Великий комик, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1916

Время на прочтение: 8 минут(ы)
В. М. Дорошевич

Великий комик

 []

Константин Александрович Варламов

На банкете в честь Варламова один присяжный поверенный поднялся и сказал:
— Глубокоуважаемый Константин Александрович! Вы наш национальный артист. У вашего таланта русская душа. Мы — народ защиты! Везде. В жизни, в суде, на сцене. Когда перед нами изображают человека, ни за что, ни про что убившего совершенно неповинную женщину, мы требуем:
— Нет! Ты так сыграй, чтобы мне не Дездемону, а Отелло было жалко!
И только тогда считаем актёра ‘истинно великим’, если он так показал нам душу мудро, что мы признали за Отелло несчастье, а не преступление, оправдали его, пожалели и, кажется, были бы готовы отдать за такого человека свою собственную дочь!
Чарующая нелогичность русской души!
Константин Александрович! Вы провели за 35 лет несовместимое количество процессов, невероятное количество защит, — вы сыграли что-то вроде 800 пьес! Я беру из них три.
И в первую голову ту, которою вы с любовью украсили свою юбилейную афишу:
‘Правда хорошо, а счастье лучше’.
Вам угодно было быть ‘именинником на Грознова’.
Что такое отставной унтер-офицер Сила Ерофеевич Грознов?
Если взглянуть по-прокурорски:
— Альфонс и шантажист.
Грознова полюбила молодая девушка, и он за это брал с неё:
Всякие продукты и деньги.
Затем, девушке бог помог хорошо выйти замуж. Муж строгий.
Грознов явился.
При виде Грознова ‘взметалась’ она: он испугался. Дрожит, вся трясётся, так по стенам и кидается.
И Грознов вымогал с неё деньги.
— Раза три я так-то приходил…
Грознов у вас, Константин Александрович, затрудняется, как назвать то, что он делал.
Крутит палкой. Ищет слова.
И с трудом находит:
— Тиранил её.
Это потому, что он не знает слова:
— Шантажировал.
Было бы точнее.
Да и что на наших глазах над этой несчастной женщиной, ставшей уже почтенной, всеми уважаемой старой купчихой Барабашевой, проделывает Грознов, как не шантаж?
Является, припоминает старое, грозит какой-то взяткой у тёмной женщины, страшит клятвой, от которой должно ‘нести всякого человека’:
— На море, на океане, на острове на Буяне.
И вот к этому подсудимому, ‘чистосердечно дающему про себя такие убийственные показания, — подходите вы с вашей русской душой защитника’.
Своим талантом вы сразу ставите диагноз, но точный и глубокий. Одной интонацией, одной страшно короткой, короче воробьиного носа, фразой вы говорите больше, чем другие сказали бы в длинной защитительной речи:
— И деньги-то она мне тычет, и перстни-то снимает с рук, отдаёт. А я всё это беру!
Грознов у вас произносит:
— А я всё это беру!
с такой глубокой уверенностью в своей правоте, с таким убеждением:
— ‘Это хорошо!’
что театр всегда в этом месте разражается хохотом.
Не может не разразиться.
Как нельзя удержаться, нельзя не смеяться, когда ребёнок по наивности ‘хватит’ иногда при всех такую вещь, о которой не только говорить, думать-то ‘не следует’.
Детям мы строго замечаем:
— Нехорошо!
Но всё-таки не можем удержаться от смеха.
Не исправлять же старика Грознова! Поздно. И мы просто разражаемся смехом.
Нам сразу после одной фразы, благодаря одной фразе, понятно всё.
Да, ведь, это по нравственному своему уровню — ребёнок!
Такое же тёмное существо, как ребёнок.
Можно ли? Справедливо ли с него взыскивать?
Шантажист говорил бы:
— А я беру!
с похвальбой. Негодяй — со скверным смешком над своей бессильной жертвой.
У вас Грознов говорит это просто.
Спокойно.
Констатирует факт.
Ему в голову не приходит, что тут можно чего-нибудь стыдиться.
Ева до грехопадения.
Не знает разницы между добром и злом.
И уже пусть там политики, социологи, экономисты и историки выясняют, как могли в стране представители массы удержаться в такой умственной и нравственной темноте.
Пусть они разберутся, благодаря каким историческим, политическим, социальным условиям у народа, как вывод мудрости из всей его жизни, могла родиться такая безнравственная пословица:
‘Правда хорошо, а счастье лучше’.
Вы — защитник. Вы имели дело с отдельным человеком.
Своей защитой вы показываете его нам:
— Вот он каков. Можно ли его судить?
И своим добродушным смехом мы уже вынесли оправдательный вердикт.
— Виновато многое, но он, — он не виноват.
И мы с любопытством, и с весёлым смехом следим за похождениями ‘Евы до грехопадения’.
За курьёзным, за неожиданным умозаключением.
— А кому вы должны?
— Купцу.
— Богатому?
— Богатому.
— Так не платите. Купец от ваших денег не разбогатеет, а себя разорите.
Грознову смешно даже: платить, — раз купец, да ещё богатый!
— Смешно! Руки по локоть отрубить надо, которые своё добро отдают!
Вы — неподражаемый артист. Как передать тон глубокого убеждения, которым у вас Грознов говорит свои сентенции?
— Серебра-то у нас пуды лежат!
Хорошо, у него серебра много.
Он говорит это без вздоха.
Без зависти.
Спокойно. Даже торжественно.
Это его мудрость.
Это мудрость ребёнка.
— Да, ведь, срам, подумайте, когда в ‘яму’ за долг посадят! — говорят ему.
Грознов удивлённо:
— Нет, ничего! Там и хорошие люди сидят, значительные, компания хорошая. А бедному человеку-таки на что лучше: квартира тёплая, готовая, хлеб всё больше пшеничный.
И даже когда Грознов рассказывает, как он понимает свои правила жизни, — это только новый курьёз с ‘Евой до грехопадения’.
— Вот у меня деньги — и много, а я вам не дам!
Неожиданность мысли, которая даже бедную Зыбкину ошеломляет.
— Что вы говорите?
— Говорю: денег много, а не дам.
— Да почему же?
— Жалко.
— Денег-то?
— Нет, вас.
— Как же это?
— Я проценты очень большие беру.
И когда Грознов сказал это, у вас, Константин Александрович, процесс о ростовщичестве выигран в его пользу!
Он сам у вас недоумевает, зачем он это делает.
— Деньги на что вам: вы, кажется, человек, одинокий?
— Привычка такая.
С какой покорностью судьбе говорит это ваш Грознов:
— ‘Что ж, мол, поделаешь, ежели привычка?’
Что же, это кретин?
Нет!
В его маленьких хитрых глазах светится ум и много житейской смётки, он любит, делает добро, ненавидит, — как человек.
Только в области нравственности он рассуждает как ребёнок.
Слава богу, автор с такой же мягкой, доброй, стремящейся проникнуть, понять, оправдать душой, русской ‘душою защитника’, не толкнул этого персонажа натворить зла. Напротив, Грознов нечаянно сделал доброе дело.
И мы выходим из театра…
Молодые зрители, рассуждая о тех условиях, которые родят ‘темноту’, и осуждая их.
Но все без малочеловеческого чувства отвращения к человеку, с улыбкой вспоминая старика Грознова.
Оправданного нами за ‘неведение’.
С добродушной улыбкой над Грозновым, с чувством глубокой благодарности к делам великого и человечного художника.
С чувством благодарности присяжного к защитнику, который раскрыл ему истину о душе подсудимого и дал возможность вынести умный и справедливый приговор.
Пьеса ‘Не всё коту масленица’.
На скамье подсудимых купец Ермил Зотыч Ахов.
Если рассказать ‘дело’, — возмутительное ‘дело’!
Целых три акта издевательства!
Самодурство и издевательство. Всё над слабыми. Всё над бедными.
Возмущение берёт и на автора!
Тут драма. Как же из этого сделать комедию?
Где тут место для смеха?
Но выслушаем защитника.
Вы подходите к подсудимому, Константин Александрович, и одним штрихом…
Вот преимущество изумительного таланта! Я тут целый час стараюсь обрисовать вас, а вы одним штрихом рисуете человека.
Всего человека. С головы до ног.
Вот чудо вашего таланта! Вы одним мазком рисуете целую картину!
Вы подходите к подсудимому Ахову и, среди сумбура диких мыслей, странных чувств этого самодура, — находите сразу одну фразу, нужную для вас, которая всё объясняет:
— Я человек богатый!
С каким убеждением, с каким величием Ахов у вас произносит эту фразу.
Если бы бог Олимпа захотел похвастаться, — он таким тоном произнёс бы:
— Я — бог!
И всякий раз, когда в роли встречается эта фраза, — вы выдвигаете её на первый план.
Ахов всё объяснил про себя.
Люди делятся не на добрых и злых, не на хороших и дурных, не на честных и бесчестных.
Люди делятся на:
— Богатых и бедных.
‘Я человек богатый’.
Зачем ему ещё добавлять, что он честен, хорош или добр.
Разве этим не сказано всё?
Этакий ‘экономический материалист’!
И всё, что дальше говорит, и что делает Ахов — является только курьёзным развитием этой основной курьёзной мысли.
Мрачный образ превратился в грандиозную нелепость:
— Я человек богатый!
Это корень и ствол.
Всё остальное — только неожиданные и причудливые отпрыски этого самого ствола и корней.
И мы ждём, как ждут развития интересного тезиса.
— Ну, ну, Ахов. Как ты разовьёшь свою нелепую мысль?
Ждём с любопытством, заранее готовые фыркнуть от смеха.
Какие заповеди он создаёт этой веры?
Я всё могу. Могущественный я человек!
Богатый человек, — ну гордись, превозноси себя.
Богатый человек, — ну, гордись, невежество сделал, ты его почитаешь.
Ах, свинья!
Он так и подозревает, что у всех является мысль поклониться ему в ноги:
— Тебя, ведь, давно забирает охота мне в ноги кланяться, а ты всё ни с места!
Он только удивляется и умиляется, — даже умиление вы даёте, Константин Александрович, в этих словах! — удивляется: какое счастье привалило бедным людям!
— Думала ли ты, гадала ли…
Как вы проникновенно допрашиваете, Константин Александрович!
— Гадала ли, что я тебя так полюблю?
Каким недоумением звучат ваши слова. Ахов понять даже не может!
— Ты каким эта угодникам молилась, что тебе такое счастье привалило?
Какое живописное миросозерцание.
Что такое честь?
Честь делает Ахов, — как луну делает в Гамбурге хромой бочар.
— Была у вас честь, да отошла. Делал я вам честь, бывал у вас. У вас в комнате-то было светлее оттого только, что я тут.
Послушайте! Да, ведь, это же Людовик XIV и в то же время сам свой собственный Боссюэ!
Ведь, это Боссюэ в одной из надгробных речей на прекраснейшем языке развивал величественную мысль, что господь бог занимается только судьбой принцев, а судьбой простого народа предоставлено заниматься принцам.
— Кому нужно для вас, для дряни, законы писать? Мелко плаваете, чтобы для вас законы писать!
Ведь, это же мысли Боссюэ, только, конечно, иначе выраженные, — я думаю!
Чтобы все эти изречения какого-нибудь Ахова запомнились так, как они запомнились мне, — нужно их произнести Константину Александровичу!
Произнести с таким глубоким убеждением, какое вкладываете в них вы!
Что за картина забавного ‘горделивого помешательства!’.
И за нею скрылся, исчез издевщик, чуть не изверг — самодур.
И вот этот человек, пропитанный столь величественными мыслями, плачет.
Забавно для нас.
Горько для себя.
И искренно плачет у вас, Константин Александрович.
Не на посмеяние вы даёте в эту минуту вашего клиента. Он горько и искренно плачет у вас:
— Как жить?! Как жить?! Родства народ не уважает, богатству грубить смеет!
И мы понимаем его.
Смеёмся, но понимаем, что он это искренно:
— Умереть уж лучше поскорее, загодя.
Что он совершенно уверен в близости светопреставления, раз ‘они не лежат в ногах у него по старому’.
Умереть! Всё равно, ведь: разве свет-то на таких порядках долго простоит?!
Искренние слёзы вашего Ахова говорят о глубоком его убеждении.
И мы понимаем, откуда родилось это убеждение и почему стало оно таким глубоким?
— С начала мира заведено! Так водится у всех на свете добрых людей! Это всё одно, что закон!
— Я — почтенный, первостатейный! Мне в пояс кланяются!
‘Он ли виноват, или родители его?’
В поклоне столько же развращённого, сколько разврата в приказании кланяться.
Его искалечили. Он искалечит других.
Его греха ради не наказывают человека.
— Дела твои осуждаю, но не тебя! — говорят наши сектанты прибегающим к ним преступникам.
Выставляя целую серию самодуров в смешном, жалком виде, вы клеймите самодурство, — но для каждого отдельного человека у вас есть доброе слово и доброе чувство, в котором нуждается, на которое имеет право всякий человек.
И вы, делая это, прекрасный и великий артист, продолжаете то же дело, какое делал прекрасный и великий писатель, нашедший в вас достойного исполнителя.
Не удивительно ли на самом деле?
Островский осмеивал московское купечество, — и именно московское купечество любило его.
Любило, вероятно, за то, что за насмешкой над бытом, над законами жизни видело снисходительную, человечную улыбку жертвам этого быта.
И тем, кого калечат, и тем, кто, будучи искалечен бытом, сам невольно калечит других.
В Островском находили они своё обвинение и своё оправдание.
Так подсудимый уважает в судье справедливость и любит милосердие.
Я не остановлю долго вашего внимания на пьесе ‘Не в свои сани не садись’.
Что за неприятное название!
Какая не буржуазная даже, а уже мелко мещанская ничтожная мораль.
Почему это ‘не в свои сани не садись’, когда весь прогресс только и основан на том, что люди хотят ‘сесть не в свои сани’?
Если бы каждый сын кухарки мечтал только сделаться поваром, — весь мир превратился бы в свиней, ушедших в свою грязь.
Мы не можем сочувствовать ни идеям, ни морали Русакова.
Ни торжеству такой идеи.
Но вы, великий чародей защиты, сквозь эти давно отжившие идеи и взгляды Русакова, умеете показать такую вечную красоту любви, нежности, мягкости, — что, не разделяя мыслей вашего ‘подзащитного’, мы разделяем его чувства, его горе огорчает нас, далёких ему людей, а его торжество нас радует.
Послушайте! В трагедии между отцами и детьми по большей части бывают побеждены отцы, и это поражение бывает так тяжело для отцов, — что удовольствие — увидеть хотя одного отца, в виде исключения, не убитого в этой битве.
Да ещё в особенности такого милого, сердечного и мягкого под внешней суровостью отца, каким вы играете Русакова.
Если в других пьесах Островского театр смеётся, когда вы плачете на сцене за героя, то здесь, когда ваш Русаков плачет, зрительный зал не может удержаться от слёз.
Всемогущество: заставлять смеяться и плакать.
Ведь, и в идеях Лира мало симпатичного, пока он не продрог в степи. Но слёзы! Слёзы Лира! Какие алмазы короны сравняются с этими брильянтами!
Венцом из слёз покрыли вы и вашего скромного Русакова, Константин Александрович, и сумели сделать нам близким чужого и чуждого человека, как умеют сделать это большие защитники людей.
Если бы на свете была справедливость, — среди братин, венков и кубков вам должен был бы быть поднесён заслуженный вами серебряный значок присяжного поверенного honoris causa.
Ещё одно слово.
Говоря о разных ваших подзащитных, я всё время говорил, в сущности, о вашем одном, вечном, бессмертном клиенте.
Александре Николаевиче Островском.
Против него много обвинений: и устарел, и отсталый, и быта такого нет. И быт совсем не нужен.
Вы блестяще его защищаете, вашего великого клиента. Вы отыскали в нём такие перлы правды и любви к людям, справедливости и лучшей жалости, — что ваша защита всегда вызывает гром аплодисментов.
Благодарностью почтим память русского писателя…
За ваше драгоценное для искусства здоровье, благородный человек, великий комик русской сцены.
Источник: Дорошевич В. М. Старая театральная Москва. — Пг.: Петроград, 1923. — С. 145.
Оригинал здесь: Викитека.
OCR, подготовка текста — Евгений Зеленко, декабрь 2009 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека