Владыка проснулся от собственного сонного крика и еще некоторое время лежал в постели, с тревогой в душе, наблюдая, как за окном, в сером сумраке утра, осенний ветер раскачивал деревья. Тревога не оставила владыку и потом, когда он встал пред аналоем на утреннюю молитву. Перебирая четки, он произносил слова молитвы, а в душе его все вставал образ сна. Он продолжал видеть багровое небо, как бы озаренное заревом пожара. На фоне этого зарева отчетливо рисовалась фигура ангела в белых одеяньях, с молодым и гневным лицом. И ангел был так громаден, что распростертые крылья его разметнулись на полнеба: владыка чувствовал себя перед ним совсем крошечным и ничтожным, и чувствовал также, что стоит перед ним на коленях со сложенными, как бы на молитве, руками. И как эхо грома в горах звучал голос ангела, повелительный и строгий:
— Путь его — путь закона!
Что означали эти слова — владыка не понимал теперь, хотя во сне они казались ему понятными, и он что-то отвечал, в чем-то обещался ангелу. Ангел поднял меч, опустил его на плечо владыки с громовым словом:
— Да будет так!
В страхе и трепете отозвался криком на слова эти владыка… и проснулся. И тревога не оставляла его.
‘Что же это было, — думал он, перебирая четки, — только сонное мечтание… или вещее указанье? Но тогда к чему оно относится и какой его смысл? О каком пути говорил ангел? И чей это путь — путь закона? И что он, владыка, обещал?’
И чем более думал владыка, тем более убеждался, что слишком ярок и отчетлив был сон, чтобы ему быть только мечтанием.
— Это указание! — говорил он себе вместо слов молитвы.
И, упав на колени, он горячо, со слезами, стал молиться, чтобы Господь открыл ему смысл сна.
Когда келейник принес в кабинет кофе в серебряном кофейнике и, усадив владыку на диван, почтительно налил в фарфоровую чашку любимого владыкина напитка, владыка сказал тихим, как бы усталым голосом:
— Попросите ко мне о. духовника.
Келейник положил за спину и с боков владыки мягкие подушки и укутал ему ноги меховым одеялом, потому что владыка страдал ревматизмом и ему всегда было холодно в обширных и пустынных комнатах архиерейского дома.
— О. Леонида пригласить? — почтительно переспросил келейник. И тихо, на цыпочках, удалился из кабинета.
Духовник не замедлил явиться.
Бесшумно проникнув в полутемный кабинет, где с бесчисленных полок глядели черные и порыжелые переплеты старых, пыльных книг, духовник внимательно-зорко взглянул на маленькую, сухую фигурку утонувшего в подушках владыки и согнулся в почтительном поклоне.
— Садитесь, о. Леонид, — тихо прозвучало из подушек.
Духовник помедлил, как бы не решаясь, потом сел на кончик стула и почтительно, всем корпусом, склонился в сторону владыки. Владыка, осторожно и потихоньку отпивая кофе, рассказал духовнику свой сон и попросил разрешить его сомнение: мечтание ли это только, или указание? Духовник был оторван от хозяйственного занятия: с хутора привезли мед и он распределял его по банкам. Он был полон заботою о меде и потому слушал владыку вполуха, в душе же осуждал владыку, что тот оторвал, беспокоит его по пустякам, но вид сохранял подобострастный и в тон владыке, тихим голосом, отвечал, что, по его мнению, это могло быть и сонное мечтание, и указание. Однако, заметив на лице владыки как бы тень неудовольствия от такого неопределенного ответа, он поспешил сказать:
— Склоняюсь же, владыко святый, к мысли, что сие есть указание.
— Почему?
Духовник только на минуту затруднился.
— В священных книгах мы находим много примеров, — заговорил он, заключив в кулак свою длинную козлиную бороду и постепенно ее освобождая, — когда сны подобного рода принимались как бы за действительность и почитались за указание свыше. Например, сонное видение Иакова… а также вещие сны фараона, столь послужившие к славе Иосифа. Такожде и в житиях святых…
Тут духовник еще почтительнее склонился всем корпусом к владыке:
— Но мне ли говорить вам о сем, владыко!
Наступило молчание.
Слышно было, как свистел за окном осенний ветер, и владыка еще более сжался в своих подушках и поправил одеяло на ногах.
— Да, да, — сказал он, — слишком ярок и отчетлив был сон, чтобы он мог быть только мечтанием. К тому же он и не от злого духа, ибо не нахожу в нем никакого соблазна. Но к чему же он тогда относится… или вернее — к кому?
Духовник сделал вид, что размышляет.
— Ключарь? — сказал он неуверенно, не зная, что сказать.
— Ну-у, — уныло протянул владыка, — о. ключарь из всех моих духовных самый обыкновенный духовный. О чем помышляет человек сей? Отправить службу свою и погрузиться в жизнь обычную. Разве есть у него дерзновение? Разве слово огненное свойственно ему? Воистину, он ни тепел, ни холоден. — Владыка горько усмехнулся. — Его ли путь — путь закона?
Тогда духовник стал называть имена других городских иереев, и уж забыл про мед, слушал владыку с интересом: никто не был для владыки ни плох, ни хорош, — все обыкновенные. И духовник в душе осуждал владыку: — вот он как о нас думает, тихоня! Однако же, он решил воспользоваться давно жданным случаем и, исподтишка наблюдая за владыкиным лицом, назвал своего племянника, священника слободской церкви, которому хотел оказать протекцию, и теперь желал узнать, что скажет о нем владыка.
— Да, ведь, он ваш родственник, кажется? — спросил владыка, взглянув задумчиво.
Духовник расплылся в улыбку.
— Племянник, владыко!
— Ну, так не хочу говорить о нем худого.
Разговор сразу потерял интерес для духовника. В душе он уже совсем нехорошо отозвался о владыке, а потом мысли его снова вернулись к меду. Владыка смолк и ушел в свои мысли, духовник встал, собираясь уходить. Владыка не удерживал его. Ветер все крепчал за окном, разрастаясь в бурю, деревья сгибались и метались, а владыка сидел неподвижно, не шевелясь, забыв про кофе, пока где-то вдали, в пустынной тишине дома, не пробили часы, глухо и монотонно, раз за разом, одиннадцать.
Тотчас постучал в дверь келейник.
Бесшумно двигаясь, как тень, по кабинету, он помогал владыке одеваться к приему. Лицо у келейника было молодое, смиренно-монашеского склада, но холодное, глаза всегда опущены, от постоянных, перед всеми, почтительных поклонов он приобрел привычку двигаться и стоять — согнувшись.
— Просителей много? — спросил владыка.
— Человек десять уездных священников, — тихо и как-то бесшумно ответил келейник, — еще свиридовский дьякон с сыном.
— Дьякон о чем просит?
— Не говорит, в секрете держит. Самому, говорит, владыке объясню.
Келейник говорил почтительно, но как бы во сне, голосом безжизненным. Владыка взглянул в его бледное, холодное лицо, истощенное, как он знал, от постов и молитв.
— Какой твой жизненный путь? — тихо спросил он, принимая из рук его и надевая бриллиантовый крест.
Келейник быстро взглянул на владыку холодным, зорким взглядом слегка косых глаз, тотчас испуганно потупился, словно боясь, что владыка прочтет глубину его мыслей, и ответил смиренно:
— Путь мой в руках ваших, владыко.
Владыка приподнял брови и, отвернувшись, стал смотреть на качающиеся за окном деревья.
— Это ты на счет места в богодуховской обители намекаешь, что ли? — неопределенным голосом сказал он, а сам подумал: — ‘у всех у них только земное на уме’…
Келейник смиренно склонился:
— Да, владыко.
Владыка печально и чуть насмешливо улыбнулся.
— Пути наши в руках Господних, — холодно произнес он.
И направился в залу.
Келейник зло посмотрел ему вслед.
Но тон его был по-прежнему смиренный, когда он сказал, отпахивая перед владыкою дверь:
— Там еще о. ректор дожидаются.
— Попросите его первого.
Зала была просторна, высока и пустынна, — нежилой вид ее не скрашивали даже портреты прежних владык на стенах и картины в тяжелых, золоченых, потемневших рамах. В ней почти не было мебели: только стулья, редко расставленные вдоль стен, да в углу на ковре небольшой столик с двумя креслами возле него. И оттого зала казалась еще пустыннее. Владыка принял ректора, сидя у столика, и попросил его тоже сесть.
— Очень рад вас видеть, о. ректор, — ласково сказал он, — вы как будто приносите с собою шум и говор молодых голосов… При виде вас всегда вспоминаю свои юношеские годы. Ну, как наши питомцы поживают? Все благополучно в семинарии?
Ректор, высокий, плотный, рыжеволосый человек в очках, державшийся солидно и с достоинством, обладал голосом испорченной шарманки: он брал то низкие, то высокие ноты, и всегда брал их неверно, что немного раздражало владыку, но он старался этого не показывать.
— В наше смутное время, — начал ректор, садясь, причем ‘наше’ он произнес тенором, а для ‘время’ приблизился к границам баса, — благополучие всякого учебного заведения всецело зиждется на предусмотрительности… и зорком внимании…
Ректор медленно поднимался в небеса на крыльях своего голоса. Владыка знал, что ректор любит торжественные вступления и, не прерывая, слушал его с едва заметной усмешкой в глазах. Знал он также, что такие вступления знаменуют какие-нибудь важные и не всегда приятные мероприятия в учебной жизни семинарии, которые владыке часто приходилось оспаривать. И оттого ректор говорил тоном поучения, что было его привычною манерой, не взирая на лицо, — и это даже раз привело его к столкновению с синодским ревизором, а потом и к выговору. Но владыка привык к этому тону. С улыбкою, в глубине глаз, продолжал он слушать рассуждения ректора о ‘разлагающем влиянии современной смуты на юные души’, о ‘буре отрицания и неверия, растущей в мире’, — давно знакомые ему рассуждения, которые, впрочем, почему-то мало его смущали. Когда же ректор заговорил о ‘необходимости неослабного внимания и мер крутых и строгих’, владыка уж слушал, не улыбаясь, и думал: — ‘не его ли уж это путь — путь закона?..’ Но почему-то, — почему, он и сам не знал, — ему не хотелось этого.
И ему стало очень скучно.
— О. ректор, — мягко сказал он, — я так устал и так занят… В чем дело?
Ректор сквозь очки строго взглянул в лицо владыке и с теноровых высот бросился в пучину баса:
— Мастерскую необходимо закрыть!
Владыка откинулся в кресле и чуть заметная краска появилась на его щеках.
— Какую? Художественную?
— Да, владыко, — ответил ректор не допускающим возражения тоном.
И, так как владыка молча смотрел на него, он продолжал:
— Вторично осмеливаюсь поставить вам на вид, преосвященнейший владыко, что тлетворная светскость проникает через все поры заведения и поощрять это неблагоразумно. Воспитанники интересуются только живописью светскою, чему способствует и рекомендованный вами художник. Из шестнадцати воспитанников лишь двое рисуют картины содержания религиозного: один — лик Христа на плате, другой — Богоматерь, да и то Рафаэля.
— Худого в том не могу видеть, о. ректор, — прервал владыка, — это ведь первые ученические опыты, а хорошие картины лишь способствуют развитию вкуса. Рафаэль, говорите… да, ведь, дай Боже, чтобы наша среда выдвинула столь же высоких талантами творцов, какие были когда-то в римской церкви!
— Но, преосвященнейший владыко, — опять понесся в небеса ректор, — повторяю: это лишь исключение, остальные же увлечены живописью светской. А к чему приводит это, уж можете судить по следующему факту: недавно исключенный воспитанник…
— Невзоров? — встрепенулся владыка.
— Да. Так вот он был мною застигнут, когда… когда рисовал… — Тут ректор погрузился в бездны баса и почти прогудел, склонясь к владыке: — Фею!
— Так что же? — как бы удивился владыка.
— Да ведь это же, — возмутился ректор и слегка взмахнул руками, — обнаженная женщина!
Владыка подавил улыбку и взглянул за окна на бьющиеся у самых стекол ветви.
— Конечно, — сказал он неопределенно и как бы покорно, — к этому следует отнестись с осуждением… если плох оригинал. С чьей картины он рисовал?
— Не знаю, владыко… и знать не хочу!
— Но ведь воспитанники ваши, о. ректор, не готовятся к званию монашескому и каждый из них встретит в жизни женщину, не на картине только, но живую. Ведь и к святому Антонию являлись… обнаженные женщины. Чтобы бороться со злом, надо его знать, чтобы не принять за него и доброе. К тому же искусство показывает в обнаженности — красоту, сотворенную Богом, а красота развращать не может.
Ректор, через очки, удивленно взглянул на епископа, но тот смотрел не на него, а за окно, в серые сумерки дня.
— Да, бедный мальчик и пострадал за это, — тихо добавил он.
— Не за это, владыко, — резко сказал ректор, — а за результаты этого. Нравственный облик Невзорова в совершенстве обрисовался перед нами, когда в ящике его были найдены книги антирелигиозного содержания, а также к бунту и ниспровержению призывающие брошюры. Тогда же, как вы помните, мы были принуждены исключить его по единогласному постановлению совета и передать власти жандармской…
— Помню, — сказал владыка тихо и уже холодно, — это было без меня… когда я уезжал. Не могу вам забыть этого, о. ректор. Надо было подождать меня.
— Но не мог же я, владыко, рисковать!
— Чем? — прямо в лицо ему взглянул владыка.
— Репутацией заведения и своим положением.
— Ах, — воскликнул владыка и уж в голосе его прозвучало презрение, — неужели у всех только земное на уме!
— Мы все, владыко, на земле делаем земное… для небесного.
— Христос, — сухо сказал владыка, — поступал иначе. Он не думал о своем благополучии.
И владыка встал.
— Мастерская останется в том виде, как она есть, — сказал он, — не нахожу мотивы для ее закрытия достаточными.
— Но, владыко…
— Что?
— Тогда хоть позвольте пригласить в наставники иконописца- монаха.
— И на это согласиться не могу, нужен настоящий художник. Я Грязнова знаю лично. Это хороший художник и хороший человек… хотя и опустившийся. Не будем больше говорить об этом.
Ректор стоял перед ним с угрюмым упорством на лице.
— В таком случае, преосвященнейший владыко… — хмуро проговорил он. И в голосе его как бы прозвучала угроза.
Владыка нахмурился.
— Что еще?
— Я…
— Ну? Что вы?
В тоне его ректор почувствовал нетерпеливую раздраженность человека, не привыкшего к возражениям на свои категорические приказы.
Ректор с достоинством поклонился.
— Повинуюсь, владыко. Но снимаю с себя всякую ответственность.
— Я беру ее на себя, — сухо ответил владыка.
И он быстро и слегка небрежно благословил ректора, отпуская. Потом он в волнении прошелся по опустевшей зале и проговорил почти громко:
— Кто же тот человек, путь которого — путь закона?!
Белая дверь приемной приоткрылась и владыка поспешил встать на коврик посреди залы. За окнами уж выла и бесилась настоящая осенняя буря и ветви деревьев царапали по стеклам и стенам дома. Владыка внимательно и как бы с тайным ожиданием всматривался в лица просителей, робких сельских иереев, бесшумно проскальзывавших в приотворенную келейником дверь приемной и так же бесшумно исчезавших за нею. Там за дверью говорили, что владыка как-то особенно мягок, но и странно придирчив сегодня. Но владыка этого не знал, Он с интересом выслушивал просьбы и, поражаясь их ничтожностью, все как будто ожидал чего-то. Иереи, громоздкие, обросшие туками до потери форм, или худощавые, смиренно-юркие, а в общем все как-то на одно лицо, проходили перед ним в бесконечной смене, и он тотчас же забывал их и просьбы их, потому что и просьбы эти были как-то похожи одна на другую, а все вместе — на те бесчисленные просьбы, которые с тоской и скукой выслушивал он за десять лет своей службы. Как будто время остановилось, замерло в неподвижности, хотя и двигались в нем люди и звучали из уст их слова, похожие одни на другие.
— Все одно… все одно! — шептал владыка, пока дверь приемной поглощала одного просителя и как будто выталкивала на смену ему другого.
И он старался нащупать души их мягкими и пытливыми словами, но души прятались, словно боялись обнаженности своей, он лишь видел растерянные лица, пугливо опускающиеся глаза, в испуге дрожащие руки. Он видел это, но не оставлял их и, уже чувствуя острую тоску, пытался говорить слова, которые бы вызвали ответ души, и в нем сияние небесного света.
Но как будто тьма сгущалась вокруг него.
— В чем ваша просьба? — спрашивал он плотного священника с угрюмым черным лицом.
Священник пал на колени.
— Милости прошу, владыко святый, милости!
— В чем?
— Ради детей моих освободите от суда? Согрешил… и… — Священник целовал край его рясы. — Каюсь!
— Встаньте, — мягко говорил владыка, — и объясните.
Но священник не вставал и пылко говорил:
— Вымогательство!
— Под судом вы по жалобе от прихожан?
— Да.
— И правда там… в жалобе-то?
Священник глухо вздохнул:
— Правда, владыко святый. Не хочу лгать перед святителем. Каюсь!
Владыка вдруг резко спросил:
— Как вы смотрели на свой жизненный путь, когда были в семинарии?
Священник взглянул робко и удивленно.
— Уж не помню, владыко… давно это…
— Но… мечтали же вы о чем-нибудь?!
— Мечтал сделаться иереем.
— Иерейство и вымогательство… разве ж это совместимо?!
— Каюсь, владыко святый! Но приход мой маленький и бедный. Нечем жить. А у меня… семеро ребят!
— Все по лавочкам сидят? — грустно усмехнулся владыка.
И сердцем почувствовал, что тут больше не о чем спрашивать.
— Идите и не грешите впредь, я прекращаю дело.
Он все с тою же грустною улыбкой наблюдал, как священник не вышел, а вылетел в дверь. Сменивший его духовный был небольшого роста, но голову имел большую, всю поросшую огненным волосом, а широкие челюсти его напоминали челюсти щелкуна. Когда он говорил свои тягучие и медленные слова, владыке казалось, что священник дробит орехи своими крепкими зубами. Внешность его заинтересовала владыку, особенно его большие, темные глаза, в которых застыла, казалось, какая-то тайная, испуганная мысль. Священник тягуче изъяснял, что приход его бедный и он желает перевестись в богатый Ивановский завод, где только-что освободилась вакансия младшего священника. И все время, пока он говорил, владыке казалось, что он говорит не о том, что думает, а слова его только механически льются, как заученный урок.
— У вас много детей? — спросил владыка.
— У меня нет детей, — потупившись, механически, без выражения отвечал священник.
— Как… вы, значит, недавно священствуете?
— Шестой год. Но у меня нет детей.
— Так зачем же вам богатый приход? — удивился владыка — неужели ваш теперешний приход так беден?
— Нет, жаловаться не могу. Но очень глухой.
— Я вас не понимаю, — тихо промолвил владыка.
Священник потупился.
— Мне обещали.
— Кто? Зачем?
Священник молчал и постепенно лицо его становилось таким же огненным, как и волосы на его голове.
— Я вас не понимаю, — повторил владыка, пытливо вглядываясь в его лицо, — многосемейные иереи ищут богатых приходов, им надо воспитывать детей… а вы? Что руководит вами? Не могу же я думать, что… любостяжание?
Священник молчал.
— Бог не дал вам детей и с ними и заботы житейской. Значит, вы свободны в жизни своей и пути служения Господу открыты перед вами.
Он уже заговорил мягче:
— Служите ли вы ему?
— Служу… по мере сил.
— Но как? Может быть, я не понял вас, и вами руководят высшие цели в перемене места служения?
Священник молчал и лицо его ничего не выражало, лишь продолжало оставаться огненно-красным, словно вся кровь прилила к нему и не могла отлить.
— Ответьте!!!
Священник еще помолчал и раза два двинул челюстями, словно стараясь сказать что-то из того, что он думал, но снова заговорил механические и тягучие слова:
— Мне обещали Ивановский приход, еще когда я посвящался в иереи.
— Кто?
— Прежний епископ.
— Но почему?
Священник опять замолчал и лицо его по-прежнему ничего не выражало. Владыка грозно нахмурился.
— Ступайте, — резко сказал он, — не дам вам прихода!
Но тут все лицо священника задергалось, словно стараясь выйти из механической неподвижности своей, и священник со странным стуком колен повалился на пол и припал рыжей головою своей к ноге владыки.
— Владыко святый, — заговорил он каким-то совершенно другим голосом, — дайте мне этот приход… дайте! Не губите меня, владыко святый!
И, не давая владыке сказать слово, утратив всю механическую неподвижность лица своего, он продолжал говорить горячо, страстно, порывисто, вкось и вкривь соединяя слова, поднимал к владыке испуганные глаза и все нелепое, кирпичное лицо свое.
— Я солгал… мне никто не обещал. А я… не могу. Это надо! Дайте, владыко, дайте мне его! У меня… матушка… жена… Я люблю ее, владыко… что ж делать мне? Люблю ее, люблю… владыко святый! Глухое место Богдановка-то… гиблый приход… шесть лет… мордва! Она молодая… плачет и тоскует… она не может… она уйдет, владыко святый. Татары… Господи! Мне бы так… А она… не виновата. Уйдет, владыко святый! Дайте, дайте мне его! Я такой же священник… как все. Я все могу! Только бы ей… там хорошо ей будет, весело будет. Дайте мне его… владыко святый!
Он колотился о пол рыжей головою.
— Как все… я, как все, — повторял он, — разве хуже я других? Им-то все равно, а мне… А я просить не умею. Владыко, дайте… дайте мне его! Она говорит: — тюрьма! А разве я… Я вам как на духу… святителю моему…
Речь его потеряла свою тягучесть и владыка видел, что тайное его вскрылось перед ним. И было только это. И не видел он другого. И понимал, что тут также бесполезны вопросы… путь этого человека — как путь других и заботы его — земные. Он сам был когда-то священником, имел жену и детей, и понимал этого человека, понимал драму души его. Но драма эта была земная, как у всех, и не видел он в ней небесного света.
— Встаньте, батюшка, — сказал он.
Священник поднялся и глаза его, с таинственным испугом в них, жадно впились в лицо владыки.
— В руках твоих, отче святый, судьба моя! — сказал он как бы заученные слова, и опять в словах этих появилась тягучесть.
— Я исполню ваше желание, — сказал владыка.
Священник смотрел, не понимая.
— Я вас перевожу в Ивановский приход, поезжайте, обрадуйте вашу матушку и передайте ей мое благословенье.
Священник шумно вздохнул, задвигал челюстями, но ничего не сказал, только снова молчаливо повалился в ноги и ударился о пол рыжей головой. Его сменили другие.
И снова перед владыкой мелькали тени людских желаний, забот, огорчений — все одно и то же, давно знакомое, плодящее тоску своим однообразием, своим бескрылым, земным, тленным обликом. Только единственный раз владыке показалось, что вот то, чего он ждет… и он весь оживился, когда высокий, красивый священник, сделав перед ним с почтительным смирением земной поклон, сказал:
— Пути Господни, владыко, привели меня к вам!
Но тут же оказалось, что священник из другой епархии и приехал проситься в епархию владыки, чтобы быть поближе к родственникам.
— И это единственный мотив?
Священник удивился, смутился и сказал:
— Да.
— У нас своих много, — резко сказал владыка.
И отказал.
— Много еще? — устало спросил он келейника.
— Только дьякон один…
— Зовите скорее.
Но дьякон чего-то замешкался, а владыка стоял понуро среди пустынной залы и думал о том, что нет вокруг него людей, путем которых был бы путь закона. И он припоминал, и не мог припомнить, и вся жизнь представлялась ему как-то на одно лицо, — лицо серое, угрюмое, озабоченное земными заботами. И сам он представлялся себе таким же человеком, путь которого темен и неясен. Буря как будто стучалась в дом и просилась войти, а ветки деревьев царапались в стекла. И казалось, вместе с воем бури, осенний холод проникал в пустынную залу. Владыка вздрогнул от озноба и очнулся.
‘Да что же это дьякон?’
Дом словно уснул — ни единого звука, только снова вдали монотонно пробили часы два раза.
Белая дверь приемной поспешно отворилась, вошел высокий дьякон в зеленой рясе, моложавый, несмотря на седину, с лицом веселым и бодрым. Он как-то особенно придерживал полу рясы, так что она мешала ему идти, и в лице его таилась смущенная усмешка. За ним вошел такой же высокий, только очень худой, юноша в неуклюжем семинарском сюртуке, с лицом угрюмо-серьезным. Его красивые черные глаза открыто и смело остановились на лице владыки. Сделав обычный земной поклон, он тотчас встал и как бы отошел в сторону, а зеленый дьякон не поклонился, но бухнулся владыке в ноги, и хотя он говорил серьезно, но слова его были как будто веселые.
— Поспешишь, людей насмешишь, ваше преосвященство, я с такою поспешностью бросился на ваш святительский зов, что… гвоздик там случился!
Дьякон приоткрыл полу рясы: другая пола была разорвана и, видимо, наскоро зашита белой ниткой.
— Ниточка задержала, ваше преосвященство. Ибо не хотел являться перед владыкою в растерзанном виде. Келейник, спасибо, выручил, ниточка нашлась… уж не осудите, ваше преосвященство.
Дьякон говорил это с таким видом, и был так комичен в своих словах и движениях, что владыка невольно рассмеялся. Но тотчас же стал серьезен и пытливо посмотрел на дьякона. Принявши это за безмолвный вопрос, дьякон снова бухнулся в ноги.
— За сына прошу, ваше преосвященство!
— В чем?
— Простите его, владыко святый, — не вставая с колен, говорил дьякон, и уже теперь умоляюще смотрел на владыку, — не судите его строго, но яко Христос взгляните оком милостивым. Согрешил, претерпел… и теперь кается… — и дьякон не мог удержаться от веселого слова. — Ему тоже ниточка нужна!
Сын угрюмо нахмурился.
— Отец, — сказал он, — ведь, ты же мне говорил…
Дьякон встал и замахал на сына руками:
— Молчи, молчи, молчи… я знаю, что делаю!
Владыке стало весело от слов дьякона и от этого спора. Он внимательно, смеющимися глазами, посмотрел на юношу, он ему нравился.
— Так вы, значит, не согласны с тем, что говорит отец?
— Нет, — ответил тот, хотя дьякон делал ему отчаянные предостерегающие жесты.
— И не каетесь? — уже улыбнулся владыка.
Юноша сделал резкое движение головой.
— Нет!
— Однако, я даже не знаю, в чем ваше дело, — взглянул владыка на дьякона, — и кто вы такие?
Дьякон как будто удивился.
— Да я же дьякон Невзоров из Демьяновки, а это мой сын…
— Невзоров! — оживился владыка, и теперь весь повернулся к юноше, — так вы и есть Невзоров… исключенный?
— Я.
— Так это вы читали антирелигиозные книги? Это вы читали брошюры, призывающие к бунту? Это вы…
Чем далее говорил владыка, тон его становился резче и уже брови грозно хмурились, но юноша не опускал перед владыкою своих серьезных, открытых глаз, и на каждый вопрос отвечал прямо и твердо:
— Я.
— И вы тайком распространяли их среди других юношей?
— Да.
Владыку удивила эта твердость ответов, Глаза его вспыхнули.
— И вы пострадали? — спросил он тише.
— Да.
— Сидели?
— Да.
— Долго сидели?
Тут дьякон снова бухнулся, словно нырнул под ноги владыки.
— Нет, нет, нет — возбужденно говорил он, — он недолго сидел… всего три недели. Светские власти, владыко, не нашли ничего серьезного. Отпустили, владыко, отпустили сына моего! По младости, по глупости вышло это с ним… он кается, он теперь кается, владыко святый… он никогда больше не будет, простите его. Он кается!!!
Владыка серьезно взглянул на юношу.
— Каетесь?
Тот снова сделал резкое движение головой.
— Нет!
И так как владыка молча смотрел на него и как бы ждал объяснения, он заговорил с хмурой порывистостью:
— Да и в чем, собственно, я должен каяться, ваше преосвященство? Я смотрю так: душа человеческая подобна улью, куда он должен, как добрая работница пчела, сносить медовую пыль ото всего, что есть доброго и хорошего в мире. Согласен я или не согласен с теми книгами, но я считаю своим правом читать их… и говорить о них с другими. И если я захочу душу свою слить с их мыслями… и жить… это тоже мое право.
Взгляд его угрюмо вспыхнул.
— И я ни перед кем не поступлюсь им!
Наступило молчание.
Дьякон стоял, в отчаянии опустивши руки.
— Так вы, — тихо спросил владыка, — считаете путь свой — путем закона?
Он смотрел на юношу с загоревшимся лицом. Тот в тон ему так же тихо ответил:
— Не знаю, ваше преосвященство, что такое путь закона, но считаю его путем правды своей.
Внезапно владыка отошел от своих просителей, прошелся, к удивлению дьякона, по зале, постоял некоторое время у окна, как бы наблюдая беснующуюся на улице бурю и совершенно забыв о просителях. Затем быстро вернулся на коврик.