Нижемыпомещаемнапечатаннуювберлинскойгазете ‘Руль‘ статьюС. Горнаго, посвященнуюкартинехудожникаМ. В. Добужинскаго ‘ВитовтВеликий‘, исполненнойпозаказулитовскагоправительстваинаходящейсявлитовскомпосольствевБерлине.
Мало кто знает, что в Берлине находится ‘капитальное’ произведение М. В. Добужинскаго — огромное историческое полотно, портрет Витовта, сделанный по заказу литовскаго правительства. Картина эта, в высшей степени интересная для характеристики творчества Добужинскаго — висит в помещении Литовскаго Посольства.
*
Что поразительно в этом портрете Добужинскаго, это какая-то ‘сгущенная’ историчность полотна, отнюдь его, однако, не отяжеляющая. Наоборот. В полотне есть какая-то ‘текучесть’. Это не только портрет Витовта, это — история о нем, сказание, ‘повесть временных лет’.
Витовт выростает из складок этих пологих холмов. ‘Самодержавие’ здесь объяснено как-то биологически. Фигура в мантии выросла органически из глубин. Это не просто ‘некий князь’, фигура из галлереи предков, помещенная для живописности на фоне литовскаго ландшафта. Нет. Здесь трудно сказать где кончаются складки мантии и начинаются переливы холмов. Понятно, все это сделано без модернизма и выверта, — без того, чтобы, например, действительно смазать контуры и заставить князя ‘по настоящему’ ‘выпирать’ из земли. Приемы Добужинскаго — иные. Это музыкальные, это гипнотизирующие приемы. Внешне у него ‘все впорядке’: и холмы на месте, и складки мантии, и излучина реки, и подступающия к переднему плану бойницы и стены. Ничто не ‘пересекается’, не ‘взрезается’, — по Шагаловски не взмывается в воздух и не изламывается вящше. Все на месте.
И вместе с тем все поет. Это не просто мантия — это текучесть городов. Это — хронология. Это — история. Это все мантии Гедеминов, Ягеллонов и Кейстутов — нарицательнаго Витовта. Тяжкий горностай ниспадает, как рельеф гор. В нем есть покой рока, судьбы, истории. И все же на нем есть отпечаток силы, личности, повелевающей власти.
Все это выявляет Добужинский подсознательно. Разумеется он не говорит себе: — ‘а давай ка я сделаю Витовта так, что, мол, он рожден ‘историей’, холмами, долинами Литвы…’ Разумеется эта фигура ‘выпираемая’, как некий Дух Банко, стихиями из нутра земли, родилась у Добужинскаго легко и вольно, в творческом ясновидении.
Какой прекрасный ‘учебник истории’ эта картина. Немножко своеобразный ‘учебник’ — и все же какой сильный, какой впечатляющий. Как передана повторяемость, текучесть событий. Дни, переливающиеся в годы. Годы, наростающие в столетия. Сзади стоит большой светлый замок. Он вознесен над темною горою городов, рожден ею. Много нужно было наслоений времен, чтобы так легко и вольно поднялась радость бытия, светлый замок ‘с теремами и зубцами’. Сказочен ли этот замок? Да, он — не реален, не натуралистичен. Но и навязывания нам его символичности нет. (Вообще в Добужинском и здесь как и везде, нет навязывания, нарочитости, указующаго перста). В этом замке нет Беклиновщины: не замок, мол, а символ. Но, понятно, нет и ‘натуры’, передвижничества… Что же есть? Есть особая Магия, свойственная из ‘нынешних’ разве только Бенуа и Добужинскому. Сгущение истории в одном фасаде, — повторяемость дней, застывший сгусток их — в одном Версальском завитке фонтана, ленивом Нептуне, подстриженном баскете. Так и есть: — это не просто Витовт, это — Литва. Это жизнь людей. Они жили, боролись, умирали за эти холмы, за эти крепостные зубцы, за пологую тишь этого куска земли. Они любили его. В этом, может быть, все очарование картины, что Добужинский подслушал, ощутил (вещим сердцем — а сердце у Добужинскаго вещее) эту любовь. Помните, как в былинах: ‘И слез добрый молодец с коня, приложил ухо к сырой земле и стал слушать’.
Добужинский прильнул к Земле своей родины (он родом оттуда). Прильнул — доносится к нему шум и лязг мечей на городской стене, и плач, и смех, и радость побеждающих толп, и страх гонимых. И тихая жизнь, журчащие дни на пологих холмах. И ровный плеск Немана и мерная поступь дней, годов, столетий. Услышал все это он — не умом, не сердцем, — а той волшебной ‘аурой’, которая дана Избранным, которая открывает им невидимое и неслышимое нам. Ибо если-б не услышал — не мог так разсказать о куске земли, который любил. В сущности разгадка магии Добужинскаго — очень простая, такая простая, что раскрытие ея, похоже на трюизм. Он любит то до чего коснулся. Но любит не просто эту ‘данность’, момент, фотографию внешняго минуты, — а ея становление, вещь im Werden. У него не ‘месяц’ в деревне, не просто александровский ампир, а история этих кресел, чреда дней в тихой усадьбе, родившая по немногу, повторением, многократностью, баюканьем — и эти завитки, и колонны, и паркет и висюлки хрусталя. Его ‘извозчики’, ‘разносчики’, ‘татары’, ‘мамки’, лицеисты, солдаты, чиновники, городовые и дворники Санкт-Петербурга — не портреты, не типы. В них тоже эта ‘магия’ Добужинскаго словно ‘излучает время’. Развертывают ленту обратно. Показывают нам зарождение жизни, становление ея, молекулярное наслоение ея.
Так и Витовт его вынесен наверх холмами и бойницами Литвы. Слитность человека с землею-матерью у него совсем такая, как на полотнах Зулоаги, где коренастые испанцы вынесены органически из католанских недр — тоже на фоне холмов и дальных стен родины. Если взять еще дальше — вглубь веков — это органическая ‘биологическая’ и одновременно духовная (неотрываемая!) связь ‘задняго’ ландшафта, фона с передней фигурой — была и у Чмаде Капелиа но и у Андреа дель Сарто. В этом смысле Витовт ‘классичен’. В нем все достижения сегодняшняго дня: экспрессия, насыщенность, глубина, преодоление наивнаго натурализма и юношескаго символизма — и вместе с тем в нем благородство подлинной традиции. И еще — в этом Витовте музыкальность. Холмы поют (повторными, синхронными складками) — им вторит излучина реки — параллельные аккорды ‘горностая’ — звенит светлым металлом огромный меч — поет хоралом к небу прозрачный замок — -, Баховскую фугой, повторными складками сливаются в одно целое пласты земли, образующие темную гору, годы, дни, столетия жизнь.
Разве это не ‘магия’?
Сергей Горный. ‘Витовт’ М. В. Добужинскаго // Наше эхо. 1931. No 698, 12 июля.