Это было в первые дни месяца Шевата, в тринадцатый год правления цезаря Нерона, три с половиной месяца после того, как Иерусалим восстал и изгнал римлян. И теперь по всей стране раздавался один лишь всеобщий крик мести. От снежных вершин Гермона до пустыни Веерсебской, от истоков Ябока до моря бушевала гроза возмущения против римлян, и рокотание ее слышно было и в Олимпии, где повелитель мира, занятый своими жалкими актерскими успехами, бледнел под румянами от страха далекой угрозы. Буря слышна была и в Риме и заставляла дрожать потомков Гракхов. Казалось, воскресло для новой жизни время героев, время Деборы и Самсона, Саула и Давида, великое время Маккавеев. Весь Израиль стоял под оружием, а те, которые были на стороне чужестранцев, спасались бегством или притворялись ненавистниками римлян…
Наконец пришла весть, что Веспасиан, самый храбрый и опытный римский полководец, победоносный покоритель диких жителей Британии, прибыл в Птолемаиду. С ним пришло огромное войско, и он ждет прибытия Тита, своего сына, и его александрийских легионов, чтобы потом бросить святую землю под мечи своих легионеров.
Обитатели Птолемаиды были заняты оживленными спорами. Не было недостатка в темах. Римская армия и присутствие Веспасиана привлекли туда всех, кто имел какое-нибудь имя и положение в округе. Вчера в город явился Малихос, король арабов, со своими знаменитыми стрелками, а сегодня Соем, повелитель Эмесса. В ближайшем времени ожидали Тиберия Александра, управителя Египта. Агриппа, царь иудеев, уже некоторое время находился в городе.
— Царь иудеев? — насмешливо переспрашивал маленький Теофил, греческий торговец пряностями из ближайшего портового города. — Как этот Агриппа может себя называть царем страны, в которую наш победоносный цезарь ежегодно посылает наместников?
Его собеседник, римский судебный писарь Анний, придал своему лицу важное выражение.
— И все-таки Агриппа царь, — сказал он. — Цезарь Клавдий сам дал ему этот титул. Однако страну оставил себе. Впрочем, — прибавил он многозначительно, — бедняге, я полагаю, плохо придется…
— Это ты про Агриппу? Что ты этим хочешь сказать, Анний? Разве ему что-нибудь угрожает? — стали спрашивать другие.
— Разве вы не слыхали, что жители Тира и Цезареи подали на него жалобу как на врага римлян? Схватили Юста из Тивериады, а, как известно, Юст личный секретарь Агриппы. Таким образом хотят выведать, кто был зачинщиком восстания в Тивериаде. Юст закован в цепи, и его завтра будут судить…
— Вот уж кого не жалко! Если бы к ногам Агриппы положили его голову, всей войне был бы конец, — сказал Боас, огромного роста кузнец.
— Рука палача тут не поможет, любезный Боас. Агриппа не имеет никакого влияния у иудеев, вот даже настолько, — засмеялся Теофил, дунув себе на ладонь. — Они не очень поблагодарили бы цезаря, вздумай он в самом деле передать ему власть. Знаешь, как они его называют? Портным, потому что он доставлял левитам полотняные одежды, или дровосеком, потому что рубил ливанские кедры, чтобы воздвигнуть новый фундамент для иерусалимского храма, или же, наконец, каменщиком, потому что он мостил улицы камнями.
— А еще что он делал?
— Еще? Ничего.
— Выскочка, — засмеялся кузнец. — Вот в самом деле великий царь!
— И опасный враг римлян! Ха-ха!
Собеседники дошли до большой площади. Одна ее сторона граничила с портовым кварталом, а другая, обращенная к крепости, была застроена дворцами знатных жителей города. Около одной виллы, построенной в греческом стиле, толпился народ.
— Что там происходит, Анний? — спросил Боас.
— Эта вилла, — ответил он, — принадлежит сестре Агриппы, ее ожидают сегодня вечером из Цезареи.
— Это ты про прекрасную Веронику, — воскликнул Боас, — супругу Полемона Понтийского?
— Она уже давно удрала от него, — сказал Теофил, вмешиваясь в разговор. — Славная семейка, эти потомки Ирода. Братец высасывает кровь у своих подданных, чтобы задавать пышные пиры, а сестрица его, Вероника, бесстыднее Клеопатры и Мессалины.
— Ты лжешь, грек! — крикнул с бешенством Боас. — Вероника благочестивее всех жен иудейских. Я сам в этом убедился, когда весной прошлого года служил в Иерусалиме кузнецом при коннице Флора. Она произнесла обет благочестия, и ей при всех остригли в храме ее великолепные волосы.
— Я еще видел ее, когда она молила пощадить свой народ Гессина Флора, иерусалимского наместника. Босая, в разорванном платье, она пошла навстречу пьяному Флору, который с руганью оттолкнул ее. Что за женщина! Мои глаза никогда не видали ничего более прекрасного!
— Однако, — насмешливо возразил грек, — парки уже довольно долго прядут нить ее жизни, ведь она только на год моложе Агриппы.
— Агриппа! — презрительно воскликнул Боас. — Ночи, проведенные в кутежах, отпечатлелись на его лице. У Вероники же, — восхищенно продолжал он, — нет ни складочки. Сама Афродита дала ей это лицо. Как сияющее солнце светит ярче бледного месяца, так она светит ярче всех, даже самых молодых красавиц!
Со стороны галилейской караванной дороги послышался шум, разговор прервался. Караван Вероники вступал в город. Пестро разодетые нумидийские всадники и скороходы открывали шествие. За ними шел конвой в сияющих золотом и серебром латах, а потом следовали двадцать арабских коней, подкованных золотом. Их вели конюхи. Затем, в двухстах роскошных колясках, следовала свита царицы: женщины, врачи, чтецы, актеры, домашние жрецы…
— Клянусь Юпитером, — воскликнул Боас, с изумлением глядя на пажей царицы, — я никогда не видал таких лиц! Скажите, друзья, откуда родом эти юноши?
Никто не мог ответить на его вопрос. Остроты глазеющей толпы доказывали, что это новейшее изобретение Рима еще не дошло до Востока. Для греческого торговца это было первым предлогом показать свое превосходство.
— Они такие же люди, как и мы, — стал он объяснять, громко. — Но только им наклеили тесто на лица, чтобы уберечь кожу от холода и жары.
Оглушительный хохот последовал за его словами. Боас с изумлением глядел на них, а Теофил насмешливо аплодировал.
— Я все беру назад, — кричал он, подмигивая Боасу, — что сказал против Вероники. Вероника набожна, говорит Боас, очень набожна. Ага, да вот и ослицы Поппеи. И у нее они есть!
— Ослицы? Поппеи?
— Ну да. Поппеи, прежней супруги нашего божественного цезаря. Она открыла, что ежедневная ванна в молоке ослиц дает неувядаемую красоту. Вероника следует ее примеру. Истинно королевская затея! Да этих ослиц по крайней мере шестьсот штук. Если бы Поппея была жива, она велела бы задушить иудейскую царицу, потому что она сама могла себе позволить только каких-нибудь жалких пятьсот ослиц…
В эту минуту пронесли носилки, занавески которых были так плотно задвинуты, что невозможно было увидеть, кто в них находился.
Теофил, стоявший впереди других, сказал:
— Кто знает, может быть, в этих носилках сама благочестивая Вероника в тоске ломает нежные руки, скорбя о попранном величии своего безумного народа и о пошатнувшемся храме своего капризного Бога.
Боас нахмурился.
— Эй, ты! Побереги свой язык, назойливая оса! Бога иудеев почитают даже в Риме, и Веспасиан послал ему жертвы и дары.
— И все-таки он затеял против него войну?
Замечание это было столь метким, что кузнец ничего не смог ответить. Ему только захотелось вместо ответа опустить всю тяжесть своих могучих кулаков на голову маленького грека.
В самом конце шествия, в разорванных одеждах, посыпав пеплом распущенные волосы, шла высокая, стройная, величественно-прекрасная женщина, опустив вниз покрытую платком голову.
— Вероника! — воскликнул кто-то.
Толпа молча смотрела на нее.
Резкий голос греческого торговца вдруг нарушил эту тишину:
— Это она оплакивает свой народ, своего Бога, римляне! На ваших же глазах. Это насмешка над Римом! Зачем она явилась сюда? Каменьями ее, каменьями!
Толпа заволновалась, тысячи голосов повторяли страшный крик:
— Каменьями ее! Каменьями!
Вероника остановилась, презрительная усмешка появилась на ее губах. Она, казалось, ждала первого камня…
В эту минуту со стороны крепости раздались мерные шаги военного отряда. Все отступили. И только когда впереди показался воин в простом вооружении и пошел навстречу Веронике, напряжение разрешилось тысячеголосым криком:
Вероника упала на колени и с мольбой протянула к нему руки. Он быстрым взглядом окинул пышность и богатство ее шествия, и на его суровом лице мелькнула улыбка. Он поднял Веронику и повел ее в крепость. У входа он остановился и посмотрел поверх ликующей толпы на то место, где стояла на коленях Вероника. Это казалось ему хорошим предзнаменованием: так же будут склоняться Иерусалим и Иудея перед Римом…
Глава II
— Саломея, сестрица, о чем ты опять думаешь? — спрашивала девочка лет четырнадцати, просунув тонкую головку с непокорными завитками на лбу в дверь женской половины дома.
— Это ты, Тамара? — спросила она, и звук ее голоса странно гармонировал с неподвижным, безжизненным выражением полузакрытых глаз на ее мертвенно-бледном лице.
— Я тебе не помешаю? — сказала девочка, проскользнув в комнату. — О, злая! — проговорила она с упреком, падая к ее ногам и обнимая ее. — Ты опять грустила. Почему? Разве ты не молода? Ты не больше чем на год старше меня. Хороша ли? Да рядом со мной ты как солнце рядом со скромной звездочкой. Умна ли? Недаром ты в этой огромной шумной Птолемаиде с ее чужестранцами, стекающимися отовсюду, научилась всем обычаям мира.
А я в нашей тихой горной Гишале только тогда видела и слышала о чем нибудь новом, когда к нам являлся старый, угрюмый приятель отца купить масла для своих соплеменников, живущих среди язычников. Но я бы не хотела с тобой поменяться, если от красоты и ума глаза твои глядят так, грустно, губы твои так редко улыбаются!
Саломея провела рукой по ее разгоряченному личику.
— Да сохранит тебе Бог твой веселый нрав, — мягко прошептала она. — Но меня ты не брани, я не родилась для радости.
Девочка весело засмеялась.
— Ты опять говоришь, как во сне, Саломея?
— Нет, это не сон, дитя. Разве ты забыла, что я испытала в жизни. Всем, кто относился ко мне с любовью, судьба приносила лишь зло. Это началось уже с моего рождения. Моя мать, сестра твоего отца, поплатилась за мое рождение смертью. Когда я была ребенком и играла с другими детьми на улице, я чуть не попала под лошадей мчавшейся римской конницы. Мой единственный брат увидел это, оттолкнул меня в сторону, и сам был растоптан безжалостными копытами. Тело его превратилось в бесформенную массу, и мы его даже не смогли узнать. Потом, по желанию отца, я стала невестой уважаемого члена нашей колонии, знатока веры, Иакова бен Иуды. В день нашей свадьбы, когда я уже готовилась к венцу, на нас напали язычники из Птолемаиды. Моего жениха забили среди площади камнями, а мой отец еще не излечился до сих пор от раны, которую ему нанес мечом языческий юноша, преследовавший меня своей любовью. Вот что было и что будет еще?
Она говорила это печальным голосом, влиянию которого не могла не поддаться даже веселая Тамара.
— Да, нам плохо пришлось, — ответила она серьезно, — когда язычники напали на нас. Все улицы покрыты были трупами, и я еще и теперь вся дрожу, вспоминая это ужасное зрелище. Но все-таки, — поспешила она прибавить, заметив, что Саломея снова впадает в задумчивость, — разве не безумие скорбеть о прошлых горестях, когда будущее предстает перед нами в таком радостном свете? Радуйся, дорогая, жизнь твоего отца спасена, и мы оставим этот безбожный город, как только он сможет отправиться в путь, и приедет за нами мой брат Рэгуель. А в Гишале, в доме моего отца, на чистом воздухе наших гор, твое лицо снова расцветет, и ты снова станешь петь веселые песни…
Саломея покачала головой.
— Никогда.
— Подожди, неверующая! — воодушевилась девочка. — Вот увидишь, я окажусь правой. Или скажи мне: Ты его очень любила?
— Кого?
— Твоего жениха?
Саломея взглянула на нее с некоторым удивлением.
— Любила? — Она произнесла это слово задумчиво как бы про себя. — Он был достоин уважения и был предназначен мне отцом. Как же мне было не любить его?
Девочка откинула с досадой головку назад.
— Ты не хочешь меня понять, Саломея. Уважение и любовь, разве это то же самое? Вот, например, у нас есть в Гишале старый Ионафан бен Садук, богатый и очень почтенный человек. Когда он приходит к отцу, он мне приветливо улыбается, хлопает меня по щеке, приносит мне иногда цепочку или пряжку. Я его уважаю, очень уважаю. Но любить? Он горбат, косой, у него скверные зубы. Поцеловать его? Брр…
Она так смешно скорчила гримасу от отвращения, что на губах Саломеи невольно показалась легкая улыбка.
— А что же ты называешь любовью, Тамара? — спросила она, бессознательно поддаваясь легкому тон болтовни девочки.
Лицо Тамары приняло задумчивое выражение.
— Любовью? Он должен быть беден, совсем беден как Иов, а я богата, как Соломон. Тогда я взяла бы большой-большой мешок, наполнила бы его серебром, золотом и драгоценностями, пошла бы к нему и сказала вот, бери, все это твое. Разве он не поверил бы, что я его люблю?
— Ты его, да. А он тебя? Что, если он любит не тебя, а твое богатство?
Девочка опустила головку с печальным видом.
— Да, да. Это бы, пожалуй, выглядело, как будто я его купила. Ну, а как ты думаешь, если бы я была прекрасна, прекрасна, как Далила, и все мужчины лежали бы у ног моих и он также, а я пошла бы к нему и сказала: бери, вся моя красота твоя?
— А будет ли он тебя любить, когда ты станешь старой и уродливой?
— Старой и уродливой? Правда, — сказала она, озабоченно. — Одна красота еще не создает настоящей любви. Мне нужно еще быть мудрой, как царица Савская. А он тоже должен был бы быть не глупым, простым, добрым человеком. И если бы я писала стихи про него и книги….
— Так он бы даже тебя не понял, дурочка. Бремя твоей мудрости придавило бы его к земле…
Темные глаза Тамары засветились гневом.
— Не понял бы меня! — воскликнула она, вскакивая, топнув ногой. — Тогда бы он был глуп, как… Ах, да, — прибавила она, успокоившись, — боюсь, ты права: мужчинам менее всего нужна умная женщина. Что же тогда любовь? Впрочем, я знаю.
— Ну, что?
— Любовь… Это безумие и величие, глупое и мудрое, смешное и серьезное, необъяснимое… О ней нельзя говорить, а можно только петь!
Она быстро проговорила все это, потом схватила цитру со стены, взяла несколько аккордов и пропела свежим, чистым голосом:
Для любви не нужно красоты, ума:
Счастие приносит нам любовь сама.
Нужно от блаженства про весь мир забыть,
Нужно только нежно, горячо любить…
Она хотела закончить веселым смехом, но ее голос вдруг дрогнул, так что Саломея с изумлением взглянула на странную девочку, которая неподвижно остановилась посреди комнаты и глядела куда-то широко раскрытыми глазами. Вдруг Тамара вздрогнула и, выронив цитру, упала на ковер с судорожным рыданием.
Саломея с испугом поднялась с подушек и наклонилась над плачущей девочкой.
— Что с тобой, дитя? — спросила она с искренней тревогой. — Доверься мне, ты знаешь, у тебя нет более верного друга, чем я!
Ласковые слова ее возымели свое действие, Тамара подняла голову и положила ее на колени Саломее.
— Я так несчастна, так несчастна! — шептала она со слезами в голосе.
— Кто обидел моего милого, маленького жаворонка?
Слабая улыбка показалась на скорбном личике девочки и искривила тонкие губы.
— Твой жаворонок! Ах, Саломея, — снова вздохнула она. — Твой жаворонок уже не будет петь больше. Разве ты не заметила? Даже эта маленькая глупая песня застряла у меня в горле. Вся веселость моего сердца исчезла, вся беззаботность прошла. Ты удивляешься и качаешь головой. Ты этого не заметила, говоришь ты. Поверь мне, я только представлялась веселой. Я не хотела показать тебе, как горько у меня на душе. Ты улыбаешься? О, если бы ты знала, Саломея!..
Она замолчала, как будто испугавшись чего-то страшного, и вся покраснела до корней волос.
— Но я не могу переносить одна все это, — снова сказала она. — Я должна говорить, если бы даже в этом была моя гибель — иначе у меня разорвется сердце!
— Да говори же, родная, говори!
— И ты не станешь смеяться надо мной, Саломея?
— Нет.
— Может быть, это покажется тебе детским, а все-таки…
Она опять остановилась в нерешительности и потом вдруг обняла подругу и сказала едва слышным голосом:
— Если бы ты знала, как я его люблю…
Саломея почувствовала, как задрожало хрупкое тело девочки.
— Скажи мне все, — прошептала она. — О ком ты говоришь? Я его знаю?
— Знаешь ли ты его, Саломея? Еще бы, конечно, знаешь. Мы обе обязаны ему спасением.
Саломея вздрогнула и широко раскрыла глаза, а щеки ее еще больше побледнели.
— Обязаны ему спасением? — повторила она.
— Ну да, разве ты не помнишь тот вечер, когда Веспасиан въезжал в Птолемаиду. Плотно закутавшись, мы пошли в портовый квартал, к Симеону, врачу нашей колонии, взять у него бальзама, масла и пластырь для твоего отца. На обратном пути, проходя мимо дворца городского управителя, мы вдруг натолкнулись на нескольких римлян с факельщиками впереди. Это были, по-видимому, знатные люди, за ними шла большая толпа клиентов.
— Это был Этерний Фронтон, приятель и вольноотпущенник Тита.
— Да, очень грубый, невоспитанный человек. Он, вероятно, возвращался с пирушки и качался из стороны в сторону. Мы хотели проскользнуть мимо них, как вдруг ты споткнулась.
— Об один из тех камней, — мрачно прибавила Саломея, — которыми незадолго до этого бросали в людей нашей общины.
— Пузырек с бальзамом, — продолжала Тамара, — выпал у тебя из рук, ты нагнулась, чтобы поднять его, твое покрывало откинулось, и свет факела осветил твое лицо Этерний Фронтон устремил на тебя свой взгляд, как на небесное явление. Глаза его засверкали, и он с отвратительным смехом схватил тебя за руку и потянул к себе. Ты молча сопротивлялась, я же забыла всякую предосторожность, забыла, что нам, евреям, угрожает смерть за обиду римлянина, и бросила повесе пластырь в раскрасневшееся лицо.
Она на минутку замолчала и, несмотря на свое грустное настроение, засмеялась при воспоминании об этом.
— Он зарычал, как тигр под ударом кнута, и велел своим людям схватить нас. И тогда в эту минуту, когда грубые руки рабов уже хватали нас, тогда появился он!
— Флавий Сабиний!
Саломея выговорила это имя так странно, что Тамара посмотрела на нее с изумлением. В голосе ее чувствовались и ненависть, и тайное влечение, и глубокое отчаяние…
— Флавий Сабиний, — повторила Тамара тихо, — как он был прекрасен тогда, когда воодушевленный благородным гневом он встал между нами и рабами. Как мужественно звучал его голос, сколько величия было в его осанке! Дерзновенные преклонились перед ним, как слабые колосья перед надвигающейся бурей. Даже надменный Фронтон должен был принудить себя скрыть под беззаботной улыбкой досаду на помеху, но я видела по его дрожащим губам, как он был взбешен, и мне было бы страшно за нашего спасителя, если бы он сам не был племянником Веспасиана. Но когда Флавий Сабиний, — она густо краснела, когда называла это имя, — повернулся в нашу сторону, как он вдруг изменился! В нем исчез повелительный тон, с которым он обращался к рабам. Это был кроткий защитник угнетенных, добрый покровитель женщин. Как он был добр, когда провожал нас в дом твоего отца, и как деликатно избегал упоминать об этом отвратительном происшествии. Я не понимала тебя, Саломея. Ты шла безмолвная, задумчивая рядом с нами и предоставляла мне отвечать на его вопросы. Ни единым словом ты его не поблагодарила, когда он прощался у наших дверей, и я сердилась на тебя за твою холодность…
Она остановилась, как бы давая возможность подруге оправдаться от упрека, прозвучавшего в ее словах, но Саломея молчала, и на ее прекрасном лице было то же замкнутое выражение, как и прежде Тамара посмотрела на нее с осуждением.
— И если бы ты знала, — заговорила она с воодушевлением, — как много он меня расспрашивал потом о тебе. Я его видела два раза после того. Если бы ты знала, что все мы, твой отец, ты и я, обязаны нашей безопасности среди этого враждебного кровожадного народа только его заступничеству перед Веспасианом, ты бы, наверное, не была столь равнодушна и безучастна, Саломея!
Саломея внезапно преобразилась. Все ее тело задрожало, как будто эти слова ее смертельно ранили. Схватив судорожным движением Тамару за руку, она подняла ее с ковра и потянула за собой к узкому решетчатому окну. Она отдернула занавески, впуская свет зимнего солнца, и заговорила, задыхаясь от душившего ее волнения:
— Ты говоришь, я равнодушна и безучастна, Тамара, потому что я не внимала вкрадчивым словам римлянина? Да знаешь ли ты, каковы римляне?…
— Боже мой, Саломея, что с тобой? — бормотала девочка, с ужасом глядя на побледневшее, горевшее страстью лицо Саломеи.
— Слушай! — резко оборвала та. — Не время теперь для легкомысленной игры в любовь. Разве ты никогда не думала о том, почему Иоанн-бен-Леви, твой собственный отец, который может жить в богатстве и спокойствии, который болен и имел полное основание оберегать свое тело, почему он беспокойно мечется из города в город, почему он, миролюбивый купец, взял меч в руку, чуждую битвы? Разве ты не обратила внимания на то, что дети Израиля ходят с помутившимися глазами, озабоченными лицами, и ни одного слова веселья не слышно в их домах? Посмотри, как мать прощается с сыном, который уходит на несколько часов из дому. Она плачет и молится, не зная, увидит ли его вновь. И неужели ты ничего не знаешь о событиях в Иерусалиме, святом городе, и во всей стране? Из-за чего все это? Хочешь, я скажу тебе?
Она подвела изумленную девочку к окну.
— Видишь, вот Кармель, Божья гора. В течение целых веков Всевышний обитал в уединенном величии этой священной кущи. Туда Элия призывал народ пред лицо Божье и выстроил алтарь. И что же? Святилище покинуто, и если теперь кто-нибудь и подходит к нему, так это нечестивый язычник, вопрошающий о низменных личных интересах. Где верующие, которые прежде ходили поклоняться туда? Кто изгнал их огнем и мечом? Римляне… А там, видишь, огромный сад с могильными камнями и мавзолеями — прежде там было мало могил, Божья рука хранила и благословляла жителей Птолемаиды, а теперь — камень на камне, могила на могиле, не найдешь и местечка для могилы маленького ребенка. Все еврейское население Птолемаиды перебралось на кладбище, и все они, немые обитатели этого подземного города мертвых, носят следы на своих телах. У одного тяжкая рана в груди, у другого голова пробита бревном, упавшим с горящего дома, у другого поломаны кости от града камней, которые бросала толпа. Кто убил их, спросишь ты? Римляне. Римляне убили моих отца и мать, брата и сестру, убили самое священное — моего Бога, и я — чтобы я полюбила римлянина?
Она высоко подняла руки и произнесла:
— Великий Бог, бог мести, властитель и судья мира! Восстань и отомсти надменным, как они того заслужили! Как долго будут гордиться эти нечестивцы и радоваться своим злодеяниям? Они уничтожили твой народ и надругались над твоим наследием. Они душат вдов и умерщвляют сирот. Отлично, говорят они, нужно истребить их, чтобы они не были больше живым народом, чтобы исчезло имя Израилево. Они заключили союз против Тебя и говорят: Господь этого не видит и Бог Иакова не обращает на это внимания. Но горе вам! Те, которые надеются на Господа, не падут, а будут вечны, как крепость Сиона. Иерусалим окружен горами, и Господь охраняет собой свой народ, и Он, Праведный, разрубит все нити нечестивцев, и позор покроет тех, кто восстал против Сиона. Господи, защитник мой! Из глубины души молю Тебя, поступи с ними, как с мидийцами, как с теми, которые были уничтожены в Эндоре и стали грязью земной. Пусть властители их будут, как Себа и Сальмуна, которые говорили: завладеем домами Божьими. Как огонь пожирает лес, как пламя зажигает гору, так покарай их, и пусть лица их покроются позором, чтобы они все более и более ужасались в душе и погибли в унижении. Тогда они узнают, что власть Твоя велика, что Ты единый и высший властелин мира!..
Она остановилась в изнеможении, и вдруг — как будто бы Бог хотел дать понять, что он услышал ее мольбу, — внезапно засверкала молния и за ней последовал грохочущий удар грома. Из облака, висевшего над вершиной Кармеля, с внезапной быстротой разразилась ужасающая буря. Над морем и городом раскинулась непроницаемая тьма, лишь на минуту озаряемая синевато-желтым блеском молний, которые прорезывали пламенными полосами горизонт.
Тамара опустилась на пол и плотно прижала руки к лицу. Ей было страшно и бури, и горячности пламенных слов Саломеи. Она чувствовала себя такой несчастной в этот момент. Она уже не думала о Флавии Сабинии, прекрасном юноше, который победно овладел ее невинным сердцем.
Саломея думала о нем, прикладывала сжатые руки к горячему лбу.
Серебристая мгла уже поднималась с Кишона там, где Вадди Мелек приносит ему весенние воды с галилейских гор. Нарастая и вздуваясь, она покрывала тихую зеленую равнину на берегу, поднимаясь к бледному небу и вступая в борьбу с близящимся светом дня. Уже первые лучи его покрывали розовым светом вечные снега Гермона, и утесы могучего Чермака окутывались пылающим пламенем. Вершин Кармеля лучи касались мягким поцелуем и спускались полосами к морю, шумящему тихо, словно сквозь сон.
Часовой у галлилейских ворот Птолемаиды открыл тяжелые железные ворота и вышел, чтобы оглянуть дорогу утомленными глазами. Все было тихо, только издали, сквозь туман, слышался надвигающийся грохот колес и тяжелое дыхание лошадей.
— Деревенский люд, — бормотал солдат про себя. — Приехали взглянуть на въезд Тита. Глупый народ. Они рады даже врагу, если только он окружен блеском.
Он остановился и стал вслушиваться. Ему послышалось, что кто-то стонет от боли. Он тверже ухватился за копье, оправил ремень щита на плече и стал вглядываться в густые кусты, окаймлявшие дорогу. Звуки, казалось, исходили оттуда.
Вдруг все затихло, и солдат уже подумал, что он ошибся, но вот снова до него долетел звук, на этот раз, несомненно, похожий на предсмертный стон. Он осторожно подошел и раздвинул копьем кусты.
Там, лицом вниз, зарывая руки в землю от боли, лежал старик. Его длинные белые волосы слиплись от крови, простое крестьянское платье было разорвано. Солдат перевернул его концом копья, чтобы взглянуть ему в лицо. Глаза старика уставились на него остекленевшим взглядом, потом в них появился страх при виде римского вооружения, и он попытался подняться, но ноги не слушались его. Рана в плече его была слишком глубока, и потеря крови его обессилила. Он со стоном откинулся назад, и глаза его снова затуманились.
— Иудей, — презрительно сказал солдат, и хотел вонзить острие копья в грудь несчастного. Но потом передумал. — Да ему и так скоро конец. Жаль блестящей стали. От крови она ржавеет, а Сильвий, наш декурион, и так сердит на меня с тех пор, как Веспасиан на последнем смотре заметил пятно на моем шлеме…
Он сдвинул снова кусты над раненым и вернулся к воротам. Через несколько минут со стороны города к воротам подъехала небольшая группа всадников. Во главе ее был высокий молодой человек в белой тунике, на которой алела широкая пурпурная полоса — знак сенаторского звания. Ноги его были обуты в черные сандалии, стянутые четырьмя ремнями и украшенные золотой пряжкой в форме полумесяца.
— Сам Флавий Сабиний, префект ночной стражи, — воскликнул солдат и быстро ударил копьем о металлическую полосу, висевшую у ворот. Потом он вышел на средину ворот.
Воины выстроились в боевом порядке, а Сильвий, их декурион, выступил на несколько шагов вперед, чтобы передать префекту пароль.
— Удали твоих солдат, — повелел префект. — Мне нужно переговорить с тобой о важном деле.
Когда декурион исполнил поручение, Сабиний отошел.
— Надеюсь, друг, я могу довериться твоей преданности.
Сильвий приложил руку к груди и поклонился.
— Моя жизнь к твоим услугам, господин, — ответил он просто.
— Даже если мои повеления опасны и трудны?
— Повелевай.
— Так слушай. Сегодня или, может быть, завтра будет просить входа в эти ворота один иудей, молодой человек с тонким лицом, одетый в платье галилейского купца, с ним будут два спутника. Ты впустишь его, но только ночью и так, чтобы никто не видал. Тогда же проведи его прямо ко мне и вели дать мне знать через Лепида, моего раба, если меня не будет дома.
— А если чужестранец откажется от моих услуг? Ты ведь знаешь, как иудеи нам, римлянам, не доверяют?
— Тогда шепни ему одно имя, и он последует за тобой.
— Какое имя, господин?
Флавий Сабиний оглянулся на свою свиту. Они были достаточно далеко, и все-таки префект наклонился к декуриону и чуть слышно шепнул ему.
— Не так громко, Сильвий, — тревожно сказал префект. — Конечно, это так, как ты говоришь, но ведь дело идет о войне. Сюда явится Регуэль, сын Иоанна. Ты поражен? Пойми, в чем дело. Помнишь, мы как-то бродили с тобой по улицам Клавдиевой колонии?
— Да, и ты скрылся потом в саду Иакова бен Леви, еврея, торгующего оливковым маслом, — сказал Сильвий с усмешкой. — Я ведь тогда был верным часовым, охранявшим Флавия Сабиния, которого ждали там нежные девичьи объятия…
— Да ты разве знал? — пробормотал Флавий удивленно.
Сильвий усмехнулся.
— Римский солдат, — сказал он шутливо, — имеет не только глаза, чтобы видеть, но и уши, чтобы слышать. А сквозь шелест листьев мне слышался иногда серебристый девичий смех.
— Я этого не отрицаю, — ответил Флавий Сабиний, — да, я там виделся с иудейской девушкой. Как это случилось, я тебе объясню потом. Моя просьба имеет отношение к той девушке. Регуэл, сын Иоанна из Гишалы, ее брат.
— А он едет за ней…
— Да. Если бы жители Птолемаиды или кто-нибудь из любимцев цезаря узнали, что дочь мятежника среди нас….
Он не договорил. Его лоб нахмурился при мысли об опасности, которой подверглись бы Саломея и Тамара, если бы Этерний Фронтон узнал о них.
— Если девушка красива, тем хуже. Иудейки в цене. Потому, господин, поторопись спрятать для себя красотку, — посоветовал Сильвий.
Флавий Сабиний изумленно взглянул на него. Внезапная краска залила ему щеки.
— Не полагаешь ли ты, что у меня что-нибудь дурное в мыслях? Помоги же мне…
Вдруг с другой стороны ворот послышалась громкая перебранка. Они поспешили туда.
Старик, лежавший в кустах, дотащился до часового и там опять упал в изнеможении. Солдат с ругательствами ударил его копьем, чтобы заставить его подняться: приближалось идущее из города длинное шествие. Посредине шли рослые рабы и несли открытые носилки. В них Флавий Веспасиан отправлялся в укрепленный лагерь ожидать прибытия своего сына Тита. По донесениям, принесенным гонцами, Тит должен был вскоре прибыть по дороге, шедшей вдоль морского берега из Александрии, через Пелузий, Газу, Ябнеель и Цезарею.
— Прочь с дороги, иудейская собака! — выругался солдат и всадил конец копья в ногу старика, который вскочил, захрипев от боли. — Если бы я знал, что ты, как и все ваше гнусное племя, живуч, как кошка, я бы уже давно своим копьем избавил тебя от мучений…
Он собирался нанести второй удар копьем, но Флавий Сабиний удержал его.
— Как ты смеешь, Фотин? — крикнул префект, дрожа от гнева. — Разве ты не знаешь, что Веспасиан справедлив ко всем.
Солдат с изумлением взглянул на него.
— Но, господин, — сказал он удивленно, — ведь это иудей.
— Будь он тысячу раз иудей, он все-таки человек. И вот что я тебе скажу. Если ты хочешь уберечь себя от фустуария [позорное наказание, состоявшее в ударах плетью. в мирное время ему подвергали только рабов], возьми этого иудея, которого ты так презираешь, и отнеси в караульный покой. Там я перевяжу его раны.
— Я свободный гражданин, — проворчал Фотин, заложив руки за спину.
Лицо префекта побагровело.
— Ты солдат, и теперь военное время! Отними у него оружие, Сильвий, — приказал он. — И скажи Центуриону, чтоб его отправили таскать тюки….
Сабиний наклонился к раненому, только слабое дыхание обнаруживало присутствие жизни в теле.
Префект позвал декуриона, чтобы с его помощью поднять умирающего. В этот момент Фотин бросился вперед, упал на колени среди улицы и, воздев руки, стал кричать.
— Правосудия! Правосудия!
Веспасиана в это время проносили в носилках через ворота. Услышав крик, он приподнялся и спросил, в чем дело. Флавий Сабаний подошел, чтоб дать ему объяснение.
Полководец выслушал его, не прерывая. Потом легкая усмешка показалась у него на губах.
— Фотин, — сказал он солдату, — ты заслужил наказание за непослушание начальнику, за это ты восемь дней будешь есть ржаной хлеб вместо пшеничного. Но все-таки твое усердие похвально, и за ненависть к врагам я дарю тебе это запястье. Большую цепь ты можешь заслужить себе в бою…
Он снял золотое запястье и отдал его солдату, который гордо выпрямился и бросил торжествующий взгляд на префекта.
— Не забывай, племянник, что полководцу не следует подавлять ненависти своих воинов к врагам, — сказал Веспасиан.
— Прости, дядя, — ответил Флавий Сабиний, и губы его задрожали от негодования, — я не знал, что мы ведем войну со стариками, женщинами и детьми.
Из носилок послышался смех. Посмотрев в ту сторону, префект заметил Этерния Фронтона, который ехал с полководцем.
— Неужели ты так презираешь жриц Афродиты, Флавий, — воскликнул вольноотпущенник. — Не забывай, что Епафродит, покровитель учителей истории, рассказывал нам про иудейку Юдифь, которая отсекла голову Олоферну. Но я знаю, ты недоступен стрелам Эрота. Минерва и мудрость греческих философов слишком опутали твой разум и в сердце твоем нет места восторгу перед поясом, головной повязкой, а тем более запястьем красивой девушки…
Флавий понял его намек на свое ночное приключение с Тамарой и Саломеей, но был слишком горд, чтобы отвечать в том же тоне. К тому же все его внимание было поглощено раненым, которому Сильвий пытался влить в рот глоток воды. Старик очнулся и растерянно глядел на воинов, окружавших его. Он вдруг поднял обе руки, потом произнес несколько бессвязных слов:
— Иоанн из Гишалы! Они идут, они идут! — И со стоном упал на руки Сильвию.
Веспасиан приподнялся, и глаза его засверкали.
— Иоанн из Гишалы, — проговорил он. — Не его ли Марк Агриппа называл самым деятельным врагом Рима?
Этерний Фронтон утвердительно кивнул.
— Позволь мне, господин, — сказал он, — остаться и заняться раненым. Это несомненно шпион, подосланный врагами…
Веспасиан, соглашаясь, кивнул. Фронтон, однако, не уходил.
— Ну что еще? — нетерпеливо спросил Веспасиан, давая знак продолжать путь.
— Может быть, ты сочтешь удобным, чтобы Флавий Сабиний взял на себя должность чтеца. Вспомни, что я говорил тебе о его слабости к иудеям…
Их глаза на мгновение встретились, потом вольноотпущенник вышел из носилок.
Веспасиан позвал префекта.
— Прошу тебя, племянник, — ласково сказал он, — побудь со мной и помоги мне справиться с несколькими делами.
— А Этерний Фронтон? — спросил Флавий Сабиний, едва сдерживая свое неудовольствие.
— Я ему поручил исследовать это дело, — холодно сказал полководец.
Префект должен был повиноваться желанию дяди.
— Будь осторожен, — прошептал он Сильвию, проходя мимо него. Потом они сели в носилки рядом с Веспасианом. Шествие двинулось вперед.
Сильвий обернулся к вольноотпущеннику и, указывая на иудея, спросил:
— Что прикажет Этерний Фронтон?
Тот наклонился к раненому.
— Он недолго протянет, — сказал он. — Отнесите его в караульный покой, а ты, Сильвий, приведи скорее врача. Нужно чтобы он очнулся, а говорить уж я его заставлю…
Глава III
— Не понимаю тебя, Вероника, зачем ты так прямодушна с Веспасианом? Ты ведь понимаешь, в каком опасном и двойственном положении очутились я и весь мой дом из-за этого мятежа.
Вероника пожала своими белоснежными плечами, выступавшими из платья с глубоким вырезом, и даже не переменила положения.
— А кто же, если не ты сам, поставил себя в это положение? Нужно было или встать полностью на сторону римлян и всеми силами подавить восстание в самом зародыше, если это было возможно, или же нужно было последовать моему совету, и встать на сторону своего народа, поднять всех против дерзкого вторжения Рима и самому в конце концов возложить на себя корону Азии…
— Опять ты с этими дерзкими замыслами?
— Чем они плохи? Разве наш отец не к тому же стремился? Ты сам ловко сумел усыпить подозрение Рима, и тебе нужно было только объединить всех властителей, стонущих под игом Рима. Тогда было бы легко задушить безумного императора-актера. По одному твоему знаку все сердца забились бы для тебя, и все вооружились бы для твоей защиты.
Агриппа насмешливо засмеялся.
— Кто этот народ? Несовершеннолетние или мечтатели. Они сами не знают, чего хотят — сегодня одного, завтра другого. И неужели ты говоришь это серьезно? Прежде ты так не думала.
Вероника откинулась назад и мечтательно глядела вдаль.
— Прежде я была легкомысленным, жизнерадостным существом, — тихо сказала она. — Я жила только мыслями о своей красоте и о веселье. Что знала я об отчизне, о вере в Бога? Мир казался мне садом, благоухающим для меня, приносящим плоды для одной меня. Только когда наступило то страшное время в Иерусалиме, я стала понимать, что значит долг, и узнала, что сад жизни не может приносить ни цветов, ни плодов, если его раньше не засеять и не возделать его. А кто же это делал? Не мы, а как раз те жалкие люди, которых убивали потом у нас на глазах. Разве эти бедняки не имели права требовать тоже своей части общей жатвы?
Агриппа усмехнулся.
— Вижу, — сказал он, — что во время твоего одиночества в Цезарее ты опять занималась чтением греческих философов…
Она его не слушала.
— И если, — продолжала она с возмущением, — если мы так жестоки и себялюбивы, что ставим свое, благо выше блага других, то почему не оставить по крайней мере этим несчастным веру в награду в другом мире, ожидающую их там за все их труды и мучения? Зачем заменять эту блаженную детскую веру призрачными богами Египта, жалким греческим Олимпом и каменными идолами Рима? Наш народ силен и непобедим именно тем, что он должен отстаивать величайшие блага человеческой души от животных страстей Рима. Тут идет война не из-за светских выгод, война за самое великое — за Бога!
Казалось, она упивалась своими собственными словами. Она вскочила в порыве негодования и встала перед братом, высоко подняв правую руку. Ее длинное темное одеяние придавало ее высокой гордой фигуре что-то пророческое.
— А теперь, — продолжала она с горечью, — вместо того, чтобы думать и сожалеть о легкомыслии минувшего, вместо того, чтобы преклониться перед великой силой народа, ты еще жалуешься на меня. Ты говоришь, я возбудила подозрения этого римского наемника, Флавий Веспасиан! Да кто он такой, чтобы глаза иудейской царицы, внучки великого Ирода, следили за движением его ресниц? Он мог побеждать ленивых и невежественных бриттов и германцев, но тут перед ним нечто иное, святое. В суеверном страхе он старается жалкими жертвами снискать расположение этой святыни, но, если бы он даже победил, Бог Израиля сотрет его своей рукой с земли и не останется следа от него…
Она произнесла эти слова страстно и гневно и опустилась в изнеможении на подушки. Насмешка Веспасиана при встрече оскорбила ее и возбудила всю гордость царицы из рода Ирода, всю гордость ее народа, который с брезгливостью отворачивался от всех, не познавших истинного Бога. Веспасиан шутливо укорял ее за то, что она не стала римской гражданкой.
— Рим покорил весь мир, а Вероника покорила бы Рим, — сказал он.
Она гордо выпрямилась и ответила дрожащим от гнева голосом:
— Вероника — царица и иудейка.
Тогда он расхохотался и сказал:
— Царица — это ничего, иудейка — это кое-что, а римлянка — это все.
Эти слова еще жгли ее душу, и ей казалось, целая река крови не смогла бы смыть ее позора.
Агриппа побледнел от внезапных гневных слов сестры. Глаза его беспокойно забегали. Неожиданная перемена в легкомысленной женщине, которая вдруг стала фанатически преданной Богу, казалась ему опасным препятствием для его планов. Но он знал средство склонить ее на свою сторону. Он наклонился к разгневанной женщине и прижался к ней щекой к щеке, как это делал всегда, когда просил ее о чем-нибудь. Он знал, что это льстило ее гордости, и что ее можно было покорить внешней покорностью ее воле.
В этот момент сходство сестры и брата было поразительно. То же благородство линий и тот же отпечаток чувственности — сочетание, которое составляло прославленную красоту потомков Ирода. Но те же черты, сильные и энергичные у Вероники, были у Агриппы слабыми и вялыми. Природа, как бы следуя странному капризу, дала женщине то, что должна была дать мужчине, и наоборот.
Вероника позволила брату погладить свои пышные волосы и приложить узкую холодную руку к ее вискам.
— А я, ты думаешь, — сказал он почти шепотом, — легко сношу унижение? Во мне тоже течет кровь наших предков. И во мне тоже что-то возмущается, и мне хочется уничтожить всех вокруг. Но я прошел тяжкую школу и научился сдерживать гнев. Когда отец наш умер, царство его было могущественным и раскинулось гораздо дальше границ наследия Иродова. Но я был молод, жил в Риме, меня там держали заложником, обеспечивающим верность отца. У меня все отнимали и посылали римских наместников туда, где ждали меня, законного властелина. Тогда я понял, что с Римом нельзя честно бороться. Я притворился покорным. Ты знаешь, чего я этим достиг. Клавдий поддался моей хитрости и отдал мне после смерти Ирода, нашего дяди и твоего первого супруга, его царство в Халкиде. Тогда я стал неустанно действовать и добился того, что мне поручен был надзор над иерусалимским храмом. Это важный шаг вперед — он привел меня в соприкосновение с народом наших предков. Клавдий умер, я предусмотрительно оказывал услуги Нерону и его матери, и мое влияние усилилось. Я все ближе подвигался к Иерусалиму, мне бы несомненно дали во владение Иудею, если бы не этот проклятый мятеж. Не напрасно ведь я добился дружбы прокураторов, не напрасно укрепил доверие цезаря подарками и преданностью. Увеличивалось мое влияние на соседей. Наши родственники, Тигран и Аристобул, получили через меня Армению. Король Ацица Эмесский женился на — одной из наших сестер, Друзилле, а Алабарх Деметрий Александрийский женился на другой сестре, Мариамне. Ты вышла замуж за Палемона, царя сицилийского. Более того, я знал, что недалеко время, когда можно будет начать мщение. Нужно было подготовить народ. Я приблизил к себе самых видных людей, посвятил их в свои планы. Все они были на моей стороне и готовы были содействовать мне. А теперь пропала долголетняя работа, тщательно подготовленные в течение долгих ночей планы уничтожены, разбиты несколькими безумцами, которые в своем ослеплении считают римлян карликами, а себя великанами. Даже Юст, мой собственный тайный секретарь, увлекся и проповедует открытую войну против императора.
Он вдруг захохотал и сжал кулаки. Вероника поглядела на него с жалостью.
— Бедный Агриппа, — сказала она и погладила его по лицу. — Вот видишь, к чему привела тебя твоя римская змеиная мудрость. Если бы ты раньше попробовал узнать свой народ, который так презираешь, ты бы знал, что нельзя легкомысленно играть его святынями. Твоя ошибка в том, что ты призвал к себе на помощь жрецов храма.
— Без них нельзя было бы ничего сделать…
— Знаю, но Бога следовало касаться лишь в последний момент, когда все другое было бы готово.