорит Раевский,— был отставной майор екатерининской службы, человек живого ума, деятельный, враг насилия, он пользовался уважением всего дворянства’ {Записки Раевского (рукопись).}2. Старооскольские дворяне не раз выбирали майора Федосея Раевского своим предводителем. Майор, человек крутого нрава, был не чужд литературе: нам известна одна его заметка в ‘Отечественных записках’ {Федосей Раевский. Благодетельный помещик. (Письмо в редакцию из Хворостянки от 20 июля 1822 года.) — Отечественные записки, 1822, ч. 12, No 30, октябрь, с. 108—111.}. Жена Раевского происходила из рода князей Фениных. У Раевских была очень большая семья. Мы знаем имена шести дочерей и пяти сыновей: Надежда {Была замужем за H. H. Бердяевым, очень богатая, в свое время блистала в петербургском свете, но пережила тяжелую и печальную старость. Совершенно разорившись, она жила в имении своей сестры Веры, а после ее смерти, доживала свои дни в приюте для престарелых дворян в Курске и умерла, около ста лет от роду, в 90-х годах прошлого века8.}, Наталия3, Александра4, Вера {Жена Иоасафа Александровича Попова, новооскольского предводителя дворянства9.}, Любовь {По мужу Веригина10.}, Мария5, Александр6, Андрей {Служил в лейб-уланах и был главным деятелем по изданию военного журнала при г<енерал>-ад<ъютанте> H. M. Сипягине. См.: Русский архив, 1886, стлб. 1430.}, Владимир, Петр {Об этом Петре внук Владимира Федосеевича Раевского сообщает, что он был известен своими бесшабашными выходками и скандалами. См.: Русская старина, 1902, No 3, с. 60212.} и Григорий7. Из всей этой многочисленной семьи право на нашу память заслуживает только Владимир Федосеевич да еще младший брат Григорий по своей беспримерно-несчастной судьбе.
Владимир Федосеевич родился 28 марта 1795 года. У нас нет определенных данных о его детстве, мы можем только заключить, что оно не было счастливо. Семейные отношения Раевского складывались неудачно и невесело. Отец и мать относились к нему иначе, чем к другим детям, и не скрывали разницы отношений. Когда другие учились вместе в пансионе, мать присылала им денег на конфеты, и Владимиру всегда меньше, чем другим сыновьям. Об отце сам Владимир Федосеевич, уже будучи стариком, писал: ‘Любил ли меня отец наравне с братьями Александром и Андреем — я не хотел знать, но что он верил мне более других братьев, надеялся на меня одного,— я это знал. Он хорошо понимал меня и к письмах своих, вместо эпиграфа, начинал: ‘Не будь горд, гордым бог противен’, в моих ответах я начинал: ‘Унижение паче гордости…’ {Русская старина, 1902, No 3, с. 60014.} По тому, как относились братья и сестры к Владимиру Федосеевичу, когда он был в ссылке в Сибири, можно думать, что и в детстве некоторые его братья и сестры были неприязненно настроены по отношению к нему. По неясным намекам, по обращению отца можно думать, что и в детстве Владимир Федосеевич обнаруживал необычайное упорство и силу воли, которые отмечают всю его жизнь. Гордый и одинокий, он редко открывал свою душу и жил неведомой для постороннего глаза жизнью.
Раевские заботились о воспитании своих детей. Мы знаем, что дочери их Наталья и Александра воспитывались в Смольном институте, а сыновья, Александр, Андрей и Владимир, учились в Московском университетском пансионе. О годах своего учения Владимир Федосеевич вспоминает в следующих: стихах своего послания к дочери:
А я в твои младые годы
Людей и света не видал…
Я много лет не знал свободы,
Одних товарищей я знал
В моем учебном заключеньи,
Где время шло, как день один,
Без жизни, красок и картин,
В желаньях, скуке и ученьи.
Там в книгах я людей и свет
Узнал…13
В эти годы Раевский положил начало тем солидным познаниям, которые выделяли его из среды сослуживцев, быть может, в Московском университетском пансионе зародилась в нем любовь к литературе {Брат его, Андрей Федосеевич, в юные годы тоже занимался литературой. В ‘Вестнике’ 1809 года есть его стихи. Отзыв об Андрее Федосеевиче см. в ‘Записках’ Никитенко15.}. Впрочем, в старости Раевский резко отзывался о своей alma mater. ‘Кто были учители первого в России учебного заведения? Самые посредственные люди в нижних классах. В высших классах большею частию (исключая двух или трех профессоров во все 8 лет моего пребывания) педанты, педагоги по ремеслу, профессора по летам, парадные шуты по образу и свойству. И этим-то людям было вверено образование лучшего юношества в России’ {Записки. Рукопись. [Не дошедшая до нас часть рукописи В. Ф. Раевского, бывшая в распоряжении П. Е. Щеголева. — Ред.]}.
В 1811 году Раевский был определен в дворянский полк — воспитательное учреждение, состоявшее при 2-м кадетском корпусе16. Здесь у Раевского завязались короткие дружеские отношения с Г. С. Батеньковым, которому пришлось вынести безмерно тяжелую кару, после 14 декабря 1825 г., за свою прикосновенность к участникам восстания. Обычно возникновение духа свободо- и вольномыслия у русских юношей того времени относят ко времени после 12-го года, после заграничных походов. Тем любопытнее отметить, что уже в 1811 году двое мальчиков-кадетов — Батеньков и Раевский — делились своими мечтами о свободе и воле17. ‘По вступлению в кадетский корпус,— признавался Батеньков перед Следственным комитетом в 1826 году,— я подружился с Раевским (бывшим после адъютантом у г<енерала> Орлова.— П. Щ.), с ним проводили мы целые вечера в патриотических мечтаниях, ибо приближалась страшная эпоха 1812 года. Мы развивали друг другу свободные идеи, и желания наши, так сказать, поощрялись ненавистью к фронтовой службе. С ним в первый раз осмелился я говорить о царе, яко о человеке, и осуждать поступки с нами цесаревича… В разговорах с ним бывали минуты восторга, но для меня всегда непродолжительного. Идя на войну, мы расстались друзьями и обещались сойтись, дабы в то время, когда возмужаем, стараться привести идеи наши в действо’18. И действительно, как только Раевскому пришлось стать близко к тайному обществу, он сейчас же вспомнил о своем товарище и письменно несколько раз приглашал его к активным выступлениям.
21 мая 1812 г. Раевский был выпущен прапорщиком в 23-ю артиллерийскую бригаду. ’17-ти лет,— говорит он сам о себе,— я встретил беспощадную, кровавую войну. Это был 1812-й год — война, роковая в известном смысле для иностранцев, принимавших в ней участие, и для наших, уцелевших — для событий 14-го декабря’. Раевский так описывает свое роковое вступление в жизнь:
Среди молений и проклятий,
Средь скопища пирующих рабов,
Под гулами убийственных громов
И стонами в крови лежащих братий
Я встретил жизнь, взошла заря моя…19
Раевский принял участие в войне. По словам формуляра, он был в походах против неприятеля ‘1812 года в Российских пределах при отражении вторгнувшегося неприятеля, против французских и союзных с ними войск: августа 7-го под селением Барыкиным, 26-го под селом Бородиным и за отличие в коем награжден золотою шпагою с надписью ‘за храбрость’, 29-го под Татаркиным, сентября 17-го под Чириковым, 22-го под Гремячем, за отличие в оном награжден орденом св. Анны 4-го класса, октября 6-го под Спасским при атаке и истреблении неприятельского авангарда, 22-го под городом Вязьмою, в коем за отличие произведен в подпоручики. 29-го и 30-го под Саковым перевозом, 31-го под Цуриковым в действительных сражениях20, 21 апреля 1813 года ‘за отличие и за разные дела’ Раевский был произведен в поручики21. С 1-го сентября 1813 по 21 ноября 1814 года Раевский находился в походах в Варшавском герцогстве. Заграничные походы русских войск несли новые возбуждения участникам. Любопытное свидетельство о влиянии Запада оставил и Раевский. ‘В 1816 году мы возвратились из-за границы в свои пределы. В Париже я не был, следовательно, многого не видал, но только суждения, рассказы поселили во мне новые понятия, я начал искать книги, читать, учить то, что прежде не входило в голову мою, хотя бы Esprit des Lois Монтескье, Contrai Social Руссо я вытвердил, как азбуку’22.
Такое настроение предвещало, конечно, конфликт с окружающей обстановкой. Изменились и условия военной службы. ‘Железные кровавые когти Аракчеева сделались уже чувствительны повсюду. Служба стала тяжела и оскорбительна. Грубый тон новых начальников и унизительное лакейство молодым корпусным офицерам было отвратительно. Партикулярное платье генералам и офицерам строго было воспрещено, общее обращение генералов (я исключаю старых) сделалось невыносимо. Требовалось не службы благородной, а холопской подчиненности. Я вышел в отставку’ {Записка. Рукопись. [Не дошедшая до нас часть рукописи В. Ф. Раевского, бывшая в распоряжении П. Е. Щеголева.— Ред.]}. Раевский при увольнении от службы получил 30 января 1817 года чин штабс-капитана23. Но в отставке он пробыл недолго. По желанию отца он вновь 2 июля 1818 года поступил на службу, но уже не по артиллерии, а по пехоте, в 32-й егерский полк. 6-го декабря 1818 года он перевелся штабс-ротмистром в Малороссийский кирасирский полк, в апреле 1819 года получил чин ротмистра и 9 февраля 1820 года вернулся капитаном опять в 32-й егерский полк, 22 апреля 1821 года он был произведен в майоры24. Таково прохождение службы Раевского. Служебная жизнь не имела цены в его глазах, она была только видимой. ‘Внутренняя настоящая моя жизнь разъяснялась для постороннего наблюдателя только моим крепостным заключением’,— говорит о себе Раевский.— За повседневной, будничной жизнью офицера, состоящей в отправлении служебных обязанностей, скрывалась таинственная деятельность члена тайного общества, за мнимой надменностью и гордостью одиночества таилось глубоко-идеалистическое настроение, проникавшее все помышления и чувства. Жизнь в мыслях Раевского представлялась странствием к высокой цели и —
Но странника везде одушевлял
Высоких дум, страстей заветный пламень*.
{* Русская старина, 1890, No 5, с. 378.}
Откуда эти идеалистические настроения? Сам Раевский, будучи уже в Сибири, искал источников своего юношеского идеализма в религиозных представлениях:
Когда я был младенцем в колыбели,
Кто жизни план моей чертил,
Тот волю, мысль, призыв к высокой цели
У юноши надменного развил {*}.
{* Ibid., с. 37426.}
Здесь мы подходим к любопытной психологической черте людей Александровской эпохи, отличавшихся высоким идеализмом. Были эпохи, когда война рождала мечты о славе и являлась источником идеализма, но Раевский в своих стихах весьма определенно говорит о том, какое событие его жизни зажгло в нем ‘высоких дум, страстей заветных пламень’:
Печальный сон, но ясно вижу я,
Когда, людей еще облитый кровью,
Я сладко спал под буркой у огня, —
Тогда я не горел к высокому любовью,
Высоких тайн постигнуть не алкал,
Не жал руки гонимому украдкой
И шепотом надежды сладкой
Жильцу темницы не вливал… {*}
{* Ibid., с. 378—37927.}
Но во время войны случилось духовное преобразование Раевского (оно было подготовлено войною), а после, по возвращении в Россию, по вступлении в тайное общество. Нам трудно теперь представить, какое значение и какой ореол имела деятельность по тайному обществу в глазах самих его членов: вступая в общество, думали, что найдена цель жизни,— и жизнь получала как бы освящение. ‘У многих из молодежи,— вспоминает И. Д. Якушкин25,— было столько избытка жизни при тогдашней ее ничтожной обстановке, что увидеть перед собой прямую и высокую цель почиталось уже блаженством’ {Записки И. Д. Якушкина. М., 1905, с. 11.}. Друг Пушкина, Иван Иванович Пущин, в следующих трогательных строках говорит о своем вступлении в общество: ‘Эта высокая цель жизни самою своею таинственностью и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою, я как будто получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательно смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значащею, но входящею в состав того целого, которое рано или поздно должно иметь благотворное свое действие’ {Майков Л. Н. Пушкин. Биографические материалы и историко-литературные очерки. СПб., 1899, с. 69.}. К этим свидетельствам присоединим еще слова самого Раевского о своем вступлении в общество:
Но для слепца свет свыше просиял…
И все, что мне казалося загадкой,
Упрек людей болезненный сказал…
И бог простил мне прежние ошибки,
Не для себя я в этом мире жил,
И людям жизнь я щедро раздарил… {*}
{* Русская старина, 1890, No 5, с. 37928.}
Приведенные нами свидетельства участников движения ярко закрепляют в нашей памяти идеалистический момент в их деятельности. Их жизнь, полная трагизма, совершалась во имя самых отвлеченных истин. Они думали работать для блага людей, а это благо они понимали абстрактно, как наивысшую ценность,— работали для бога. В своей ‘Предсмертной думе’ (1842 год) Раевский припоминает свою жизнь, и у него вырываются сильные и вдохновенные строфы:
Меня жалеть?.. О, люди, ваше ль дело?
Не вами мне назначено страдать!
Моя болезнь, разрушенное тело —
Есть жизни след, душевных сил печать!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
И жизнь страстей прошла, как метеор,
Мой кончен путь, конец борьбы с судьбою,
Я выдержал с людьми опасный спор
И падаю пред силой неземною!
К чему же мне бесплодный толк людей?
Пред ним отчет мой кончен без ошибки,
Я жду не слез, не скорби от друзей,
Но одобрительной улыбки! {*}
{* Там же, с. 374—375.}
Вспоминая в 1848 году о поворотном моменте своей жизни, определившем все ее течение и составившем ее трагедию, Раевский писал в послании к своей дочери:
Но с волею мятежной,
Как видит бой вдали атлет,
В себе самом самонадежный
Пустил чрез океан безбрежный
Челнок мой к цели роковой.
О друг мой, с бурей и грозой,
И с разъяренными волнами
Отец боролся долго твой…
Он видел берег в отдаленьи,
Там свет зари ему блистал,
Он взором пристани искал
И смело верил в провиденье… {*}
{* Русская старина, 1890, No 5, с. 376—37732.}
Нельзя яснее выразить то настроение, которое одушевляло Раевского в течение всей жизни, тот идеалистический порыв, необыкновенно сильный, мощный, который охватил его и держал в своей власти от момента вступления в общества до момента катастрофы.
——
Внешние мотивы присоединения Раевского к тайному обществу — те же, что были у других декабристов, и одинаково излагаются во всех известных нам записках того времени. Вспоминая об обстоятельствах, вызвавших к жизни тайное общество, Раевский на первом месте отмечает, конечно, влияние заграничных походов, из которых он, как и все декабристы, ‘возвратился на родину уже с другими, новыми понятиями’ {Русская старина, 1902, No 3, с. 60133.}, заграничная жизнь открывала перед изумленными глазами новые, огромные горизонты и всю глубину наших внутренних неустройств: гнет крепостного права, принижение личности, жестокость нравов, соединенную с невежеством. Наряду с этими первостепенной важности основаниями для возникновения тайного общества Раевский резче, чем все другие мемуаристы, подчеркивает специфические, частные обстоятельства, которые способствовали возбуждению оппозиционного настроения и придали всему движению декабристов особую, милитаристскую окраску. ‘Армия, избалованная победами и славою, вместо обещанных наград и льгот, подчинилась неслыханному угнетению. Военные поселения, начальники, такие, как Рот, Шварц, Желтухин29 и десятки других, забивали солдат под палками…, боевых офицеров вытесняли из службы,… новые наборы рекрут и проч. и проч. производили глухой ропот… Власть Аракчеева, ссылка Сперанского30, неуважение знаменитых генералов и таких сановников, как Мордвинов31, Трощинский, сильно встревожили, волновали людей, которые ожидали обновления, улучшений, благоденствия, исцеления тяжелых ран своего отечества…’ {Там же, с. 601—60234.}
II
Раевский был одним из первых, примкнувших к тайному обществу. Получив назначение в 32-й егерский полк, квартировавший в Бессарабии, Раевский в 1818 году отправился к месту своего служения и по пути заехал в Тульчин. ‘В Тульчине,— пишет Раевский в записках,— находилась главная квартира 2-й армии, которою командовал граф Беннигсен, а потом кн. Витгенштейн. В главной квартире у меня было много близко знакомых, товарищей по университетскому благородному пансиону. В главной квартире было шумно, боевые офицеры еще служили… Аракчеев не успел еще придавить или задушить привычных гуманных и свободных митингов офицерских. Насмешки, толки, желания, надежды… не считались подозрительными и опасными. Беннигсен уже устарел и впадал в ребячество. Его сменил Витгенштейн, начальник кроткий, справедливый и свободомыслящий. Оба они были весьма популярны, и того и другого генералы, офицеры и солдаты любили и почитали’35. В Тульчине решилась судьба Раевского. Он был принят в члены Союза благоденствия. Союз был основан в 1818 году и прекратил свою деятельность в 1821 году. Деятельность Раевского была прервана его арестом в феврале 1822 года. Следовательно, в момент катастрофы он был членом Южного тайного общества, начавшего самостоятельное, независимое от Северного, существование в 1822 году. В своих заметках, писанных уже в Сибири в 1844 году, Раевский, указывая на то, что следствие не открыло его принадлежности к декабристам, говорит, что он и не мог принадлежать к ним, потому что то общество, конечным эффектом которого было 14-е декабря, основалось лишь в 1823 году. Эта утверждение, конечно, не соответствует действительности. Нетрудно объяснить, почему не соответствует: оно написано по-поводу официальной бумаги, имеет в виду указать несоразмерность понесенного Раевским наказания с материалом улик и является данью таинственности. В интимном письме к сестре Раевский прямо заявляет: ‘Тайна [ареста и заключения, длившегося годами] оставалась тайною, и только 14 декабря 1825 г. она объяснилась на Сенатской площади’36. Сам Раевский хорошо понимал цели и значение своей деятельности и знал, к чему она должна была привести. Для того, чтобы выяснить роль Раевского в тайном обществе, сущность и значение его процесса в истории тайного общества, необходимы предварительные сведения из этой истории. Мы даем их здесь, ограничившись самыми общими и не подлежащими сомнению данными.
Известно, что первые тайные кружки и союзы с политическим направлением возникли тотчас же по возвращении наших войск из заграничного похода в 1815 году. Мы знаем о существовании Союза спасения, Военного общества и других кружков. Учредители их берут за образец известные в России масонские союзы и заграничные тайные общества. На первых порах интересуются формой больше, чем содержанием: вполне в духе времени — отводят много места обрядности и таинственному элементу. С годами общества становятся серьезнее, объединяются, появляется крупная организация Союза благоденствия с двумя думами — петербургской и тульчинской, ее место занимают два самостоятельно действующих общества — Северное и Южное. Внутренняя история общества характеризуется тем, что постепенно разъясняются способы действия и определяются задачи. На одном конце стоит мирная культурная работа, на другом — крайний политический радикализм. Но наши сведения об устройстве, способах действия и идейной стороне обществ крайне скудны. Источники наших сведений — официальные данные и записки участников движения. Первые сгруппированы в известном ‘Донесении Следственной комиссии для изысканий о злоумышленных обществах’37. Это донесение преследовало определенную цель и, должно сказать, занималось гораздо больше выслеживанием преступных слов, когда-либо произнесенных обвиняемыми, чем выяснением реальной деятельности декабристов, условий их работы, средств, к которым они прибегали. А авторы мемуаров почти все свое внимание сосредоточивают на подробностях 14-го декабря или на событиях, вызванных этим днем, и совсем не останавливаются на том, что действительно интересно для нас — на истории своей повседневной деятельности,— и не касаются теории и практики пропаганды. Нельзя забывать следующей особенности сообщений декабристов: их воспоминания в значительной мере создавались под влиянием круга данных, обращавшихся во время следствия: усвоенные ими приемы сохранения тайны в период деятельности сохранили свое значение в известной степени и после официального расследования дела. Затем нужно принять во внимание, что как во всех тайных обществах, так и в организациях декабристов, лишь очень немногие члены, самые влиятельные, стоявшие во главе дела, понимали и знали все цели и все действия организации, а были и такие, которые, заявив свое сочувствие идейной стороне движения, исполняли поручения старших членов и были, так сказать, на посылках. Огромное большинство членов знало только свою специальность и имело сношение не со всеми, а с определенными лицами. Те члены общества, которые, действительно, могли бы в деталях разъяснить историю движения, мемуаров не оставили, записки исходят в большинстве случаев от членов, игравших второстепенную роль и сравнительно мало осведомленных. Кстати отметить здесь значение конспирации в декабристском движении: декабристы были гораздо таинственнее, чем это принято думать. Самое важное доказательство тому — продолжительность существования общества и крайняя скудость фактических данных по истории движения в официальном исследовании. В стороне должен быть поставлен источник, игравший видную роль в создании обычного представления, пытающегося, в противовес суждениям ‘донесения’, уменьшить значение движения, выставить на вид его несерьезность и стереть чересчур резкие штрихи ‘доклада комиссии’. Мы говорим о свидетельстве Ник<олая> Ив<ановича> Тургенева в его известной французской книге о России38. Опубликованные в 1901 и 1902 гг. данные позволяют утверждать, что Тургенев в своем рассказе об обществе допускал сознательное отклонение от истины, и заставляют нас отнестись с весьма большим недоверием к тем страницам его книги, которые посвящены декабристам и легли в основу суждений о них, обращающихся в большой публике {Н. И. Тургенев был одним из самых важных членов тайного общества. Изданные в 1901 году записки С. Г. Волконского еще раз авторитетно подтверждают важную роль Тургенева в обществе. В 1901 г. в ‘Русской старине’ были напечатаны его оправдательные записки по делу и переписка его с братьями39. Когда начался суд над декабристами, Тургенев был за границей и заочно был присужден к смерти. Рассчитывая на таинственность своих действий, он усиленно хлопотал через братьев и Жуковского40 перед имп. Николаем I о смягчении его участи и позволении вернуться в Россию для оправдания. И братьев, и царя он уверял в ничтожности действий тайного общества и в том, что его роль в нем сводилась к нулю. Понятно, он не мог быть беспристрастным историком общества41.}.
Союз благоденствия, членом которого был Владимир Федосеевич Раевский, в свое время был известен под названием общества ‘Зеленой книги’, по цвету обертки устава этой организации. Он был учрежден в 1818 году: вернее в этом году было реформировано ранее существовавшее тайное общество, которое получило теперь новый устав и название ‘Союза’. Устав Союза благоденствия заключал в себе две части. В первой части авторы устава предлагают вступающим в ‘Союз’ заниматься различными отраслями культурной работы. Первый параграф первой книги устава о цели Союза благоденствия заключает в себе следующее: ‘Убедясь, что добрая нравственность есть твердый оплот благоденствия и доблести народной и что при всех об оном заботах правительства едва ли достигнет оное своей цели, ежели управляемые с своей стороны ему в сих благотворных намерениях содействовать не станут. Союз благоденствия в святую себе вменяет обязанность, распространением между соотечественниками истинных правил нравственности и просвещения, споспешествовать правительству к возведению России на степень величия и благоденствия, к коей она самим творцом предназначена’. Устав ‘Союза’ намечал четыре специальности, каждый из членов должен был трудиться на одном из следующих поприщ: человеколюбие, т. е. дела частной и общей благотворительности, заботы об умственном и нравственном образовании, т. е. распространение истинных познаний, содействие правильному и справедливому отправлению судопроизводства и теоретические занятия политической экономией. До нас дошла только первая часть, предназначенная для прозелитов. Учредители, конечно, знали, что действия общества не могут ограничиться только содействием культурной работе правительства. ‘Настоящая же цель Союза благоденствия, по собственному сознанию его членов, заключалась в том, чтобы ввести в России представительное правление, причем они надеялись на содействие своим видам самого государя’ {Богданович М. И. История царствования императора Александра I и России в его время. СПб., 1871, т. VI, с. 420.}. И. Д. Якушкин так говорит об этом уставе: ‘В самом начале изложения его было сказано, что члены тайного общества соединились с целью противодействовать злонамеренным людям и вместе с тем споспешествовать благим намерениям правительства. В этих словах была уже наполовину ложь, потому что никто из нас не верил в благие намерения правительства’ {Записки И. Д. Якушкина, с. 17.}.
Во всяком случае, на первых порах вожди Союза благоденствия, которым были известны отдаленные цели ‘Союза’, заботились главным образом о распространении оппозиционных идей в русском обществе, создании общественного мнения, расположенного в пользу этих идей, и приуготовлении преданных членов общества. Они достигли своей цели: число членов ‘Союза’ быстро увеличивалось, и сказывались следы деятельной пропаганды. Как вербовались члены тайного общества и что открывалось им при посвящении, — показывает разговор, бывший летом 1822 года у члена Южного общества князя Барятинского с Фаленбергом, тогда еще не знавшим об обществе. Барятинский открыл ему его существование.
— Какая же цель этого общества? — спросил Фаленберг.
— Избавить отечество от порабощения,— отвечал Барятинский,— и ввести правление конституционное.
— Но Россия далеко еще не готова к принятию такого правления,— заметил Фаленберг.
— Правда,— сказал Барятинский,— и потому-то в плане общества принято правилом прежде всего распространять просвещение и свободомыслие, а между тем, отыскивая повсюду людей с благородным духом и независимым характером, беспрестанно ими усиливаться, когда же общество будет так сильно, что голос его не может не быть не уважен, потребовать от государя настоятельно конституции такой же, как в Англии {Die Ermordung Pauls und die Thronbesteigung Nicolaus I. Neue Materialen verffentlicht und eingeleitet von Thedor Schiemann. [Убийство Павла и восхождение на престол Николая I. Новые материалы. Публикация и предисловие Теодора Шиманна (нем.).— Ред.] Berlin, 1902, S. 367—368.}.
1818—1819 годы были временем наивысшего развития деятельности ‘Союза’, 1820-й был годом перелома в его деятельности. События не оправдывали надежд будущих декабристов на то, что дело изменения существующего строя произойдет само собой, наиболее энергичные и нетерпеливые члены требовали перехода к более решительной деятельности. Начались разговоры о различных формах возможного будущего и о вернейших средствах к его достижению. Крайние взгляды нашли себе представителей в южном отделе ‘Союза’ — тульчинской думе. Здесь была тоже правая, представленная Бурцовым, Комаровым42, вскоре прекратившими свою тайную деятельность, и левая, имевшая своим руководителем талантливого агитатора П. И. Пестеля.
В 1821 году, в феврале, депутаты петербургской и тульчинской дум собрались в Москве на съезд, чтобы обсудить вопрос о будущем тайного общества. Решено было объявить о закрытии Союза благоденствия и, удалив таким образом всех ненадежных и умеренных членов общества, приступить к коренной реформе ‘Союза’. Этот съезд приступил к выработке устава, который должен был делиться на две части: в первой, части, по-прежнему, вступающим в ‘Союз’ предлагалось избрать род деятельности по прежним отделам. Члены высшего разряда знали и действовали по второй части устава, эту часть писал Н. И. Тургенев. ‘В этой второй части устава уже прямо было сказано, что цель общества состоит в том, чтобы ограничить самодержавие в России, а чтобы приобрести для этого средства — признавалось необходимым действовать на войска и приготовить их на всяких случай’ {Записки И. Д. Якушкина, с. 54.}. Депутат тульчинской думы Бурцов, представитель умеренных на юге России, должен был заявить о прекращении действий ‘Союза’ всем членам, а затем избранным (из этих избранных исключалась неприятная Бурцову партия Пестеля и его приверженцев) предложить принять участие в реформированном обществе с новым уставом. После съезда произошло следующее. Петербургская дума, под руководством Никиты Муравьева, приняла выработанный на съезде устав, а тульчинской думе он остался неизвестным, так как Бурцов исполнил только первую часть своего поручения, он объявил о закрытии ‘Союза’ и скрыл о его реформе. Члены тульчинской думы отнеслись отрицательно к постановлению съезда, полагая, что депутатам не принадлежало право распускать ‘Союз’. Конечно, они решили продолжать свою деятельность, но уже в том крайнем направлении, которое обнаружилось в последний год (1820) и находило защитника в П. И. Пестеле. Таким образом, петербургская дума, ставшая теперь Северным тайным обществом, и тульчинская, превратившаяся в Южное, стали независимы в своей деятельности одна от другой, не прекращая, конечно, сношений между собой. Северное общество стояло на стороне монархически-конституционного переворота, южное — имело в виду республику. С. Г. Волконский оставил в своих записках следующее свидетельство, кратко резюмирующее деятельность обоих обществ: ‘Дела Южного общества, замышляющего радикальный переворот…, быстрыми шагами подвигались вперед, вербовка членов шла успешно, при чем самоотвержение от аристократических начал придавало какую-то восторженность частным убеждениям, а поэтому — и самому общему ходу дела.
Действия же Северного общества, как по существу своему, так и по принятым им началам, были не так живительны, и более относились к приготовлению разных проектов конституции, между которыми труд Никиты Муравьева более всех других был Северной думой одобряем, как мысль, но в затеянном перевороте ставить все в мысленную рамку… преждевременно.
Для успешного переворота надо простор, увлечение, а по перевороте — надо сильную волю, чтоб избегнуть анархии, и к этой цели клонилось постановление Южного общества, чтоб при удаче, вслед за переворотом, учредить временное правительство на три года, а впоследствии отобрать от народа или чрез назначенных от него доверителей, чего и что хочет Россия’ {Записки Сергея Григорьевича Волконского (декабриста). СПб., 1901, с. 420.}.
Таким образом, теперь были ясно намечены средства, которыми думали достигнуть переворота: известная планомерная система действий на войско. Необходимость прибегнуть к содействию войск сознавалась — правда, не совсем определенно,— и раньше, и некоторые опыты воздействия предпринимались. Прежде всего, конечно, нужно было расположить к себе солдат хорошим обращением и заботливостью об их нуждах, а затем укрепить в них чувство собственного достоинства, несколько ослабив чувство полной покорности авторитету дисциплины и начальства. Теперь устав возродившихся к новой жизни обществ прямо говорил об известном воспитании, известной подготовке с расчетом на определенный эффект. Но именно эта сторона деятельности декабристов нам известна очень мало: официальные данные скудны до чрезвычайности, быть может, их было больше, но не сочли удобным их хранить. Записки декабристов совсем почти не касаются этого вопроса, а между тем для правильной оценки конечного результата усилий декабристов были бы необходимы точнейшие сведения о всех средствах, с помощью которых декабристы действовали в войсках. Конечные эффекты — неудавшееся военное восстание, день 14-го декабря на Сенатской площади и междоусобное сражение под Белою Церковью43. При этом необходимо принять во внимание, что чувство привязанности, которое так умели внушить к себе декабристы, могло заставить солдат пойти за людьми, ими уважаемыми и любимыми. Играло роль и то обстоятельство, что приказывали офицеры, а солдаты исполняли их приказание и шли в открытый бой со своими же товарищами. Но вряд ли все эти указанные причины могут объяснить размер бунта, так как не взводы выходили на площадь, а целые части войск! Очевидно, что декабристы вели систематическую пропаганду, и эта пропаганда находила удобную почву. ‘В войсках,— показывали на допросах Сергей и Матвей Муравьевы,— есть начала, коими смелый мятежник может всегда пользоваться для произведения неустройств’. ‘Главными они почитают,— продолжает автор ‘приложения’ к докладу следственной комиссии,— пороки настоящего образа продовольствия, ибо эти нижние чины не только лишаются принадлежащих им по праву остатков и всех выгод бережливости, но иногда не имеют и достаточного пропитания, видя же, что начальники похищают их собственность, приучаются и ненавидеть и презирать их. Другое, столь же важное зло есть большое число штрафованных солдат и разжалованных офицеров и иных чиновников, людей, если не всегда очернивших себя злодеяниями, то, по крайней мере, оказавших худые склонности и сверх того лишенных всякой надежды на улучшение судьбы своей в будущем, следственно, готовых на все’ {Русский архив, 1875, No 12, с. 437.}. Только эти соображения и привел автор ‘приложения’, задавшийся, между прочим, специальной целью ответить в этом конфиденциальном документе на вопрос: ‘какими средствами злоумышленники надеялись обольстить войско?’ Подробностей он не сообщает. Князь Васильчиков, бывший командиром гвардейского корпуса во время известной истории в Семеновском полку, был убежден, что ‘все полки были более или менее подготовлены к восстанию и подготовлены к нему неудовольствием, возбужденным излишнею взыскателъностию фронтовой службы {Там же, кн. 1, с. 349.}.Таким образом, для пропаганды в войсках находились благоприятные условия. В известной семеновской истории (отказ подчиниться властям) размер и сущность агитации не выяснены, но она была несомненно. В переписке князя Васильчикова с императором и начальником его штаба Волконским находится немало любопытных указаний и намеков. Во время семеновских волнений был захвачен ‘пасквиль’. В нем ‘проповедуют солдатам считать себя самих властителями, проповедуют, чтобы они удалили или отставили бы того, кто имел власть доныне, так же как всех офицеров или старших, и выбрали бы других между собою’ {Там же, с. 353.}. Прокламация заканчивалась словами: ‘Спешите следовать сему плану, и я к вам явлюсь по зачатии сих действий. Любитель отечества и сострадатель несчастных. Единоземец’. Автор прокламации остался неразысканным. Н. К. Шильдер делает предположение о том, что эту прокламацию сочинил один из будущих декабристов, что более предприимчивые из членов тайного общества намеревались воспользоваться смятением, возбужденным семеновской историей, чтобы вызвать всеобщее восстание среди войск {Шильдер Н. К. Император Александр I. Его жизнь и царствование. СПб., 1898, т. IV, с. 184, 470.}. Вот любопытный отрывок из письма Волконского44 к Васильчикову: ‘Я очень удивлен, что вы мне ни слова не говорите об арестовании полициею унтер-офицера гвардейского егерского полка Степана Гушеварова, который препровожден в Шлиссельбургскую крепость за веденные им разговоры с одним из своих товарищей и музыкантом Преображенского полка насчет истории Семеновского полка и о том, что ежели не вернут арестованные батальоны, то они докажут, что революция в Испании ничто в сравнении с тем, что они сделают’ {Русский архив, 1875, кн. 2, с. 57. С этими данными любопытно сопоставить сообщение некоторых декабристов о том, что по дороге в Сибирь они чувствовали себя всегда хорошо там, где часовыми были разжалованные солдаты Семеновского полка. История волнений в Семеновском полку разработана ныне В. И. Семевским в журнале ‘Былое’, 1907, No 1—3. См. также биографию декабриста И. И. Сухинова (Русский архив, 1870, т. 8, No 4—6, с. 908—926), в ней найдется несколько подробностей об агитации среди солдат.}. В позднейшее время прокламационная литература была в большом ходу. У нас немного сведений о ней и еще менее исследований о ней. Самый яркий документ этого рода представляет ‘Православный катехизис’, написанный С. И. Муравьевым-Апостолом и прочитанный перед войсками в день сражения под Белой Церковью. Вот некоторые отрывки из него:
‘Вопрос: Для чего бог создал человека?
Ответ: Для того, чтобы он в него веровал, был свободен и счастлив.
Вопрос: Что значит веровать в бога?
Ответ: Бог наш Иисус Христос, сошедши на землю для спасения нас, оставил нам святое свое евангелие. Веровать в бога — значит следовать во всем истинному смыслу начертанных в нем законов.
Вопрос: Что значит быть свободным и счастливым?
Ответ: Без свободы нет счастия. Св. апостол Павел говорит: ‘Ценою крови куплени есте, не будете раби человекам’ и т. д.
Дальше идут вопросы о том, должно ли повиноваться власти, она поступает вопреки воле божией, каким образом ополчаться всем чистым сердцем, какое правление сходно с законом божиим, противны ли богу присяга, и т. д. {Об этом катехизисе см. дальше особую статью45.}
Пропаганда в войсках, помимо пасквилей или листков, могла вестись систематическим путем в школах для солдат по ланкастерской системе, которые существовали в то время при многих частях войск. Раевский был преподавателем одной из таких школ, и ниже мы остановимся на этой сфере его деятельности.
Таким образом, быть может, приведенные выше слова С. Г. Волконского о ‘самоотвержении от аристократических начал, придававшем какую-то восторженность частным убеждениям’, содержат свидетельство о том ‘хождении в войска’, о котором осталось весьма мало сведений.
III
Ареной действий южного отдела Союза благоденствия, а с 1821 года Южного тайного общества, была вторая армия, состоявшая из двух корпусов, 6-го и 7-го, и расквартированная на юге России, в губерниях Киевской, Подольской, Херсонской, Екатеринославской, Таврической и Бессарабии. Душою дела и вождем движения на юге был П. И. Пестель, адъютант начальника штаба второй армии, П. Д. Киселева. Квартира штаба была в местечке Тульчине, ставшем центральным пунктом движения. Другой пункт, памятный в истории декабристов,— поместье Раевских (известного генерала 12-го года) в Киевской губернии, Каменка. Здесь ежегодно собирались члены тайного общества. В первый период движения (1818—1821), период пропаганды, важным центром был Кишинев. Здесь было управление наместника Бессарабии и штаб 16-й дивизии. Главным действующим лицом и руководителем был генерал Михаил Федорович Орлов, человек необыкновенной привлекательности и выдающихся способностей. Он был одним из влиятельнейших членов Союза благоденствия. Он деятельно пропагандировал идеи общества, занимаясь специально распространением просвещения в духе исповедуемых им истин, и был главным деятелем по устройству школ взаимного обучения {О М. Ф. Орлове см.: Русская старина, 1872, т. V, с. 775—781, 1877, т. XIX, 1878, т. XX. Для характеристики его взглядов см. письма к нему П. Д. Киселева (Русская старина, 1887, кн. VI, с. 231—233). О ланкастерской школе, основанной в Киеве,— записка И. Р. Мартоса в: ‘Киевской старине’, июль — август, приложения, с. 65—69. Характеристику его см.: Герцен А. И. Полное собрание сочинений и писем. Под ред. М. К. Лемке. Птг., 1915, т. I—II и след. О нем в статье М. О. Гершензона ‘М. Ф. Орлов’ в сборнике ‘История молодой России’ (М., 1908, с. 1—74).}. Из других членов тайного общества, живших в Кишиневе, мы знаем Владимира Федосеевича Раевского, адъютанта Орлова, капитана Охотникова46, подполковника Липранди {Липранди оставил подробнейшие записки о Пушкине и кишиневской жизни и, как член тайного общества, мог бы сообщить интересные сведения о его деятельности в 1818—1823 гг., но, к удивлению, мы находим в его записках утверждение, что никакого движения не было, а в 6-м корпусе совсем не было участников ‘Союза благоденствия’ (все перечисленные нами лица как раз служили в 6-м корпусе). Наше удивление исчезнет, если мы вспомним, что этот Липранди — тот самый Липранди, который впоследствии приобрел известность как тайный и ревностный агент по делу петрашевцев и по процессам скопцов и раскольников. С. Г. Волконский пишет о Липранди следующее: ‘В уважение его передовых мыслей и убеждений принят в члены открывшегося в 16-й дивизии отдела тайного общества, известного под названием ‘Зеленой книги’. При открытии, в двадцатых годах, восстания в Италии, он просил у начальства дозволения стать в ряды волонтеров народной итальянской армии, и по поводу неприятностей за это, принятое как дерзость, его ходатайство, он принужден был выйти в отставку и, выказывая себя верным своим убеждениям к прогрессу и званию члена тайного общества, был коренным другом сослуживца его по 32-му егерскому полку майора В. Ф. Раевского… И этот Липранди, при таких предшествующих данных, служа впоследствии в министерстве внутренних дел при Перовском и его преемниках по особым поручениям, был тайным и усердным сыщиком в царствование Николая, был орудием гонения раскольников, был орудием разыскания едва установившегося общества социалистов и, наконец, имел дерзость — уже при Александре II — подать проект об учреждении при университетах школы шпионов, вменяя в обязанность попечителям давать сведения министерству о тех студентах, которых употребляют они, чтобы иметь данные о мыслях и действиях их товарищей, а министерство этими данными руководствовалось бы, чтобы этих мерзавцев (но не так он их выставлял) назначать к употреблению, как сыщиков и шпионов в обществе, и, основываясь на полученных от попечителей сведениях, давать им по службе ход’ (Записки Сергея Григорьевича Волконского, с. 318). Быть может, загадка молчания или даже отрицания того, что было, объяснится, если примем во внимание последующую деятельность Липранди, а также неясные сообщения Н. С. Алексеева Пушкину от 30-го октября 1826 года: ‘Липранди тебе кланяется, живет по-прежнему здесь довольно открыто и, как другой Калиостро, бог знает, откуда берет деньги’ (Бумаги Пушкина. М., 1887, вып. 1, с. 82). [XIII, 300 — Ред.].}. Членами ‘Союза’ был командир 32-го егерского полка Непенин47, майор того же полка Юмин48, поручик Таушев49, гевальтигер дивизии и, конечно, многие другие, фамилии коих нам неизвестны.
До нас дошли скудные известия о кишиневской жизни 1818—1825 гг. и ими мы обязаны только тому, что в Кишиневе жил Пушкин. Из отрывочных данных можно заключить, что кишиневские члены общества самым точным образом исполняли обязанности, налагаемые на них ‘Союзом’. К ним можно было применить слова Якушкина, сказанные им о главных членах Союза благоденствия в 1818—1819 гг.: ‘В это время они [члены] вполне ценили предоставленный им способ действия посредством слова истины, они верили в его силу и орудовали им успешно’ {Записки И. Д. Якушкина, с. 25.}. Они настойчиво распространяли идеи, легшие в основу общества, в своих беседах постоянно направляли мысль на критику существующего порядка вещей и строя всей государственной жизни, говорили о необходимости реформ частичных и общих. Одно обстоятельство особенно подогревало пыл кишиневских членов и придавало их речам резкое, боевое настроение. В порабощенной Греции шла в это время борьба за освобождение и подготовлялось восстание гетеристов, вспыхнувшее в 1820 году. В Кишиневе было очень много греческих патриотов: здесь именно и действовал их революционный комитет. Понятно, какой отзвук нашли в сердцах русских мечтателей призывные клики восстания, имевшие целью свержение турецкого ига. Раевский писал:
Простите, там для вас, друзья,
Горит денница на востоке,
И отразилася заря
В шумящем кровию потоке.
Под сень священную знамен
На поле славы боевое
Зовет нас долг, добро святое,
Спешите, там волкальный звон
Поколебал подземны своды,
Пробудит он народный сон
И гидру дремлющей свободы {*}.
{* Русская старина, 1890, No 5, с. 368.}
В Кишиневе была масонская ложа, надо думать, что члены ‘Союза’ придавали ее собраниям резкий политический характер. Когда Пушкин, в 1826 году, в своем письме к Жуковскому, припоминал все свои связи, могущие компрометировать его с точки зрения политической благонадежности, он писал: ‘Я был массон в Киш<иневской> ложе’ т. е. в той, за которую уничтожены в России все ложи’50. Основателем ложи был бригадный командир, генерал П. С. Пущин.
К нему обращено послание Пушкина, начало которого стало нам известно только в 1912 году {Сочинения Пушкина. Изд. имп. Академии Наук. СПб., 1912, т. III, с. 38.}:
В дыму, в крови, сквозь тучи стрел
Теперь твоя дорога,
Но ты предвидишь свой удел,
Грядущий наш Квирога!
И скоро, скоро смолкнет брань
Средь рабского народа,
Ты молоток возьмешь во длань
И воззовешь: свобода!
Хвалю тебя, о верный брат!
О каменщик почтенный!
О Кишинев, о темный град!
Ликуй, им просвещенный! (II, 204)61
Пропаганда оппозиционных идей шла всюду, где собирались члены общества, и когда они бывали друг у друга, и на обедах у генерала Орлова. Не ограничиваясь распространением идей в обществе, кишиневские члены старались проложить им путь в среду солдат. Действуя в духе свободомыслия, они старались вывести жестокое обращение с солдатами, но от этих забот, обязательных для всякого, они переходили к заботам о духовной личности солдата. Старались стать в более близкие и искренние отношения к своим подчиненным, и, пытаясь расшатать чувство слепого подчинения, они признавали в солдате независимую личность,— и это был факт глубоко революционный. Орлов ставил своей задачей ввести в своей дивизии человеческое отношение к ‘людям’, преследовал начальников, жестоко обращавшихся, с известной точки зрения он являлся нарушителем военной дисциплины, принимая и поощряя жалобы нижних чинов на жестокость обращения, и этим самым вызывая пробуждение сознания человеческого достоинства. Внимание Орлова было обращено на распространение грамотности и просвещения среди солдат. Им была открыта при дивизии школа взаимного обучения по ланкастерской методе для солдат, и он ревностно заботился о ее процветании. В письмах П. Д. Киселева, начальника штаба второй армии, от 1818—1822 годов, сохранились различные сведения о брожении в войсках. 22-го января 1822 года он писал А. А. Закревскому в Петербург: ‘Удалите от военной службы всех тех, которые не действуют по смыслу правительства, все они в английском клубе безопасны, в полках чрезмерно вредны, дух времени распространяется повсюду, и некое волнение в умах заметно, радикальные способы к исторжению причин вольнодумства зависят не от нас, но дело наше — не дозволять распространяться оному и укрощать, сколько можно, зло. Неуместная и беспрерывная строгость возродит его, а потому остается зараженных удалять и поступать с ними, как с чумными, лечить сколько возможно, но сообщение — воспрещать’.
Распространение брожения побудило Киселева, в 1821 году, учредить при армии тайную полицию. 15-го марта 1822 г. он писал об этой полиции Закревскому следующее: ‘Секретная полиция, мною образованная в июле 1821 года, много оказала услуг полезных, ибо много обнаружила обстоятельств, чрез которые лица и дела представились в настоящем виде, дух времени заставляет усилить часть сию’. Вот еще один отзыв из письма Киселева от 22-го января 1822 г.: ‘Касательно армии я должен тебе сказать, что в общем смысле она, конечно, нравственнее других, но в частном разборе, несомненно, найдутся лица неблагомыслящие, которые стремятся, но без успеха, к развращению других, мнения их и действия мне известны, а потому, следя за ними, я не страшусь какой-либо внезапности и довершу из давно начатое’ {Заблоцкий-Десятовский А. П. Гр. П. Д. Киселев и его время. СПб., 1882, т. I, с. 166—157.}.
Секретные агенты доносили следующие характерные подробности о брожении в Кишиневе. ‘В ланкастерской школе, говорят, что, кроме грамоты, учат и толкуют о каком-то просвещении. Нижние чины говорят, дивизионный командир [М. Ф. Орлов] наш отец, он нас просвещает. 16-ю дивизию называют орловщиной… [Пушкин] ругает публично и даже в кофейных домах не только военное начальство, но даже и правительство… Липранди говорит часовым, у него стоящим: ‘Не утаивайте от меня, кто вас обидел, я тотчас доведу до дивизионного командира. Я ваш защитник. Молите бога за него и за меня. Мы вас в обиду не дадим, и, как часовые, так вестовые, наставление сие передайте один другому’. Охотского полка 3-я гренадерская рота при выходе со двора корпусного командира, рассуждала, и, между прочим, вот разговор одного унтер-офицера с рядовым за квартою водки. Рядовой: — Ну как принял нас корпусной. Это значит, что он не хочет подражать дивизионному, который желает образовать дивизию по своему вкусу, а корпусному то неприятно, но, даст бог, найдем правду. Унтер-офицер: — Меньше говорить, да больше думать, вот наше дело. Что-то наш полковой мошенничает, только вряд ли удастся корпусному утушить’ {Русская старина, 1883, No 12, с. 657—658.}.
Владимир Федосеевич Раевский был деятельным помощником Орлова и вполне оправдывал свое звание члена тайного общества. Он определенно и ясно заявлял свои взгляды, верный своему резкому характеру, между прочим, своими разговорами он влиял на Пушкина, жившего в это время в Кишиневе, и поддерживал в нем оппозиционное настроение, но об отношениях Раевского и Пушкина мы будем говорить особо. Конечно, в донесениях агентов имя Раевского попадалось нередко, и Киселев в течение долгого времени до ареста имел под надзором Раевского, который ему был известен ‘вольнодумством, совершенно необузданным’ {Заблоцкий-Десятовский А. П. Г р. П. Д. Киселев и его время, с. 158.}. Но, помимо постоянной устной пропаганды в среде, окружавшей Раевского, Раевский находился в тех особых отношениях к солдатам, при которых, пользуясь их любовью и уважением за гуманное обращение, он мог рассчитывать, что его слова найдут путь в головы солдат. Когда Орлов открыл при своем дивизионном штабе ланкастерскую школу, он выбрал преподавателем В. Ф. Раевского. Здесь Раевский (употребим специальный термин) ‘занимался’ с солдатами. В 1821 г. Союз благоденствия был закрыт, и тайное общество, действовавшее в двух его организациях — северной и южной,— вступило на путь активной пропаганды с ясным сознанием тех целей, которых надо достигнуть. В это время уже ясно поняли, какой помощи в их деле нужно ждать от солдат, и что нужно делать, чтобы этой помощи добиться. Если прежде с солдатами толковали о просвещении, то теперь старались просветить их в духе исповедуемых обществом истин. Известно, что на съезде членов Союза благоденствия в феврале 1821 года в Москве М. Ф. Орлов, по личным соображениям, формально порвал связи с обществом и с этих пор уже не принимал участия в тайных обществах. Не следует думать, что он изменил всем своим убеждениям,— в своей основе его взгляды были убеждением человека гуманного и отрицательно относящегося к существующему порядку. Отдалившись от членов общества, он, понятно, знал об их работе, не препятствовал ей и оставил Раевского по-прежнему преподавателем школы. Раевский после закрытия ‘Союза’ остался в числе членов общества и остался верен, по выражению князя С. Г. Волконского, ‘принятой им клятве’ {Записки Сергея Григорьевича Волконского, с. 409.}. Он, очевидно, сочувствовал перевороту в направлении общества и понимал, какая работа предстояла теперь ему. Недаром он вспоминал впоследствии, что таинственность его дела объяснилась на Сенатской площади 14-го декабря 1825 г. Оставаясь учителем в дивизионной школе, Раевский рассчитывал на поддержку Орлова, но, по словам Якушкина, ‘в надежде на покровительство Орлова, слишком решительно действовал и впоследствии попал под суд’ {Записки И. Д. Якушкина, с. 62.}. Когда Раевский был арестован, он ни словом не обмолвился об Орлове. Из тюрьмы он просил передать Орлову, что ‘он судьбу свою сурову с терпеньем мраморным сносил,— нигде себе не изменил’.
Владимир Федосеевич Раевский был арестован 6-го февраля 1822 г. О возможности ареста он был предупрежден и успел почиститься. Кроме того, друзья его и сочлены постарались о скрытии вещественных доказательств. ‘В квартире моей,— сообщил Раевский в записках,— был шкаф с книгами более 200 экземпляров французских и русских. На верхней полке стояла ‘Зеленая книга’ — Статут общества общ<ественного> Союз[а] благоденствия и в ней четыре расписки принятых Охотниковым членов и маленькая брошюра ‘Воззвание к сынам Севера’. Радич [адъютант Сабанеева] спросил у Липранди: ‘Брать ли книги?’ Липранди отвечал, ‘что не книги, а бумаги нужны’. Как скоро они ушли, я обе эти книги сжег и тогда был совершенно покоен’52.
Началось продолжительное следствие. Главное внимание следственных властей привлекли действия Раевского в ланкастерской школе. ‘Необузданное вольнодумство’ было известно и засвидетельствовано резкими заявлениями самого Раевского, искали преступных действий. Доказать, что Раевский принадлежит к тайному обществу, не удалось, хотя нити заговора были в руках судей.
На следствии назывался Союз благоденствия, упоминалась ‘Зеленая книга’ — устав ‘Союза’, были показания о вербовке в члены этого ‘союза’. Но следователи не сделали из всего этого никаких выводов и не придали значения существованию того тайного общества, которое создало ’14 декабря’. Весьма любопытное известие сообщает Раевский в своих записках (рукопись). ‘Когда еще производилось надо мною следствие, ко мне приезжал начальник штаба 2-й армии генерал Киселев. Он объявил мне, что государь император приказал возвратить мне шпагу, если я открою, какое тайное общество существует в России под названием ‘Союза благоденствия’. Натурально я отвечал ему, что ‘ничего не знаю. Но если бы и знал, то самое предложение вашего превосходительства так оскорбительно, что я не решился бы открыть. Вы предлагаете мне шпагу за предательство?’ Киселев несколько смешался.— ‘Так вы ничего не знаете?’ — ‘Ничего’…53
При обыске, в бумагах Раевского нашли список всех тульчинских членов. Якушкин рассказывает удивительную историю об этом списке. Генерал Сабанеев отправил при донесении этот список, и члены ожидали очень дурных последствий по этому делу. Киселев, который, без сомнения, знал о существовании тайного общества, призвал к себе Бурцева (Бурцев тоже был членом Союза благоденствия вплоть до его закрытия в 1821 году, потом он, подобно Орлову, не принимал никакого участия в делах Южного общества), ‘который был у него старшим адъютантом, подал ему бумагу и приказал тотчас же по ней исполнить. Пришедши домой, Бурцев был очень удивлен, нашедши между листами данной ему бумаги список тульчинских членов, писанный Раевским и присланный Сабанеевым отдельно, Бурцев сжег список, и тем кончилось дело’ {Записки И. Д. Якушкина, с. 43.}.
Таким образом, следствию оставалось заниматься только делом о пропаганде Раевского среди солдат в ланкастерской школе. Тайные агенты в свое время доносили о том, что Раевский ‘в ланкастерской школе задобривает солдат… и что прописи включают в себе имена известных республиканцев: Брута, Кассия и т. п.’ {Русский архив, 1866, стлб. 1437.} Трудно было уловить следы преступной пропаганды, потому что она совершалась устно. Следственная комиссия хотела найти документальное подтверждение изветам шпионов в тех прописях, которые употреблялись в школе Раевского. Раевский воспользовался весьма остроумным средством для распространения своих идей. Прописи заключали в себе, кроме имен революционеров, известные сентенции, те истины, которые декабристы желали распространить в войсках. Фразы прописей воспринимались памятью без участия сознания, прочно оседали в памяти, и нужно было ждать известного момента, который ярко осветил бы содержание этой фразы, чтобы вслед последовала активная реакция на это содержание. Комиссия, производившая дознание, кинулась искать таинственных прописей, но нашла только дозволенные и обращавшиеся во всех ланкастерских школах печатные таблицы Греча. Тогда привлекли к делу гевальтигера 16-й пехотной дивизии, поручика Таушева. Ему поставили в вину то, что он, ‘получа от начальства предписание о принятии в ведение свое, после ареста Раевского, всех находившихся в школе таблиц, книг и разных вещей, взял только одни печатные таблицы Греча, а книги и письменные прописи, под предлогом ненужных, отдал служителю капитана Охотникова, который жил на одной квартире с майором Раевским и находился с ним в тесной связи {Русская старина, 1873, No 3, с. 378.}. Нам известно, что Охотников был также членом Союза благоденствия, и только смерть спасла его от преследований. Как бы там ни было, но прописей, компрометирующих Раевского, не нашли. Остались только подозрения и доносы. Среди доносчиков были не только безыменные тайные агенты,— были и всем известные доносители. Об одном из них и мы знаем. Это был иркутский архиерей Ириней, его знали еще по ‘иркутскому бунту’. Будучи уже иркутским архиепископом, он отказался признать за подлинные синодские указы о своей отставке и обвинил губернские власти в злоумышлении на его жизнь и государственной измене и т. д. {О нем статья г. Пфаффиуса в ‘Вестнике всемирной истории’ за 1900 год54.}. Он был сослан в Вологду, в Прилуцкий монастырь, здесь ему учинили допросы, и на этих допросах он сообщил следующее о своем разговоре с городским головой. Между прочим, городской голова сказал Иринею, что ‘есть в Иркутске [собственные показания Иринея] Р_а_е_в_с_к_и_й {Разрядка П. Е. Щеголева.— Ред.} и что, когда я был еще на пути из Пензы в Иркутск, распространилась молва, что я виною ссылки его, Раевского, в Сибирь, что он проводит часто время у Муравьева…55 При сем я вспомнил, что еще когда был ректором в Бессарабии, то мною первоначально было открыто зловредное для государства учение, которое преподавал бывший тогда майором сей Раевский юнкерам в военном бессарабском лицее. Тогда дивизионным генералом был Мих<аил> Фед<орович> О_р_л_о_в, а корпусным — С_а_б_а_н_е_е_в. Раевский найден виновным и сослан в Сибирь’ {Русская старина, 1882, т. XXXVI, с. 102.}.
Для возбуждения дела против Раевского было достаточно причин на месте, но тут играли роль и другие обстоятельства. По характерному выражению Липранди, из главной квартиры настоятельно требовали открытия заговора. Почти с самого вступления в должность начальника штаба (в 1819 году) Киселев получал обильные предостережения от Закревского относительно Пестеля: ‘Возьми свои меры,— писал Закревский 2 июня 1819 года: — государь о нем мнения не переменял и не переменит. Он его хорошо, кажется, знает’ {Заблоцкий-Десятовский А. П. Гр. П. Д. Киселев и его время, с. 89.}. В 1821 году была подана имп. Александру I графом Бенкендорфом известная записка о тайных обществах. С самого начала своего служения во 2-й армии Киселев был озабочен созданием правильно организованной секретной полиции. Ему ревностно помогал в этом деле корпусный командир Сабанеев. Полиция должна была выслеживать нити заговора. О необходимости открытия общества писали, по всей вероятности, из Петербурга. Поиски разрешились арестом Раевского, который не пользовался симпатиями ни корпусного командира Сабанеева, ни начальника его штаба Вахтена. Вахтен уже давно имел свои причины негодовать на Раевского. При инспектировании полка, когда Раевский был еще ротным командиром, Вахтен сообщал, — ‘что он много говорит за столом при старших и тогда, когда его не спрашивают, что он, на свой счет, сшил для роты двухшовные сапоги, что он часто стреляет из пистолета в цель’ {Русский архив, 1866, стлб. 1437.}. Начиная данное расследование о преступной деятельности Раевского, рассчитывали открыть самый заговор. Пушкин, подслушавший разговор Сабанеева с Инзовым о Раевском накануне его ареста, ясно уразумел из последних слов Сабанеева, настаивавшего на арестовании Раевского, что ‘ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован {Вестник Европы, 1874, No 6, с. 85856.}. Любопытно, что декабристы, знавшие Раевского и по его деятельности в тульчинском отделе, и по Сибири, очень глухо говорят о сущности его дела. Почему же глухо? Не по соображениям ли, внушенным осторожностью? Басаргин, сидевший в Петропавловской крепости рядом с Раевским и переговаривавшийся с ним, ограничивается только сообщением: ‘он мне рассказал подробности своего дела’ {Девятнадцатый век, изд. П. И. Бартенева. М., 1872, кн. I, с. 74.}. Деталей своего дела не сообщает в письмах и сам Раевский.
Уже после появления в печати нашей работы в ‘Вестнике Европы’57, мы ознакомились с огромнейшим производством по делу В. Ф. Раевского. Не имея возможности входить здесь в подробности, мы даем в приложениях заключительный всеподданнейший доклад, в котором изложена сущность дела и производство по оному. К нему мы и отсылаем читателя.
IV
История бурных лет кишиневской жизни Владимира Федосеевича была бы неполна, если бы мы прошли молчанием важный в истории нашей литературы эпизод сношений Раевского и Пушкина, жившего в это время в ссылке в Кишиневе. Подробности этих отношений обрисовывают личность Раевского с других, еще неизвестных нам сторон и помогут нам составить о нем более ясное представление.
Кажется, ни в одной истории провинциального русского города не разрабатывались с такими подробностями и таким вниманием события короткого, двух- или трехлетнего периода городской жизни, как в летописях города Кишинева 1820—1823 годов.
Особенный интерес именно этих лет кишиневской летописи объясняется тем, что на это время падает пребывание в этом городе Пушкина. Эпизод его отношений к Владимиру Федосеевичу Раевскому — одна из наиболее интересных и значительных страниц истории кишиневской жизни поэта. Среди массы кишиневских приятелей, собутыльников, приятных и веселых собеседников, знакомых просто — Раевский был одним из немногих людей, которых поэт дарил своей дружбой, и единственным человеком, который был достоин этой дружбы. К ‘друзьям’ великих людей нужно относиться особенно осторожно: стоит только подумать о том, как много, например, было друзей у Пушкина, да таких, о дружбе которых с поэтом мы знаем не из их собственных рассказов только, а из свидетельства самого Пушкина. Истинных друзей, людей, которые вносили бы свое творчество, свою индивидуальность в отношения дружбы, у Пушкина было немного, а обилие друзей находит свое объяснение в богатстве и щедрости души поэта. Он не брал дружбы, а дарил ее. Различные воспоминания о кишиневских годах жизни Пушкина называют имена пяти лиц, с которыми он был дружески близок и общение с которыми доставляло ему искреннее удовольствие, это — Алексеев, Горчаков, Вельтман, Липранди и Раевский. Алексеев и Горчаков платили поэту за его отношение чувствами искренней преданности, но вряд ли дружеские чувства, связавшие их с Пушкиным, были глубоки. Одна характерная фраза из письма Алексеева (от 1826 года) к Пушкину освещает характер их отношений, вспоминая о названиях: ‘лукавый соперник и черный друг’, данных ему Пушкиным, Алексеев пишет: ‘Я имел многих приятелей, но в обществе с тобою я себя лучше чувствовал, и мы, кажется, оба понимали друг друга, несмотря на названия: лукавого соперника и черного друга, я могу сказать, что мы были друзья-соперники,— и жили приятно’ {Бумаги А. С. Пушкина. М., 1881, вып. 1, с. 8158.}.С Горчаковым и Вельтманом Пушкин мог беседовать о литературе, сохранился ответ Пушкина Горчакову на его критические замечания о ‘Кавказском пленнике’,— ответ, по которому чувствуется, что Пушкин не очень ценил эстетические суждения своего приятеля. Липранди, в ту эпоху занимавшийся собиранием исторических данных о Бессарабии и выделявшийся своим радикализмом, тоже был дружен с Пушкиным. ‘Он мне добрый приятель,— писал о нем Пушкин Вяземскому,— и (верная порука за честь и ум) нелюбим нашим правительством и в свою очередь не любит его’ {Бумаги А. С. Пушкина., т. VII, с. 2759.}. В бумагах Пушкина сохранился еще отзыв о Липранди как о человеке, ‘соединяющим ученость истинную с отличными достоинствами военного человека’ {Там же, т. I, с. 27960.}. Но и Липранди, и Вельтман, и Горчаков, и Алексеев были мало оригинальные фигуры, средние личности и, можно с уверенностью утверждать, ничего не дали поэту, кроме, быть может, воспоминаний о приятности совместной с ними жизни. Если был в Кишиневе человек, общение с которым могло быть плодотворно и значительно для Пушкина, то таким человеком был Раевский. Пушкин не знал о том, что Раевский был членом тайного общества, и его нелегальная деятельность оставалась неизвестной Пушкину. Он и впоследствии, очень интересуясь судьбой Раевского, никак не мог уяснить себе сущности его процесса, тайного и преступного элемента его деятельности. Но, без сомнения, от Пушкина не могло укрыться то идеалистическое возбуждение, которое привело Раевского к вступлению к тайное общество, и не оставляло его во все время деятельности по делам общества, понятно, Раевский, как и все молодые заговорщики, не сознавал своих политических убеждений, своего образа мыслей. В эпоху 1820—1823 годов и в Кишиневе, и в Каменке, куда съезжались на свои собрания будущие декабристы, Пушкин жил в атмосфере политических разговоров: стоит только вспомнить, что в этот период в Кишиневе находились и Мих. Фед. Орлов, и Раевский, и Охотников, и Липранди, принадлежавшие к Союзу благоденствия. Пушкину суждено было только подозревать своих знакомых и друзей в принадлежности к тайному обществу, только догадываться, что где-то вне сферы его зрения эти люди занимаются чем-то тайным, недозволенным и страшным, таким, что может кончиться очень плохо. Быть может, помимо политических убеждений, Пушкина тянул к этим людям еще скрытый, но чувствуемый художником трагизм их жизни. Возможность трагического конца жизни освещала этих людей особым светом. В одной из черновых тетрадей Пушкина, хранящихся в Румянцевском музее (No 2368, лист 38-й), мы встречаем следующий рисунок: вал и ворота крепости, на валу виселица и на ней пять повешенных, а сбоку страницы приписка: ‘я бы мог, как тут на…’ Внизу опять тот же рисунок и начало фразы: ‘И я бы мог’. В этой заметке, относящейся к 1826 г. и к казни пяти декабристов, набросанной невольно, не предназначенной для других, не нужно искать указаний на фактическую историю жизни Пушкина, рисунок и заметка свидетельствуют только о том волнении, которое возбуждал в нем трагизм деятельности декабристов. Дальше мы увидим, что Раевский был одним из немногих людей в Кишиневе, к которым поэт относился с полным уважением.
У Раевского была одна общая черта со многими декабристами, в особенности с декабристами-писателями,— своеобразный патриотизм. Возвысившись до идеального представления о высокой цели жизни и ‘благе родины’, посвятив свою деятельность самоотверженной любви к своим соотечественникам,— и Раевский, и многие другие не могли освободиться от чувства национальной исключительности и нетерпимости. Раевский питал, например, ненависть к немцам, одним из мотивов возникновения в нем оппозиционного настроения было ‘восстановление’ всегда враждебной нам Польши. Наряду с этой нетерпимостью необходимо отметить стремление к национальной самобытности,— борьбой за самобытное, национальное содержание определяется значение литературной деятельности декабристов. Раевский в своих разговорах с Пушкиным не раз утверждал, что в русской поэзии не должно приводить ни имен из мифологии, ни исторических лиц Греции и Рима,— что у нас то — и другое есть свое. К достоинствам Раевского нужно отнести его образованность, его солидные и большие знания, в особенности в области исторических наук. Наконец, Раевский был поэтом и, следовательно, мог быть судьей поэтических произведений. Вот те данные, которые, во всей их совокупности, не были ни у одного из кишиневских приятелей Пушкина и которые вызвали дружбу Пушкина к Раевскому и выдвигают последнего на первое место в кишиневской толпе друзей поэта. В общении с Раевским на Пушкина мог еще действовать темперамент поэта и заговорщика. Человек громадной энергии, редкой силы воли, пылкий и горячий, он всегда находился, по выражению Липранди, ‘в весело-мрачном’ расположении духа.
Соберем теперь разбросанные данные, освещающие картину отношений Пушкина и Раевского {Приводя цитаты из воспоминаний Липранди (Русский архив, 1866), не указываем страниц.— П. Щ.}. В своем письме к Жуковскому от 13 января 1826 года Пушкин, перебирая все свои связи, могущие компрометировать его в глазах правительства, на первом месте вспоминает о Раевском. ‘В Кишиневе я был дружен с майором Раевским’,— пишет Пушкин. Вот его собственное показание о характере отношений к Раевскому. Пушкин бывал у Раевского и часто встречался с ним у Липранди. Эти встречи очень часто сопровождались спорами ‘всегда о чем-нибудь дельном’, из чтения ‘Воспоминаний’ Липранди выносишь такое впечатление, будто споры — специфическая особенность отношений Раевского и Пушкина. Первый был очень резок в своих возражениях, но Пушкин, не переносивший резкостей со стороны собеседников, выслушивал их от Раевского и не обижался. Липранди подметил, что Пушкин иногда завязывал споры с видимым желанием удовлетворить своей любознательности, поэтому-то он не оскорблялся резкими выражениями своего оппонента, а, напротив, как казалось Липранди, ‘искал выслушивать бойкую речь Раевского’. Пушкин, очевидно, находил пользу в этих спорах, так как не раз, через день, два после таких бесед, обращался к Липранди, обладавшему большой библиотекой, за книгами, которые имели отношение к предмету спора. Между прочим, Пушкин условился с Липранди на тот счет, что если у него, Липранди, не найдется нужных Пушкину книг, то Липранди будет доставать их у других лично для себя, скрывая, что они предназначаются поэту. Эти споры, по свидетельству Липранди, очень содействовали расширению умственного кругозора Пушкина и обогатили его знания, особенно в области исторических наук, очевидец приводит следующий любопытный факт: ‘Один раз как-то Пушкин ошибся и указал местность в одном из европейских государств не так. Раевский кликнул своего человека и приказал ему показать на висевшей на стене карте пункт, о котором шла речь, человек тотчас исполнил. Пушкин смеялся более других, но на другой день взял ‘Мальтебрюна’61. Сохранилась записочка Пушкина к Раевскому, как раз свидетельствующая об их книжных отношениях: ‘Пришли мне, Раевский, Histoire de Crime62, книга не моя, и у меня ее требуют. Vale et mihi faveas’ {прощай и люби меня (лат.). — Ред.}. Едва ли эта ‘История Крыма’ не занадобилась во время работ над ‘Бахчисарайским фонтаном’63.
В памяти Липранди осталось несколько споров Раевского с Пушкиным. Один раз Пушкин оспаривал приведенное выше мнение Раевского о том, что в русской поэзии не должно приводить не русские имена, не один раз в своих беседах они обращались к вопросу о месте ссылки Овидия (кстати, у Раевского было свое прозвище для Пушкина — ‘Овидиев племянник’). В спорах часто затрагивались, конечно, темы политические и исторические, но, кроме этих тем, Пушкин беседовал с Раевским о литературе. Липранди пишет об этих спорах: ‘Так как предмет этот меня вовсе не занимал, то я не обращал никакого внимания на эти диспуты, неоднократно возобновлявшиеся’64. Только один спор, по теме своей тоже отчасти литературный, сохранился в памяти Липранди. ‘Помню очень хорошо,— пишет он,— между Пушкиным и В. Ф. Раевским горячий спор (как между ними другого и быть не могло) по поводу ‘режь меня, жги меня’, но не могу положительно сказать, кто из них утверждал, что ‘жги’ принадлежит русской песне, и что вместо ‘режь’ слово ‘говори’ имеет в ‘пытке’ то же значение, и что спор этот порешил отставной фейервекер Ларин, который обыкновенно жил у меня. Не понимая, о чем дело, и уже довольно попробовавший за ужином полынкового, потянул он эту песню — ‘Ой жги, говори, рукавички барановые’. Эти последние слова превратили спор в хохот и обыкновенные с Лариным проказы’65.
Пушкин и Раевский сыпали остроумием в своих беседах. В одну из них Раевскому пришла мысль приспособить известную песню о Мальбруге, отправившемуся в поход, к смерти известного фронтовика, подполковника Адамова. По почину Раевского и при усердном содействии Пушкина из переделки получилась сатира, затронувшая многих лиц по начальству.
Когда 6-го февраля 1822 года был арестован Раевский, — и совершенно внезапно порвались тогда и его личные сношения с Пушкиным,— Пушкину, жившему у Инзова, пришлось узнать о готовящемся аресте Раевского, и он за день до ареста, 5 февраля, предупредил своего друга. Вот как рассказывает сам Раевский об этом:
‘1822 года, февраля 5-го в 9 часов пополудни, кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришел. Я курил трубку, лежа на диване.
— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом Алекс<андр> Сергее<вич> Пушкин.
— Здравствуй, что нового?
— Новости есть, но дурные, вот почему я прибежал к тебе.
— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток С<абанеева>… но что такое?
— Вот что,— продолжал Пушкин.— С<абанеев> уехал от генерала [Инзова]. Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твое имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил — приложил ухо. С<абанеев> утверждал, что тебя непременно надо арестовать, наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго еще продолжался разговор, я многого не дослышал, но из последних слов С<абанее>ва ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.
— Спасибо,— сказал я Пушкину,— я этого почти ожидал, но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям, отзывается какой-[то] турецкой расправой. Впрочем, что будет, то будет. Пойдем к Липранди,— только ни слова о моем деле’ {Вестник Европы, 1874, No 6, с. 858, Русская старина, 1887, No 10,. с. 13267.}.
Раевский был отвезен в Тираспольскую крепость. Несмотря на строгие предписания, все-таки была возможность видеться и говорить с ним. Липранди, в середине 1822 года, нашел случай поговорить с Раевским во время его прогулки по глазису крепости. Раевский передал ему свое большое стихотворение ‘Певец в темнице’ и поручил сказать Пушкину, что он пишет ему длинное послание66. ‘Певец в темнице’ произвел большое впечатление на Пушкина и, быть может, оказал непосредственное влияние на его произведения, мы не знаем, к сожалению, этого стихотворения в полном виде. Послание к Пушкину вовсе не дошло до нас, зато в сохранившемся ‘Послании к друзьям в Кишиневе’, написанном в Тираспольской крепости 28 марта 1822 года, мы находим строки, относящиеся к Пушкину. В них дан как бы итог всех разговоров между друзьями, в них ‘певец в темнице’ шлет свое завещание поэту, оставшемуся на свободе. Раевскому приходят на мысль те страдания, которые готовит ему тюремное заключение, быть может, долголетнее, и он чувствует, что его сил не хватит на изображение этих страданий. Он вспоминает о Пушкине, и это обращение содержит в себе высокую оценку поэтического дарования поэта и выражает взгляд Раевского на задачи поэзии:
Но пусть, не я, другой певец,
Страстей высоких юный жрец,
Сии подземные картины,
Страданья, пытки Уголины68,
Стихами Данта воспоет!
Сковала мысль мою, как лед,
Уже темничная зараза,
Жилец темницы отдает
Тебе сей лавр, певец Кавказа.
Оставь другим певцам любовь:
Любовь ли петь, где льется кровь,
Где кат {*} с насмешкой и улыбкой
Терзает нас кровавой пыткой! {**}
{* В тексте. — Ред.
** Русская старина, 1890, No 5, с. 368.}
Пушкин очень интересовался судьбой ‘спартанца’, как они прозвали Раевского. Он очень много, с видимым участием, расспрашивал о Раевском Липранди после его свидания с заключенным, но он, очевидно, никак не мог добиться точных и определенных разъяснений, за что же собственно был взят ‘спартанец’ в крепость. Дело Раевского представлялось ему таинственным, важным и страшным. Во время известного свидания Ив. Ив. Пущина с Пушкиным в селе Михайловском, 11-го янв. 1825 года, в разговоре они незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. ‘Когда я ему сказал,— вспоминает Пущин,— что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: ‘Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать’. {Mайков Л. Н. Пушкин. СПб., 1899, с. 8169.}
Быть может, сложившееся у Пушкина представление о важности дела Раевского и было причиной того, что он в одном случае, о котором мы расскажем ниже, выказал неожиданное и несвойственное ему житейское благоразумие. В 1824 году Пушкину случилось заночевать в Тирасполе, и здесь ему представилась возможность иметь свидание с Раевским. Сабанеев, которому были известны дружеские отношения Раевского и Пушкина, дал на это согласие, но Пушкин решительно отвергнул предложение повидаться с Раевским, отговариваясь тем, что ему надо быть в определенный час в Одессе. В Одессе Липранди задал Пушкину вопрос, почему он не повидался с Раевским, когда ему было предложено это самим корпусным командиром. ‘Пушкин,— пишет Липранди,— как мне показалось, будто бы несколько был озадачен моим вопросом и стал оправдываться тем, что он спешил, и кончил полным признанием, что в его положении ему нельзя было воспользоваться этим предложением, хотя он был убежден, что оно было сделано Сабанеевым с искренним желанием доставить ему и Раевскому удовольствие, но что немец Вахтен не упустил бы сообщить этого свидания в Тульчин, а там много усерднейших, которые поспешат сделать то же в Петербург’ — и пр.70. Такое поведение было благоразумным с практической точки зрения и имело свои основания {Впоследствии, в 1826 году, было произведено строгое расследование о лицах, посещавших Раевского в крепости.}, но из стихотворений Раевского мы видим, как тяготило его во время пребывания в тюрьме безучастное отношение друзей:
Когда гром грянул над тобою,
Где были братья и друзья?
Раздался ль внятно за тебя
Их голос смелый под грозою?
Нет, их раскрашенные лица
И в счастье гордое чело —
При слове: казни и темницы —
Могильной тенью повело…
Все же надобно думать, что Раевский не причислял Пушкина к тем друзьям, о которых он говорит в этих стихах…
——
Атмосфера, окружавшая Пушкина в кишиневский период его жизни, атмосфера политических разговоров, бесед о ‘тех’ и ‘той’ {В известном письме к В. Л. Давыдову Пушкин вспоминает о разговорах, происходивших в Каменке71.}, мечтаний о заре свободы золотой поддерживала оппозиционное настроение поэта и питала его гражданские стремления.