Время на прочтение: 10 минут(ы)
Семенов Сергей Терентьевич
Васька
Date: 6 августа 2009
Изд: ‘У ПРОПАСТИ и другие рассказы С. Т. Семенова’, изд. 2-е, М., Издание ‘Посредника’, 1904.
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
Была поздняя осень. От летней поры остались только кое-какие воспоминания: на полях торчало щетинистое жниво, да на некоторых деревьях трепались почему-то не слетевшие одинокие бурые листья. В деревнях все управились с хлебом и, запасшись дровами и защитивши завалинками жилища, приготовлялись к встрече зимы.
В Коптеве только одни Стрекачевы немного запоздали. Их изба, старая, с погнившими углами и с худыми рамами, была еще ничем не огорожена и выделялась между других изб, как выделяется оборванец среди хорошо одетых и степенно окутанных людей. Случилось это от того, что самому Матвею некогда было заняться этим. Он хозяйством не занимался и жил тем, что по летам ходил в пастухи. Он только недавно кончил пастьбу, но еще не перебирался домой, без него же ухитить хибарку от наступавшей стужи было некому.
По правде, Матвей не очень и беспокоился об этом. Когда его Прасковья приставала с тем, чтобы он сделал то или другое для дома, он обыкновенно говорил: ‘Ладно, сделается, над нами не каплет’. Ему бы легко можно было хозяйствовать. На нем лежало тягло земли, отец при разделе ‘наградил’ его вполне, но он добро-
вольно променял положение хозяина на мирского наймыша и вот уже лет пять ходил с кнутом на плече, жил по череду, одевался во что придется, не разбирая, годится или не годится ему одежда. Семья его поэтому не могла похвалиться своей долей. И хотя она была небольшая: жена да сынишка Васька, лет 6, но зимою всем трудно было пробиться на всем покупном. Тем более и заработок Матвея был не равномерный. В иной год он приносил и все жалованье домой, но чаще случалось, что домой полностью попадала только ‘новь’, собираемая в деревне, где пас Матвей: мука, овес, конопля, жито, шерсть, жалованья же не попадало и половины. У Матвея была слабость: он любил выпить, а раз он выпьет, то малым не ограничится, и тогда не одна бумажка быстро исчезала из его кармана. Нередко у него случались потравы, за которые у него вычитали из жалованья. И в такие годы им приходилось очень круто, хотя Прасковья тоже не гуляла, — она с грехом пополам обрабатывала огород, ходила на поденщину, носила грибы, если год был грибной. Но и по дому нужд было немало. Кроме харчей, нужно было справлять обувь, одежду, платить оброк, нанимать лошадь, обрабатывать огород и возить сено с пустырей, которое Прасковья косила на корм: бывшей у них корове.
Васька был их единственный ребенок. До него у Прасковьи было еще двое ребят, когда они еще жили в ‘семье’, мальчик да девочка. Но те померли, один шести недель — от цвета, другая к годику поносом. Васька же остался жив, хотя сама Прасковья после родов его чуть не умерла. У нее открылось сильное кровотечение, потом сделалось воспаление в животе, ее возили в больницу, и там хотя ей помогли, но сказали, что она наверное больше родить не будет, так как внутри ее произошла какая-то расстройка.
В этом году у Матвея выпала удача. Он не сделал ни одной серьезной потравы и почти не пропил ничего
из жалованья. Вчера утром он был дома и говорил, что ему придется около сорока рублей. Правда, эти деньги получит не сразу, за ними еще проходишь чуть не до заговен, но все-таки хоть надеяться есть на что. У Прасковьи закружилась голова, и она о многом-многом передумала, на многое загадала и, отправив мужа еще накануне сбирать ‘новь’, сегодня утром рано протопила печку, добыла под работу лошадь и отправилась за ‘новью’, оставив дома одного Ваську, который еще не вставал.
День стоял холодный. Землю как заковало ночным морозом, так она и не отходила, несмотря на то, что по ней иногда скользили бледные, точно вылинявшие солнечные лучи, прорывавшиеся сквозь горы слоистых серо-синих облаков. Дул резкий западный ветер, значительно усиливавший холод и разносивший его по всем уголкам и закоулкам. По деревне говорили, что такой стужи не бывает и зимой, хотя верно она казалась такой потому, что к ней еще не привыкли после бывшего тепла. В избу Стрекачевых холоду набралось порядочно. Но в ней пока стояла тишина, и эта тишина долго ничем не нарушалась.
Но вот в сенях послышался шорох, в дверь что-то заскребло и раздалось слабое мяуканье, За первым мяуканьем послышалось второе и третье. И чем дальше, тем мяуканье делалось нетерпеливее. Нежный голос кошки делался грубее. Наконец, он стал совсем грубым и настойчивым.
На печке вдруг зашевелилось, и там показалась лохматая белокурая головка и заспанное бледное, с большими голубыми глазами, личико мальчишки. Это был Васька. Личико Васьки нависло над грядкой, и его глазенки метнулись по избе. Но так как в избе никого не было видно, то голова Васьки на минуту скрылась на печке, и над грядкой показались его грязные ножки, обтянутые заплатанными
холщевыми порченками, и на приступку стала спускаться вся фигура мальчишки. Очутившись на приступке, мальчик быстро соскочил на пол, толкнулся раз-другой в дверь и, как только дверь отворилась и в нее вскочила худосочная белая кошка, мальчик быстро захлопнул ее.
Кошка впрыгнула на приступку, потом на печку. Мальчик последовал за нею.
— Что, озябла, дурочка? — проговорил Васька и, поймав кошку за шиворот, начал гладить ее.
Ему самому было холодно. Он попробовал прижаться поплотнее к печке, но печка грела плохо. Он натащил на себя плохонькую дерюжонку одной рукой, а другой, не выпуская, держал за шиворот кошку.
— Ну, где ты была? — спрашивал он кошку. — Мышей ловила или птичек? — И Васька повернул мордочку кошки к своему лицу и притянул ее поближе. Но кошка только сморщила мордочку, зажмурила глаза, но ничего не сказала. Тогда мальчик выпустил из рук шиворот кошки, дал ей легкого подзатыльника и отпихнул ее от себя.
— Ну, и молчи, дура, — проворчал он недовольный и, повернувшись со спины на бок, поджал коленки к животу, засунул между ними ручонки и остался так, стараясь согреться. А кошка впрыгнула на большой опрокинутый горшок, стоявший тут же на печке, и, подобрав под себя ноги и зажмурив глаза, заворчала какую-то песню.
‘Отчего это кошки не говорят?’ — подумалось Ваське, и он долго размышлял над этим вопросом. Но его мозжечек вместо того, чтобы найти разрешение этому вопросу, вдруг перестал работать, и мальчик лежал как будто бы погруженный в какую-то дремоту.
Прошло несколько минут, внутри у мальчика что-то замутило, и он поднял голову и встал.
‘Исть хотца!’ — сказал он сам себе. И, чувствуя, какой холод стоит в избе, стал выбирать из валявшихся тут лохмотьев, во что ему одеться. Найдя старую мате-
ринскую кофточку, он накинул ее на голову и полез долой с печки.
Очутившись на полу, он, часто ступая босыми ножонками, подошел к окну и, влезши на лавку, взглянул в него. На улице ничего привлекательного не было, но сквозь косяки и худую раму сильно дуло. Мальчик, съежившись, отошел от садившего холода подальше и остановился среди избы.
‘Где это мама? — задал он вопрос себе. — Лен, что ли, у кого мнет или еще где?’
Постояв с минуту, он, не сбрасывая кофты с головы, подошел к столу, открыл ящик и увидал в нем горбушку хлеба. Закрывши ящик, он сбросил с себя кофту, подошел к рукомойнику, умылся, утер мокрое лицо грязной утиркой, при чем только размазал грязь по щекам, и, взявши горбушку, стал есть. Ел он медленно, жуя и подбирая крошки. Сидел он в это время у окна и, снова закутавшись в кофточку, глядел на улицу.
На улице было как-то серо и скучно. Требыхалась солома на крышах и завалинках, дрожали от ветра оголенные березки. На дороге копались в просыпанной кем-то мякине щипаные, недавно вылинявшие петух и две курицы и с десяток голубей. У одного двора под навесом молодая баба с закутанной платком головой трепала лен. Прошел, нахлобучив шапку и съежившись и запрятав руки одну в карман, другую за пазуху, деревенский староста, высокий, гнутый мужик, с другого конца проехал верхом на лошади молодой парень, видимо направляясь в кузницу. Мальчик все смотрел и смотрел.
Вдруг с улицы донеслись звуки. Звуки эти были резкие и пронзительные. Васька насторожился, звуки повторились. Сначала эти звуки были похожи на зычный скрип немазаной телеги, а потом они сделались определеннее и продолжительнее, Васька догадался о причине их.
— Поросенка колют! — воскликнул он и быстро вскочил с места. Он было бросился из избы глядеть на то, привлекательное для него, зрелище в чем был, но когда отворил дверь, то сразу подался назад и поспешил прихлопнуть ее.
— Холодно! — проговорил он и живо полез опять на печку и начал шарить там. Пошаривши несколько, он отыскал на печке старые материны валенки. Эти валенки были настолько плохи, что у них сохранили свою форму только одни головы и то потому только, что подошвы их были подковыряны пеньковыми сучилками, голенища же были так изъедены молью и истерты, что на них была, как говорится, дыра на дыре. Мальчик же рад был и этой обуви. Своей у него никакой не было: летом он обходился без нее, а на зиму ему отец плел чуньки, но так как отец еще не пришел домой из пастьбы, то чуньков у него покамест не было.
Надевши на ноги валенки и накинув поудобнее кофту на голову, он направился из избы. Хоть итти в больших валенках было неудобно: ноги выскакивали из них, и Ваське, чтобы избежать этого, приходилось двигать их движком, однако он подвигался быстро. Выйдя из избы, он почувствовал, что ветер так ударил в него, что чуть было не сбил с ног, при чем он сразу окутал холодом всего мальчишку, забрался и в сапоги, и за рубашку, но Васька не смутился этим, холодом его как будто освежило и придало бодрости, и он, оправившись и закутавшись хорошенько в свою кофточку, посеменил к тому месту, откуда слышались звуки.
Звуки исходили из глубины двора Малютиных, стоявшего на той стороне улицы, наискось от Стрекачевых. Теперь они уже замолкли, и в воротах этого двора толпилась кучка мужиков, баб и ребятишек. Взрослые что-то хлопотали там, ребятишки же стояли глазея.
Когда Васька подбежал туда, то увидел, как под навесом на свеже постланной соломе лежала, вытянувшись, большая жирная свинья. Между передних ног у нее зияла
рана, и оттуда сочилась густая алая кровь. Маленькие глазки свиньи были полузакрыты, зубы оскалены и на одну сторону рта выглядывал прикушенный кончик языка. Тут же валялся длинный узкий нож с окровавленным лезвием. Один из мужиков, в большой шапке, с седою бородой и красным носом, нагнувшись, гладил свинью по боку и приговаривали ‘Вот так штучка, вот так штучка!’ Другой, коренастый, с русой окладистой бородой, с засученными рукавами кафтана, окровавленными сучилками связывал свинье ноги.
— Вот тебе и свинья пестра, моей жене сестра, не шелохнется лежит, — сказал, продолжая гладить свинью по боку, седой мужик.
— А как она меня повезла-то! — отозвался мужик, вязавший ноги, — так и проволокла по всему двору.
И, сказавши это, русобородый поднялся на ноги и поправил рукой шапку. Шапка сдвинулась на затылок и обнаружила потный красный лоб.
— Ну, теперь уж нам ее везть придется, — сказал седой и засмеялся.
— Да. Где шест-то? Готово, все на огороде-то? — обратился русобородый к заговорившимся о чем-то бабам.
— Готово, готово! — поспешно ответила одна из баб.
— И лучина со спичками есть?
— Все есть, тащите!
Мужики просунули крепкий сырой березовый шест между связанных ног свиньи и стали поднимать ее. Поднявши тушу на плечи, мужики вышли из-под навеса и, обогнув двор, направились в проулок и скрылись на огородах. Бабы — одна неся ведро с водой, другая лучину, третья охапку соломы — шли за ними. Ребятишки, шумя и подпрыгивая, бежали и впереди и позади. Сзади всех двигался Васька, он рад был бы тоже побежать впереди, но сапоги ему мешали. Он сначала попробовал было бежать пошибче, но споткнулся, упал и ушиб: о мерзлую землю коленки.
Процессия вскоре очутилась на огородах. Там между пустых гряд лежали два толстых гнилых чурака, на них, как мостовины на переводах, лежало несколько кольев, под кольями была натрушена костра. Мужики положили на перекладины тушу, раструсили поравномерней костру и подожгли ее. Костра загорелась, короткое пламя ее лизнуло бок свиньи, послышался легкий частый треск, как будто бы на огонь кинули ветвь можжевельника, едкий белый дым понесся по земле в сторону. Бабы стали подсыпать костры побольше. Ребятишки со всех сторон лезли поближе к огню. Не отставал от других и Васька. Ему хотелось погреться у огня. Ветер его пронизывал насквозь, и тельце его местами немело от холода, но любопытство брало верх и, вместо того, чтобы итти домой, торчал вместе с ребятишками и глядел, что делают со свиньей.
— Ребятишки, подите прочь, что вы мешаетесь-то тут! — кричали на ребят мужики.
Ребята отскакивали с одной стороны и лезли с другой. Васька не отставал от других.
Один бок у свиньи опалили и перевернули на другой. Бабы начали опаленный бок поливать водой и тереть руками. Мужики скребли те места, где кожа пригорела, ножами. Мальчишки, с горящими от любопытства очами, глазели на эту процедуру.
Между тем Прасковья, мать Васьки, приехала от мужа. Она привезла всю ‘новь’, но была злая-презлая. Дело в том, что ее любезный муженек, собравши ‘новь’ и взявши у старосты денег в счет жалованья, вчера вечером загулял. Выпивши водочки, он схлестнулся с какими-то забулдыгами играть в карты и проиграл три рубля. Баба, как узнала это, вышла из себя, но когда она напустилась на мужа с руганью, он вместо того, чтобы сознать себя
виноватым, ощетинился, отколотил жену и ушел опять в кабак. Бабе пришлось ехать домой одной.
Дорогой баба и наплакалась досыта, и много передумала горьких дум. Ей припомнилась вся ее жизнь, ее молодость, когда она за плечами отца и матери не знала ни забот ни нужд.
Она думала, что такая судьба ожидает ее и замужем за Матвеем. Дом их был зажиточный, стройка, скот, — как нельзя лучше. Старики его были ‘обстоятельные люди’. Кроме Матвея, у них еще было два сына — один женатый, другой подросток. Работы во всем у них шли дружно. От Матвея первый год она была тоже без ума. Бойкий, веселый, остроумный, он ее прямо приводил в восхищение. Но прошло два года после свадьбы, Матвея взяли в солдаты. Отслужил он, вернулся домой и сделался совсем не тот. На гулянках, в праздник, он попрежнему был веселый, шустрый, когда же наступала работа, то совершенно переменялся. Куда его веселость девалась. За пахотой он бывал такой злой, каким Прасковья и не представляла его себе никогда. На все он ругался, лошадь без толку хлестал кнутом и проклинал свою долю. То же в покос и в молотьбу. Прасковья в удобную минуту спрашивала его, что с ним сделалось, что он изменился так. Матвей объяснил это тем, что он в этой работе не видит никакого толку, так как работаешь изо всех сил, а получаешь мало. Напрасно отец душит их всех на земле, лучше бы распустил на сторону и сам бы без заботы жил и они бы свет увидали. Сначала Матвей говорил это только жене, но потом он стал говорить это и отцу с матерью. Дальше — больше, он прямо начал проситься отпустить его куда-нибудь на сторону. Отец согласился, выправил ему годовой паспорт и отправил в город. Отпуская, он наказал ему, чтобы он высылал домой в год сорок рублей, если вышлет эту сумму, тогда ему дадут новый паспорт, а не вышлет — не прогневайся — воротит назад. Прошел год, Матвей не
только сорока рублей, а не дал и сорока копеек. Отец потребовал его домой. Матвею еще труднее стало работать. В покос или молотьбу он иногда прямо уходил домой, заваливался в полог и лежал там. На это ворчали отец с матерью, ругались братья, а ему было горя мало. ‘Что ты завалился, — говорили ему: — время ли теперь на боку лежать?’ — ‘У меня на нутре болит’, отговаривался Матвей, хотя эта боль нисколько не мешала ему и за стол садиться своим чередом, и иметь такой молодецкий вид, какому бы многие здоровые позавидовали. Однажды рассерженный отец попытался было прогнать его ‘нутряную боль’ вожжами, но это нисколько не помогло. Парень завыл, как ребенок, и убежал из дома, на другой день он вернулся пьяный и набросился на отца с бранью: ‘Как ты смел меня трогать, я по службе от телесного наказания избавлен’. Отец плюнул на него и оставил пока в покое.
Подрос и женился младший брат. На Матвея стали больше ворчать и коситься. Прасковье невестки все уши прожужжали, попрекали, что ее муж дармоед. Тогда отец в один праздник, когда все были дома, объявил Матвею, что он держать его в доме больше не может, что он только расстраивает семью, поэтому он решил его отделить. Он ему покупает усадьбу и стройку после одной обмершей семьи, дает лошадь, корову и овец и всю сбрую, пусть он живет как хочет: старается ли, не старается — все для себя. Матвей все это выслушал молча и как будто равнодушно. Прасковья же грохнулась на лавку и долго горько рыдала, плакала и мать их, но старик остался непреклонен. Он созвал сход, сделал приговор и перевел Матвея на свое хозяйство. Очутившись сам хозяином, Матвей сейчас же продал лошадь и овец, оставил одну корову. ‘Мы на поле ломать не будем, — говорил он жене. — Ты живи дома, а я пойду в город, устроюсь там, на все нужды тебе присылать буду, живи не тужи!’
Прочитали? Поделиться с друзьями: