Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Весенние дни
Бесконечные дальние леса розовеют на утренней весенней заре. Журавли спускаются над моховым болотом.
До чего полно, радостно, отрадно на душе. В ворота сада идет Дарья, несет в руках крынки с парным молоком.
По кустам боярышника звенят малиновки. Приятели спят. С вечера были на тяге. В Феклином бору, в ночи, кто-то орал непутем, прямо как леший. Герасим говорил, что это лось орет.
Мой слуга Ленька угрюмо ставит на стол самовар.
Говорю ему:
— Пора будить, довольно им спать.
— Как будить?— отвечает медленно Ленька. — Ругаться будут.
— Ступай к окошку, возьми гитару и пой ‘Пташечку’.
— Что вы, Кинстинтин Лисеич,— убьют. Павел Александрович уж какой господин, и то не любит, да и генерал тоже рассердится.
— Ну ничего.
— Так что ж, самовар уж подали. Ежели не будить их, так до полдня проканителятся, а мне когда тады пироги печь?— беспокоилась Афросинья.
— Разбудить можно,— сказал Герасим. — Надо кверху в светелку идти — там и постучать.
Я прошел коридор и поднялся по лестнице в светелку. Герасим шел со мной.
Светелка служила складом ненужных вещей. Там были навалены банки, бутылки, сломанная мебель, жаровня и медные тазы для варенья.
— Вот чем хорошо будить,— сказал Герасим, показав на тазы.
— Это верно,— согласился я.
Эти тазы мы побросали на пол, вышло замечательно. Приятели проснулись, и началась невероятная ругань.
Василий Сергеевич выскочил на террасу в нижнем белье, кричал:
— Ленька! Ну, погоди, будет тебе за это, попадись только.
И, увидав крынку молока на столе, залпом выпил ее.
— Так жить нельзя,— говорили другие.
Гофмейстер, который спал отдельно, тоже вышел в халате и, морщась, сказал:
— Что за звон. Впрочем, хорошо, что разбудили. Кажется, погода прекрасная.
Вскоре все успокоились.
Кипел самовар. Жареные сморчки в сметане, горячие оладьи, а главное, радостное весеннее утро. Приятели пришли в благодушное настроение, но доктор Иван Иванович, расчесывая перед зеркалом баки, говорил:
— Все ж таки так нельзя. К утру самый крепкий сон. Приехали отдохнуть. А тут над самой головой такой звон, что не знаешь, что и думать. Надо нервы гостей щадить. Это варварство. Кто это выдумал? Нельзя позволять Леньке будить так. В Москве переутомишься с пациентами, а тут…
— А какая это пациентка баки тебе поубавила?— спросил Вася.
— Ну вот. Опять, с самого утра дурь начинается… — сердился Иван Иванович.
— Да уж — вздор!— добродушно, впрочем, сказал гофмейстер, который был в хорошем настроении, потому что убил трех вальдшнепов на тяге. — А трудно было стрелять. Перед маем они летят, как бешеные, высоко, притом темно, плохо видишь.
— Да, ловко вы, ваше превосходительство, исхитрились,— сказал Герасим, улыбаясь.
— Вот как бы их там, в погребе, крысы не съели… — забеспокоился гофмейстер. — Надо их в ящик с травой поставить в погребе.
— А я вот семь раз промазал,— сказал Караулов. — Трудно.
— Наверно, о жене думал,— сказал Вася.
— Опять вздор,— поморщился гофмейстер.
— Вздор-то вздор, да сам он каялся, что дуром женился.
— Это верно,— согласился Караулов. — В Москве кого хочешь опутают. Да как сказать… если бы вышло складней, может быть, охоту бы бросил. А уж лучше пускай меня бросают, чем я охоту брошу.
— Ну еще вопрос, можно ли променять женщину на охоту!— сказал Павел Александрович.
— А вот женщины терпеть не могут охоты,— сказал Коля Курин.
— Ну это какая женщина,— сказал Павел Александрович. — Моя жена убила медведя в восемнадцать пудов. Да-с.
— Да неужели?— удивился гофмейстер.
— Охота — не женское дело,— сказал Герасим. — Да ведь и то сказать, ведь ежели какая на охоту будет ездить, по болотам ходить — ведь засмеют. В деревне у нас глядеть на нее будут, выпуча глаза.
В это время тетушка Афросинья и Дарья собирали со стола посуду.
— Вот постойте,— сказал доктор Иван Иванович. — Вот Дарья женщина молодая, спросим-ка ее.
— Дарья, где у тебя сейчас муж? Дома?
— Да, дома,— ответила Дарья.
— А что он делает?
— Да что делает? Теперь дела-то нет, не летнее время. Чего делает? Поди, спит на печи.
— Ну если б он охотником был, на охоту ходил, ты рада бы была?
— Чего ж, вестимо рада.
— А почему?
— Да ведь как сказать, все же ежели б на охоту пошел, то в глазах бы не вертелся, а то в избе — то это ему подай, то это. Без дела чай целый день пьет.
— Вот видите, а вы говорите!— обрадовался Иван Иваныч. — Женщины рады одни побыть.
— Это другие женщины,— сказал приятель Вася,— а наши, когда мы уезжаем, не иначе, как рожищи нам ставят.
— И почему-то всегда у тебя такие разговоры,— возмутился гофмейстер.— Это даже неприлично.
— Это верно. Он может говорить лично о себе,— волновался Иван Иваныч,— но не про всех же. Я не позволю делать такие намеки на мою жену, Анну Петровну.
— Тетенька Афросинья, а у тебя Феоктист-то раньше на охоту не ходил?— спросил Коля Курин.
— На охоту? Да что вы! Это дело господское. Вот ученые к Кистинтин Лисеичу приезжали — ходят, ходят, сердешные, целый день и одного носатика принесут. Чего тут? Хорошо, что Герасим с собой запасает, а то бы часто пустые приходили. Вот вечор носатиков на погреб положили, а они из нашего погреба и были. Герасим, в утешение господам, им подкинул. Их, заговорилась с вами, как бы тесто не ушло.
И тетенька Афросинья поспешила на кухню.
— Вот, телеграмма вам,— сказал сторож Петр, подавая в окно телеграмму.
— Кому это ‘вам’?
— Это вам, Николай Петрович,— сказал Вася, передавая телеграмму гофмейстеру.
— Прекрасно. Жена уезжает, и я остаюсь здесь до первого мая. Отлично…
Он нервно закусил губу. И вдруг, повернувшись к приятелю Васе, с бешенством сказал:
— А вас, Василий Сергеевич, я попрошу раз и навсегда: в моем присутствии дурно о женщинах не говорить!
ПРИМЕЧАНИЯ
Весенние дни — Впервые: Возрождение. 1939. 5 мая. Печатается по газетному тексту.