— Я так скажу: дети наши, имей они понятия, как мы, старики, — и на том слава богу.
— Нельзя теперь ‘слава богу’, Тимофей Иванович.
— Ну, слава труду… Не придирайся — я старый человек… Скажи: мы боролись? Правильно я говорю?
— Боролись, Тимофей Иванович. Собственно, у меня служба тихая, я не боролся, а вы действительно боролись.
— Мне нравится, как вы отвечаете, Иван Иванович, вы человек прямой. Таких нам надо… Официант, еще парочку и два бутерброда с ветчиной… Так вот, мы страдали. Верно, Иван Иванович?
— Ну еще бы…
— Когда Путиловский завод зажигалки делал, вы представляете, каково было нам, старым мастерам, это видеть! Кто в ответе? Ссылайся, пожалуй, на Антанту… Так-то, мол, так… А кто заводил? За этим все ниспровергли, чтобы лучший в Союзе завод зажигалки точил? Хорошо теперь — на верфи лесовозы строим. Все цехи работают… А в то время бывало, что и не верится… Так бы взял, лег среди разрушения и заплакал… Это разве не страдание? А кто восстановил завод? Видел эти руки? И кости-то на них — просмоленные машинным маслом: гляди, какие пальцы черные… Значит, я имею право говорить… И я говорю. Дети наши ни к черту не годятся… Они боролись? Нет. Они страдали? Нет. Они пенки собирают. А мы для них — устарелое племя. Мишка мой — комсомолец. Хорошо. Его трогать нельзя. Ему слово, он — десять. Ладно, ладно… Учись, выходи в первые ряды. Хотя потрепать-то следовало, но — обомнется… Ведь гавкать дерзко на каждое тебе слово еще не означает, что отец — дурак. Ладно, говорю, ладно… Мишка — честный парень. А вот Колька мой… Ну, этот… Тут я не могу. Завел он себе морские штаны, финский ножик… День работает, другой — с девками по заливу гуляет… И заметьте, Иван Иванович, его я тоже не могу ни палкой урезать, ни за волосы его взять… А какие у него волосы? Священные? И он сейчас же идет на меня жаловаться — и мне выговор, в лучшем случае за истязание… А Кольке на роду написано — десять лет с изоляцией. Знаете, что он мне отвечает? ‘Ты мне докажи, старый хрен, почему я должен работать, когда я хочу гулять? Это в какой, хрен, книжке написано, чтобы я удовольствий лишался? Почему?’ И он, сволочь Колька, говорит это так уверенно, будто он — правящий класс. ‘А будешь драться, говорит, я тебе дырку в животе сделаю…’ И вертит ножом и глазами блистает…
— Отчаянное ваше положение, Тимофей Иванович.
— Хорошо. Я не доживу до конечного торжества. Я старый человек. Но я хочу, чтобы дети мои, внуки мои говорили на трех языках, Иван Иванович… Чтобы летали они на воздушных кораблях кругом всей земли, как у себя дома… Чтобы ручки их знали тонкую и умную работу… Я плачу, Иван Иванович, оттого что не вовремя родила меня мать… Родили меня — стену головой прошибать… Мы — героическое поколение, Иван Иванович… За нами идут дети и внуки… Черную-то работу мы сделали… Но каковы они? Вот мучительный вопрос. К примеру… У нас за Нарвской заставой строят рабочие кварталы — дома по заграничному образцу, с балконами и ваннами. Значит, есть намек, что теперь рабочий не будет жить, как свинья. Я прихожу с верфи. Я помылся, я сажусь обедать в строгом порядке, с моими домашними… Едим в опрятной комнате, и разговор у нас возвышенный, симпатичный… Верно ведь, да? А теперь — какова действительность? Этой весной я переезжаю на новую квартиру. Хорошо. И вот, я иду с верфи домой, и покуда я иду — с меня пальто снимают в переулке, — это раз… Налетают с финскими ножами, здорово живешь, походя кишки выпустят, — два… И если я, скажем, уберегусь от этих двух происшествий, прихожу цел-невредим домой, за моим опрятным столом уже сидит Колька… Конопатая морда так вся и пропитана матерщиной… Нет, Иван Иванович, много мы ждали бед, а эта беда нежданная.
Тимофей Иванович отодвинул пивные бутылки, перегнулся через круглый столик к самому лицу Ивана Ивановича, поднял негнущийся палец:
— Затаенное. Еще никому не говорил. И близкие мои не знают. Василия Алексеевича Сучкова, зятя моего, Варварина мужа, стал я бояться. Не верю ему. Темный он человек.
— Бросьте вы, Тимофей Иванович! В самом деле, вам уже не знаю что мерещится…
— Верно. Никаких оснований. Но стану я о нем думать — и во рту у меня горько.
Разговор этот происходил в июне месяце на Петербургской стороне, в пивной. Разговаривали два старинных приятеля: Жавлин Тимофей Иванович, рабочий Путиловской верфи, и Иван Иванович Фарафонов, служащий по речному ведомству хранителем затона на Петровском острове.
День был безветренный, солнечный — воскресенье. В пивной было пустовато, пахло кислым и раками. О зеркальное окно, на котором шиворот-навыворот стояло: ‘Пиво Стенька Разин’, звенели мухи, навевая полдневную скуку.
Приятели допили пиво. Покурили. Расплатились и вышли на улицу. Синее небо раскинулось летней тишиной над бедными улицами Петербургской стороны.
— А все-таки, — Тимофей Иванович поднял опять палец, — а все-таки зять мой — непроницаемый человек.
После этого они пошли рядом по выбитому тротуару, засыпанному подсолнечной шелухой. В вышине плыл аэроплан. Плыли белые, как снег, облака. Тишина, воскресная скука. В окнах — горшочки с цветами. На пустыре, среди кирпичных развалин, дети играют в мяч, и самый маленький плачет, сидя в лебеде.
Навстречу приятелям шла девушка в ситцевом светлом платье. Молодая шея ее, плечи, худые руки были покрыты золотым загаром. Вьющиеся русые волосы лежали шапкой на милой голове.
Все шире улыбались приятели, поглядывая на подходившую девушку. И день был хорош, и от выпитого тепло на душе, и приятно поглядеть было на осмугленную солнцем молодость.
— Дочь у тебя — по первому разряду, одобряю, — сказал Тимофей Иванович.
Довольный Иван Иванович спросил:
— Настюша, ты куда ударилась?
Она подняла синие глаза, и лицо ее стало еще милее. Остановилась. Легко вздохнула:
— К Варваре Тимофеевне обещалась зайти сегодня.
— Я сегодня у дочери был, — Тимофей Иванович, вдруг насупившись, стал глядеть под ноги, — был и часу не высидел… Теперь через полгода только к ним приду… И вам, Настя, там делать нечего…. Слушать рассуждения гражданина Сучкова?.. Незачем. Так-то…
Настя подняла тонкие брови, пожала плечиком. Непонятно было, почему Тимофей Иванович рассердился. Молча все трое постояли с минуту. Настя улыбнулась отцу и пошла своей дорогой, пряменькая, так и видно было, что в ней все в порядке.
— Чистенькая девочка, — глядя ей вслед, проговорил Иван Иванович.
— Вот то-то, что чистенькая… И к Варваре ей не надо ходить, доброго там ничего не получится…
2
Скучно в воскресный полдень на Петербургской стороне, в улицах, где не прозвенит трамвай. Пустынно, бедно. И чудится — за пыльными окошечками, за покосившимися воротами, в деревянных домиках на поросших травою дворах, в домишках, глядевших одним чердачным окошком из-за кирпичных каких-то развалин, так бы и задремала навеки эта сторона, оставь ее в покое.
Вот розовый дом в три этажа. Его недавно покрасили, починили водосточные трубы, на окнах еще не смыты длинные кляксы штукатурки. На нем — синяя вывеска: ‘Петрорайрабкооп’. А дальше, до самой реки — облупленные непогодами стены, заборы, развалины, табачный ларек с задремавшим от скуки инвалидом, у водосточной трубы — баба с конфетами по копейке и семечками… Семечки, семечки… Неужели земля и солнце создавали человека только затем, чтобы грызть ему эти окаянные семечки, шатаясь без дум, без страсти?
Вот забор из ржавых листов кровельного железа. За ним на пустыре несколько грядок с картошкой, и кругом — кучи щебня, поросшие крапивой. Бродит коза. Сидит на камне женщина с грудным ребенком на коленях, подперлась, глядит пустыми глазами.
Вот еще пустырь. Сбоку тротуара три ступени — все, что уцелело от подъезда. И чудится — по этим ступеням можно войти в невидимый дом. Его очертания еще заметны: направо, на глухой стене соседнего дома виден треугольник — след исчезнувшей крыши, а ниже — остатки голубых обоев с цветочками. Налево еще торчат кирпичные своды, и в них — дверь прямо в небо.
Если спросить у старика дворника, что сидит на другой стороне улицы у ворот, он скажет, что действительно три ступени крыльца вели в двухэтажный дом. Хороший был дом, деревянный. Жильцы иные пропали без вести, иные умерли, иные живут сейчас на Васильевском. И хозяином невидимого сейчас дома был он сам, старичок, ныне дворник. Так он и днюет напротив у ворот, глядя в минувшее. А над ним в раскрытом окне сидит, подняв худые колени, стриженая девушка, читает книгу. Через улицу идет с чайником гражданин в трикотажных коричневых штанах со штрипками и, загнув нос, ёрничает глазами на девицу в окошке.
Гражданин этот, увидев Настю, вдруг дрыгнул ляжками и загнул нос в ее сторону.
— Извиняюсь… Почему одна гуляете?
— Вас это меньше всего касается, — проходя, ответила Настя, строптиво оглянула трикотажные штаны.
— Насчет юбочек меня всегда касается… Куда же вы бежите? Все одно на то же самое наткнетесь, зачем искать журавля в небе?..
Настя свернула за угол и вошла во двор, где жила Варвара Тимофеевна. В одном из открытых окон ее квартиры, во втором этаже, видна была спина Сучкова (в серой рубашке и велосипедном поясе). Он играл на гитаре, напружив крепкий затылок.
3
С Василием Сучковым Варвара познакомилась в прошлом году в кинематографе ‘Леший’. Он показался ей интересным мужчиной. Был очень вежлив, холодный, чисто одет. Бритое узкое лицо, небольшие глаза, шрам на щеке около рта. Во время антракта он пристально глядел на темноволосую, круглолицую, несколько полную Варвару, пересел в кресло рядом с ней и предложил программу. Затем сказал, что не курит по причине гигиены здоровья, и предложил леденцов. Варвара грызла леденцы белыми зубами, должно быть с лица ее не сходила веселая и нервная улыбка. Сучков с холодной жадностью глядел на ее рот.
Ей понравилось, что он поспешил установить свое социальное положение: он служил инструктором в топографической школе. Такой подход в разговоре показывал серьезность его видов. Варвара сказала, что она служит на шоколадной фабрике упаковщицей, — ему это, видимо, тоже было приятно: работа чистая, и девушка, значит, опрятна. До конца сеанса они обменивались впечатлениями, — шла картина ‘Бандиты Парижа’. Сучков проводил Варвару до трамвая, и в следующее воскресенье они опять встретились в кинематографе на Невском. По окончании сеанса он предложил зайти в кавказский ресторан. Варвара покраснела и отказалась. Она отдалась ему только после третьего посещения кино, взбудораженная приключениями Мери Пикфорд.
Сучков сам предложил оформить связь в загсе (от жизни он требовал порядка прежде всего), — и Варвара переехала к нему на Петербургскую сторону. С тех пор прошел год. Родным Варвара говорила, что живет хорошо и дай бог всякому. Но стали замечать, что она худеет, вянет, — пропал ее веселый нрав. Оказалось, что она неистово ревнует мужа и боится показать ему это, и ревнует его потому, что за год жизни не узнала его, не узнала о нем больше, чем в первый вечер знакомства.
4
Стол был накрыт. Через открытую дверь было видно, как на кухне в чаду примуса суетилась Варвара. Сучков наигрывал на гитаре. Около него на стуле плотно сидел Андрей Матти, финский подданный, чисто вымытый блондин с коровьими ресницами. Одет он был в новенький серый костюм и розовый галстук. Прямой, как щель, рот его добродушно улыбался. Так он мог сидеть сколько угодно — помалкивать.
Варвара, летая по кухне, нет-нет да и поглядывала пронзительно на мужа и Матти. Чего молчат? Ну чего? Без дела, здорово живешь, Матти не втерся бы в их дом, и Сучков не стал бы с улыбочкой играть ему на гитаре. Вот уже которое воскресенье тащится финн с цветком для Варвары или с шоколадной плиткой, и у Сучкова — сразу эта непонятная кривая усмешечка (так бы и швырнула в рожу ему кастрюлю с горячими щами). Неистовым сердцем Варвара чувствовала, что они сговариваются, финн подбивает мужа, опутывает, уводит… И муж не прочь… Еще бы… Разве бы так улыбался?.. Полечку с ёрническими коленами наигрывает. Утром ногти обстриг, чтобы за струны не цеплялись. Ах, и сомнения нет: присмотрел ему финн девчонку…
— Варя, — вполголоса позвал Сучков, — как у тебя с котлетами? А то мы сядем водку пить.
Варвара загремела кастрюлями, горло перехватило злобой. И это было не вовремя, потому что Матти, пользуясь шумом на кухне, сказал наставительно:
— Это большой неудобство, когда нет кухарка. Такой приличный дом, конечно, должен иметь прислуг. Человек с вашими вкусами должен иметь деньги.
5
Когда Настя вошла в столовую, мужчины уже пили водку под миноги в горчице. Сучков изумленно поднял брови, рыжие зрачки его беспокойно заметались. Матти бросил салфетку, поспешно встал и несколько раз, сгибая весь корпус, поклонился Насте, — видимо, по-заграничному. Когда Сучков, снова холодный и непроницаемый, здоровался с девушкой, Варварины расширенные глаза появились в чаду в темном коридорчике, ведущем из кухни в столовую. Варвара внесла блюдо, вытерла фартуком руки и поцеловала ледяными губами Настю. Ей предложили рюмку водки. Матти воскликнул с каким-то финским — хэ-хэ — хохотком:
— Современный девушка должен пить водка.
Настя выпила — главное для того, чтобы побороть в себе неловкость. После мягкого света дня, и морского ветерка, и тишины над Петербургской стороной, и тишины в самой себе, которой не мог даже нарушить гражданин в трикотажных штанах, ей колюче и непокойно было под взглядами этих людей.
Но ведь прийти надо было — Варвара несколько раз обижалась: ‘Почему нас знать не хотите?’ А сейчас она кожей чувствовала Варварину неприязнь. Ей вдруг стало неловко от того, что вся шея и грудь — голые, и руки голые до плеч. И хоть бы не пялились так эти двое!.. Опустив голову, пробуя кусочек миноги, она преувеличенно поморщилась от горчицы.
Сучков сказал отчетливо:
— У вас красивый загар, Настасья Ивановна. Физкультурой несомненно занимаетесь?
— Да!
— Посмотри, Варя, какой приятный загар и как приятно женское тело, хорошо тренированное. Ведь вы, Настасья Ивановна, всего года на три моложе Вари? А посмотрите, какая разница. Да, Варя, тут нужно понять, что не тряпьем, не помадами себя красит женщина, а содержанием тела в физической тренировке.
— Это большое значение имеет, — сказал Матти. — Варваре Тимофеевне тоже не поздно заняться гимнастикой. Я видел в Або, один старый женщина в пятьдесят лет бегал и прыгал очень хорошо.
— Спасибо за сравнение, — только и ответила Варвара. Губы ее дрожали. Не знала, куда отвести глаза. Мужнин уверенный скриповатый басок бил ее каждым словом, будто кирпичом в темя.
Обычно Сучков многозначительно помалкивал. Сейчас, упираясь локтем в стол, наливая рюмки, вертя вилкой, говорил, говорил не переставая. Даже в тот первый вечер, в кино, он не разговаривал с такой охотой.
— Отношение полов — это острый вопрос современности. Я знакомлюсь с женщиной, которая меня зовет, влечет. Я сближаюсь с ней, и венерическое заболевание обеспечено. Каждая женщина — ловушка… Отсюда — неприятный страх, отсюда тяга к уверенности, к семейному очагу.
— Семейный очаг имеет также свои недостатки, — качая как будто глуповатым лицом, вставил Матти.
— Да. Семейный очаг дает мне некоторую уверенность. Но он же отнимает часть моей личности. Он подрезает мне крылья. Я намекаю не на тебя, Варя, — у нас теоретический разговор, не сверкай глазами. Я получаю сто тридцать пять рублей жалованья за скучную и неинтересную работу. Я только не умираю с голоду. Разве это жизнь, я спрашиваю?
Все так же, с застывшей улыбкой, Матти внимательно покосился на него из-под коровьих ресниц. — Бедность — это главный несчастье человека… Шрам около рта у Сучкова резко обозначился, опустились углы губ.
— Мои желания принуждены дремать. Я не вижу этому конца, вот в чем дело. У моей матери не было средств. До восемнадцати лет я учился, в то же время добывал жалкие гроши тяжелым трудом… (Варя остановилась в дверях с пустым блюдом и с этой минуты жадно слушала.) Но я был упрям, если бы не мировая катастрофа, я бы дождался своего часа… Только я кончаю техническое училище — война. И меня гонят на фронт. Там, в дерьме, во вшах, я узнал, какие бывают желания. А хотите, расскажу, как я снял золотые часы и бумажник с одного с оторванной головой? Может быть, это было, может быть, выдумано для Настасьи Ивановны… ха-ха… В месткоме на днях мне сделали замечание — почему я увиливаю от общественной работы. Да, увиливаю, сохраняя свою личность от размена на копеечки. Эту личность ели вши в империалистическую войну, ели вши в гражданскую войну. И теперь за сто тридцать пять рублей месячного оклада я буду еще способствовать развитию социализма в этой стране… Данке шен… Я не идеалист. И прежде всего — я не верю в Россию. Нас обманывали — такого даже и народа нет… И язык-то сам хваленый русский — не язык, а простонародное наречие. А каждая уважающая себя личность должна разговаривать по крайней мере по-немецки. Россия, извиняюсь, — это историческое недоразумение, мираж. Человек существует только там, за пограничной линией.
— Вы большой философ, — сказал Матти, наливая рюмки.
— Меня насильственно заставляют быть философом. Вот — водочка, закуска. Но я не люблю пить, об этом мало кто знает. Я пью только потому, что это — единственное, что материально доступно мне как личности. Нет, граждане, нельзя так играть с человеком. Желания во мне таятся, но не умирают, и они когда-нибудь громко заявят о себе. Но вернемся к началу темы… Женский вопрос… Вот, если вы хотите строить социализм, хотите, чтобы я вам помогал, прежде всего обезопасьте меня от венерических заболеваний и разгрузите мой семейный очаг. Половые переживания я должен отправлять с такой же легкостью и свободой, как грудь моя дышит воздухом. Что делают для этого в Европе? А вот что, граждане. Город разбивают на районы, в каждом районе — особый кабинет врача-венеролога, открыт круглые сутки. Бесплатно. Каждому гражданину обоего пола выдается карточка. Каждый должен не позже чем через два часа после полового акта явиться к своему районному врачу, подвергнуться обезвреживанию и прижиганию и проштемпелевать карточку. Если он не явился и заболел — пять лет каторжной тюрьмы. Не пройдет двух-трех лет, как болезни исчезнут в Европе… И к женщине мы сможем подходить без страха, срывать ее, как полевой цветок.
Едва Сучков произнес эти слова, Варвара, белая, как бумага, поставила блюдо на стул, подошла, неловко, по-детски, размахнулась и ударила мужа в длинное лицо.
— Уходи, уходи, иди к ним, иди, — зашептала она. Расширенные глаза ее остекленели. Сучков схватил ее за обе руки и, должно быть, больно сжал. Она все повторяла: — Уходи, уходи…
Матти отошел к окну и там закуривал, ломая спички. Настя хотела было обнять ее за плечи, увести из столовой, но Варвара, быстро повернув голову, так взглянула молча в самые глаза, что у Насти затошнило в сердце.
— Ну что, успокоилась теперь? — проговорил Сучков, и рот его полез совсем криво, — Драться больше не будешь? — Он выпустил руки Варвары, и она сейчас же ушла на кухню, затворила дверь.
— У вас, в Финляндии, тоже мужей по мордасам лупят? А у нас, как видите… Так сказать, на сладкое после обеда, — сказал Сучков и, откинувшись на стуле, улыбался зло и криво.
Настя ушла, не простившись с Варварой. Подумала на улице: куда? Светлый день был уже не светел. Она встряхнула волосами, отгоняя неприятное, и вернулась домой, на Петровский остров.
6
На Петровском острове, в шагах тридцати от озера, стоит небольшая мыза. Ветхий забор ее одной стороной выходит на травянистый берег Малой Невы, откуда на яликах перевозят на Васильевский, к устью речки Смоленки. Другим краем забор спускается в тихий затон — гавань и кладбище землечерпалок. Из затона в круглое озеро, затененное столетними липами, ведет узкий проток с горбатым мостиком. Подойти к мызе можно только через этот мостик. Здесь всегда закрыты ворота. За ними — рябина, кусты, лопухи, грядки с картошкой, и поблескивают от отсветов воды три пузырчатых окошка деревянного домика.
Здесь живет Иван Иванович Фарафонов, хранитель этой мызы и всего казенного имущества затона — заржавленных землечерпалок, пароходных котлов, перевернутых кверху килями старых баркасов, якорей, железного хлама, валяющегося на берегу. Из окоп видна Малая Нева, где пробегает, надымив под Тучковым мостом, буксирчик ‘Кропоткин’, и от его волны тяжело поскрипывают дровяные баржи, стоящие караваном. Дальше видны мачты финских лайб, пришедших с дровами или с камнем, крыши Васильевского острова, выцветшие купола. Дальше на восток — колоннады корпусов Академии наук, рогатая ростральная колонна, и за туманами — все неяснее, все голубее — арки мостов, купол Исаакия, игла над крепостью, поблескивающая, как щель в небе.
С севера Петровский остров обтекает речка Ждановка. За ней — Петербургская сторона. Днем в будни, когда пустеет стадион (у самого Тучкова моста) и по Ждановке еще не плавают лодки гребного клуба, — на острове тихо, поют птицы. Пасется несколько коз. Возятся дети на берегу озера. Гуляет со старой собачкой бедно одетая увядшая женщина и, наверное, не вспоминает даже, как под этими липами когда-то мчались на Петровское шоссе затянутые в мундиры всадники, черные амазонки и вереницы блестящих колясок. Здесь проходила веселая дорога — днем на Стрелку, ночью — к певичкам на Крестовский. Тогда еще не было стадиона, и Ждановка не кишела простонародьем в лодках, канатные и металлические заводы вдоль шоссе были закрыты от глаз глухими и высокими заборами, черные трубы заводов на Голодае и на Васильевском дымили в то время где-то, казалось, очень далеко, усугубляя мрачную красоту закатов. Нет, дама с собачкой не вспоминала того прошлого, оно было загромождено (все равно как на пустырях Петербургской стороны) грудами развалин, поросших крапивой.
С пяти часов в будни — а в праздники с утра — на Петровском острове начиналось оживление. Стреляли мотоциклетки на виражах стадиона. Валом валил народ на трибуны, на парапеты виражей, лез на деревья, плыли через Ждановку, держа над головой одежу, ломились через заставы с Тучкова моста: это с шести часов начинался великий бой между ленинградской сборной и сборной из Европы, и тысяч десять свирепых ленинградских патриотов ревели львами, когда наш бек, Червяков-второй, вбивал головой гол в ворота Европе. ‘Даешь сухую!’
Трепались паруса вдоль зеленых берегов острова, скользили, проплывали вереницами шлюпки: разлатые обывательские, и узкие, как ножи, — спортивные, с голоногими девушками и юношами. Проходил с песней двадцатичетырехвесельный военный вельбот: на голых моряках одни белые бескозырки, спины — как ошпаренные кипятком. Ревя, в водяной пыли проносилась аэролодка. В мягкую синеву влажного неба летел вальс медных труб.
На мызе у затона, за покосившимся забором, Настя полола грядки. Долетали звуки труб, взрывы криков, плеск, и голоса и смех на озере. Этой весной Настя окончила вторую ступень, и наступающее лето казалось ей огромным простором, где вьется в солнечной мгле и ее дорожка. Что-то будет, когда опадут листья в парке? Вместе с дождями начнется служба (где-то), новые люди, встречи, меняющие жизнь, незнакомые волнения, быть может — счастье. И Настя мечтательно выпалывала лебеду на грядке с салатом и редиской. Сегодня была суббота, и часов уже с трех на острове — куда ни глянь — лежали люди под липами, звенели гитары в траве. На озере слышался плеск и взвизги. С востока, из-за лип, с вышки стадиона чей-то великаний голос кричал в рупор: ‘Товарищи… мы должны победить… понадобится напряжение всех сил…’ Настя бросила полоть редиску. С синего неба лился свет хрустальными глыбами. Настя сняла белую косынку, взяла с куста полотенце и вышла за ворота.
7
Посреди озера вертелась огромная деревянная катушка из-под электрического кабеля. На нее лезли, как лягушата, мальчишки. Настя плыла по синей воде, по солнечным отсветам. Ей хотелось залезть на катушку, но увидела, что мальчишки не пустят. Она повернула.
Под столетними деревьями на низком берегу, казалось, собралось какое-то шумное многочадное племя. Лежали вповалку в траве, закусывали яичком, колбасой. Спали, подставив морду под солнце. Молодые люди, прикрыв только срам, играли на гитарах и балалайках девушкам, сонным от света и зноя и водяных зайчиков, скользивших по их лицам. Возились, плакали, смеялись дети, разбрызгивая ногами воду. Снюхивались собаки. Мальчики-подростки висели на сучьях, на склоненных ивах, засматривая сверху на купающихся женщин. На мели, на пленке воды, лежали, выставляя пышные зады, две проститутки. Бегал по песку журавлем на единственной ноге волосатый инвалид, гоготал от удовольствия. Неугомонные старички в белых картузиках бродили около распаренных в траве женских тел. Налетел ветерок, шелестел листьями. Над озером, над парком плыли прозрачные звуки труб. Варварин брат Колька вместе с кучкой матерщинников шатался здесь же, надоедая всем хуже горькой редьки, — но поди его прогони!
Мельком Настя заметила на берегу узкобедрого человека без штанов. Он поспешно тащил через голову серую рубашку. Настя отвернулась. Он побежал в воду, бросился, поплыл. Настя повернула к дальнему берегу, к мызе. Человек, дыша со свистом, сильно выкидывая руки саженками, догнал Настю на середине озера,
— Нет, Настасья Ивановна, не уйдете…
Это был Сучков. Длинное, без румянца, лицо его разрезало воду, приближалось со страшной быстротой. Вдруг он вскинулся, вильнул спиной и, нырнув, проплыл глубоко бледной тенью под розовым Настиным телом. Ее охватил такой непонятный страх, что она вскрикнула, выскочила по пояс из воды. Загоготали парни на берегу, пронзительно засвистали мальчишки на мокрой катушке.
Настя медленно плыла к мызе. Плохо слушались руки, ноги. Он плыл сбоку, как водяной конь, — казалось, вода кипит вокруг его ошпаренного тела…
— Я искал встречи… Вы произвели на меня незабываемое впечатление…
— Слушайте, оставьте, Василий Алексеевич…
— Не вспоминайте, что было в прошлое воскресенье… Я совершенно переродился… С Варварой — ничего общего… Я понял, кому отдавал мои силы… Хочется много-много говорить вам о моих настроениях… То, что мы так разделены, чертовски бесит меня, моментами схожу с ума… Хочется синих глаз… Хочется вашей ласки…
— Завтра приду опять, — сказал Сучков почти что зловеще, — Оставьте всякий страх, отдайтесь красивому зову.
Он поплыл назад так уверенно, будто и на самом деле был Настиной судьбой. Настя вышла из воды, встревоженная и рассеянная, накинула платьишко и босиком пошла на мызу. Вот так начало лета, вот так начало жизни!.. Хотя, помимо всего прочего, по молодости и глупости ей было также и приятно, когда вспоминала, как по синей-синей воде, под потоками солнца плыл водяной конь.
8
Искупавшись, Сучков пошел через Тучков мост на Васильевский. Здесь на углу, у самого моста, в старинном подвале была пивная. Место известное. У хлопающей поминутно двери играл на цитре бородач с мертвыми глазами. Звенение цитры, несвязные крики, стук кулаков по столикам, грохот пивных ящиков — все эти звуки перекатывались под низкими и потными сводами. Дышали здесь одним махорочным дымом. Видимо, без того, чтобы въехать в голову пивной бутылкой, трудно было обойтись в этом месте.
Сучков прошел в дальнюю комнату и сейчас же увидел Матти.
— Давно ждете?
— Ничего, — не спеша сказал Матти.
— Ну что же, парочку?
— Но здесь чересчур много публика.
— Делу не мешает. Лучше места не найти. Сучков сел, забарабанил ногтями. Ело глаза.
Матти нагнулся к его уху:
— Я больше ожидать не в состоянии. Я есть лицо, которое бескорыстно взял на себя труд привлечь вас к высоко идейному делу. Вы в душе европеец. Вы должны нам помочь. Но если вы сегодня же не скажете ‘да’ — сегодня же я ушел через границу.
— Конкретно, реально: сколько денег?
— Задатку пятьсот рублей.
— Мало, — быстро сказал Сучков.
— Хорошо, там посмотрим. Повторяю: я бескорыстно выполняю инструкции. Я буду говорить об увеличении задатка. Затем, по доставлении нам сведений…
— Тише с такими словами, — сказал Сучков.
— …вы получаете за каждое вполне законченное сведение по сто рублей…
— Мало…
Молочное лицо Матти начало краснеть, побагровели уши, налилась потная жила поперек лба.
— Я бы не хотел, чтобы вы надо мной смеялись. На ваше жалованье вы не сможете сшить даже хороший пиджак, вы ходите в скверный пиджак, в Европе над такой пиджак будут смеяться… Вы курите паршивый папирос и кушайте в будни один блюд. (От возмущения он говорил все хуже по-русски.) А я вам предлагай колоссальные деньги… Я предлагай сто рублей за каждый сведений… За месяц вы можете дать много сведений…
— Тише орите… ну вас к черту!
Сучков оглянулся. Стало холодно спине. У стены сидела Варвара в розовой шляпке, надвинутой на глаза, сжимала обеими руками зонтик (из кладовых князей Юсуповых, приобретенный на аукционе). За столиком Варвары спал щекой в луже пива горько напившийся какой-то кустарь-одиночка.
Варвара не шевелилась, сжимала только зонтик, не разглядеть было ее глаз за тенью, губы стиснуты. Наконец увидел ее и Матти. Вскочил, протягивая руки:
— Какое счастливое совпадение!..
— Это что еще за новые штучки? — выговорил наконец Сучков.
Варвара не отвечала. От духоты ли, или от чего другого ей, видимо, было совсем плохо. Сучков и Матти повели ее под руки из пивной. За столиками закричали вдогонку:
— Двое бабу поволокли… Эй, браточки… возьмите нас, мы подможем.
На улице Варвара, еще слабая, с томительной пытливостью стала глядеть на мужа. Закивала-закивала головой и пошла одна через мост.
9
Сучков пришел домой в сумерки, злой как черт. У самой двери его остановил управдом Шапшнев и попросил заплатить недоимочку (тридцать рублей). Попросил только для порядка, потому что была середина месяца и у Сучкова, очевидно, не могло иметься денег.
Управдом впоследствии показывал, что несказанно был удивлен, когда Сучков, ни слова не говоря, перекривился, полез в карман пиджака, там пошарил, как человек, у которого большие деньги в кармане и он не хочет показывать, вытащил три бумажки и подал управдому. И сейчас же оба заметили: одна из бумажек была достоинством в десять червонцев.
‘Сразу меня вроде как кирпичом ударило, — показывал управдом, — откуда у него такие деньги?’ Сучков еще страшнее перекривился, сунул десять червонцев в карман и вместо них вытащил другую бумажку, которая оказалась тоже десятью червонцами. Тогда он прошептал какое-то слово, кинулся в дверь и затворил ее за собой на крюк.
Управдом остался на площадке лестницы с двумя червонцами в руке и в великом смущении.
10
Варвара лежала в постели, закрывшись с головой. Сучков не спеша разделся, лег рядом с нею на спину и начал курить папироски. За окном, испачканным кляксами извести, за непромытыми стеклами светила белая ночь. Варвара лежала как мертвая. Тикали часы на комоде. В них что-то заскочило, захрипело, как будто и им стало невыносимо в затихшей спальне, где думал Сучков, — но хрипнули, оправились и опять пошли отрезать секунды жизни, угонять их трупики черт знает куда и зачем… Сучков соскочил с постели, зло наступая на завязки подштанников, пошел в столовую, достал из ящика письменного стола тетрадку (школьную, с портретом Калинина и таблицей умножения) и, присев у подоконника, записал:
’17 июня. Утром ушел со службы под предлогом невыносимой зубной боли. Пошел в Петровский парк. Купался. Встретил Н. Волнующие формы ее тела оправдали ожидания. Говорил с ней, очень удачно подготовил почву для будущего свидания. Вечером покончил с М., хотя еще не знаю, как задастся работа. Но уже вырастают крылья. Между прочим, М. предложил отделаться от Вари. Конкретного ничего не предлагает. Может быть, она сама поймет, что надо отойти…’
Заперев тетрадь в ящик и ключик положив в портмоне, Сучков вернулся в спальню. Сказал, глядя на маятник часов:
— У меня бессонница. Может быть, ты поставишь чайник на примус?
Тогда Варвара сорвала с себя простыню, села на постели, в расстегнутом платье, растрепанная, со спущенными чулками. Ей теперь было все равно — пусть его смотрит на опухшее, на мокрое лицо.
— Я ведь была, голубчик, в Петровском парке сегодня… Видела, как ты плавал с этой дрянью… Эх, ты… мерзавец! — Она потрясла головой-Мерзавец…
— Не ругайся, — сказал он ледяным голосом. — За ругательство, и вообще — бить по лицу, и за ‘мерзавца’ недолго очутиться у народного судьи… Кроме того, я тебе не давал обещаний, что ограничу свои потребности одной женщиной…
— Знаю… знаю… Вот что для тебя плохо: то, что я тебя поняла, Василий Алексеевич… Глаза вдруг открылись… Ты — зверь… Скотина бритая…
— В последний раз — прекрати…
— Да хоть голову оторви, не перестану. Думаешь, хоть столечко мне страшно? Ты поганый… Тебе любая посудина хороша… Зачем же ты со мной целый год жил? Ведь я женщина все-таки… Ты бы лучше козу завел. Или эту Настьку, под которую сегодня нырял. Я все видела… За год я от тебя человеческого слова не добилась… Нет, милый, ты их не умеешь говорить. Да будь они прокляты, твои поганые тряпки, твои подарки!.. (Она рванула до самого подола платье на себе.) До тебя я знала мужчин. Троих. С нашей фабрики. Тебе неизвестно про это? Так вот — знай… Они миленькой меня звали, душечкой… дорогим товарищем. Третьего я перед тобой бросила. Он меня и до сих пор жалеет…
— Ну, точка, — брезгливо сказал Сучков. — Подробности меня не интересуют…
Варвара опустила голову. Помолчала. И снова взглянула на мужа, — лицо ее беззвучно задрожало:
— Пользоваться тебе придется другой теперь посудиной, дружок… Конечно, чтобы ты как-нибудь не заразился… Только я тебе должна сказать про два секрета… (Сучков быстро покосился, она это заметила и вдруг усмехнулась.) Я беременная, Василий Алексеевич, на третьем месяце… Младенца убивать не стану, рожу его, и ты будешь платить алименты…
— Ага! — Сучков свернул нос, начал ходить по спальне, — Ну, это мы еще посмотрим… Если ты действительно беременная — это еще не значит, что я отец… Это еще вопрос — кто отец… — Он наступил, наконец, на завязки, с остервенением дернул ногой, оборвал их и заорал: — А шантажа не допущу!.. На алименты не очень-то рассчитывай…
Тогда Варвара потянула на грудь разорванное платье, прикрылась до горла, подобрала под себя голые ноги. Она будто боялась теперь глядеть на мужа, мотающегося в подштанниках но спальне, глядела в окошко. Облизнув губы, сказала:
— Теперь — второе, Василий Алексеевич… Если ты так мне сказал… Я тебе тоже скажу… Не хотела… Нет, нет, нет… Все-таки муж мне был… Василий Алексеевич, я на тебя донесу…
Сучков сразу остановился. Длинное лицо его с проступившей тенью небритых щек казалось от бессонницы и света белой ночи мертвенно-зеленоватым. Варвара сказала тихо, горестно:
— Василий Алексеевич, ты — шпион.
На этом разговор окончился. Варвара опять легла, закрылась с головой. Сучков ушел в столовую. Затем он кипятил себе на примусе чай.
В седьмом часу он зашел в спальню за одеждой и вскоре вышел из дому.
11
По праздникам Тимофей Иванович Жавлин любил обедать рано, как только поспевали пирог или пшеничные лепешки на коровьем масле. Жил он сейчас же за Нарвскими воротами (великолепной аркой с каменными мужиками и со ‘Славой’, летевшей на четверке коней навстречу российскому воинству, припершему пешком из Парижа), в одноэтажном деревянном домике, подпертом бревнами со стороны пустыря.
На этом-то пустыре достраивалась первая группа рабочих домов, про которые Тимофей Иванович рассказывал в пивной Ивану Ивановичу. Это была уходящая изгибом от Петергофского шоссе на восток улица трехэтажных, песочного цвета, построек с плоскими крышами, балконами, вытянутыми в ширину окнами. Дома соединялись друг с другом высокими полуарками. Улица напоминала несколько урбанические пейзажи городов будущего, еще так недавно снившихся художникам-графикам школы Добужинского.
Три группы таких построек расположены были по шоссе. Между ними на пустырях догнивали домишки едва ли не времени Петра — какие-то почерневшие от непогоды хуторки с недоброй жизнью. Дальше раскинулись прокопченные корпуса Путиловских заводов, дымящие трубы, подъездные пути, стелющиеся к земле дымки паровозиков, стеклянные крыши, и вдали — Северная верфь с эллингсм и решетчатыми кранами, видными далеко с моря, с Лахты и Ораниенбаума. И тут же между речонкой Таракановкой, черной от угля, и заливом верфи, на пологом берегу, где опрокинуты лодки и сушатся сети, — примостилась рыбачья деревенька Ермолаевка, петровских же времен, дворов с полсотни. Здесь ловят весной корюшку, по осени — миног и во всякое время гонят дешевую самогонку. Отсюда, проспавшись по шинкам, выходят баловаться нарвские богатыри-поножовщики. Место темное.
Сегодня Тимофей Иванович сел обедать один. Мишка — комсомолец — чуть свет ушел на парусной лодке, Колька всю ночь пьянствовал где-то, вернулся домой весь вывалянный в грязи, хотя и дождя-то не было, — значит, искал эту грязь специально, — сейчас посапывал за стеной в чулане.
Кухня, где сидел Тимофей Иванович у золоченого, в стиле Людовика XV, стола (полученного по ордеру в 1921 году со складов Тучкова буяна), была совсем ветхая, обои отлупились, пол сгнил, через стены дуло, посреди стояло бревно, поддерживая прогнувшийся потолок. Двадцать лет прожил здесь Тимофей Иванович. Сюда приволокли его раненного пулей (девятого января), на этой лавке сиживали вожди (в пятом году и в семнадцатом), из этой гнилой избенки вылетали когда-то огненные слова.
Года отшумели, отлетели. Пришлось Тимофею Ивановичу и воевать, и заседать в Советах, и бродить с винтовкой по полям в поисках запрятанного хлеба, и замерзать в снегах Поморья, и трястись в туркестанской лихорадке. Но когда стало можно, вернулся он на верфь, к любезной работе. И пошли дни — будни, от которых с ума стали сходить иные горячие головы. В этих случаях Тимофей Иванович говаривал: ‘В особенности русскому надо учиться работать день за днем, как поршень’.
Держа наготове вилку, Тимофей Иванович весело поглядывал на тетку Авдотью (двоюродную сестру покойной жены). Она вынимала из печи пирог с морковью. По несознательности больше топталась, чем дело делала. Тимофей Иванович любил иногда над ней посмеяться.
— Авдотья, — говорил он вразумительно, — Авдотья, отдам я тебя обучать по системе Форда. Разве так можно с пирогом обращаться? Должна разумные движения делать, а ты топчешься.
— Да бог его знает, Тимофей Иванович, как я его далеко в печь закинула, а кругом чугуны.
— Конечно, богу одна забота о твоем пироге. Куда уж мне с советом соваться! Однако сомневаюсь: а вдруг бога-то нет? Тогда как же ты с пирогом? Ведь, пожалуй, он и пригорит…
— В праздник хотя бы помолчали об этом, Тимофей Иванович.
— Не могу. Мне из ячейки ударное задание — тебя обратить в безбожницу.
Авдотья не отвечала, только незаметно под фартуком перекрестилась. Наконец пирог она вытащила из печки, обмахнула крылышком, подала:
— Кушайте на здоровье, Тимофей Иванович.
Посмеиваясь, Тимофей Иванович отрезал дымящийся кусок. В это время на черном крыльце стукнула дверь, и вошла Варвара, в шляпке, с зонтиком. Тимофей Иванович взглянул на дочь и сейчас же опустил вилку. В глазах у него пропал смех.
Варвара сняла шляпку, села на скамью к отцу и положила ему голову на плечо.
Осторожно Тимофей Иванович стал выспрашивать у дочери:
— Дома, что ли, нехорошо?
— Нет, папынька, дома все благополучно.
— Уезжаешь?
— Нет, папынька, никуда не уезжаю. Только, может быть, не увидимся больше. Хотела проститься, в родные глаза посмотреть.
Варвара говорила с такой тоской, без слез, тихо, что Тимофей Иванович слушал ее, слушал и отвернулся к окну, волосы у него на затылке стали торчком.
— Умирать собралась, скажи пожалуйста… Вот глупая! Это оттого — что глупая…
Тетка Авдотья то же самое — слушала-слушала, бросила ухват на пол, залилась слезами:
— О-ой, Варвара-а-а…
Невеселый вышел обед в это воскресенье у Тимофея Ивановича. Варвара ничего толком так и не рассказала. Отошла, отогрелась на отцовском плече. Уехала домой.
13
В столовой, поджав под стул босые ноги, Сучков записал:
’18 июня. Час ночи. Был на озере… Н. на свиданье не пришла. Напрасно прождал до семи часов. Ходил около мызы и видел на двери замок. Если это вызов со стороны Н., то я не из тех, кто отступает перед намеченной целью. Вечером говорил с М., откровенно высказал опасения насчет Вари. М. настаивает. Дал слово быть товарищем. Вместе обсуждали план. Да, М. прав, говоря, что нужно быть европейцем: ясно видеть цель и сокрушать все на пути’.
Эту ночь Сучков спал в столовой, прикрывшись старой военной шинелью. Он не слышал, как Варвара осторожно подходила к двери и долго глядела на него. Не погрозила даже пальцем ему, — глядела как будто с горестным изумлением…
14
Двадцатого июня Сучков вернулся раньше обычного со службы и сам жарил свиные котлеты. Варя приходила с шоколадной фабрики в половине шестого. Отворив ей парадную дверь, он сказал с улыбочкой:
— Варя, надо кончить нашу бузу. Ты не поняла меня, я не понял тебя. Ты бросила мне обвинение, оно меня глубоко обидело. Но теперь я понял, что мы оба не виноваты. Нам нужно серьезно объясниться… Раз и навсегда.
Варвара глядела на его рот, покуда он говорил. Затем повторила, опустив голову: ‘Раз и навсегда’. Сучков принес из кухни котлеты. Позвал:
— Иди шамать, сегодня я — кухарка за повара.
Он выпил несколько рюмок водки, с усмешкой нюхая черную корочку, и даже рассказал анекдот (из ‘Бегемота’) про тешу и фининспектора. Варвара сидела за столом настороженная. Наконец, катая хлебные шарики, он приступил к самому главному:
— Ты подслушала мой разговор с Матти. Вышло вроде как в кинематографе: жена открывает, что муж ее шпион. Ха-ха-ха… Понятно твое настроение… Ах, Варя, Варя… Дело объясняется гораздо проще. Матти — представитель одной крупной фирмы. И, понимаешь, они очень осторожны… Покуда они собирают предварительные сведения для ориентировки, сметы и прочее… Пока все это в строжайшем секрете… Так вот, какой я шпион! Ха-ха… Вчера, наконец, я умолил Матти, и он разрешил тебе все рассказать, чтобы успокоить. (Он весело потрепал Варварину руку.) Ну, а что касается этой девочки, Насти, — будь благоразумна, Варя… Тут даже не увлечение… А просто игра с котенком… Я не люблю невинных…
Варвара столько настрадалась за эти дни, что рада была поверить, — не хотела, а поверила мужу. А что, если действительно ей все это только представилось? Прикрыв ладонью глаза, она сказала:
— Ты же сам сказал, что не давал обещания ограничить потребности одной женщиной…
— Брось, Варя. Не такие слова говорят со зла.
— Разговор этот в прошлое воскресенье никогда не забуду… Главное — и Настя тут же и этот твой приятель… И всем ясно, что я тебе опостылела, не знаешь уж, на кого и кинуться…
— Нервы, нервы, Варя… Женская фантазия… Я говорил теоретически, чтобы поддержать интересный разговор за столом… Ну ведь и ты хороша — смазала меня по морде…
Варвара глубоко вздохнула от последней горечи. Ей было не под силу больше страдать. Не доев котлеты, пошла в спальню. Припудрилась, поправила волосы. Подумала и переменила платье. И вдруг стало как будто совсем легко. Сучков, едва она ушла, опустил голову и весь сморщился, стуча ногтями по клеенке. Затем выпил подряд три рюмки водки, не закусывая. Повернулся на стуле и смотрел на стену, за которой ходила Варвара.
— Варя, — позвал он тихо и хрипло, откашлялся и — громко: — Варя, знаешь, что я придумал… (Она вернулась в столовую.) Пойдем на воздух. Мы с тобой давно не гуляли… (Варвара вдруг улыбнулась доверчиво и готовно, совсем как год назад, в кинематографе. Сучков скользнул по ней взглядом и еще налил водки.) Погуляем, поговорим… У одного знакомого лодка стоит на Голодае, неподалеку от Смоленского кладбища… Ну, одевайся… Шляпку не надевай… Лучше — платочек…
В прихожей он стал тереть лоб, досадливо махнул рукой:
— Досада, забыл совсем. Ты иди к Большому, к остановке шестерки, дожидайся меня, я на минутку зайду в правление.
Варвара ушла. Сучков, приоткрыв дверь, слушал, как она спускалась по лестнице. Кажется, она ни с кем не встретилась, не заговорила.
Затем долго перед зеркалом надевал фуражку.
Посмотрел, взяты ли папиросы, спички. На цыпочках — не замечая этого — вышел из квартиры, неслышно притворил за собой дверь. Крадучись, спустился в домовую контору и там уже очень громко сказал управдому Шапшневу:
— Жена ушла куда-то, забыла взять ключ от парадного. Передайте, пожалуйста, ей ключик, когда вернется. А я — на вечерние занятия, вернусь, должно быть, поздно…
15
За Смоленским кладбищем на запад лежит пустынная, голая и низменная земля, остров Голодай, или так называемый Новый Петербург. Здесь некогда замыслили строить фантастически прекрасный город, весь из мрамора и гранита, новую Пальмиру северных морей. Но успели поставить только несколько пятиэтажных корпусов, которые хмуро глядят огромными окнами на море, на илистые берега с вытащенными кое-где лодками, на заколоченную дачу Григория Григорьевича Ге (натерпевшегося однажды ночью, сидя на крыше, великого страха во время наводнения), на канавы, кучи щебня и железа, разбросанные по острову, на торчащие из травы остатки фонтана. В одиноких домах живут, но места эти мало посещаемы, в особенности юго-западная часть острова.
Туда-то и шли сейчас Сучков — впереди, сунув руки в карманы, широко шагая, и Варвара, отстававшая несколько от него. Вдали низко над зеркальным морем висели облака, уже окрашенные вечерней зарей. Красноватый, золотой, зелено-водянистый свет зари мирно разливался за полосками фортов Кронштадта, за лесистыми берегами Лахты, повисшими, как мираж, над заливом.
— Вася, не беги, куда ты торопишься? — задыхаясь, повторяла Варвара. Всю дорогу до кладбища Сучков простоял на площадке трамвая. Сойдя, он взял Варвару под руку. И шел быстро, все быстрее. Маленькие глаза его бегали по сторонам, по лицам редких прохожих. Когда за поворотом открылось зеркальное море и вечерняя заря над ним и Варвара прижалась к мужу за лаской — он выдернул руку из руки Варвары и побежал вперед.
Он остановился у невысокого обрыва. Внизу ленивая пленка воды набегала на песок, на осколки пивных бутылок, на камни…
— Вот черт, нет лодки, — сказал Сучков, глядя в море, где дремали паруса заштилевших яхт, — Вот черт, придется подождать…
Он спрыгнул на песок и, не оборачиваясь:
— Ну… прыгай… Сядем…
У Варвары горячо забилось сердце. Она прыгнула, села на песок, опираясь руками — откинулась, зажмурилась на зарю. От движения синее в полоску платье вздернулось выше колен. Не поправила, так и оставила. Так ей хотелось счастья в этот теплый вечер, что с той минуты, когда убежала в спальню напудриться, и до самого конца была в обмане, ничего не поняла.
Присев на корточки, Сучков курил. Оглядываясь по сторонам, повторял: ‘Сейчас, сейчас, подожди немного…’ Вдали на стадионе (Голодайостровском) играла музыка, но это было версты за две, а здесь берег пуст.
— Вася, — проговорила, все еще жмурясь, Варвара, — мне ведь многого не нужно… Я не как другие — ревновать, мучить… Если я знаю, что ты меня жалеешь, любишь… Что же еще-то?
— Молчи, молчи, — сказал Сучков сквозь зубы. Наверху на обрыве заскрипели шаги, и голос Матти торопливо проговорил:
— Кончай скорей!
Варвара выпрямилась, раскрыла рот — захватить воздуху. Крикнула. Страшнее всего было землистое длинное лицо мужа. Глядел с такой неистовой злобой, как черт… Варвара было рванулась с песка, он схватил ее за ногу, опрокинул, живо вскочил на грудь, обхватил шею ледяными пальцами. Душил, работая плечами. Отпустил одну руку, вытащил из песка кирпич и ударил им несколько раз Варвару по голове, — бил, покуда кирпич не разломился. Потом слез с Варвары, оглянулся на лицо ее, залитое кровью, и пошел вдоль воды. Матти уже шагал далеко по пустырю к кладбищу.
16
Во втором часу утра Сучков быстро прошел в воротах мимо дворника, который долго еще нюхал после него пивной запах. Без десяти два он позвонил к управдому Шапшневу и в сильном волнении сказал:
— Варвара Тимофеевна не приходила разве? Не брала ключа?
— Нет, ключ у меня, — ответил управдом, почесывая босой ногой ногу. Он также отметил сильный запах пива от Сучкова.
— Я начинаю тревожиться… Не случилось ли чего? А? Или у отца она заночевала? А? Ведь люди такие теперь — заманят, да и задушат… А?.. Как вы думаете?
Управдому стало жутко от этих вопросов.
Сучков лез к самому лицу, глядел в глаза — не то пьян был вдребезги, не то возбужден до того, что едва собой владел. Прижав управдома в полутемной прихожей к стене, он дрожал всем телом. Наконец взял ключ и, шатаясь, вышел на лестницу.
Поднявшись к себе, Сучков наложил цепочку на дверь. На цыпочках прошел в спальню, где смутно белела неубранная Варварина постель, и перед зеркальным шкафом тщательно причесался, припудрил лицо пуховкой. После этого лег на свою кровать навзничь и некоторое время лежал как труп. Вскочил, тяжело дыша, и дрожащей от бешенства рукой остановил маятник часов. Ушел в столовую и там ходил и курил. Останавливаясь, прислушивался. Вполголоса, с каким-то даже берущим за сердце чувством повторил несколько раз: ‘Да, вот я и один’. Затем снял сапоги и сел у окна писать:
’21 июня. Задуманное выполнил. Тотчас поехал на Невский… М. уже ожидал на углу. Вместе зашли в бар. Почистился. В уборной М. передал еще триста. Ужинали. М. много рассказывал о загранице. После ужина познакомился с проституткой, которую мне указал М. Поехали к ней. Провел время очень удачно. По возвращении домой вопрос с ключом прошел как по маслу…’
Сучков почесал переносицу концом вставочки. Зрачки его остановились, расширились. Он осторожно положил вставочку. Лицо его сморщилось, как печеное. ‘Ну тебя к черту!’ — прошептал он. И опять — ходил и курил.
Зачем он писал этот дневник? Почему, так тщательно обдумывая подробности убийства, он не уничтожил его в первую голову? Видимо, не будь дневника, точных записей — Сучков растерялся бы, заблудился бы, потерял самого себя. Дневник его был скелетом, его личностью. Короткие записи и даты служили вехами, по которым в пустоте, в темноте брела его страшная душа.
Он тщательно завернул дневник в газету, перевязал ленточкой и положил в уборной на бак с водой. Сделав это, лег спать, как и все эти дни — в столовой на диване, прикрывшись старой шинелью.
17
Около четырех часов следующего дня Настя встретила Сучкова в парке на Петровском острове: он шел, поглядывая через плечо, точно уходил от кого-то. В свете безоблачного дня, льющегося сквозь листву, лицо его казалось болезненно-серым, сморщенным, старым. Он шел от мызы: Настя поняла, что он искал ее.
Внезапно, должно быть отделившись от дерева, к нему подошел Матти. Сучков сейчас же поджался, как собачонка при виде собачищи. Опустил голову. Матти на ходу сказал ему что-то, решительно резанул воздух ладонью. Когда он скрылся между липами, Сучков стал закуривать, сунув папироску в рот не тем концом, — сжег несколько спичек и с тихим бешенством растоптал папироску.
Настя видела все это, сидя после купанья на стволе наклонившейся над озером ивы. Купающихся было еще мало, — только дети да няньки да старички с собаками бродили по берегу. Насте стало страшновато: почувствовала, что сейчас будет решительный разговор. Она нагнулась над книжкой с оторванным концом и началом, неизвестного автора, по старой орфографии — про любовь. Сучков подошел неслышно. Чуть задыхаясь, сказал:
— Что же, избегаете меня, Настасья Ивановна? Я не болен, я не импотент… В чем, собственно, дело?
Настя подняла голову от книжки, откинула волосы с лица, прищурилась на солнечную воду:
— Я вас не избегаю, чего же избегать-то? Просто — безразлично…
— Врете, врете, врете, — надвинувшись, зашептал Сучков. От него шел особенный, какой-то прогорклый запах, на углах губ сбилась пена. — Врете, трусите… Не хотите дать волю естественным инстинктам… Что за обывательщина!.. Я пойду на все, не отступлю ни перед чем… Я в таком состоянии — все эти дурацкие предрассудки к черту!.. Такого темперамента, такого первоклассного мужчины не найдете в Ленинграде… Черта вам искать!..
Разумеется, Настя могла бы легко уклониться от объяснения, и впоследствии она лгала, рассказывая, будто Сучков налетел на нее, как бешеный. Все это так. Но вначале она и волосы откинула, и глазки у нее были изумленно-хорошенькие, и ножкой болтала, сидя на изгибе ивы. Еще бы: даровое развлечение, переживание, посильнее, чем в театре. Сучков же так странно повернул разговор, так заспешил, точно от смертного голода готов был вонзить зубы в Настино загорелое плечо, — и у нее пропало всякое любопытство, стало страшно. Она слезла с дерева и легонько помахивала на Сучкова книжкой по старой орфографии.
— Слушайте, оставьте! Слушайте, я милиционера позову, — бормотала она, сама еще не зная, отчего такой страх идет от воспаленных, как угольки, мутных глаз Сучкова. Он видел, что она готова убежать, и не шевелился, говорил тихим баском, и только ногти его вцепились в ивовую кору: — Я понимаю — вы опасаетесь Варвары, серной кислоты и прочее… Конечно… С Варварой все кончено… Да не бойтесь вы меня, боже мой… слушайте… Она ушла вчера… Мы расстались… Мирно, без скандала… Самка не поладила с самцом… Органическое отталкивание… Кроме того — у нее любовники… С шоколадной фабрики… Я начинаю новую жизнь… Этой осенью непременно уезжаю за границу… Ненавижу Россию, здесь можно сойти с ума… (Точно от приступа боли он заскрипел зубами.) Я предлагаю роскошную жизнь… А здесь вам что предстоит? Стукать на машинке в советском учреждении… Эх, все равно первый попавшийся мерзавец изомнет вам юбчонку…
И тут, в забытьи, Сучков забормотал шепотом о таких бесстыдных подробностях, что у Насти похолодело сердце от омерзения. Она побежала по берегу к мызе. Сучков зашагал было за ней. Она закричала:
— Гадина!
Сучков споткнулся, закрутил головой, схватился за голову и вдогонку девушке захрипел страшными ругательствами…
Еще издали Настя увидела, что в огороде стоят отец и Тимофей Иванович. Настя, разгневанная, запыхавшаяся, подошла. Оба, отец и Жавлин, замолчали. У Тимофея Ивановича картуз был надвинут на странно побелевшие глаза. И лицо у него было странное — проваленные щеки, синие губы, острый костяной нос, борода в каком-то мусоре. Он вертел и ломал сухую палочку. Настя взглянула на отца, он сказал вполголоса:
— Большое несчастье у Тимофея Ивановича. Варвару нашли утром на Голодае. Вся голова разбита.
— Так били ее по лицу, голове — ничего не осталось… По сережкам узнал, — проговорил Тимофей Иванович, — У меня дома лежит сейчас Варя…
Иван Иванович всхлипнул, обхватил дочь:
— Кто, ну — кто? Ну кто это сделал?.. Настя, не ходи ты одна… Не ходи никуда… Не люди же, не люди — звери…