Верность, Павленко Петр Андреевич, Год: 1951

Время на прочтение: 18 минут(ы)
Петр Павленко. Собрание сочинений. Том 3

Верность

Историю эту рассказал мне отставной майор, человек очень больной, не единожды раненный, бухгалтер в одном из совхозов на юге. Войну довелось ему пережить в сложных и — более того — в нечеловечески трудных условиях, которые порой выпадают как раз на долю тех, кто меньше всего подготовлен к испытаниям, выходящим за грани возможного.
Призванный из запаса в пехоту и превратившийся из бухгалтера в начклуба полка, он чуть ли не через месяц оказался в Смоленских лесах, в отрыве от главных сил.
Став партизанским командиром, неоднократно попадал в неприятельские клещи, уходил ползком, в сопровождении одного-двух наиболее выносливых партизан, вновь собирал силы, и вновь обстоятельства бросали его в обстановку, из которой, казалось, не было никакого выхода, кроме гибели.
Приходилось ему спускаться на парашютах в глубокий тыл противника и под чужим именем, меняя обличье, ежечасно рискуя жизнью, своей и товарищей, передавать по радио через фронт все, что удалось высмотреть и узнать о противнике.
Попадал он и в гестапо, но удивительно счастливо выбирался из всех бед и, много раз контуженный, битый до потери сознания, всегда возвращался в строй с еще большей волей к победе.
Был он человек холостой, из тех, что если и женятся, то никак уж не раньше сорока, и обязательно неудачно, избрав какую-нибудь голосистую, развязную вдовушку, давно никем не помыкавшую и донельзя осунувшуюся от вынужденного безделья.
И, как все старые холостяки, не очень верил он в запоздалое семейное счастье и не очень соблазнялся его туманными иллюзиями.
Однажды после жестокой схватки в тылу противника принесли ему документы, найденные перед погребением у погибших бойцов, и, разбираясь в бумагах, наткнулся он на пачку писем, написанных женской рукой.
Аккуратно вклеенные в самодельный картонный переплетик, письма были зачитаны до дыр.
Майор стал проглядывать их, ища указаний на адрес новой вдовы, и уж не мог оторваться, точно были эти письма адресованы лично ему и касались его непосредственно. Судя по датам, письма были написаны еще до начала войны, но адресованы не старшему сержанту Лосеву, у которого они были найдены, а кому-то другому. Майор не стал пересылать их через фронт, а оставил у себя — ‘для бодрости’, как утверждал теперь.
— Никогда не думал я, — рассказывал он, конфузливо ощупывая пальцами скатерть на столе, точно искал, где она порвана, — никогда не думал я, что чужая любовь, чужое счастье могут повелевать человеком, могут казаться своими. Я дам вам прочесть эти письма. Вы скажете, прав ли я. Может быть, сейчас я не так отнесся бы к ним, — хотя, впрочем, не думаю, — но тогда, поверьте мне, они сыграли для моей группы роль бальзама чудесной силы.
Сидим мы, мерзнем в глубоком тылу врага. Опасность на каждом шагу. Не то что активно действовать — дышать иной раз не в силах, но что делать. Ни книг, ни газет, по радио — только самое важное. Все слухи да слухи, а ведь дома у каждого из моих семья, дети. Мерещится людям самое горькое. Как-то, когда настроение было особенно тяжелым, безрадостным, я возьми да и прочти вслух эти письма.
Я читал, и горло мне перехватывало, и было мне немножко стыдно перед своими за то, что я как бы приоткрываю им свою личную жизнь, и вместе с тем приятно, что мне нечего стыдиться даже глубоко личных вещей, так они чисты до конца. Читал я хриплым голосом и часто откашливался, будто нечаянно хватил дыму от костра, но бойцы мои видели, что я плачу, и из их глаз тоже катились слезы.
Письма эти я сейчас дам вам. Прочтите их сами. Не знаю, как они сегодня подействовали бы, но тогда, когда уже ничто не было властно над нашей иссякшей волей, они высоко подняли нас.
Когда мы читали о трудной жизни этой неизвестной нам женщины, матери двоих ребят, любившей мужа такой святой и ясной любовью, какая может существовать только у нас, в Советской стране, мы сами становились лучше, чище, сильнее.
‘Вот она — наша жизнь, — думалось нам, — вот оно — наше счастье, не мое — так твое, не твое — так его, но огромное, сильное, властное счастье, ничего не боящееся и все на своем пути побеждающее!’
И мы думали тогда, что если бы у нас была только — одна такая семья и одна такая любовь, все равно надо драться даже за этот единственный случай.
Кто имел семью и кто не был даже особенно счастлив в жизни, и все, бывало, жаловался на то, на се, — даже те, слушая о чужом счастье, начинали верить, что и у них то же самое, только они до сих пор не понимали этого, не чувствовали и не ценили.
Те же, кто был одинок, как я, казались ворами своей судьбы. Ведь жить без детей, без радостей домашнего очага, жить в то самое время, когда у нас, в чистой и честной стране нашей, есть такие семьи, было непростительно. И уж как захотелось тогда нам поскорей рассчитаться с набежавшей на нашу страну нечистью, скорей выбросить ее за порог, чтобы потом найти то, чем обладал наш покойный товарищ и многие, кроме него, хотя бы те, что сидели передо мной у костра.
Да что они! Мы называли десятки счастливцев. И как это раньше, в спокойные дни, не бросалось нам в глаза чужое счастье? А ведь от него должно было и нам, в сторонке, становиться теплее и радостнее.
Пусть сегодня не в мое окно светит солнце, но оно светит! Значит, настанет и мой час, и мое окно загорится счастьем.
Прочту я, бывало, письма, помолчим, и кто-нибудь обязательно скажет:
— Да, хорошие у нас люди, и ребята, подите же, какие, а женщины — шапку перед ними скидывай. Пошли, командир! Пошли, товарищи!
И мы вставали. Шатаясь, держась друг за друга, мы двигались, как слепые. А уж сражались — будто нас и убить невозможно. Так каждый раз, когда силы, обычные, будничные силы, покидали нас и нам нужно было призвать на помощь силу праздничную, влекущую вперед, как мечта, мы возвращались к письмам.
Судьба далекой от нас семьи заслонила наши личные судьбы и стала общей для всех нас, самой личной из личных и самой дорогой из всех.
Лежим у костра, собираем последние силы.
— А ну почитай, командир, как там наши.
И я читал. Да, впрочем, вот они, письма. Прочтите их сами.

1

Милый мой!
Письма твои — такая радость, что я как на праздник хожу за ними на почту и ни за что не хотела бы получать их дома, когда они могут застать меня врасплох, за стиркой или у примуса.
С Гоголевской улицей я наконец-то покончила и пока нахожусь у Зины Горбовой. Ее Толик и наши двое спят на русской печке, а мы с Зиной вдвоем на раскладушке. Тесно до ужаса, но зато не так тоскливо, как одной.
Я никак не могу представить себе, доехал ли ты уже и можно ли начать расспрашивать тебя о санатории и о юге, потому что мальчики не дают мне покоя — где ты в данный момент. Я мысленно пересекла с ними Охотское море, провела день во Владивостоке, затем погрузилась в московский скорый и у окна вагона, как тогда, когда мы ехали с тобой, а дети были еще слишком малы, чтобы интересоваться чем-нибудь, кроме самих себя, рассказывала им о встречных городах, о Байкале, Уральском хребте, и когда мы — довольно быстро — миновали Москву, Костя сказал с опаской: ‘Папка так далеко уехал, ему земли не хватит!’
Ах, как я иногда завидую тебе, милый! Я бы охотно поменялась с тобой местами, лишь бы — даже ценою нескольких лет жизни — побывать там, где ты. Наши места так северны, что где бы ты ни оказался, все равно ты будешь намного южнее нас, а может быть, и в самом деле — на юге. Мне кажется, на юге так хорошо, что люди должны говорить там только стихами. Поскорей справляйся с болезнью, родной, и возвращайся к нам и за нами. Далекий Север не для меня. Я мирюсь с ним только из необходимости. Но не будь ты болен да будь наши хлопцы чуть постарше, мы бы с тобой занимались геологией, конечно в более нормальных широтах.
Ты знаешь, о чем я иногда думаю по ночам, когда воет вьюга и снег стучится в окно? О том, что вдруг нам повезет и ты получишь какую-нибудь замечательную работу в теплых краях и вызовешь к себе нас!
Мы снимем квартирку у самого моря, чтоб оно было не дальше, чем в конце двора или, в крайнем случае, улицы, и будем ловить рыбу, закидывая удочки из окон.
Я лежу, закрыв глаза, и слышу тамошнее солнце, слышу и обоняю его, оно, должно быть, звучно, как буран.
Пиши, пиши скорей!
У нас все по-прежнему. После твоего отъезда, как ни странно, стало заметно больше свободного времени, и, помимо своей работы, я теперь тружусь еще и в Радиокомитете. Иногда я беру с собой мальчиков, и они с восторгом слушают музыку, информации, сводки погоды, стараясь угадать, что у тебя. Я никак до сих пор не пойму, за что они тебя так трогательно и бескорыстно любят и, признаться, даже иногда ревную.
Софья Георгиевна уехала в экспедицию. Слонов — на Сахалин. Если бы ты был дома, мы могли бы с тобой рискнуть на небольшое путешествие, но я с ребятами ни на что не годна. Все-таки работа, быт и хлопоты с детьми отнимают уйму времени. С тех пор, как ты уехал, я не прочла ни одной книги, не посмотрела ни одного фильма. Я познаю мир одними ушами и боюсь, что они отрастут у меня, как у ослихи.
Если бы выписать маму! Но об этом сейчас не приходится и мечтать, потому что с ее сердцем она никогда не рискнет на переезд сюда, а я без тебя, с двумя ребятами и скарбом, не дотянусь до нее.
Твоя болезнь — это и мое и мальчиков несчастье, поэтому ты лечись толково, знай, что, побеждая хворь, делаешь счастливыми в первую очередь нас.
Написав письмо, мы все одеваемся и торжественно шествуем к почтовому ящику, но обычно не к тому, что вблизи нас, — мы этому ящику почему-то не доверяем: из него, наверное, не каждый день выбирают корреспонденцию, — а, болтая, добредаем до почты, где и опускаем свое письмо в ‘главный’ ящик. Честь отправки письма принадлежит тому, кто себя лучше вел за время между предыдущим и этим письмом. Костик выиграл, таким образом, уже два письма, а Павлик — только одно, да и то не без моей помощи.
Завтра и послезавтра я не стану наведываться относительно писем от тебя, но в субботу, одевшись, как на свидание, с девичьим волнением я одна пробегу к столику ‘до востребования’ и шопотом спрошу, есть ли что-нибудь для меня. Ужасно обидно, когда дежурная отвечает ‘нет’. Я всегда в этом случае почему-то краснею, и день бывает испорчен. Но когда письмо есть, я обхожу всех знакомых и всем передаю приветы, даже если ты их и не написал. Где бы ты ни был и чем бы ни было занято твое сердце, помни нас, твоих всегда, всегда.
Целуем тебя в шесть рук.

2

Милый мой!
Иногда мне кажется, что мы с тобою — два ствола от одного корня. Наши ветви так густо переплелись в одну крону, что не разберешься, чьи цветы и чьи плоды украшают нас — твои или мои. В бурю и непогоду, когда наше дерево стонет и раскачивается, случается, что твои ветви больно секут меня или я, противясь ударам ветра, невзначай ломаю сучья на твоей половине кроны. Нам больно тогда обоим, но это не я и не ты, это ветер причиняет нам боль.
Должно быть, твоя половина обращена к югу, ты зеленеешь раньше моего и цветешь пышнее, а я прикрываю тебя с севера и потому запаздываю зазеленеть, а осенью желтею раньше тебя. И все же, когда среди зимы на нашей обнаженной кроне еще багровеет последний листик, мы не говорим: ‘Это твой’ или: ‘Это мой’, а говорим: ‘Это наш!’
Иной раз мне кажется, что такой любви, как наша, еще не было на земле.
Конечно, были люди талантливее и интереснее нас, с более сильными душами и более нежными сердцами, и все-таки такой любви, как наша, они не знали. В иной земле росли их корни, иные соки питали их, иные ветры овевали листву.
Нет, не было еще такой любви, как наша. Не было потому, что и таких, как мы с тобой, тоже до сих пор не было. Мы — новая порода. Наши корни, наша листва, наши цветы по-новому пьют соки земли и лучи солнца. Птицы, что отдыхают в нашей зелени, вероятно, чувствуют это. Они поют на наших ветвях чаще, чем на других.
Когда ты уехал и образ дерева, не разделенного на две самостоятельные половины, показался мне надуманным, я все же продолжала, вопреки здравому смыслу, чувствовать тебя рядом с собою.
Все, что переживаю я одна, я переживаю за нас двоих и для нас двоих.
Этим запоздалым объяснением в любви я хотела немножко украсить мое будничное письмо. Мальчики здоровы, но путешествовать следом за тобой им надоело, и тема юга как-то сошла у нас на-нет.
Когда я начинаю думать о том, чем ты занят, я непременно ставлю себя на твое место, потому что привыкла думать о тебе, как о себе. Судя по твоему последнему письму, ты по горло занят лечением в местах для тебя совершенно новых, среди пока еще мало знакомых тебе людей. Новые люди отнимают массу времени, пока к ним привыкнешь по-настоящему. Я помню, когда мы с тобой только что поженились, твое присутствие утомляло меня до одурения. Сидел ли ты за рабочим столом или отдыхал, я чувствовала себя, как солдат на посту. Когда я выбегала в магазин, мне начинало казаться, что ты проснулся и ищешь меня и, не зная, где я, злишься и чертыхаешься, — и я опрометью неслась домой. Ты, конечно, спал как ни в чем не бывало, и тогда я начинала сама злиться на твою нечуткость и всякое прочее, и к тому времени, когда ты открывал глаза, я закрывала свои от страшного переутомления.
Новизна — ужасно трудоемкая вещь, милый мой. Так что я отлично представляю твое теперешнее состояние. Но все же я жду теперь большого письма.
Едучи далеко, хочешь обязательно описать каждое новое впечатление, а, приехав на место, не находишь и десяти слов, но я удовлетворюсь и тремя.
Наши все разъезжаются, кто куда. Огневы, Старцевы и Рихтеры выбрали Сахалин, Зина Горбова с детьми перебралась вслед за ними. В поселке, где они будут работать, из ста сорока человек только четверо с низшим образованием и один без образования — это огневская бабушка Зоя Евгеньевна. Зина Горбова пишет мне, что им совершенно необходим неграмотный элемент, чтобы было с кем заниматься по вечерам.
С их отъездом я делаюсь совсем одинокой, и мне начинает казаться, что у нас тут все плохо.
Я никогда не была в тех местах, где сейчас ты, и не знаю, насколько действительно они хороши, но наш восток я люблю всей душой. Какие масштабы, какие перспективы, какие сильные и стойкие краски! И дела, сколько здесь дела, прямо теряешься! Вечера у нас стали какие-то сказочные, багровые. Все время кажется, что загорелось море.
Ребятки добросовестно учатся. Водила их как-то в кино, они были в восторге от картины, где все время шла война, и ночью несколько раз просыпались от страшных снов, так что я решила водить их теперь только на веселые фильмы.
С деньгами в общем благополучно. Говорю — в общем, потому что, по сути дела, их никогда не хватает, как ты знаешь, но я так привыкла к безденежью, что уже нисколько не волнуюсь, когда исчезает из сумочки последний рубль. Но, чтобы успокоить тебя, я села за перевод одной английской книжки о Сахалине. Мальчики требуют, чтобы я им ежевечерне прочитывала сделанное, и мы втроем мечтаем о путешествии по местам, с которыми познакомились по книге.
Когда ты вернешься, мы и в самом деле проедемся куда-нибудь. Закончив перевод, начну посещать вечерний университет марксизма-ленинизма. Я, как ты знаешь, не умею читать трудные книги и всегда лучше запоминаю устный рассказ, а сейчас у нас появился совершенно чудесный лектор — Маруся Сысоева, и мне хочется воспользоваться этим обстоятельством, чтобы подтянуться. Да и мальчики начинают задавать мне трудные вопросы, и мне как-то совестно оказаться в их глазах ‘немогузнайкой’.
Если у тебя благополучно с деньгами, почаще посылай телеграммы, хотя бы самые коротенькие, как две последних.
Поцелуй меня, любимый мой.

3

Родной мой!
Как ты далеко от нас. Вчера на почте мне сказали, что письмо от тебя может итти больше двух месяцев, да и то лишь в случае, если правильный адрес. Я же никогда не уверена, хорошо ли ты помнишь даже мое отчество, не то что адрес, тем более что несколько раз уже убеждалась в твоей совершенно куриной памяти. Вот уже две недели, как от тебя ни строчки, и я волнуюсь. Если ты посылаешь письма по неверному адресу, это непоправимо. Я никогда их не получу. Пожалуйста, будь внимателен.
Что у нас? К сожалению, уже весна. Скоро настанет короткое лето, и я уже чувствую за ним осень. Ветер стучится в наши окна, как погибающая птица, воет в дымоходах и, стуча дверьми, бегает по коридору. В пустую зинину комнату я пустила одну полузнакомую старушку, библиотекаршу, она по вечерам рассказывает о книжных новинках и вслух читает ‘Правду’.
Ужасно, милый, если твои последние письма странствуют по миру. Может быть, ты писал о чем-нибудь срочном? Может быть, просил меня о чем-нибудь важном и теперь злишься и нервничаешь, что я молчу? Я даже боюсь подумать, что вдруг ты писал мне о выезде к тебе, а я ничего не знаю и ничего не могу предпринять.
Неизвестность — ужасная штука. Это как внезапная слепота. Я за последние недели действительно как будто ослепла и потеряла ощущение жизни, действительности, не знаю, что предпринимать на осень и как готовиться к зиме, хотя всего только весна. Но ведь ты знаешь, как у нас коротко лето. А сейчас, без тебя, время летит с дикой быстротой. Я понимаю, что ты не хочешь много писать о своей болезни. Но я уже умею по твоему почерку угадывать, что у тебя, — и этого мне довольно.
Почему ты совсем замолчал?
Ты для меня не потерялся, а исчез. Я не хочу даже думать о том, что болезнь твоя усилилась и тебе плохо. Пойми, это невозможно. Напряги всю свою волю — а она у тебя есть, — и скорей становись на ноги. Чтобы быть в курсе того, что может с тобою приключиться, я перечитала массу книг о легочных болезнях — брала их у доктора Смирнова.
Если здоровье требует, чтобы ты надолго остался на юге, оставайся. Если надо, забудь, что мы существуем. Но в том и другом случае я должна знать, что с тобою.
Просыпаясь утром, повторяй пятьдесят раз: ‘Я чувствую себя превосходно, я крепну, я здоров’. Хочешь, я пошлю тебе авиапочтой твои записки о прошлогодней экспедиции? Может быть, ты займешься ими. Будь весел. Знаешь, ведь нет лучшего лекарства, чем хорошее настроение. Послушай, что говорил Лермонтов: ‘Что может противостоять твердой воле человека? Воля заключает в себе всю душу, хотеть — значит ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться, жить, одним словом, воля есть нравственная сила каждого существа, свобода, стремление к созданию или разрушению чего-нибудь, творческая власть, которая из ничего делает чудеса’.
Я хочу, чтобы ты сотворил чудо, слышишь, милый? Это тебе не так трудно сделать, потому что ты начнешь не на пустом месте. Не у каждого есть такая семья, как у тебя, не у каждого твое упорство. Я полюбила тебя, мне кажется, раньше всего за твое вызывающее, упрямое лицо, за свечение воли, которое я просто видела,о которое я могла нечаянно опалить себе губы, когда целовала тебя.
Сочини свой гимн здоровья и начинай им день, как птица начинает, — песней.
В сущности, ты знаешь, чертами воли и энергии только и интересен мужчина. Вы, мужчины, иногда думаете, что вас украшает красивая прическа или замысловатый пробор, модный костюм или тонкие черты лица. Все это чепуха, милый. Это нам, женщинам, еще простительно, что мы думаем о таких мелочах, как платья и духи. А мужчина хорош и красив умом и волей — и только. Особенно бывает приятно, если ум и воля выразились во внешности, стали чертами лица и фигуры, особенностями характера.
Твоей энергии хватало на всю нашу семью. Мама мне всегда говорила о тебе: ‘Это семейная база горючего’. Вот почему тебя так любят наши мальчики. Они чувствуют, что ты наполняешь их волшебным напитком упорства. Они питаются твоим упорством, как моей нежностью. Они храбры, когда ты вблизи них, и нежны, когда я с ними. Они погибнут за тебя, не задумываясь, потому что ты, ты вызвал в них любовь к отваге, и они требуют теперь ее ежечасно.
Милый, я пишу тебе, как на войну, как в те дни, когда ты был на финском фронте, а я, вставая, не знала, жив ты еще или мертв, а ложась, боялась включить репродуктор, чтобы не услышать что-нибудь такое, от чего могло разорваться сердце.
Я хочу, чтобы ты вернулся к нам победителем!
Если нужно на время забыть о нас — забудь, но напиши мне об этом.
Любимый мой, помни, что я тебе сказала в тот день, когда мы решили жить вместе. Я тогда сказала, что я вся твоя. И не солгала. Помни это и поступай, опираясь на это. В твоих последних письмах я никак не могу разобраться. Их краткость подозрительна мне. Ты знакомишь меня с очень интересными людьми, твоими новыми друзьями, и я уже люблю их, как родных. Мальчикам все твои нынешние друзья нравятся — и Хасанов, и Швец, и шахтер Кузьма Ласточкин, который говорит, что он под землей — как за пазухой, и Старцев, но особенно нам всем полюбился твой несуразный Лосев. Ты привел столько его прибауток и поговорок, что мальчики только ими и щеголяют в школе и даже, представь себе, играют в Лосева. Он топограф, ты говоришь? Наш брат, бывалый, значит. Передай ему особенный привет, но только так, чтобы не обидеть остальных. А главное — помни, что из всех интересных самый интересный для нас — ты.

Твоя А.

4

Милый мой!
У нас уже зима. Ты словно на другой планете, куда редки оказии. Я очень мало знаю о тебе и — что еще хуже — не знаю, буду ли когда-нибудь знать больше.
Скажу тебе прямо: я не думаю, что тебя нет. Нет, нет, я никогда не думаю об этом. Даже если бы ты, не дай бог, утонул в море, я бы непременно узнала об этом. Но тогда что же с тобой? Твой след едва видим, как от упавшей звезды.
Вероятно, у тебя началась какая-то другая жизнь. Я не совсем представляю, какая она, но, как видно, не все бывает понятным в жизни, и я мирюсь с тем, что мое воображение ограниченно.
Мне важно знать, что ты жив. Всегда помни, что у нас дети. Они все понимают, но никогда не поймут, что отец их — нечто секретное. Дети должны иметь родителей, о которых они знают решительно все. Белые или темные пятнышки в наших биографиях разрастаются в дебри в их маленьких душах. Хочешь иметь скрытного ребенка, с душою неизвестной, как Аляска, — скрой от него часть своей жизни. Ребенку нельзя лгать.
Мы с тобой всегда знали все друг о друге. Мы жили ясно, глаза в глаза. Не замалчивай же теперь ничего. Если бы я была точно уверена, что тебя нет, я вписала бы твой образ в души наших мальчиков так, чтобы ничто уже не вырвало его из их памяти. Но я не могу хоронить тебя заживо. Я верю, что ты жив. Больше того, я думаю, что ты молчишь именно потому, что жив и хорошо себя чувствуешь. Тогда все правильно, кроме одного, — жизнь можно перестраивать, но прежнюю жизнь нельзя бросать, как ненужный хлам. Пиши мне, слышишь?
Можно оставить опостылевшую женщину, нельзя бросать детей. Это их ранит больнее всего на свете, потому что нет ничего более оскорбительного и более ненормального, чем измена отца или матери.
Что бы с тобой ни стало, я буду любить тебя, но в них я далеко не уверена, мой родной. Ты породил их, они твое кровное, как же ты оставляешь их? Пиши нам.
Я говорю им, что ты нам пишешь, я сочиняю им письма от тебя и дарю от тебя подарки, которым они ужасно рады, потому что ты в последнее время всегда отлично ‘угадываешь’, что именно надо прислать. Они тоже пишут тебе аккуратно и очень деловито. Ты уже вышел из санатория и устроился геологом куда-то на южную границу, говорю я им, у тебя все секретно, и ты поэтому не слишком подробно описываешь свою жизнь. Это просто счастье, что я так удачно придумала, — иначе мне бы пришлось сочинять и сочинять, а у меня и времени для этого маловато, да, как ты понимаешь, не много и желания выдумывать.
Они хорошие мальчики и растут и развиваются очень правильно. Недавно ты ‘благодарил’ их за поведение и трудолюбие, и это коротенькое письмо твое читали вслух в школе. Как они были горды тобой, если бы ты знал!
Теперь они полюбили тебя еще сильнее, потому что, уехав от нас, ты стал совершенно идеальным отцом — ни разу не забыл дней их рождения и аккуратно поздравляешь со всеми большими праздниками, чего от тебя нельзя было раньше и ожидать.
В сущности, кроме рассеянности, у тебя и в самом деле было не много грехов, но и рассеянность можно было извинить: в конце концов она была результатом какой-то целеустремленности, ты умел забывать все не самое главное ради основного. Ты не любил думать сразу о многом и был, очевидно, по-своему прав.
У нас уже зима. Первая зима без тебя. Если когда-нибудь твое сердце сжимается от страха за маленьких, откинь все страхи, погаси беспокойство, будь твердо уверен: они со мной — и, значит, все в порядке.
Иногда мне кажется, что ты идешь по земле, как странник, и на твоем пути будет еще немало зим, пока ты не постучишь в наше окно.
Я отсюда никуда не уеду, пока не получу от тебя весточку. Сегодня или через годы ты можешь твердо сказать — они там-то, и они ждут меня.
Я не знаю, сочинил ли ты себе песню бодрости и какие слова ты выбрал для этой песни, если она у тебя есть. Но мне хотелось бы, чтобы в песне этой было слово — верность. Моя песня бодрости состоит всего-навсего из одного этого слова, и я не хочу другой.
Зима ли там, где ты, или весна — не знаю. Но пусть там, где ты, будет всегда тепло и солнечно. Пусть не стонут там ветры, не злодействует море, не наваливается на жизнь глубокий и глухой снег. Пусть там, где ты, поют такие чудесные птицы, которых мы знаем только по книгам и которых к нам, на север, не залетают даже из любопытства!
Будь здоров, мой родной!

Твоя А.

5

Милый, родной мой!
Я пишу тебе последнее письмо. Вероятно, оно не дойдет до тебя, как не дошли все мои последние письма, но я не могу не написать тебе последний раз, потому что с сегодняшнего дня у меня начинается другая жизнь. Жизнь врозь. Для этой другой жизни мне не нужно будет так много слов любви, которыми я дорожила до сих пор.
Не знаю, жив ли ты? Но если жив и если однажды затоскует сердце твое по нас — позови! Не я, так мальчики отзовутся на голос отца, и ты не будешь одинок в этом мире.
Прости меня, если я много, может быть, слишком много говорю о своей любви. Я — кукушка по однообразию песни. Все ‘ку-ку’ да ‘ку-ку’ — на все случаи жизни.
Если ты когда-нибудь вернешься к сыновьям и меня уже не будет с ними, твердо знай, что твой образ в их памяти — сильный, чистый и гордый. И еще знай: наши с тобой сыновья — молодцы. Уже и сейчас они настоящие маленькие большевики. Говори им всегда правду, только правду.
На всякий случай пишу тебе, что у нас скоро весна.

Вся твоя А.

6

Дорогие мои друзья, милые вы мои!
Не знаю, как и благодарить вас за сердечное письмо. Оно поддержало меня в самые трудные минуты, когда я узнала о смерти Александра и когда мне стало казаться, что я погибаю сама.
Ваш голос вовремя окликнул меня, и я осталась жить.
Мне очень стыдно за свое последнее письмо Александру, но я так хотела, чтобы он жил, что заставляла себя верить во что угодно, кроме его смерти. Впрочем, это сейчас уже неважно.
Когда вы пишете, что жизнь, приоткрывшаяся вам в моих письмах Александру, придала вам силы и бодрости, я верю, что это так, и горжусь этим, но не думаю и не могу думать, что это — исключение. Вам просто-напросто редко приходилось заглядывать в души близких. Я верю и тому, что, узнав мою жизнь и сроднившись с чувствами, которые я открывала одному мужу, вы уже как бы считаете себя ответственными за меня и мою семью. Мне хочется верить, что мои слова, как вы пишете, вооружали Александра дополнительной волей, и не моя вина, что сражение, которое он вел за свою жизнь, не закончилось победой. Пусть же эти слова, не успевшие поддержать его, поддержат вас. Я верю вам, потому что сама не один раз убеждалась в великой силе ободрения. Слово со стороны очень часто как-то крепче собственного. Я почувствовала это по вашему письму. Я поняла тогда мускулами, что значит поддержка чужих людей, какую силу она таит в себе.
Я очень смутно представляла себе вас — инженера Хасанова, доктора Швеца, топографа Лосева, шахтера Ласточкина — и, должна признаться, вы интересовали меня постольку, поскольку вами был заинтересован Александр. И вот я с удивлением узнаю, что вы жили моими письмами, что они доставляли вам радость, что вы знаете и любите моих мальчиков и считаете меня близким человеком. Ваше письмо связало меня с жизнью какими-то новыми нитями. Я почувствовала, что не имею права растворяться в своем личном горе, забыв о вас. Вчера чужие и безразличные мне люди, вы сегодня как бы вошли в мою семью. Ваши голоса издалека — это плечи, на которые я твердо опираюсь, когда теряю силы.
Снова я буду ходить с мальчиками к большому почтовому ящику и опускать письма в далекий кран, где вы сражаетесь за свои жизни.
Человек ведь не только голова и пара рук, но и тот клочок земли, на котором стоит он, тот клочок неба, что голубеет над ним, даже не это, нет, человек — это то, что не умирает вместе с телом, а остается в общем движении живых. Я с вами связана этим движением. Потеряв мужа, я приобрела сильных и верных друзей, и хотя горе мое от этого не становится легче — легче жить.
Не забывайте меня. Мальчики мои сразу повзрослели после смерти Александра. Отлично знают вас всех по имени и отчеству. Пишите им отдельно, дорогие мои. Слово дальнего человека, который властно входит в их жизнь как неведомый друг, обладает чудесной силой. Они почувствовали себя мужчинами нашей семьи. Иногда они разговаривают со мной тоном старших.
Большое спасибо Хасанову за высланную посылку инжира, хотя я, по совести, даже не знаю, что это такое. Но этот инжир описан настолько вкусно, что мои ребята уже считают его пределом ‘вкусности’.
Предложение доктора переехать на юг я, к сожалению, не могу принять.
Из своего далекого далека целую вас всех, как братьев. Будьте сильны, боритесь, не унывая… Я пишу вам, как на фронт, и жду от вас подвигов. Не сдавайтесь!

Ваша А.

— Что с этой семьей? — спросил я, возвращая майору письма. — Слышали что-нибудь о ней?
Не поднимая головы, он ласково улыбнулся.
— Да. Мы тогда же написали ей о гибели Лосева, и я попросил разрешения оставить письма у себя. Несколько моих фронтовых товарищей переписываются с нею и с мальчиками. В прошлом году они все трое гостили в Москве, в семье доктора Швеца, а нынешним летом решили мы с тем самым Ласточкиным, что упоминается в письме, поехать на Кавказ и взять с собой старшего. Ему уже шестнадцать. Очень способный мальчик, — добавил он с чисто отцовской гордостью.
1946-1951

Примечания

Верность. — Рассказ написан в 1947-1950 гг. В первых вариантах носил название ‘Письма о любви’, затем ‘Семья’ и, наконец, ‘Верность’. Несколько раз перерабатывался, но при жизни писателя не был напечатан. Впервые опубликован посмертно в журнале ‘Новый мир’, No 8, за 1951 г. под названием ‘Неопубликованный рассказ’. В настоящем издании рассказ печатается по рукописи с сохранением последнего авторского названия.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека