Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
М.: Республика, Алгоритм, 2006.
ВИЛЯЙ-ОРАТОР
(Маклаков об университетах)
Уже сделал было рассудительный поступок: не снимая бандерольки, опустил ‘Русск. Вед.’ в корзину. Но выпал досуг, вынул обратно, и вот полчаса читаю речь Маклакова.
Тссс… Говорит Цицерон. Не тот римский Цицерон, который одевался в тогу, а наш московский Цицерон, знающий, какие хорошие блины пекут у Тестова, какой хороший звон у московских колоколов и как москвичи, а тем паче московиты, любят послушать хорошего адвоката, даже если он и защищает воровское дело (интенданта). ‘Все равно, — сдобно бы было’, — т. е. красноречие. ‘За мной — двадцать лет непрерывного восхищения’, — думает о себе Маклаков: такому борзому скакуну что значат все преграды?
Он, однако, в Г. Думе: и казалось бы, ‘место обязывает’. Это не адвокатский бедный столик. Слушает его не публика, а страна, и даже ряд стран (Европа). Негосударственник-гражданин по естественному чувству неловкости не должен бы в Г. Думе и рта раскрывать. Ведь вы, гг. члены Думы, строите Россию, к построению России или, точнее, к продолжению строительства России призваны. История должна быть у вас ‘зарублена зарубкою на носу’. Куда… Люди, которые двести лет прели в клубах и занимались клубными сплетнями, клубными заподозриваниями, клубным облы— ганием друг друга, — не научатся по крайней мере лет двадцать еще произносить государственных речей…
Чего-чего только нет в той ‘кулебяке с фаршем’, которую масляно и горячо подал публике-Думе адвокат-политик. Государственность? Извольте: ‘Я уважаю тех правых профессоров, которые имели мужество быть правыми во время урагана революции. Но нужно иметь убеждения’… В последних словах уже мостик к чему-то другому. Оставим мостики и посмотрим дело без мостиков. Хотите ли отцовское чувство и слово родителя о студентах? Вот оно: ‘Студенческая забастовка, это — одно из тех явлений, которые я даже не могу обсуждать, потому что я его просто не понимаю. В забастовке сказалось неуважение к просвещению и культуре и подчинение интересов культуры политике’ (мостик к переходу), ‘т. е. те самые черты, которые потом в большей степени сказались в политике Кассо’…
Ну, если ‘таковы мысли’ Цицерона, то явно и все его отношение к делу. Но это у философа ‘две посылки’ определяют ‘умозаключение’, а у адвоката они ровно ничего не определяют, у адвоката за ‘А’ следует не ‘Б’, а хоть ‘ижица’. Маклакову и не студенты нужны, и не государственность, а чтобы ‘все в городе говорили’, что он, Маклаков, самый умный человек на свете. Итак, студентов поучил: 1) некультурные люди, о которых даже рассуждать нельзя. Теперь надо поучить Кассо: но так как ‘уму-разуму’ его учить было бы смешно в устах Маклакова, то он учит его другому — чести. Кассо — нечестный человек и нечестный министр. Вы думаете, он это доказал? Фу, — пусть философы доказывают: адвокаты только говорят. ‘Сказ’ адвоката и есть ‘все’ адвоката. ‘Видно, на этих студентах (исключенных) министр сводил счеты с неугодным ему ректором и администрацией Петербургского университета’… ‘Я не очень высокого мнения о чувстве достоинства нашего министра’… ‘Министр говорил, что автономия 1905 года дала профессорским советам громадную власть (конечно, юридически — дала. — В. Р.). Это дурная шутка и неправда. Автономия не дала власти советам, потому что власти не было тогда ни у кого’. Т. е. фактической силы не было. Можно ли же употреблять одно слово в двух значениях и говорить, что министр солгал, потому что он, Маклаков, вставляет в слово ‘власть’ другой смысл, чем какой вкладывал в слово ‘власть’ министр?! ‘Министр народного просвещения в виде трофея развернул перед вами разгромленную науку и сотни исключенных студентов. Это трофеи Тамерлана’ (рукоплескания слева)… Какой жестокий Кассо!! ‘Если подобной политике будет аплодировать Дума, то разве на следующий день страна не спросит: зачем существует подобная Дума?’ (бурные аплодисменты). И т. п. Все ‘обзывания’… Всех ‘обзывает’ и презирает.
Читал речь, перечитал речь. Да Маклаков просто в ней ничего не сказал. Не то, чтобы не сказал умного, нет, другое! Речь не имела никакой темы и не имеет вовсе содержания. Просто в ней нет подлежащего и сказуемого. Нет ни того, ‘о чем говорится’, ни того, ‘что говорится’. Все ‘побочные слова’, все ‘обстоятельственные слова’: ‘время действия, место действия’ и пуще всего ‘обстоятельства образа действия’. Но из ‘обстоятельственных слов’ речи не построяется. Однако Маклаков и гением считается оттого, что он может построить речь из того, из чего ее никто не построит. Что за повар, варящий суп из курицы: ты свари суп из гвоздя. Маклаков это может: по строгой оценке он произнес совершенно глупую речь, не имеющую даже маленького содержания, но зато так ее ‘выговорил’, вращая двумя глазами по всем румбам компаса, ‘налево’, ‘еще левее’, ‘прямо’, ‘вправо’, ‘еще правее’, ‘назад’ (‘можно бы было сместить ректора, если он негоден’, — его фраза), что всем ‘в благородном собрании’ показалось, что 1) министр глуп и нечестен, 2) студенты глупы, хотя и благородны, но 3) кто замечательно умен, и притом один умен, и кто в высшей степени благороден, и притом единственно благороден, то это — Маклаков. Но это так ясно всей России, что нечего было и доказывать. В этом случае речь опять-таки была бесцельной.
Но она хорошо звучала. La musique, mon cher, toujours la musique et avant tout la musique {Музыка, мой друг, всегда музыка и прежде всего музыка (фр.).}, — сказал, кажется, Шопенгауэр, a может быть, и Ницше. Что Россия? Университет и студенты? Если есть Маклаков, то можно обойтись даже и без России. Будем слушать музыку, будемте ее слушать, господа! Мы — художники. Пусть другие народы государствуют, пусть хоть государствуют у нас евреи, — люди практические и смышленые. Нам этой прозы не нужно. Вот взойдет на кафедру еще Маклаков, поправит волосы… Тссс… Приложим ладони к уху, не пророним слова… Вот он мчится по пунцовым полям эсэров: сердце замирает, сломит голову! Попадет на Фонтанку… Но не таков конь… Алюр его склоняется, склоняется вправо, пунцовый цвет под ногами сменяется зеленоватым, в словах надежда, хотя еще и очень сильный порыв. Но и порыв — ничего: в музыку вмешался звук благочестивого колокола. Это Иван Великий звонит, это воспоминания 12-го года. Куда Фонтанка: теперь можно подумать о Владимире третьей степени. Но конь еще сохраняет силы. Что ‘Владимир’ — отошла в вечность эта бюрократия. Все сменилось широкими баритонными тонами: не видно ни ‘левого’, ни ‘правого’, все заволокла собою умеренная ‘середина’, наша российская масляная, вкусная середина, прочная, как чичиковский стул который, как известно, не проваливается… ‘Все губернаторы сменились, а Чичиков все сидит’, ‘Столыпина застрелили, Горемыкин умер, Дурново в отставке: один цел Маклаков’. И как не сказать ему: ‘Здравствуйте, Павел Иванович? Вы все тут и никуда не провалились?’
— Да, — погладит бакенбарды Чичиков, — я и до революции был, и после революции остался. И все ‘режимы’ сменились: но режим Павла Ивановича никогда не сменится. Скупаю мертвые души по всей России: а Г. Дума — главная контора, где я заключаю сделки.
КОММЕНТАРИИ
НВ. 1912. 3 марта. No 12922.
…читаюречь Маклакова. — Речь идет о помещенном в ‘Русских Ведомостях’ (1912. 1 марта No 50) отчете: ‘Государственная Дума. Прения по университетскому вопросу’.