Д.Н.Мамин-Сибиряк. Собр.соч.в 8 томах. Том 5. — М.: Худ.лит., 1954
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 13 августа 2003 года
———————————————————————————————-
I
— Михайло Потапыч… а?..
— Ну, чего ты пристал-то, как банный лист?.. Отвяжись…
— Эх, Михайло Потапыч… Родной ты мой, выслушай…
— Какой я тебе Михайло Потапыч дался в сам-то деле! Вот выдешь за ворота и меня же острамишь: взвеличал, мол, Мишку Михайлом Потапычем, а он, дурак, и поверил. Верно я говорю?.. Ведь ты чиновник, Сосунов, а я нихто… Все вы меня ненавидите, знаю, и все ко мне же, чуть что приключится: ‘Выручи, Михайло Потапыч’. И выручал… А кого генерал по скулам лущит да киргизской нагайкой дует? Вот то-то и оно-то… Наскрозь я вас всех вижу, потому как моя спина за всех в ответе.
Мишка заврался до того, что даже самому сделалось совестно. Он оглядел своими узкими черными глазами Сосунова с ног до головы и удивился, что теряет напрасно слова с таким человеком. Действительно, Сосунов ничего завидного своей особой не представлял: испитой, худой, сгорбленный, в засаленном длиннополом сюртучишке — одним словом, канцелярская крыса, и больше ничего. Узкая, сдавленная в висках голова Сосунова походила на щучью (в горном правлении его так и называли ‘щучья голова’), да и сам он смахивал на какую-то очень подозрительную рыбу. Рядом с этим канцелярским убожеством Мишка выглядел богатырем — коренастый, плотный, точно весь выкроен из сыромятной кожи. Мишкина рожа соответствовала как нельзя больше общей архитектуре — скуластая, с широким носом, с узким лбом и какими-то тараканьими усами, благодарные клиенты называли Мишку татарской образиной.
— Да я с тобой и разговаривать-то не стану, слова даром терять, — равнодушно заметил Мишка, отвертываясь от Сосунова. — Тоже, повадился человек, незнамо зачем… Вот выдет генерал, так он те пропишет два неполных. Ничего, што чиновник…
— Михайло Потапыч, яви божескую милость: выслушай… В третий раз к тебе прихожу, и все без толку.
— Вот привязался человек… Ну, ин, говори, да только поскорее. Того гляди, генеральша поедет…
— Все скажу, Михайло Потапыч, единым духом скажу… Дельце-то совсем особенное.
— Омманываешь што-нибудь?
— Вот сейчас провалиться. Ты только послушай, что я тебе скажу.
Сосунов осторожно огляделся и подошел к Мишке на цыпочках, точно подкрадывался к нему. Мишка еще раз смерил его с ног до головы и вытянул шею, чтобы слушать. Вся эта сцена происходила в большой передней ‘генеральского дома’, как в Загорье называли казенную квартиру главного горного начальника, генерала Голубко. Передняя рядом окон выходила на широкий двор, чистый и утоптанный, как гуменный ток, в открытое окно, в которое врывался свежий утренний воздух, видно было, как в глубине двора, между двух столбов, стояла заложенная в линейку генеральская пара наотлет и тут же две заседланных казачьих лошади. Кучер Архип и два казака оренбургской казачьей сотни сидели под навесом и покуривали коротенькие трубочки. У ворот генеральского дома устроена была гауптвахта с пестрой будкой и такой же пестрой загородкой, на пестром столбике висел медный колокол, которым ‘делали тревогу’, когда генерал выезжал из дому или приезжал домой. Между колоколом и будкой день и ночь шагал часовой с ружьем. В гауптвахте, низеньком каменном здании с толстыми белыми колоннами, дежурил офицер и солдаты специальной горной команды. Вся эта команда находилась в большой зависимости от Мишки: он подавал знак в окно, когда генерал выходил на верхнюю площадку парадной лестницы с мраморными ступенями. Часовой делал условный знак прикладом ружья, и команда готовилась выскочить с ружьями, чтобы отдать на караул по первому удару колокола. Часовые не спускали обыкновенно глаз с рокового окна.
— Так вот я, значит, и толкнулся к ней как-то после пасхи… У меня причина с столоначальникам из золотого стола вышла.
— С Угрюмовым?
— С ним с самым… Поедом он меня ест и со свету сживает. Того гляди, подведет, а генерал в рудники законопатит да еще на гауптвахте измором сморит.
— Самый зловредный человек этот ваш Угрюмов, а относительно генерала ты правильно…
— Ну, взяло меня горе, такое горе, что и сна и пищи решился… Вот я и пошел к Секлетинье. Она в Теребиловке живет… Подхожу я это к ее избенке, гляжу, извозчик стоит. Что же, не ворочаться назад… Я в избу, а там… Может, я ошибся, а только сидит барыня, платочком голову накрыла, чтобы лицо нельзя было разглядеть, а я ее все-таки узнал. Барыня-то ваша генеральша…
— Н-но-о? — изумился Мишка и сейчас же ладонью закрыл Сосунову рот. — Тише ты, аспид…
Дело в том, что в этот момент на верхней площадке лестницы мелькнуло ситцевое платье горничной Мотьки, смертельного врага Мишки. Вот тоже подвернулась когда, проклятая…
— Да ты не огляделся ли? — шепотом допрашивал Мишка.
— Верно тебе говорю: вот сейчас провалиться… И Мотька с ней была, только дожидалась генеральши за углом. Я это потом досмотрел, когда генеральша поехала от Секлетиньи.
— Гм… да… — мычал Мишка, сразу проникаясь доверием к Сосунову и соображая свои мысли. — Ах ты, дошлый!.. Ведь вот, узорил… а?.. Ну, а дальше-то што?
— Ну, как генеральша ушла, я к Секлетинье… По первоначалу она все будто отвертывалась от меня: я к ней, а она спиной. Блаженная она, известно… А у меня уж со страхов коленки подгибаются. Ей-богу… Хуже этого нет, ежели Секлетинья к кому спиной повернется. Ну, у меня припасен был с собой на всякий случай золотой… Еще от баушки-покойницы достался. Вынул я этот золотой и подаю Секлетинье. Она взяла да как засмеется… У меня опять сердце коробом. А она завертелась на одной ноге, машет моим золотым и наговаривает: ‘Не в золоте твое счастье… Не в золоте! А любишь ты золото, только напрасно любишь’. — ‘А будет счастье?’ — спрашиваю. Она опять отвернулась от меня, добыла из-под лавки корыто, взяла ковш с водой, щепочку и давай в корыто воду лить да щепочку по воде пущать… Больше я от нее ничего и добиться не мог.
— Только-то? Напрасно только свой золотой стравил: отдал бы лучше его мне…
— Ах, какой ты, Михайло Потапыч… Слушай дальше-то. Как я после-то раздумался, так все и понял, вот до ниточки все, точно у меня глаза раскрылись… Ей-богу!.. Вот я теперь пятнадцать лет все добиваюсь в золотой стол попасть и не могу — она это и сказала, что мне не след туда попадать. Ты думаешь, я ей зря золотой-то принес? Ну, а щепочки, которые она по воде спущала, обозначают, что ты меня должон на караван определить…
При последних словах у Мишки даже руки опустились от изумления, — и ему сделалось все ясно. Вот так Секлетинья, да и Сосунов тоже ловок… Как по-писаному, так блаженная и отрезала. От судьбы, видно, не уйдешь. Да и ловок Сосунов, нечего оказать… Тоже словечко завернул: определи на караван. Легкое место оказать. Ну, а если Секлетинья сказала, так и на караване будет. Мишка слепо верил в судьбу.
— Ну, чего же ты молчишь? — спрашивал Сосунов. — Я тебе все сказал, как на духу… О благодарности будь без сумленья.
— Ладно, ладно… Все на счастливого.
Мишка только хотел оказать что-то, как под окном мелькнула стриженая раскольничьей скобой голова в синем картузе, и Мишка указал Сосунову на маленькую дверку под лестницей, где жил сам. Сосунов едва успел затвориться, как в переднюю вошел степенный мужик в длиннополом сюртуке и смазных сапогах.
— Михайлу Потапычу… — развязно проговорил он, протягивая руку. — Весело ли попрыгиваешь?
— Не очень-то у нас напрыгаешься, Савелий, — уклончиво отвечал Мишка. — За вами где же угнаться…
— Тарас Ермилыч прислал узнать, как здоровье его превосходительства, и приказал кланяться…
— Обнакновенно, как завсегда. Сейчас генерал занят, и пустяками нельзя тревожить… Ужо скажу, когда можно будет… Ну, а как у вас: все дым коромыслом?
— Ох, и не спрашивай, Михайло Потапыч… Совсем даже ума решились: сильно закурил Тарас-то Ермилыч, а тут еще Ардальон Павлыч навязался…
— Это тот, што в карты играет? Откуда он у вас взялся?
— А неизвестно… На свадьбе, как Поликарп Тарасыч женились, он и объявил себя. Точно из-под земли вынырнул… А теперь обошел всех, точно клад какой. Тарас Ермилыч просто жить без него не может. И ловок только Ардальон Павлыч: медведь у нас в саду в яме сидит, так он к нему за бутылку шампанского прямо в яму спустился. Удалый мужик, нечего сказать: все на отличку сделает. А пить так впереди всех… Все лоском лежат, а он и не пошатнется. У нас его все даже весьма уважают…
— Который месяц теперь пошел, как свадьба-то ваша продолжается?
— Да уж близко полгода, Михайло Потапыч… Ох, горе душам нашим! Што только и будет: ума не приложить… Уж которые есть опасливые, так подобру-поздорову из города уезжают, потому как прямой зарез от нашей свадьбы.
Оглянувшись, Савелий на ухо шепнул Мишке:
— Ночесь* один енисейский купец, Тураханов по фамилии, с вина сгорел…
______________
* Ночесь — ночью. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)
— Н-но-о?
— Верное слово… Он и на свадьбу-то попал зря, проездом завернул, — дела у него по промыслам с Тарасом Ермилычем были. Ну, и попал в самый развал, да месяца два без ума и чертил… Што уж теперь будет — и ума не приложим. Тарас-то Ермилыч в моленной заперся, а меня подослал сюда… Уж какая резолюция выдет нам от генерала — один бог весть.
Савелий с изысканной ловкостью, прикрыв руку картузом, сунул Мишке скомканную ассигнацию, — нужный человек Мишка, чтобы генерала подготовить к известию о случившемся казусе. Мишка с неменьшей ловкостью спрятал посул куда-то в рукав.
— Уж ты, тово, Михайло Потапыч… Сослужи службу, а Тарас Ермилыч не забудет — так и наказывал сказать тебе.
— Да уж я для Тараса Ермилыча в ниточку вытянусь…
Конца фразы Мишка не успел договорить, потому что по лестнице сверху летела горничная Мотька с такой быстротой, точно ее оттуда сбросили, — она бежала на подъезд крикнуть кучеру, чтобы подавал лошадей генеральше. Мишка моментально вытянулся в струнку и окосил глаза на лестницу, по которой уж спускалась генеральша, молодая, пухлая дама, в сиреневом шелковом платье. Савелий почтительно отошел в сторонку и наклонил голову, как делают благочестивые люди в церкви. Мотька успела вернуться и помогала генеральше спускаться по лестнице, поддерживая ее за руку. ‘Стрела, а не девка’, — подумал Савелий, большой охотник до проворных и ловких девок. Генеральша спускалась с недовольным лицом, застегивая модную лайковую перчатку цвета beurre frais*. Поровнявшись с Мишкой, она подняла на него свои темные блестящие глазки и певуче проговорила:
______________
* сливочного масла (франц.).
— А ты не слыхал, как я звонила?
— Никак нет-с, ваше превосходительство…
— Нет?..
В передней звонко раздались две ловких пощечины. Мишка не шевельнулся, а только замигал усиленно левым глазом. Это еще больше разозлило генеральшу, и она ударила кулаком Мишку прямо в зубы, так что у того ‘счакали’ челюсти. Мотька искоса глядела на Савелия, улыбаясь одними глазами.
— Только перчатки из-за тебя, подлеца, испортила!.. — кричала генеральша, входя в азарт. — Мотька, новые перчатки…
Пока Мотька летала наверх за перчатками, взволнованная генеральша ходила по передней мимо стоявшего неподвижно Мишки и каждый раз давала ему по пощечине. Савелия она не хотела замечать. Наконец, она устала, села на стул к окну и закрыла глаза, чтобы не видеть ненавистного человека. Ей было лет двадцать пять, но благодаря полноте она казалась старше. Круглое, белое, бескровное лицо не отличалось красотой, но, когда генеральша улыбалась, оно точно светлело и делалось очень симпатичным. Пока Мотька натягивала новые перчатки, генеральша не открывала глаз и даже склонила голову на один бок, как женщина, огорченная до глубины души. Мишка стоял все время не шевельнувшись и свободно вздохнул только тогда, когда генеральша вышла на крыльцо.
— Ну, и язва сибирская твоя генеральша, — с участливым вздохом проговорил Савелий.
— Ох, и не говори! — ответил Мишка, кулаком вытирая окровавленные губы. — Изводит она меня насмерть… Поедом съела. Тссс…
Мишка забыл, что Мотька осталась на крыльце и подслушивала их разговор. Но теперь было уже поздно… Мотька прошла по передней с таким видом, что у Мишки сердце повело коробом.
— Удалая девка, — проговорил Савелий, когда Мотька начала подниматься вверх по лестнице. — Вот бы мне такую: в самый раз…
Мотька остановилась, свесилась через перила и с особенным задором проговорила:
— Ступай к своим кержанкам, да и заигрывай… Кержак немаканый!..
— Да ведь ваша-то девичья вера везде одинакова, Мотя, — ласково ответил Савелий, блестя красивыми глазами. — Што кержанка, што православная…
— Бес, а не девка… — как-то промурлыкал Савелий, сладко закрывая глаза. — Ох, грех с ними один! Прощенья просим, Михайло Потапыч…
Мишка простился с ласковым кержаком молча, — очень уж разогорчила его генеральша. Зачем при людях-то при посторонних срамить? Ежели нравится, — ну, бей с глазу на глаз, а тут чужой человек стоит и смотрит, как генеральша полирует Мишку со щеки на щеку. Чужой человек в дому, как колокол…
Сосунов оставался в засаде и не смел дохнуть. Ведь нанесла же нелегкая эту генеральшу, точно на грех, а теперь Михайло Потапыч рвет и мечет. Подойди-ка к нему… Ах, что наделала генеральша! Огорченный раб Мишка забыл о спрятанном Сосунове и, когда тот решился легонько кашлянуть, обругался по-мужицки.
— Ах ты, крапивное семя!.. Убирайся вон… ко всем чертям.
— Михайло Потапыч…
В пылу гнева Мишка даже замахнулся на Сосунова, но потом вдруг припомнил что-то и спросил:
— Так генеральша была у Секлетиньи?
— Своими глазами видел, Михайло Потапыч…
— Можешь при случае утвердить вполне?
— Могу.
— Ну, так попомни это, да пока, до поры до время, никому об этом не говори. Понял теперь?
II
Верный раб Мишка в Загорье являлся страшной силой, потому что старый генерал Голубко имел к нему какое-то болезненное пристрастие. Под сердитую руку генерал лупил Мишку нагайкой из собственных рук, но это не мешало Мишке управлять генералом до некоторой степени. Все это знали, все этим пользовались, и всем это обходилось не дешево: Мишка даром ничего не любил делать, потому что ‘и чирей даром не вскочит’, а ‘без снасти и клопа не убьешь’. Главное, Мишка изучил своего генерала в тонкости и знал, когда к генералу можно идти и с чем — старик был ндравный и шутить не любил. Бывали случаи, когда неблагодарные люди хотели обойтись без Мишки и дорого платились за это.
Самое появление Мишки в передней генеральского дома было обставлено легендарными подробностями. Грозный генерал Голубко был послан на Урал с чрезвычайными полномочиями, далеко превышавшими губернаторскую власть. Нужно было подтянуть казенные горные заводы, золотые промыслы, частных заводчиков и вообще все крайне сложное горное дело. Старый николаевский генерал сразу поставил себя на настоящую точку, и одно его имя производило панику. В его руках сосредоточивалась не только гражданская, но и военная власть, а также судебная, по преступлениям горнозаводского населения. Самый город сразу изменил свой внешний вид, хотя главным двигателем здесь и являлась казацкая нагайка, уничтожавшая в корне обывательскую лень. В Загорье были устроены обширные казенные фабрики для выделки оружия и разной заводской снасти. Здесь все было поставлено на солдатскую ногу, и когда генерал Голубко еще только подходил к фабрикам, там уже было слышно, как муха пролетит. Порядок во всем был слабостью грозного генерала, а до остального он мало касался, предоставляя все горным инженерам, состоявшим тогда на военном положении. Когда генерал проходил по фабрикам, все рабочие выстраивались во фронт и отдавали начальству честь по-солдатски. Горе тому, у кого недоставало пуговицы или носки врозь, — сейчас же следовало и возмездие. Чтобы не было попущений и послаблений, генерал сам наблюдал о точности исполнения предписанных наказаний. Наказывали тут же, на фабричном дворе, а розги заготовлялись возами. Вот именно здесь и проявился знаменитый Мишка, вынырнувший из безличной рабочей массы благодаря счастливой случайности. Он работал на казенной фабрике, как все другие, и за какую-то провинность должен был получить пятьдесят розог. После экзекуции, производившейся под личным наблюдением генерала, Мишка выкинул невиданную штуку. Он смело подошел к генералу и заявил:
— Ваше превосходительство, не велите казнить, велите выслушать…
— Ну, что тебе?
— Закон требует порядка, ваше превосходительство… Обозначено было мне пятьдесят лозанов, а дадено всего сорок семь. Сам считал. Прикажите доложить…
В первую минуту генерал даже не нашелся, что отвечать, а его свита только переглядывалась — выискался невиданный зверь. Все были озадачены. Мишка воспользовался общим замешательством и занял место на деревянной кобыле, на которой производилось наказание. Получив три недостававшие розги, он поблагодарил генерала и как ни в чем не бывало отправился на работу в свой корпус. Этот случай поразил строгого генерала. Возвратившись домой, старик долго хохотал и все повторял фразу Мишки: ‘Закон требует порядка’. И утром на другой день генерал проснулся с этой же фразой и не мог успокоиться до тех пор, пока Мишка не был приведен в генеральский дом.
— Закон требует порядка? — спрашивал генерал.
— Точно так-с, ваше превосходительство! — по-солдатски отвечал Мишка, не сморгнув глазом.
— Дополучал три лозана? Ха-ха-ха…
Генерал Голубко был настоящий генерал, какие были только при императоре Николае, — высокий, плечистый, представительный, грозный, справедливый, вспыльчивый, по-солдатски грубый и по-солдатски простой. По наружности генерал мог считаться молодцом, несмотря на свои шестьдесят лет и совершенно седые волосы. Лицо было свежее и румяное, а грозные серые глаза глядели еще совсем по-молодому. И веселился грозный генерал всегда так искренне и радостно, что вместе с ним не смеялись только стены. Так раб Мишка и остался в генеральском доме, потому что генерал почувствовал к нему какое-то болезненное пристрастие. Определенной должности у него не было, а смотря по надобности Мишка исполнял все, что можно было требовать от верного раба. Генерал не мог жить без него и возил его с собой по всему Уралу, когда объезжал горные заводы. Недавний мастеровой преобразился в казака, — при генерале все было форменно, подтянуто в струнку и ходило козырем. Мишка быстро выучился казачьей муштре и вместе с ней усвоил казачью вороватость.
Пять лет верный раб Мишка благоденствовал вполне, как никто другой. Загорье в эти именно года прогремело открытым в Сибири золотом, и деньги лились рекой. Во главе золотопромышленников стояли Тарас Ермилыч Злобин, а потом старик Мирон Никитич Ожигов. Открытое ими в Сибири золото дало миллионы. За первыми предпринимателями потянулись другие и тоже получили свою долю, как Тихоновы, Сердюковы и Щеголевы. Около этик счастливцев толклись бедные родственники, разные предприниматели и просто прихлебатели и прохвосты. Золото — всемогущая сила, притягивающая к себе неудержимо все — и добро и зло, больше всего последнее. Вот в это горячее время, когда всех охватила золотая лихорадка, верный раб Мишка и благоденствовал, потому что от него зависело, примет генерал или не примет такого-то, а затем — осчастливит он своим посещением или пренебрежет. Генерал был страшной силой, и Мишка эксплуатировал ее в свою пользу. Как это случается, сам генерал был искренне-честный человек и никаких взяток не брал, но зато брали около него все остальные, как не могли бы брать при начальнике-взяточнике. Грозный генерал не мог допустить даже мысли, что его подчиненные смели воровать у него под носом и обирать других. Помилуйте, он ли не грозен, — все трепетало от одного его взгляда. Верный раб Мишка брал больше всех, брал решительно все, что ему давали, что он мог взять и что вымогал разными неправдами. В нем развился какой-то пьяный азарт к взяточничеству: недавний бедняк, существовавший казенным пайком, теперь превратился в ненасытного волка. С своим новым положением Мишка освоился с необыкновенной быстротой и сейчас же пустил в оборот все приемы, ходы и выходы закоренелого взяточника, хотя и не мог достичь изумительной ловкости таких артистов, как столоначальник ‘золотого стола’ в горном правлении Угрюмов и консисторский протопоп Мелетий. Мишка мог только завидовать им, как чему-то недосягаемому, и его грызло сознание собственного несовершенства, особенно когда являлась предательская мысль, что он мог взять там-то и там-то или пропустил такой-то случай. Эти черные мысли заставляли Мишку просыпаться даже по ночам, и он вслух говорил себе:
— Эх, и дурак же ты, Мишка! Прямо сказать: балда деревянная… Разве протопоп Мелетий али Угрюмов сделали бы так? Да они бы кожу с самого генерала сняли… А теперь те над тобой же, дураком, смеются: ‘Эх, дурак Мишка, не умел взять!’
У Мишки развивалась мания взяточничества, и он по ночам, во время охватывавшей его бессонницы, по пальцам высчитывал все случаи, когда он мог взять и не взял, а также соображал те суммы, какие у него теперь лежали бы голенькими денежками в кармане. Им овладевало настоящее бешенство, и Мишка готов был плакать, потому что у него перед глазами стояли такие непогрешимые и недосягаемые идеалы, как протопоп Мелетий и столоначальник Угрюмов.
Несмотря на эти муки неудовлетворенного и ненасытного взяточничества, верный раб Мишка благоденствовал и процветал до тех пор, пока его генерал не женился. Случилось это как-то вдруг, и Мишка считал себя прямым виновником быстрой генеральской женитьбы. Дело было зимой, на святках. Генерал после обеда отправился кататься. Сопровождавший его Мишка стоял по обыкновению на запятках саней. Когда они ехали по набережной пруда, Мишка, потрафляя хорошему послеобеденному настроению владыки, сказал:
— Вон катушки налажены, ваше превосходительство.
— Ну, что же из этого?
— А любопытно поглядеть, ваше превосходительство, как публика катается с гор. Попадаются такие девицы мещанского звания, што глаза оставить можно…
— Не пугай, дурак!
Генерал приказал кучеру повернуть на пруд, и генеральские сани через пять минут остановились у ближайшей горы. День был праздничный, и народ толпился кучей. Появление генерала сначала заставило толпу притихнуть, но он через казака отдал приказ веселиться. С горы полетели одни сани за другими, а генерал смотрел снизу и улыбался, как веселится молодежь. Катались не одни девицы мещанского звания, а и настоящая публика, — других общественных развлечений в Загорье тогда не полагалось. Один эпизод рассмешил генерала до слез. На одних санях впереди сидела молоденькая краснощекая девушка. Когда сани полетели с горы, у нее вырвался из рук подол платья, а ветром его подняло ей на голову. Мимо генерала вихрем пронеслось сконфуженное девичье лицо и соблазнительно открытые девичьи ноги.
— Чья эта… ну, полненькая? — задумчиво спрашивал генерал у Мишки, когда они вернулись с прогулки домой. — Из мещанского звания?
— Никак нет-с, ваше превосходительство: дочь гиттенфервальтера* Тиунова, Енафа Аркадьевна. Девица, можно сказать, вполне-с…
______________
* Название одного из горных чинов. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)
— Дурак, разве ты можешь что-нибудь понимать в таком деле?..
Сконфуженное девичье лицо снилось генералу целую ночь, и он, проснувшись утром на другой день, сказал опять: ‘У, какая полненькая!’
Через две недели была свадьба, и дочь гиттенфервальтера Тиунова сделалась генеральшей Голубко. В приданое с собой она вывезла только одну крепостную девку Мотьку. Эта перемена в домашней обстановке генерала озадачила верного раба Мишку с первого раза, и он решительно не знал, как ему теперь быть. Молодая генеральша оказалась с ноготком и быстро забрала грозного генерала в свои пухлые белые ручки и почему-то с первого же взгляда кровно возненавидела верного раба Мишку, старавшегося выслужиться перед ней. Где крылись истинные причины этой ненависти, едва ли объяснила бы и сама генеральша, но верно было то, что она не могла выносить присутствия Мишки.
— Куда хочешь, папочка, а только убери этого дурака, — просила полненькая генеральша улыбавшегося счастьем грозного генерала. — Как увижу его, так целый день у меня испорчен…
— Зачем же обижать человека, который не сделал ничего дурного? — пробовал генерал защищать своего верного раба. — Я так привык к нему… Он знает все, все мои привычки, и никто так не умеет угодить мне.
— Даже я?
— Гм… да… то есть я хотел сказать…
— Не нужно! Ничего не нужно… Я думала, что ты меня любишь… я никогда еще ни о чем не просила тебя, папочка…
Дальше следовали первые слезы и необходимые утешения, а потом вышел генеральский приказ: Мишка низвергался в переднюю, и доступ наверх ему закрылся навсегда. Это было нечто ошеломляющее, и верный раб Мишка почувствовал себя в положении падшего ангела. Когда генерал проходил через переднюю, то старался не смотреть на Мишку, потому что чувствовал себя виноватым. Репутация верного раба Мишки сразу пошатнулась, и он имел тысячу случаев, убеждавших его в черной неблагодарности недавних доброхотов и вообще клиентов. К Мишке теперь обращались только по старой памяти или по ошибке. Все это сосало и грызло рабье сердце без конца, и Мишка страдал день и ночь. Но этим дело не кончилось. Генеральша не забывала низверженного в прах верного раба и с женской последовательностью донимала его всевозможными каверзами. Не раз генерал призывал верного раба к себе в кабинет, затворял дверь и грозно кричал:
— Да как ты смеешь, подлец, грубить генеральше? Да я тебя в порошок изотру… я… я…
Дальше следовала молчаливая лупцовка, причем Мишка не издавал ни одного звука, точно генерал колотил нагайкой деревянного чурбана. Верный раб даже не оправдывался, а принимал все эти истязания молча, как заслуженную кару за неизвестные преступления.
Но и этого мало. Вместе с влиянием на генерала полненькая генеральша постаралась заполучить и все доходные статьи, из сего законным образом проистекавшие, именно то, чем безраздельно пользовался раньше один Мишка. Эти дела генеральша устроила с замечательной ловкостью, и ‘благодарность’ разных добрых людей лилась на нее или через посредство горничной Мотьки, или через папашу гиттенфервальтера. Конечно, генеральша знала отлично все ‘тайности’ Мишкиного взяточничества, но не выдала его генералу даже намеком, — в нем она щадила не только самое себя, но все горное ведомство, жившее такими посулами и благодарностью.
Верный раб Мишка стоял в своей передней и терпел все, что ни делала над ним генеральша, а это еще сильнее бесило расходившиеся генеральские ручки. Но, несмотря на все эти злоключения, верный раб смутно верил в свою счастливую звезду и все думал, как бы ему извести выматывавшую из него душу генеральшу. И день думает Мишка и ночь думает все об одном и том же, и ничего придумать не может, точно на пень наехал. Изморит его генеральша вконец. Раз, в минуту отчаяния, у Мишки явилась роковая мысль: взять веревку да и повеситься у генеральши в спальне, где люстра висит. Пусть ее казнится…
Последняя неприятность от генеральши, невольными свидетелями которой были Савелий и Сосунов, произвела на Мишку удручающее впечатление настолько, что о сообщении Сосунова, как генеральша с Мотькой ездили к гадалке Секлетинье, он вспомнил только через день. Зачем было ей шляться к ворожее? Генерал в ней души не чает, дом — полная чаша, сама толстеет по часам. Что-нибудь да дело неспроста.
— Эх, достигнуть бы генеральшу, кажется, такую бы свечу преподобному Трифону закатил! — мечтал Мишка, раздумывая свое горе. — Утесненным от начальства преподобный Трифон весьма способствует… А то не толкнуться ли к Секлетинье? Может, она и научит… От этих баб добра и зла не оберешься.
Пока Мишка размышлял, Сосунов опять завернул наведаться, как и что.
— Да ты с ума спятил? — накинулся на него обозленный Мишка. — Разве такие дела зря делаются: надо выждать. Не прежняя пора, когда я состоял при генерале ежечасно…
— Дело-то верное, Михайло Потапыч, — настаивал Сосунов. — Уж ежели кому Секлетинья скажет что, так тому и быть. Щепочки-то она пущала по воде неспроста… А уж я тебя не забуду, Михайло Потапыч, только бы мне от Угрюмова избавиться. Уж подумывал в консисторию секретарем поступить к протопопу Мелетию, да жалованья у них двадцать семь рублей на ассигнации в год…
Уходя, Сосунов сообщил очень важное известие, именно, что генерал, по всей видимости, собирается в объезд по заводам и, по всей вероятности, его с собой возьмет. В горном правлении уж пронюхали об этом, да и Злобин подсылал тогда Савелия неспроста: эти кержаки знают все и раньше всех. Еще генерал и не подумал, а они уж знают, когда он поедет.
— А што бы ты думал: ведь правильно, — удивлялся Мишка, — вышибла меня генеральша из ума, а то и сам бы догадался.
— Может, и на караван посмотреть поедет, ну, так ты не зевай.
— Ладно, ладно… Ускорился тоже. К часу надо слово молвить…
— Да уж тебя не учить. А кержаки наперед нас все учуяли…
III
Небольшой горный городок Загорье в сороковых годах испытывал лихорадочное оживление благодаря приливу бешеных денег. Составляя горнозаводский центр, Загорье был поставлен на военную ногу, потому что тогда все казенное горное дело велось военной рукой. Военная закваска чувствовалась в распланировке самых улиц, правильных и широких, в типе построек и больше всего, конечно, в характере самого населения. Заводский мастеровой и промысловый рабочий являлись разновидностью николаевского солдата — та же выслуга в тридцать пять лет, та же муштра, те же розги и шпицрутены. Генерал Голубко окончательно подтянул город, и он выглядел чистенькой военной колонией. Центр занимали казенные фабрики. Река Порожняя была поднята высокой плотиной и делила город на две части: правая — низменная, левая — гористая. На правой стороне из других зданий выделялся своей белой каменной массой ‘генеральский дом’, а на левой — вершину холмистого берега заняли только что отстроенные палаты новых богачей, во главе которых стоял золотопромышленник старик Тарас Ермилыч Злобин. В течение каких-нибудь пяти лет они из тысячных промышленников превратились в миллионеров и развернулись во всю ширь русской натуры. Наш рассказ застает их в самый критический момент, именно, когда эти миллионы породнились: старик Ожигов выдал свою последнюю дочь Авдотью Мироновну за единственного сына Злобина, Поликарпа Тарасыча.
Старик Ожигов, несмотря на свое богатство, жил прижимисто, по-старинному. Но зато в злобинском доме стояло ‘разливанное море’. Самый дом занимал вершину главного холма, и с верхней его террасы открывался великолепный вид на весь город, на сосновый бор, охвативший его живым кольцом, и на прятавшиеся в этом лесу заимки. Злобин не жалел денег, когда строил свой дворец. В нем было все — и флигеля, и оранжереи, и громадный сад, и большая раскольничья моленная, и потаенные каморки с потаенными в них ходами. На улицу дом выходил великолепным фронтоном, с колоннами, балконами и лепными карнизами, ворота представляли собой настоящую триумфальную арку. На мощеном широком дворе всегда стояло несколько экипажей. Старик Тарас Ермилыч занимал парадный верх, а новожен Поликарп жил в нижнем этаже. Кругом всего двора сплошной стеной шли домашние пристройки — людские, конюшни, флигеля. В общем, злобинский дом представлял собой целый городок, битком набитый всевозможным людом — тут жили и бедные родственники, и служащие, и разные богомольные старушки, и просто гости, как Смагин. В злобинском доме угощались званый и незваный вот уже больше полугода, потому что празднование свадьбы затянулось на неопределенное время.
К обеду в злобинский дом наезжали гости со всех сторон — своя братия купцы, горные чиновники, разные нужные люди и престо гости. Обед был ранний, ровно в час. Длинная столовая помещалась в верхнем этаже и выходила окнами на широкую садовую террасу. Из-за стола гости переходили летом прямо сюда, пили здесь чай, а вечером устраивались внизу, у Поликарпа Тарасыча, где шла горячая картежная игра. Сам старик Злобин не играл, но в Смагине он души не чаял и даже перевел его жить в тот же дом — в антресолях была прелестная комнатка с балконом. Табачник и волтерьянец, как называл Смагина консисторский протопоп Мелетий, поселился в этом раскольничьем гнезде своим человеком.
Подручный Савелий в тот день, когда был у Мишки, так и не мог урвать свободной минуты, чтобы переговорить с самим Тарасом Ермилычем. Помешали гости, да и Тарас Ермилыч немножко лишнее выпил, а тогда к нему приступу нет, хоть камни с неба вались. Неукротимый был человек, когда развеселится. Пришлось выжидать следующего утра, когда Тарас Ермилыч выйдут из моленной. Это было лучшее время для всяких объяснений. Моленных в злобинском доме было несколько: одна большая, в особом корпусе, а затем так называемая ‘стариковская’ и еще несколько маленьких. У Тараса Ермилыча была своя собственная, рядом со спальней. Савелий имел доступ к ‘самому’ во всякое время без доклада, а поэтому и прошел через парадную залу и гостиную прямо в спальню. В приотворенную дверь моленной он видел, как старик прилеплял к образу восковую свечу, а потом стал ‘класть уставной начал’ с лестовкой и подручником, как подобает по древлему благочестию. Высокая и плотная фигура ‘самого’ только установилась в молитвенную позу, как прилепленная к образу свеча свалилась. Тарас Ермилыч сделал нетерпеливое движение, но удержался и со смирением прилепил свечу во второй раз. Не успел он сделать уставных трех поклонов, как свеча снова упала. Это рассердило старика, но он еще раз прилепил свечу к образу. Но когда она упала в третий раз, он вскочил на ноги, схватил свечу и бросил ее о пол, а сам выбежал из моленной, весь красный от охватившего его бешенства. Увидев Савелия, Тарас Ермилыч плюнул и обругался по неизвестному адресу.
— Ты тут чего торчишь, оглашенный? — накинулся он на Савелия.
— Я, Тарас Ермилыч…
— Вижу, что ты… ну?
Савелий по привычке опустил глаза и своим ровным тенориком стал, не торопясь, рассказывать о своем вчерашнем переговоре с Мишкой. Тарас Ермилыч сразу успокоился. Это был высокий статный старик с большой красивой головой. Широкое русское лицо глядело большими серыми глазами, сердитыми и ласковыми в одно и то же время, окладистая темная борода, охваченная первым инеем благообразной старости, придавала этому лицу такой патриархальный вид. Волосы на голове совсем поседели, но лежали молодыми кудрями. Простая ситцевая рубашка-косоворотка, перехваченная шелковым пояском, заправленные в сапоги тиковые штаны и длиннополый, раскольничьего покроя кафтан составляли весь домашний костюм миллионера. Прислушиваясь к рассказу Савелия, Тарас Ермилыч несколько раз хмурил брови и покачивал головой, а когда рассказ дошел до рукоприкладства генеральши, он засмеялся.
— Этакая изъедуга-баба, — проговорил старик. — Из щеки в щеку так и нажаривает? Ловко… А он только мигает, Мишка-то?
— Так точно-с, Тарас Ермилыч… Даже вчуже как-то нелепо было смотреть на такой конфуз. Генеральша Енафа Аркадьевна все-таки благородные дамы и вдруг объявили такое полное безобразие… Женскому полу это даже совсем не соответствует.
— А Мишка-то только мигает? Ха-ха… Она его прямо по татарской образине хлясь, а он только мигает?.. Ты вот что, Савелий (Тарас Ермилыч взял подручного за ворот кафтана), как-нибудь при случае, ловконько этак, расскажи при Смагине, как генеральша полировала Мишку… Пусть он послушает.
— Можно-с и так обернуть, Тарас Ермилыч…
— Будто так, дурам сболтнул… понимаешь?.. Да еще вот что: ступай ты сейчас к Мирону Никитичу и объяви про свой разговор с Мишкой: я для него тебя засылал.
Савелий сделал налево кругом, но Тарас Ермилыч вернул его от дверей и задумчиво проговорил:
— Вот мы сейчас посмеялись с тобой над Мишкой, а ведь он недаром мигал… Помяни мое слово: за битого двух небитых дают. Ступай. Кланяйся Мирону-то Никитичу да скажи, что он нас забывает совсем.
Про опившегося енисейского купца старик не сказал ни одного слова, как будто так и быть должно. Само по себе мертвое тело еще бы ничего — похоронили, и вся недолга. Полиция была в руках у всесильного Тараса Ермилыча. Но страшен был генерал: как он взглянет на такой казус? Положим, он дружил с Злобиным и бывал у него по-домашнему, даже трубку свою привозил, но все-таки страшно — а вдруг наморщится? а вдруг учнет фыркать? а вдруг рявкнет, яко скимен? Генеральская дружба — как вешний лед. Выручил из неловкого положения Смагин. Главное, сам вызвался. Только и удалый человек… В генеральском доме он частенько бывал и, как говорили злые языки, строил куры самой генеральше.
— Я в смешном виде всю историю генералу расскажу, — объяснял накануне Смагин недоумевавшему Тарасу Ермилычу. — Старик посмеется — только и всего.
— Ох, в добрый бы час только попасть, Ардальон Павлыч, — угнетенно вздыхал старик. — Огонь, а не человек, ежели не в час…
— Уж будьте покойны, все в лучшем виде. Много будет смеяться Андрей Ильич.
— Дивлюсь я на твою смелость, Ардальон Павлыч, — наивно признавался Тарас Ермилыч, — как это ты легко о генерале разговариваешь и даже в глаза Андреем Ильичом называешь.
— Чего же бояться его: такой же человек, как и мы с вами.
— Такой, да не совсем…
Смагин задумчиво улыбнулся и покрутил свой черный ус. Это был красивый и видный мужчина, один из тех счастливцев, для которых женщины идут на все. На вид ему можно было дать лет тридцать с большим хвостиком, но его молодила военная выправка и уверенность в себе. Бороду он брил и носил по-военному одни усы, одевался франтом и вообще держал себя львом. Загадочные темные глаза глядели устало и светлели только в присутствии хорошеньких женщин. Тарасу Ермилычу нравилась в Смагине вся его барская повадка — он и не унижался, как другие, и головы не задирал выше носу, а тронуть его пальцем никто бы не посмел. Так взглянет, что не поздоровится. Устраивая дело с генералом, он и виду не подал, что делает какое-нибудь одолжение Злобину, а так просто взял да и уважил хорошего человека, точно стакан воды выпил. ‘Сокол ясный’, — думал Тарас Ермилыч, тронутый очестливостью мудреного гостя.
— Так ты когда к генералу-то, Ардальон Павлыч? — спрашивал Злобин, не умея скрыть своего нетерпения.
— А завтра…
— Нельзя ли поскорее? Как узнает генерал стороной про мертвое-то тело, хуже будет. Тогда уж к нему не подступишься…
— Вздор!.. Не беспокойтесь: сказал, что устрою, значит, и будет так.
Самоуверенность Смагина подействовала на Злобина успокаивающим образом, хотя он и заключил свою беседу с ним широким вздохом.
Мертвое тело опившегося купца было стащено в самый задний флигель, где помещалась своя злобинская богадельня. Это обстоятельство смущало весь дом, начиная с самого хозяина и кончая последним конюхом. Главное то, что нехороший знак… А тут еще следствие, доктора будут потрошить — греха не оберешься. Положим, что везде было дано больше, чем следует, а все-таки слух пойдет по всему городу. Может еще и родня привязаться… Одним словом, неприятность вполне. Полицеймейстер уже приезжал два раза, смотрел покойника и только плечами пожал.
— Убрать бы его, Иван Тимофеич? — взмолился Злобин.
— Не могу, Тарас Ермилыч: уголовное дело… Надо следствие произвести и допросить свидетелей.
— Да чего спрашивать, когда человек с вина сгорел? Ежели бы знатье, так я бы его близко к дому не пустил, не то что угощать…
Потом приехал доктор и тоже пожал плечами. Тоже свой человек был, а тут оказал себя хуже чужого. О том, где будут потрошить ‘мертвяка’, Тарас Ермилыч не смел и спросить: и дом новый, и свадьба еще не кончилась, а тут этакая мерзость. Хоть бежать из дому, так в ту же пору… Да и гости теперь будут сомневаться: не ладно, дескать, в злобинском доме. Вообще скверно, как ни поверни… И полицеймейстер и доктор начинают заметно ломаться, возмущая гордость Тараса Ермилыча, неумевшего кланяться. И тут выручил опять Смагин, бывший с полицеймейстером на ‘ты’. Съездил Смагин к благоприятелю, что-то там поговорил, а ночью явилась полиция и увезла мертвяка в казенную больницу.
— Надо будет благодарность оказать его благородию, — говорил Злобин, когда все дело было улажено.
— Конечно… Только нельзя прямо совать деньги: полицеймейстер обидится, и доктор тоже.
— Я с Савельем пошлю…
— И это неудобно… По-благородному сделаем: вы дайте деньги мне, а я их проиграю полицеймейстеру и доктору. Они уж сами поймут, откуда благодать свалилась…
— Ах, Ардальон Павлыч, Ардальон Павлыч… ловко!.. Конешно, мы — мужики, и поблагодарить по-настоящему не сумеем. Каждое дело так-то…
Смагин так и сделал, как говорил: в тот же вечер, когда метал банк, доктор и полицеймейстер выиграли именно ту сумму, какая им была ассигнована в благодарность. Злобин сам наблюдал за этой игрой: из копейки в копейку все верно. Одним словом, Смагин являлся каким-то добрым гением.
Мы уже сказали, что гости не переводились в злобинском доме. Но этого было мало: из злобинского дома они всей ордой перекочевывали к Тихоновым, от Тихоновых к Сердюковым, от Сердюковых к Щеголевым, а от Щеголевых опять в злобинский дом. Получался настоящий заколдованный круг, из которого трудно было вырваться. Достаточно было раз попасть в одно из звеньев этой роковой цепи, чтобы потом уже не вырваться. После первых двух месяцев отчаянного кутежа многие оказались несостоятельными продолжать свадебное веселье дальше: одни сказывались больными, другие малодушно прятались, а третьи откровенно бежали куда глаза глядят. Покойный енисейский купец Туруханов пробовал убегать несколько раз, но его ловили и возвращали с дороги.
Когда Савелий вернулся от старика Ожигова, Тарас Ермилыч спросил:
— Ну что, сильно ругается старик?
— Порядочно-таки отзолотил нас всех, Тарас Ермилыч… Наказывал беспременно, чтобы вы сами у него побывали.
— Лично хочет обругать?
— Это само собой, а главная причина, что у них дельце есть какое-то до вас… Все счетами меня донимали… По промыслам и по заводам неустойку с вас взыскивать хотят.
— Ладно, ладно… Будет с него: насосался он с меня достаточно. Такая ненасытная утроба… И куда, подумаешь, деньги копит? Кажется, достаточно бы, даже через число достаточно.
— Казенные подряды хотят брать Мирон Никитич и опять меня к Мишке подсылают, хотя теперь Мишка и не в случае. Не любят они очень генеральшу, потому как к ним без четвертной бумаги не подойдешь, а Мишка брал жареным и вареным. Очень сердитуют Мирон Никитич на генеральшу…
— Старуха на мир три года сердилась, а мир и не знал… Ну, а ты не забудь, что я тебе про Ардальона Павлыча говорил: надо и нам над ним шутку сшутить.
— Это насчет генеральши?
— Было тебе сказано, дурак!..
— Точно так-с, Тарас Ермилыч…
Выжидать удобного случая Савелью пришлось недолго. В тот же вечер, когда играли на половине Поликарпа Тарасыча, он рассказал историю избиения Мишки генеральшей так, что Смагин не мог не слышать, но барин и тут не выдал себя, а только покосился на подручного и закусил один ус.
— Не поглянулось? — злорадствовал Тарас Ермилыч, хотя этим путем старавшийся выместить на ловком барине свое невольное подчинение ему.
Исполнив поручение, Савелий не забыл и себя: озлобится Ардальон Павлыч и какую-нибудь пакость подведет, а много ли ему, маленькому человеку, нужно. В тот же вечер, чтобы задобрить Смагина, Савелий рассказал ему историю, как Тарас Ермилыч утром молился богу. Смагин захохотал от удовольствия, а потом погрозил Савелью пальцем и проговорил:
— Хорошо, хорошо, сахар… Понимаю!.. Только ты у меня смотри: говори, да откусывай.
— Это вы насчет генеральши, Ардальон Павлыч?
— Да, насчет генеральши. Нечего дурака валять…
По пути Смагин ловко выспросил у Савелья, какие такие дела у Злобиных и у Ожиговых, что они так боятся генерала. Ведь у них главные дела в Сибири, а генерал управляет горной частью только на Урале. Савелий, прижатый к стене, разболтал многое, гораздо больше того, что желал бы рассказать: так уж ловко умел спрашивать Ардальон Павлыч. Конечно, сибирские дела большие, но далеко хватает и генеральская сила.
— Первое дело то, Ардальон Павлыч, — повествовал Савелий, заложив по привычке руки за спину, — что сибирское золото обыскали мы, то есть Тарас Ермилыч. Ну, за ним другие бросились: Тихоновы, Сердюковы, Щеголевы. И каждый свой кус получил… Хорошо-с. А родным сибирякам это, например, весьма обидно, потому как пришли чужестранные люди и их родное золото огребают… Дикой народ и сторона немшоная, а это понимают. Вот они сейчас давай делать нам с своей стороны прижимку… Оспаривают заявки, оттягивают прииски. А это какое дело: заявляю я спор, положим, совсем нестоющий, а работы у Тараса Ермилыча останавливают из-за моего спора. Все поперек и пойдет: рабочие кандрашные без дела сидят, провиянт гниет, приисковое обзаведение пустует, а главное — время понапрасну идет. Порядки-то в Сибири известные: один Никола бог. Ну, большая идет прижимка, и Тарасу Ермилычу приходится уж в Питере охлопатывать сибирские дела, а там один разор: что ни шаг, то и тыща. Да еще тому дай пай, да другому, да третьему… Вот генерал наш и вызволяет, потому как у него в Питере везде своя рука есть.
— Так, так, — поддакивал Смагин, соображая что-то про себя.
— Другое дело, Ардальон Павлыч, эти самые заводы, которые Тарас Ермилыч купили. Округа агроматная, шестьсот тыщ десятин, рабочих при заводах тыщ пятнадцать — тут всегда может быть окончательная прижимка от генерала. Конешно, я маленький человек, а так полагаю своим умом, что напрасно Тарас Ермилыч с заводами связались. Достаточно было бы сибирских делов… Ну, тут опять ихняя гордость: хочу быть заводчиком в том роде, например, как Демидов или Строганов.
— Так, так… Ну, довольно на этот раз.
Удивительный был человек этот Ардальон Павлыч, никак к нему не привесишься. Очень уж ловко умел он расспрашивать… И все ему нужно знать, до всего дело. Такой уж любопытный, знать, уродился.
IV
Ардальон Павлыч Смагин просыпался очень поздно, часов в двенадцать, когда добрые люди успевали наработаться и пообедать. Впрочем, в злобинском доме этому никто и не удивлялся, потому что в качестве настоящего барина Смагин жил не в пример другим, а сам по себе. Проснется он часам к двенадцати и целый час моется да чистится, а потом наденет золотом расшитые туфли, бархатный турецкий халат, татарскую ермолку, закурит длинную трубку и в таком виде выйдет на балкон погреться на солнышке и полюбоваться божьим миром. На балкон Смагину подавали его утренний кофе. Вся злобинская челядь любовалась настоящим барином, пока он сидел на балконе и кейфовал, и даже подручный Савелий чувствовал к этому ненавистному для него человеку какое-то тайное уважение, как уважал вообще всякую силу. Ворчали на барина только древние старики и старухи, ютившиеся по тайникам и вышкам: продымит своим табачищем барин весь дом.
Итак, Смагин проснулся, напился кофе, выкурил две трубки, переоделся и велел подать себе лошадь. Весь злобинский дом с нетерпением ждал этого момента, потому что все знали, куда едет Ардальон Павлыч. Сам Тарас Ермилыч не показался, а только проводил гостя глазами из-за косяка.
— Помяни, господи, царя Давыда и всю кротость его!.. — шептал струсивший миллионер. — Устрой, господи, в добрый час попасть к генералу.
А барин Ардальон Павлыч катил себе на злобинском рысаке как ни в чем не бывало. Он по утрам чувствовал себя всегда хорошо, а сегодня в особенности. От злобинского дома нужно было спуститься к плотине, потом переехать ее и по набережной пруда, — это расстояние мелькнуло слишком быстро, так что Смагин даже удивился, когда его пролетка остановилась у подъезда генеральского дома. Встречать гостя выскочил верный раб Мишка.
— Дома генерал? — развязно спрашивал Смагин и, не дожидаясь ответа, скинул свою летнюю шинель на руки Мишке.
— Не знаю… — уклончиво и грубо ответил Мишка, не привыкший к такому свободному обращению — сам Тарас Ермилыч смиренно ждал в передней, пока он ходил наверх с докладом, а этот всегда ворвется, как оглашенный.
Когда Смагин, оглянув себя в зеркало, хотел подниматься по лестнице, Мишка сделал слабую попытку загородить ему дорогу, но был оттолкнут железной рукой с такой силой, что едва удержался на ногах.
— Без докладу нельзя… — бормотал обескураженный Мишка.
Барин даже не оглянулся, а только, встретив на верхней площадке почтительно вытянувшуюся Мотьку, проговорил:
— Это что у вас за чучело гороховое стоит в передней? Генерал дома?
— Пожалуйте…
— А Енафа Аркадьевна?
— Они у себя в будуваре…
Мотька любовно поглядела оторопелыми глазами на красавца барина и опрометью бросилась с докладом в кабинет к генералу. Смагину пришлось подождать в большой гостиной не больше минуты, как тяжелая дверь генеральского кабинета распахнулась, и Мотька безмолвным жестом пригласила гостя пожаловать. В отворенную половину уже виднелась фигура генерала, сидевшего у письменного стола, — он был, как всегда, в полной военной форме. Большая генеральская голова, остриженная под гребенку, отливала серебром. Загорелое лицо было изрыто настоящими генеральскими морщинами. В кабинете стоял посредине большой письменный стол, заваленный бумагами, несколько кресел красного дерева, турецкий диван, обтянутый красным сафьяном, два шкафа с книгами, третий шкаф с минералами — и только. Над турецким диваном на стене развешено было в живописном беспорядке разное оружие, а в простенке между окнами портрет государя Николая Павловича во весь рост.
— Ваше превосходительство, я боюсь, что помешал вашим занятиям… — почтительно проговорил Смагин, делая глубокий поклон.
— А, это ты, братец, — фамильярно ответил старик, не поднимаясь с места и по-генеральски протягивая два пальца. — А когда я бываю не занят? Я всегда занят, братец… Дохнуть некогда, потому что я один за всех должен отвечать, а положиться ни на кого нельзя.
— Все удивляются вашей энергии, ваше превосходительство… Город сделался неузнаваемым: чистота, порядок, благоустройство и общая благодарность.
— Благодарность?..
— Точно так, ваше превосходительство…
— Но ведь я, братец, строг, а это не всем нравится…
— Главное, вы справедливы…
— О, я справедлив! — милостиво согласился грозный старик, взятый на абордаж самой дешевенькой лестью. — Да ты, братец, садись… Ну, что у вас там нового? Очень уж что-то развеселились.
— Тарас Ермилыч просил засвидетельствовать вам свое глубокое почтение. Ведь они молятся на вас, ваше превосходительство!
— Знаю, знаю…
— И притом народ все простой, без всякого образования. Лучшие чувства иногда проявляются в такой откровенной форме…
— Да, но нельзя этого народа распускать: сейчас забудутся. Мое правило — держать всех в струне… Моих миллионеров я люблю, но и с ними нужно держать ухо востро. Да… Мужик всегда может забыться и потерять уважение к власти. Например, я — я решительно ничего не имею, кроме казенного жалованья, и горжусь своей бедностью. У них миллионы, а у меня ничего… Но они думают только о наживе, а я верный царский слуга. Да…
Смагин почтительно наклонил голову в знак своего душевного умиления, — солдатская откровенность генерала была ему на руку. После этих предварительных разговоров он ловко ввернул рассказ о том, как Тарас Ермилыч молился утром богу и бросил свечу об пол. Генералу ужасно понравился анекдот, и генеральский смех густой нотой вырвался из кабинета.
— Три раза прилеплял свечу, а потом об пол?
— Точно так, ваше превосходительство… Бросил свечку и убежал из моленной.
— На кого же это он рассердился: на свечу или на бога?.. Надо его будет спросить самого… Ха-ха!.. ‘Господи помилуй!’ — а потом и свечку о пол. Нет, что же это такое, братец? Послушай, да ты это сам придумал?..
— Истинное происшествие, ваше превосходительство. Удивительного, по-моему, ничего нет, потому что совсем дети природы…
— Ну, этого я не понимаю, братец, какие там дети природы бывают, а вот со свечкой так действительно анекдот… Надо будет Енафе Аркадьевне рассказать: пусть и она посмеется. Только я сам-то не мастер рассказывать бабам, так уж ты сам.
— Сочту за особенное счастие, ваше превосходительство.
— ‘Господи помилуй!’, а потом свечку… ха-ха!.. Нет, братец, ты меня уморил… Пусть и Енафа Аркадьевна посмеется.
Подогрев генерала удачно подвернувшимся анекдотом, Смагин еще с большей ловкостью передал эпизод о сгоревшем с вина енисейском купце, причем в самом смешном виде изобразил страх Тараса Ермилыча за это событие.
— Вот дурак… — удивился генерал. — Да ведь он не убивал этого опившегося купца?.. Дорвался человек до дарового угощения, ну, и лопнул… Вздор! А вот свечка… ха-ха! Может быть, Тарас-то Ермилыч с горя и помолиться пошел, а тут опять неудача… Нет, пойдем к генеральше!..
Развеселившийся старик подхватил гостя под руку и повел его через парадный зал в гостиную хозяйки. Енафа Аркадьевна была уже одета и встретила их, сидя на диване. Гостиная была отделана богато, но с мещанской пестротой, что на барский глаз Смагина производило каждый раз неприятное впечатление. Сегодня она была одета более к лицу, чем всегда.
— Вот он… он все тебе расскажет… — шептал генерал, задыхаясь от смеха. — Ох, уморил!..
Повторенный Смагиным рассказ, однако, не произвел на генеральшу ожидаемого действия, — она даже поморщилась и подняла одну бровь.