ВЕЛИКИЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК, КОТОРЫЙ НЕ ДОШЕЛ ДО НОВОЙ ЗЕМЛИ
Выдающийся ученый, отважнейший путешественник и типичный мелкобуржуазный пацифист и филантроп,— так написано в ‘Малой советской энциклопедии’ о Фритиофе Нансене. И это — правда, выраженная сухим схематическим языком ‘Энциклопедии’. Но кто читал его книги, кто следил за его общественной деятельностью во время войны и после войны, кто имел счастье знать его лично, тот будет глубоко неудовлетворен этой правильной характеристикой. С понятием филантропии связаны образы разных Карнеджи, награбивших сотни миллионов и ‘осчастлививших’ после этого человечество так, как они считали это возможным. С понятием пацифиста связано представление о тупой попытке резать людей так, чтобы им было бы не очень больно, или, что еще хуже, связан образ ханжи и лжеца, пытающегося усыпить бдительность масс для облегчения работы военной машины. А Фритиоф Нансен был не такой человек. Наконец, есть ли какая-нибудь связь между Нансеном — человеком науки, Нансеном — великим путешественником и Нансеном, стучащим кулаком по столу в Лиге наций и требующим хлеба для голодных в России. Связь есть, и в ней — весь Нансен.
Жизнь Нансена — иллюстрация того безысходного положения, в котором находятся все лучшие люди в буржуазном мире.
Нансен начал свой жизненный путь, как естественник. Естественная история — величайшая наука, которая зажигала когда-то сердца лучших людей молодого капиталистического мира, шедших за истины, открытые этой наукой, в тюрьму и на костер. Естественник сбросил с небесного престола бога, ликвидировал привилегированное положение земли среди планет. Естественник пытался найти великую демократическую связь, объединяющую все явления природы. Естественник отнял высшее звание у человека, сделав его одним из звеньев в животном мире. И за всякий шаг к этой революции мысли он платил величайшим трудом, лишениями, страшной борьбой с собственными сомнениями, с убеждениями человечества, за спиной которых стояли седые века и на защиту которых зажигались костры.
Наши дети, начиная лепетать, раньше чем произнести ‘мама’, выговаривают слово ‘алло’, поднимаются на аэропланах с такой простотой, точно человеку полагается летать. Мы с трудом можем представить себе, сколько мук в сухих и строгих математических формулах коперниковского ‘Круговращения небесных тел’. Два художника попытались дать картину рождения и проверки новых истин естествознания. Когда читаешь книгу Вассермана о Христофоре Колумбе, только тогда, благодаря мастерству писателя, начинаешь понимать, как потрясено было человечество, узнав, что земля шарообразна. Осознание этого факта опрокидывало все, к чему привыкла человеческая мысль. Оно было вызовом, от которого задрожал мир. Читая разговоры Кеплера и Тихо Браге в романе Брода, мы видим, как смешно и неверно думать, что усвоение и укрепление мысли Коперника шло путем математико-астрономических дискуссий между учеными, сидящими в тихих кабинетах и спокойно изучающими чертежи небесного свода. Великий Кеплер подыхал с голода. Тихо Браге — игрушка придворных прихотей — пытался в глубочайшем душевном смятении, обливаясь кровью, найти компромисс между старыми и новыми идеями.
Во имя чего это величайшее напряжение силы, этот труд, высасывающий кровь? Только некоторые из людей науки отдавали себе отчет в том, что естествознание является основой развития производительных сил, которое даст человечеству величайшие богатства. Бэкон говорил с полной точностью, что современный ему мир рождающегося капитализма отличается от древнего тремя изобретениями: книгопечатанием, изобретением пороха и компаса, ‘имевшими такое сильное влияние на человеческие отношения, какого не оказывали ни одна власть, ни одна секта, ни одна звезда’. До этого времени изобретения были делом случая,— говорил он,— нужна наука, которая поможет эти изобретения делать сознательно, и тогда человек сделает природу своим слугой. ‘Человек, толкователь и исполнитель природы, расширяет свои познания и свою деятельность по мере раскрытия им естественного порядка вещей в наблюдении или действии — ничего больше он не может и не знает’. Понятно, что не все великие естественники понимали непосредственную связь, существующую между их работой и материальным и общественным развитием человечества, но все они думали, что развитие науки, открытие великих истин естествознания сделает человечество более счастливым.
Когда теперь читаешь сочинения великих просветителей, твердо стоявших на плечах великих естественников, и когда сравниваешь их гордые надежды с тем, что дала наука миллионам, то видишь, как на ладони, жестокий кризис, заложенный в душе всякого ученого, если он не просто узкий специалист, а действительно человек науки, т. е. человек, ищущий связь всех явлений.
На-днях я прочел с волнением о том, что Маркони со своей яхты на Средиземном море зажигал электрический свет в столице Австралии. Несколько дней спустя я читал о радиотелефонном разговоре, который вел из своего кабинета Рамзей Макдональд с австралийским премьер-министром, сидящим у себя в кабинете. Волна горячей крови приливает к сердцу при чтении таких известий. Электрическая искра обегает в секунду весь мир, объединяет его, и один материк слышит биение сердца другого. Но через минуту, как острый нож, мысль прорезает сознание: из лондонских банкирских контор смогут по радиотелефону в минуту давать распоряжения, как расстреливать поднявшийся на бой индийский народ, большинство которого ни разу в год не наедается досыта. Мозг сверлит мысль, что по тому же радиотелефону, по которому ‘рабочий премьер’ Англии Макдональд обменивался любезностями с ‘рабочим’ Премьером Австралии Скулином,— какой-нибудь Черчилль будет давать приказ сбросить тысячи пудов динамита на великий муравейник строящегося социализма в СССР.
Наука развила производительные силы мира так, что если организовать их правильно, снять с шеи человечества пиявки, дать простор творческим силам рабочих, то все будут сыты, одеты и мысль всех поднимается из праха забот о куске хлеба высоко к звездам величайших вопросов человечества. Есть книга буржуазных писателей Линдсов, описывающая жизнь рабочих в среднем промышленном городе Америки Мидльтоне. Среди величавших технических успехов, среди ‘процветания’ 90 процентов рабочих живут ниже того минимума, который американское капиталистическое правительство считает возможным обложить подоходным налогом. 30 процентов из них живут в смрадных домах. Они абонируют радио, многие из них имеют дешево купленный старый форд, но ‘основные условия жизни в этих домах вызывают в человеке депрессию, приниженность’. А чуть случится безработица, приходится отказаться от радио, от телефона. Чейз пишет о восточной части Нью-Йорка, что над ней поднимается корона радиоантенн, но человеческие жилища там грязные, набитые людьми до отказа. Картина жизни среднего американца, сидящего в своем обширном доме, окруженном чудесами техники и всякими удобствами,— просто миф. Еще большой вопрос, живет ли он в своем доме более комфортабельно, чем в 1890 г.’,— пишет Чейз. Это пишется теперь о рабочих, получающих самую высокую зарплату мира, через двенадцать лет после войны! А какой мыслящий человек может забыть войну, войну, использовавшую все достижения науки? ‘Если бы человечество знало, какие дьявольские разрушения, какие сатанинские бедствия были для него уготованы под конец войны, оно содрогнулось бы’,— рассказывал недавно Ллойд-Джордж. А что подготовляют мастера химической науки в Ведвуджском арсенале, в лабораториях Англии, Франции, Германии, Японии для нашей молодежи и для наших детей? На лондонской конференции 1924 г., завершившей локарнские переговоры, ‘златоустый’ Бриан сказал с лирической дрожью в голосе, что самой большой наградой за его пацифистские подвиги было письмо матери, которая писала ему: ‘Теперь я гляжу без опасения на своих детей!’ Бедная и глупая мать, преступно обманутая.
Ученые, которые не являются простыми продавцами знаний тому, кто за них больше заплатит, или дураками с ученой степенью, могли бы уже давно спросить себя, на кого и для кого они работают. Боясь ответа на этот вопрос, многие искали самозабвенна в гашише презрения к человечеству: если люди дают себя эксплоатировать, гноить, тиранить, то они — пыль человеческая, и нечего о них думать, нечего страдать за них,— будем жить, как сверхчеловек! Другие, которым этот обман не по силам, искали спасения в мягком тумане мистицизма, третьи пытались внушить себе, что они все-таки служат человечеству, служа науке, расширяя область ее знаний, вырывая тайны у природы. К этой третьей категории принадлежат смелые путешественники, исследователи, рискующие головой в своих лабораториях. Таким был Фритиоф Нансен. Что двигало этим молодым ученым, когда на лыжах, в мертвящий мороз, он пробегал Гренландию или на своем геройском ‘Фраме’, что по-норвежски означает ‘Вперед’, пробивался через льды Арктики к Северному полюсу? Каждый день этой бешеной борьбы с природой, каждый день путешествия,— эпопея человеческого мужества, самая чудесная эпопея человечества. Двигала ли им мысль о славе? Есть тысячи других, более дешевых средств в капиталистическом мире завоевать себе славу, чем риск голо вой. Жажда наживы? Надо было вымаливать у купцов, у правительства, общества каждую копейку, нужную экспедиции. Многими, быть может, двигал спортивный азарт, любовь преодолевать трудности. Нансен думал о людях, о человечестве, о том, что может сделать он, ученый, как расширить человеческое знание. Изучение Арктики откроет, быть может, не только новые пути сообщения, но даст лучшее знание атмосферных явлений, что поможет бороться с неурожаем, голодом. Вот какие мысли двигали Нансеном, когда он, борясь ежечасно со смертью, вырывал тайну у арктических ледников.
Что это так, доказывает тот факт, что научная деятельность никогда его не удовлетворяла, что его всегда тянуло к общественной деятельности. Он пытался разорвать узы старого феодального прошлого, борясь за отделение Норвегии от Швеции в качестве дипломата. Норвегия — страна, в которой капитализм не съел до конца демократии, и понятно, что Нансен, не будучи никогда ни революционером, ни социалистом, верил, что можно помочь своему народу и на таком посту. Пришла война. Нансен, ошеломленный ею, полный чувства бессилия перед ужасом мировой бойни, мечется в поисках, как бы помочь хоть тем, кто от нее уцелел, как бы спасти от цынги и тифа концентрационных лагерей военнопленных, которых не успели уничтожить снаряды. После войны он занялся вопросом о ее жертвах, спасал от голода и истребления то, что осталось от турецкой Армении. Мне пришлось с ним говорить об этой его деятельности, о паллиативном ее характере. Он говорил о войне с глубокой, клокочущей ненавистью, он говорил о ее жертвах, как о чем-то близком, родном, и видно было, что мысль об ограниченности его усилий он пытался отогнать тем соображением, что нельзя сидеть, сложа руки, что надо что-то делать. Без общественного образования, происходя из страны сравнительно мало развитых классовых противоречий, он не знал десятков тысяч и миллионов борцов за социализм и считал тех, о которых слышал, путешественниками в страну, которой нет или еще нет. Он не мог перейти границ пацифизма и филантропии. Его любовь к человечеству не нашла путей. Его ‘Фрам’ — ‘Вперед’ — остался в трясине мелкобуржуазных метаний и не вывел его вперед.
К революции в России он относился с глубокой симпатией, смешанной с тревогой и неверием: найдут ли советские искатели новую землю, окупятся ли неисчислимые, нечеловеческие жертвы? Но достаточно прочесть его речь, произнесенную перед Лигой наций по поводу голода и СССР в 1921 г.,— речь, которую не передало ни одно буржуазное телеграфное агентство, речь, которую скрыла буржуазная печать,— чтобы почувствовать, что это говорил не просто человеколюб, но мужественный арктический путешественник, сердце которого связано было какой-то интимной связью с путешественниками в новую Землю Социализма. ‘Если вы имеете малейшее понятие о том, что означает бороться против голода и против страшных сил зимы, то вы поймете положение в России и будете действовать’,— кричал он элегантно одетым, упитанным представителям буржуазных государств, собранным в Лиге наций.— Двадцать миллионов людей голодают, для их спасения нужно только 50 миллионов рублей, стоимость половины военного корабля,— умолял он.— Урожай в Канаде так богат, что она сможет вывезти в три раза больше, чем нужно для прокормления голодающих в России. В Америке хлеб гниет, так как некому его продавать. В Аргентине топят хлебом паровозы, а в России двадцать миллионов людей умирают’,— кричал Нансен.
Он идет дальше, он говорит о кампании лжи против Советской России, которая мешает организовать хотя бы общественную помощь, он разоблачает, что эта кампания лжи организуется какой-то центральной агентурой, которая хочет помешать спасению голодающих из опасения, что помощь голодным может усилить советскую власть. ‘Есть ли в этом собрании человек, который готов сказать: лучше пусть погибнет двадцать миллионов людей, чем усилить советскую власть’. И, глубоко потрясенный молчанием собрания, он угрожает собравшимся представителям капиталистического мира, что он не сложит рук, пока не поднимет на ноги народы, которые заставят правительства дать средства для помощи голодающей России.
Бедный, бедный друг человечества! Он забыл, что люди, сидящие перед ним, не только никогда не знали борьбы с голодом и холодом, но жили за счет голода и холода народных масс. Он забыл, что эти люди не только готовы для победы мирового капитала над СССР уничтожить двадцать миллионов людей, но что они только что уничтожили в империалистической войне такое же количество человек. Он забыл, что голод в России явился последствием их интервенции, которой они пытались задушить юный, только что родившийся социализм раньше, чем он успеет вырасти и уничтожить ту нестерпимую нищету, за счет которой они живут.
Когда мне приходилось все это лично говорить Нансену, он признавал правоту этих наших взглядов, но не находил силы сделать из них выводы. Тимирязев, великий русский ученый, нашел путь к коммунизму. У колыбели его стояла крепостная Россия, перед смертью он уже увидел не только падение царизма, но и падение русской буржуазии. Великий естествоиспытатель понял развитие ‘социальных видов’, его пружины и перспективы. Но даже в стране революции Тимирязев был один из немногих ученых, лодка которого отчалила от буржуазного берега и причалила к социалистическому. Тем труднее было порвать со старым берегом Нансену, сыну страны, о языке которой Энгельс когда-то сказал, что из всех германских языков он наименее подвергся изменению, ибо Норвегия — страна, лежащая в стороне от великих исторических течений. Нансен умер, как трагический памятник эпохи, в которой наука — монополия буржуазии, бессильная помочь человечеству,— в лице своих лучших представителей чувствует мертвящее дыхание капитализма, но не может вырваться из его объятий.
70 лет назад Лассаль мечтал о союзе науки и рабочего класса. Увы, ни в одной из капиталистических стран, несмотря на все раны, которые капитализм наносит человечеству, этот союз не заключен, хотя пролетариат ни перед чем так не преклоняется, как перед подлинной наукой. Только тот огонь науки, который похитил у буржуазии Прометей — Маркс, помогает пролетариату расплавить цепи, помогает ему испепелить здание капитализма и построить новые очаги человеческой культуры. В этой великой стройке принимает участие с открытой душой пока что только меньшинство русских ученых. А есть и такие, которые ‘во имя науки’ пытаются мешать нашей работе.
Наука, революционная в начале капитализма, одряхлела вместе с капитализмом и станет снова великим изобретателем, завоевателем природы, слугой всего человечества, когда ее освободит освобожденный труд. Международный пролетариат вспомнит тогда и тех ученых, которые чувствовали петлю капитализма, искали путей освобождения, хотя его и не нашли. Среди них будет имя Фритиофа Нансена,— хотя ‘Фрам’ его застрял во льдах.