Вариант, Гарин-Михайловский Николай Георгиевич, Год: 1910

Время на прочтение: 37 минут(ы)

Н. Г. Гарин-Михайловский

Вариант

Собрание сочинений в пяти томах
М., ГИХЛ, 1967
Том 3. Очерки и рассказы (1888—1895)
Зима подходила к концу. На одном из участков новостроящейся дороги шли деятельные приготовления к предстоящему весной открытию работ.
Начальник участка Кольцов уже после окончательных изысканий, закончившихся предыдущим летом, затеял изменить направление линии. Это изменение обещало серьезные сбережения, и Кольцов с двумя молодыми инженерами, проработав всю зиму в поле, напрягал все усилия закончить все работы к предстоящей через две недели сдаче подрядов. Торопиться нужно было для того, чтобы успеть провести и утвердить вариант до торгов и этим впоследствии избавиться от претензий подрядчиков на тему, что их подвели, что они понесли убытки вследствие уменьшения работ, и результатом таких претензий была бы неизбежная приплата подрядчикам казны двадцать процентов сбереженной против подрядов суммы.
Дни в усиленной полевой работе, вечера за вычерчиванием планов и профилей, короткий отдых,— в последнее время три-четыре часа в сутки,— изнурили и утомили Кольцова и двух его товарищей. Особенно подался Стражинский. Он так похудел, что жена Кольцова говорила, что у Стражинского остались одни глаза. Стражинский за зиму нажил себе страшный ревматизм, в последнее время еще простудился, кашлял и производил крайне ненадежное впечатление. Несмотря на двадцать семь лет, волоса его заметно стали седеть. Его изящная, стройная фигура сгорбилась, красивое лицо осунулось, и только большие выразительные глаза выиграли,— они то зажигались лихорадочным, раздраженным огнем, то грустно-безнадежно смотрели на окружающих. Спокойный, воспитанный, он теперь едва сдерживал свое беспричинное раздражение.
— Вася, не мучь ты Стражинского,— говорила Кольцову, в редкие минуты отдыха, его жена,— право, по временам плакать хочется, глядя на него.
— Ну, что же делать,— отвечал Кольцов.— Мне назначено девять человек, из них прислали только двух, а остальных оставили пока при управлении. Вот скоро кончим, тогда дам ему хоть на месяц отдых. Ведь и я и Татищев так же работаем.
— Ты и Татищев здоровые, а он совсем не вашего поля ягода.
— А я тут при чем,— возражал Кольцов.— Не вводить же казну в миллионные убытки оттого, что Стражинский не на своем месте. Вот скоро кончим, тогда…
И Кольцов опять убегал в контору. Там в сырой, осенью только отделанной комнате, служившей прежде кладовой, занимались Стражинский, Татищев и Кольцов.
В сыром накуренном воздухе было угарно и тяжело. Стражинский работал молча, напряженно, не отрываясь. Только нервное подергиванье лица выдавало его раздражение.
Татищев работал свободно, без напряжения.
— Экое отвратительное помещение,— ворчал Татищев, водя рейсфедером по бумаге и беспрестанно отбрасывая шнурок пенсне.
— Да, гадость,— согласился Кольцов.
— Гораздо лучше было нанять дом Мурзина,— ворчал опять Татищев.
Немного погодя Татищев опять заговорил:
— Невозможный рейсфедер, линейки порядочной нет. Вот этим рейсфедером я уже второй миллион экономии дочерчиваю. Хоть бы рейсфедер новый.
— Невозможные инструменты! — вставил Стражинский.
— Хоть бы в пикет сыграть,— продолжал Татищев, помолчав.
— Некогда, некогда,— отвечал Кольцов.— Кончим вариант, тогда и будем играть, сколько хотите.
— Никогда мы его не кончим,— отвечал Татищев и вдруг весело, по-детски расхохотался.
— Вы чего? — поднял голову Кольцов. Татищев продолжал хохотать.
— Мне смешно…
И Татищев опять залился веселым, добродушным смелом.
Кольцов, привыкший к его беспричинному смеху, только рукой махнул, проговорив:
— Ну, завел!
— …что мы никогда не кончим,— докончил Татищев свою фразу и залился новым припадком смеха.
Кольцов и Стражинский не выдержали и тоже рассмеялись.
Татищев кончил, наконец, смеяться и снова принялся за рейсфедер.
Наступило молчание. Все погрузились в работу.
— А вы помните, Василий Яковлевич, ваше обещание? — начал опять Татищев.
— Какое? — спросил, не отрываясь, Кольцов.
— В отпуск меня пустить.
— Да, пущу,— отвечал Кольцов.
— Как в прошлом году?
— Ведь вы же знаете, что в прошлом году помешал вариант.
— То-то помешал,— самодовольно ответил Татищев.— А как вы еще какой-нибудь вариант выдумаете.
— Нет, уж это последний.
Татищев лукаво посмотрел на Стражинского.
— Да больше времени нет, да и работы скоро начнутся.
Татищев недоверчиво молчал. Стражинский опустил голову на руку и бесцельно уставился в стенку. Изможденное лицо его выражало страдание.
— Что, голова болит? — спросил Кольцов.
— Немножко,— ответил нехотя Стражинский.
— Вам, Станислав Антонович, необходим отпуск,— проговорил Кольцов.
— Ну, уж извините,— загорячился Татищев.— Я больше Станислава Антоновича просидел в этой трущобе.
— Да вы посмотрите на себя и Станислава Антоновича,— отвечал Кольцов.— Вы кровь с молоком, а он совсем высох.
— Я тоже болен,— отвечал Татищев,— у меня горловая чахотка начинается.
Кольцов и Стражинский улыбнулись.
— Смейтесь,— обидчиво отвечал Татищев.— Вы слышите, как я охрип.
— Ну полно, Павел Михайлович,— махнул рукой Кольцов.
— Вот и полно!
— Я не поеду в отпуск,— сказал Стражинский.— Мои финансы в таком беспорядке, что мне и думать нечего.
Стражинский жил на жалованье сто двадцать пять рублей в месяц и своих средств не имел. При безалаберной кочевой жизни, при неуменье обращаться с деньгами ему не хватало, и он был весь в долгу. Окончательно его запутал Татищев, богатый человек, любивший хорошо поесть. Он умудрялся тратить на кухню до двухсот рублей в месяц.
— Я решил, знаете, Павел Михайлович,— продолжал Стражинский,— уехать от вас, а то с вами кончу тем, что все у меня продадут за долги.
— Я вовсе немного трачу,— обиделся Татищев,— вот поживите сами и узнаете.
— Ну, господа, пойдем спать,— сказал Кольцов, вставая.— Два часа.
Кольцов ушел наверх. Татищев скоро собрал инструменты и торопил Стражинского.
Стражинский медленно отрывался от работы.
— Скорее,— торопил Татищев.— Оставьте так, кто тут возьмет. Есть хочется, спать хочется. Ну и жизнь!
Стражинский раздраженно молчал, продолжая собирать вещи.
Татищев, одетый в шубу, уселся на табуретку и следил глазами за Стражинским.
— Измучит нас Кольцов,— начал он, помолчав.— Я понимаю, поработать и отдохнуть, но этакая каторга изо дня в день, и из-за чего, спрашивается? Я второй год с ним. На двух линиях наделал вариантов, измучил себя, других, натратил своих уйму денег и в конце концов, кроме неприятностей, до сих пор ничего не получил. Обещал выхлопотать награды.
— Э,— досадливо проговорил Стражинский.— Какая тут награда! Кто ему ее разрешит? Экономия! Кому нужна эта экономия? Для казны экономия, c’est bien original {это весьма оригинально (франц.).}.
Стражинский воспитывался за границей и любил французский язык.
— Ну, положим, это наша обязанность,— отвечал Татищев.— Но ведь всему должна быть мера, а ведь мы живем так, как будто через год нам ничего не надо будет. Истратить все силы в два-три года, а там что ж? Истаскаешься, куда ты тогда денешься?
— И все это за такое жалованье, на которое прожить нельзя,— ответил Стражинский, укладывая последний циркуль.
Он запер коробку, положил ее в стол, постоял несколько секунд, тупо глядя перед собой, потом досадливо махнул рукой и начал одеваться.
— Это жизнь!— продолжал он себе под нос.— Мечтает о премиях, себя и других морочит. Э! все равно. Идем.
— Вот, он говорит, на концессионных постройках премии давали, ну, там и можно было работать,— продолжал Татищев, идя с Стражинским по сонным улицам завода, где они жили,— но из-за чего здесь надрываться? Я не понимаю.
Стражинский молчал.
— Васька, скорей ужинать! — кричал Татищев, входя >ъв квартиру.
Сонный Васька побежал на кухню, принес на блюде аппетитный кусок жареной телятины.
— Опять подливки мало,— заметил Татищев, подходя к опрятно накрытому столу.— А закуску почему не поставил? Тебе сколько раз я говорил, чтобы ставил по два стакана к прибору. И белого вина нет. Перчатки не надел. Я тебе сколько раз говорил, что я терпеть не могу, чтобы ты голыми руками подавал. Трогаешь ими бог знает какую гадость, а потом хлеб ими же подаешь.
Когда все было приведено в порядок, Татищев удовлетворенно сел за стол, аккуратно завязал себя салфеткой, снял пенсне и обратился к Стражинскому:
— Станислав Антонович, пожалуйста.
Сонный Васька стоял поодаль с вытянутыми руками в нитяных белых перчатках.
— Платок носовой,— приказал Татищев.
Васька бросился в другую комнату.
— Да ты что кидаешься, как сумасшедший,— остановил его Павел Михайлович.— Потише не умеешь? Разве ты не понимаешь, что это неприлично.
Через минуту Васька беззвучно подал Татищеву несколько платков.
Татищев взял платок, посмотрел его номер (все его платки были заномерованы), посмотрел номер следующего платка, оставил себе первый по порядку, остальные отдал Ваське, сказав:
— Положи аккуратно на место.
Татищев уже совсем было приготовился к еде, но, взглянув на руки, проговорил:
— Нет, не могу,— потребовал умываться. Стражинский, раздраженно наблюдавший Татищева, потеряв терпение, сказал:
— О, mon Dieu {О боже мой (франц.).},— лег на кровать и закрыл глаза. С четверть часа фыркал Татищев в соседней комнате. Слышались его возгласы:
— Лей сюда, ниже, ниже… Экий ты, Васька, бестолковый.
Наконец, умывшись, с расчесанной бородой, в чистой ночной рубахе и туфлях, Татищев окончательно уселся за стол. Он опять завязал салфетку, опять пригласил Стражинского и приступил к нарезыванию телятины. Это было целое священнодействие. Телятина тонкими ломтиками, пластинка за пластинкой, ложились одна на другую. Широкая белая рука Павла Михайловича красиво водила большой нож, другая держала громадную вилку, воткнутую в телятину. Вся его сосредоточенная фигура говорила:
‘Да, вот подите-ка, нарежьте так аккуратно. Это вовсе не так просто, как кажется. Тут все нужно рассчитать, чтобы вышла такая ровная пластинка. И нож надо именно вот так держать, и вилку на известном расстоянии. Вот теперь надо вынуть ее — поставить дальше’.— И Татищев, вынув вилку, воткнул ее в другом ‘месте.
И опять все его лицо говорило:
‘Именно вот в этом месте. Теперь опять пойдут правильные ломтики’.
И ломтики, действительно, пошли один правильнее другого.
— Ну, довольно,— досадливо проговорил Стражинский, раздраженно наблюдая Татищева.
— Теперь, пожалуй, и довольно,— согласился Татищев, когда половина блюда покрылась изрезанными ломтиками.
— Кто это съест? — заметил Стражинский.
— Не беспокойтесь, съем,— обидчиво заметил Павел Михайлович.
Ужин начался. Стражинский ел без всякого аппетита. Съев ломтик телятины, он потребовал себе стакан молока.
Павел Михайлович только головой соболезнующе покачал, аппетитно уплетая кусок за куском.
— Извините,— проговорил Стражинский, кончив свой стакан молока,— я встану, я так устал.
— А чайку? — встрепенулся Павел Михайлович.— Неужели не выпьете стаканчика горячего в кровати? Покамест вы будете раздеваться, чай будет готов. Васька, живо чаю!
Добродушное настроение Татищева подействовало, наконец, у на Стражинского.
Он с наслаждением вытягивался в кровати, говоря:
— Ох, как я устал! Мне каждый раз кажется, как я ложусь, что я уж не в силах буду никогда встать.
— Да, это безобразие,— согласился Павел Михаилович, оканчивая свой ужин и запивая стаканом вина,
Татищев, окончив ужин, быстро разделся и бросился в кровать. Через пять минут легкий посвист известил Стражинского, что Татищев благополучно прибыл в царство Морфея.
Стражинский долго еще ворочался на постели. Он с завистью и раздражением прислушивался к свисту Татищева. Несколько раз он то тушил, то зажигал свечку, отыскивая кусавших его клопов. Его ноги ныли от ревматизма, он то вытягивал их, то подбирал под себя, напрасно отыскивая положение, при котором боль не была бы так чувствительна. Тяжелые мысли бродили в его голове. Полученное письмо из дому вызвало целый ряд неприятных воспоминаний. Дела по имению у матери, некогда очень богатой, были в страшном расстройстве, второй брат, гимназист шестого класса, заболел скоротечной чахоткой, младший, двенадцатилетний мальчик и в этом году не попал в гимназию. ‘Ты одна моя радость и надежда’,— заканчивала его мать свое письмо. Стражинский горько усмехнулся при мысли, если бы увидела она, что осталось от этой ‘радости’.
Наконец, и над ним сжалился сон, хотя не крепкий, тревожный, заставлявший его постоянно вздрагивать и просыпаться.
На другой день, около восьми часов, когда уже порядочно рассвело, Кольцов с Татищевым и Стражинским взбирались по крутому откосу реки в том месте, где накануне остановилась их работа,
Кольцов первый взошел наверх и, в ожидании товарищей, осматривал местность. В этом месте река делала такой острый заворот, что приходилось пересекать ее на протяжении пятидесяти сажен два раза, вследствие чего получалось два громадных моста.
Вдруг у Кольцова мелькнула мысль, от которой ему сделалось и холодно и жарко.
‘Что, если обойтись без мостов и речку отвести тоннелью под этой горой? — Мурашки пробежали у него по спине.— Что это, не схожу ли я с ума? Здравая или сумасшедшая это мысль? — Кольцов снял шапку и провел рукой по горячему лбу.— Надо спокойно обдумать’,— решил он и стал шагами мерять длину горы. Длина тоннели получалась около 30 сажен, считая по 2 тысячи погонная сажень, выходило всего 60 тысяч, тогда как 10 сажен высоты моста стоили до 250 тысяч рублей. Кольцов радостно обернулся к товарищам.
— Господа! — крикнул он им возбужденным голосом.
— Новый вариант,— с отчаянием проговорил Стражинский Татищеву.
Оба уже давно подозрительно наблюдали взволнованные движения Кольцова.
— Знаете,— кричал им навстречу Кольцов,— мы без мостов здесь пройдем.
— Il finira par devenir fou {Он кончит тем, что сойдет с ума (франц.).},— сказал себе под нос Стражинский.
Сообщение Кольцова было выслушано недоверчиво, но когда он подтвердил его, Стражинский и Татищев не нашли возражений.
— Только когда же мы все это сделаем? — спросил Татищев.
— Я сам это сделаю. Вы пробивайте намеченную по плану линию, а я сейчас назначу магистраль и разобью профиля. Булавин,— обратился он к десятнику,— ты будешь их ватерпасить, и если завтра к вечеру кончишь, десять рублей награды.
— Будет готово,— отвечал весело Булавин. Работа была тяжелая. В глубоком снегу вязли ноги. К обеду Кольцов кончил свою работу и нагнал товарищей.
— Не пора ли закусить? — спросил он Татищева.
— Давно пора,— ответил Павел Михайлович.
Под деревом был разведен костер, для которого рабочие натаскали сухого хвороста, установили два камня — род очага, поставили на них чайник и стали разворачивать провизию. Хлеб замерз, говядина, пирожки тоже, пришлось все, кроме водки, отогревать. Всем этим заведовал аккуратно и не спеша Татищев.
Зная, что нарушение установленной дисциплины испортит расположение духа Татищева, Кольцов и Стражинский терпеливо ждали конца. Когда, наконец, все было установлено на чистой скатерти, Татищев любезно пригласил Кольцова и Стражинского завтракать.
— К вечеру кончите обход Герасимова утеса? — спросил Кольцов.
— Я думаю,— отвечал Стражинский.— Только выемка немножко будет больше, чем получилась по горизонталям. Шельма Лука наврал, верно, в профилях.
— Какая досада, что нельзя завернуться радиусом в сто пятьдесят сажен вместо двухсот, вся бы почти выемка исчезла,— заметил Кольцов.
— Да, тогда почти вся исчезла бы,— согласился Стражинский.
— Ведь это двенадцать тысяч кубов скалы по одиннадцати рублей — сто тридцать две тысячи рублей. Какая это рутина — радиус! При соответственном уклоне ведь не прибавляется сопротивления от более крутого радиуса.
— За границей на главных путях давно введен радиус даже в сто сажен, только там вагоны на тележках,— вставил Стражинский.
— А что мешает у нас их устраивать? — ответил Кольцов.— Ведь вы понимаете, какую экономию дал бы такой радиус в нашей горной местности?
— Громадную.
— На всю линию несколько миллионов,— ответил Кольцов.
Наступило молчание.
— Черт возьми,— заговорил Кольцов,— давайте, знаете, сделаем обход Герасимова на радиус двести и сто пятьдесят,— чем черт не шутит, может быть и разрешат? А?
Татищев и Стражинский успели уже переглянуться, и последний тихо пробурчал:
— Поехал.
— Никогда не кончим,— проговорил Татищев, заливаясь смехом и опрокидываясь на снег.
Кольцов сконфузился и покраснел.
— Странный вы человек, Павел Михайлович, ведь интересно же сделать так дело, чтоб не стыдно было на него посмотреть. Ведь обидно же даром бросать сотни тысяч. Вы представьте себе, куда мы с вами денемся, когда дорога будет выстроена, и кому-либудь из комиссии придет мысль в голову об радиусе сто пятьдесят? Ведь тогда это будет, как на ладони.
— Да я ничего не возражаю против этого,— отвечал Павел Михайлович,— я вполне всему сочувствую, но где же время, ведь вы хотите поспеть к торгам?
— И поспею,— ответил Кольцов.— Тут ведь на день всего работы.
— Здесь на день, там на день, где ж этих дней набрать? — раздраженно ответил Татищев.
— Ну я сам это сделаю,— огорченно сказал Кольцов.
— Да я не к тому,— начал было Татищев, но Стражинский перебил его:
— Положим, мы как-нибудь успеем. Но только, по правде сказать, мало веры, чтоб из всего этого вышел толк. Ведь это значит переменить технические условия, когда они утверждены начальником работ Временного управления, министром. Пропасть работы всем, начиная от нас.
— Но ведь это все пустяки, тут о сотнях тысяч идет речь.
— Ну да, но когда их никто признавать не хочет.
— Но они существуют. Что нам за дело до других, лишь бы мы исполняли то, что должны.
— Ну да, конечно,— согласился Стражинский.— Я только хочу сказать, что можно какое хотите пари держать, что радиус сто пятьдесят не пройдет.
— Надежд, конечно, мало,— согласился Кольцов.
— Вот если б это было возле станции, где поневоле скорость должна быть меньшая.
— А ведь это идея, почему бы нам не расположить станцию вон в той луке? — Кольцов схватил профиль и стал внимательно ее рассматривать.— Станция поместится,— проговорил он.— Поздравляю вас, мсье, ваша идея блестящая.
Стражинский покраснел от удовольствия.
— Но ведь тогда расстояние между станциями не выйдет, близко слишком будет.
— А мы одну уничтожим — еще экономия,— быстро ответил Кольцов.— Нет, положительно сегодня, господа, у вас гениальные мысли.
У Татищева остановилось в горле замечание, что это опять новая работа.
— А обратили вы внимание, Василий Яковлевич,— заговорил Стражинский,— что при радиусе сто пятьдесят линия залезет в реку,— что скажет на это завод?
— Какое мне дело до завода?
— Как какое дело? Они по этой реке спускают баржи, они говорят уже теперь о том, что камни, которые будут падать в воду из выемок, должны быть вынуты, а если вся линия пойдет по реке, я не знаю, что они скажут.
— Ничего они не посмеют сказать,— больше в утешение себе сказал Кольцов и задумался.
— Ох, уж этот мне завод. Наделает он нам беды. Все, кроме воздуха, им принадлежит. Несчастный человек будет подрядчик!
— Они его разорят,— сказал Стражинский.
— А знаете, что мне пришло в голову? — сказал Татищев.— Что, если их самих затянуть в подряд? — И Татищев лукаво-добродушно подмигнул,
Кольцов широко раскрыл глаза.
— Павел Михайлович, голубчик, да вы гениальный человек! — закричал он.— Ведь эта идея такая же блестящая, как и со станцией?!
Татищев добродушно-весело смеялся.
— Ах, черт побери,— заволновался Кольцов.— В воскресенье же иду к управляющему уговаривать.
— Не согласится,— сказал Стражинский.
— Отчего не согласится? — возразил Татищев.
Кольцов по свойству своей натуры весь отдался новой идее затянуть завод в подряд. Вопрос действительно был серьезный, на десятки и сотни верст во все стороны от линии тянулась земля крупного заводчика. Земля, вода, лес, камень, песок — все было монополией владельца. Уже при постройке временной больницы Кольцов видел, как разыгрывается аппетит завода. За лес была назначена цена дороже городской. Только случаем Кольцову удалось дешево отделаться,— он купил готовый дом, а для пристроек запасся за дешевую цену несколькими срубами у местных крестьян. Заводское управление на такой прием Кольцова ответило приказом к местному населению, по которому жителям строго-настрого воспрещалось продавать лес агентам железной дороги под страхом навсегда лишиться права приобретать его по уменьшенным ценам из заводских дач.
Предстоящие работы и в других отношениях ставили строителей в зависимость от заводов. С утверждением нового варианта Кольцова, когда приходилось бы работать в воде, завод, по желанию, мог бы нанести неисчислимые убытки одним тем, что не вовремя стал бы выпускать излишнюю воду из своих прудов. Претензии на захват реки тоже могли легко повлиять на неутверждение нового варианта. Казна ничего так не боится, как возможности дать повод вчинать иски, зная по горькому опыту, чем они кончаются. Наконец, еще одно обстоятельство побуждало Кольцова горячо желать участия заводов в подряде. Администрация заводов состояла по преимуществу из горных инженеров. Все они в большинстве были поляки по происхождению, но, если можно так выразиться, примиренные, не чуждались общения с русскими, отличались гостеприимством и радушием, но по свойству всех людей имели склонность заниматься чужими делами. Кольцова осаждали вопросами о направлении линии, почему там, почему не здесь, почему такая цена, а не такая. Как это всегда бывает, они не так искали положительной стороны дела, как отрицательной. Объяснения Кольцова их мало удовлетворяли, они смотрели на него, как на человека, заинтересованного умышленно утаивать истину и старались сами найти ответ на неясные для них вопросы. Почва, таким образом, была из таких, на которой легче всего вырастают всякие нелепые и несправедливые слухи. Кольцов чувствовал, что, перервись он пополам, ему не поверят и всё объяснят по-своему. Единственная возможность заставить их правильно посмотреть на дело заключалась, таким образом, только в том, чтоб их самих втянуть в это дело, поставить их в такое положение, чтоб у них волей-неволей раскрылись глаза на истину.
‘Ах, если б мне удалось этих вольных критиков запречь, заставить их на своей спине убедиться в том, что все гадости, в которых они считают нас, инженеров, повинными, сидят только в их воображении’,— думал Кольцов, вылезая из саней перед домом главного управляющего заводами (сам владелец в заводе не жил и никогда в жизни в нем не был), горного инженера Пшемыславя Фаддеевича Бжезовского.
Бжезовский пользовался большим уважением в горном мире,— он организовал рельсовое производство, прекрасно его поставил, пользовался репутацией даровитого и способного инженера, слыл за прекрасного человека, его дом отличался гостеприимством и радушием. Громадный двухэтажный дом, занимаемый Бжезовским, был настоящий дворец. Прекрасная мебель, масса картин, электрическое освещение, громадные комнаты напоминали собою давно-давно забытую роскошь времен крепостных. Несколько прекрасных охотничьих собак приветствовали громким лаем появление Кольцова в обширной передней.
Несмотря на не сошедший еще снег и холод, отовсюду несся нежный запах свежих цветов. Точно какой-то волшебной силой из царства тьмы и неуютной зимы Кольцов был вдруг перенесен в волшебное царство весны.
На него, жителя юга, пахнуло чем-то далеким и милым. Он с наслаждением вдыхал в себя этот аромат весны, пока лакей снимал с него валенки, доху и сибирскую с ушами шапку.
Не успел он оправиться, как в дверях показались Бжезовский и его жена. Бжезовский, высокий, пожилой гооподин с окладистой бородой, худощавый, с безукоризненными манерами, приветливо, но с чувством собственного достоинства, поздоровался с Кольцовым, проговорив радушно:
— Добро пожаловать.
Жена Бжезовского, маленькая полная женщина лет сорока, с добрыми чистыми глазами, как у ребенка, ласково поздоровалась с Кольцовым и сейчас же засыпала его вопросами, не смерз ли он, не устал, не желает ли умыться, не хочет ли есть, чаю, и, когда Кольцов сказал, что чаю хочет, она весело ударила в ладоши и сказала, что они как раз пьют чай.
В большой столовой, за чайным столом, Ольга Андреевна (она была урожденная русская), пока наливала чай, несколько раз еще переспросила, не хочет ли Кольцов есть. Кольцов уверил, наконец, ее, что сыт. Тогда она перешла к подробным расспросам о жене и детях Кольцова.
— Какой вы недобрый, зачем же Анну Валериевну с собой не привезли?
Кольцов извинился, сказав, что приехал по делу.
— Ого, по делу! — рассмеялся Бжезовский.
В это время вошел плотный высокий господин, помощник Бжезовского, горный инженер Малинский.
— Василий Яковлевич к нам по делу,— обратился к нему Бжезовский.
— О! — произнес Малинский и сел возле налитого для него стакана.
Кольцов начал издалека. Он изложил в коротких словах предстоящую картину постройки, наплыв рабочих, возвышение цен на рабочие руки, на перевозочные средства, указал на затруднения, какие испытает завод от этого, коснулся неизбежных столкновений с подрядчиками и рядчиками.
— Ну, с этими-то господами нам не трудно будет справиться,— уверенно перебил его Малинский.— Один хороший паводок сразу приведет их в христианскую веру.
— Вещь обоюдоострая,— ответил сдержанно Кольцов.— Людей, имеющих в своем распоряжении несколько тысяч человек, не так легко запугать. Один неосторожно разведенный костер в ваших сосновых лесах наделает вам больше убытков, чем все ваши паводки. Этого, конечно, не будет, как и с вашей стороны не будет умышленного нарушения интересов подрядчиков.
— Конечно,— поспешил согласиться Бжезовский, видимо недовольный, что его пылкий помощник выболтал видимо обсуждавшиеся уже между ними соображения будущих отношений.
— Опасная сторона здесь та, что подрядчики станут пользоваться вашим населением для своих работ.
— Пусть пользуются,— ответил Малинский,— а мы им откажем в земле, лесе, дровах,— у них ничего ведь нет, они всё получают от нас при условии работать на заводе, а не хотят — мы им ничего не дадим.
— По-моему, этим вы их не испугаете,— ответил Кольцов.— Они отлично знают, что ваши заводы без них ничего не стоят, и что вам ничего не останется делать, как вновь их принять, когда они явятся к вам.
Бжезовский все время молча слушал Кольцова. Малинский открыл было рот, но Кольцов перебил его:
— При таких условиях единственная возможность не отрывать местное население от заводских работ заключается в том, чтобы сам завод взял на себя подряд. Тогда заводу стоит только не принимать местный элемент на железнодорожную работу, и дело в шляпе.
Глаза Бжезовского сверкнули, но опять приняли спокойное, бесстрастное выражение. Он продолжал молчать, как бы приглашая Кольцова говорить дальше.
— В денежном отношении,— продолжал, помолчав, Кольцов,— дело это тоже представляется крайне выгодным. Если подрядчик пришлый зарабатывает на таком деле крупные барыши, то местный контрагент, имеющий весь даровой материал, заработает, конечно, несравненно больше.
— Положим, этот материал мы можем выгодно продать пришлому контрагенту,— первый раз возразил Бжезовский.
— Не всегда,— ответил Кольцов.— В случае слишком дорогих цен дорога ограничится крайне необходимым, а остальное привезет по временному пути из мест более дешевых.
Бжезовского неприятно передернуло, но это было очень быстрое движение, и он молча поспешил кивнуть головой в знак согласия.
— Размеры подряда,— продолжал Кольцов,— настолько велики, что они стоят того, чтоб таким делом заняться. Ваш годовой оборот, если не ошибаюсь, достигает миллиона, двухлетний подряд даст оборот до двух с половиной миллионов. Барыш от него будет крупным подспорьем для завода, дав ему возможность не только легко перенести кризис, но и заработать на нем. Ввиду того, что дорога только раз строится, казалось бы, не следовало упускать такого удобного случая,— закончил Кольцов свою речь.
Наступило молчание.
Ольга Андреевна, Малинский и Кольцов смотрели на Бжезовского. Последний не торопился с ответом.
После долгой паузы он, наконец, спросил:
— А как велик может быть барыш?
— Как повести дело. Принимая во внимание ваши условия, я думаю — не менее двадцати пяти процентов со всей суммы.
— Какой оборотный капитал для этого нужен?
— Десять процентов от всего, то есть двести пятьдесят тысяч рублей,— отвечал Кольцов.
— Беда в том, что с этим делом мы мало знакомы,— заметил Бжезовский.
— Это я имел в виду. Вам необходимо пригласить в руководители опытное в этом деле лицо. Я могу указать вам на такого. Это Яков Петрович Нельтон. Он тоже собирается принять участие в подрядах, но сам имеет слишком мало денег и ищет компаньонов. Он, между прочим, был представителем компании строителей на пятом участке смежной с вами дороги, которая только что закончилась, и дал своим компаньонам до семидесяти процентов на затраченный капитал. Точные сведения вы получите как от его компаньонов, так и от начальника работ.
— Надо подумать,— задумчиво проговорил Бжезовский.
Разговор перешел на текущую жизнь,
Кольцов рассказал о новых своих вариантах, о радиусе сто пятьдесят, о замене мостов тоннелем. Малинский пришел в ужас, что цена погонной сажени тоннели обойдется две тысячи рублей.
— Помилуйте, вся цена такой тоннели шестьсот рублей погонная сажень.
— А вот берите подряд,— улыбнулся Кольцов,— и гребите деньги.
— Но что же вы так дорого цените в тоннели?
— Я вам укажу только на тот факт, что дешевле двух тысяч рублей ни одна тоннель в мире не выстроена,— ответил Кольцов.
— Значит, дело неправильно поставлено,— ответил Малинский.
— Ну вот вам и случай поставить его правильно.
— Как вы работаете тоннель?
— Есть несколько способов, но все они сводятся к тому, что пробивается сперва небольшое отверстие, которое называется направляющей штольней, а затем разрабатывается все отверстие.
— А почему сразу не разрабатывается все отверстие?
— Невыгодно, как работа в цельной среде. Чем меньше направляющая штольня, тем это выгоднее.
— Конечно, так трудно возражать, но я познакомлюсь с вопросом и через месяц буду с вами спорить. Какое лучшее сочинение по тоннелям?
Кольцов не мог ответить.
— По-русски почти ничего нет, а за границей, наверно, есть.
— Я знаю сочинение Ржиха, но вышло, кажется, в Англии, недавно новое сочинение.
— Вы видали Ржиха? — спросил Малинский.
— Не видал,— ответил Кольцов.
— Если хотите, я вам покажу.
И Малинский повел Кольцова в свою комнату.
Малинский был очень начитанный человек. Он обладал способностью применять начитанное к делу. В требнике завода и постановке рельсового дела он ввел массу нововведений,— между прочим, бессемеровский способ литья стали прямо из чугуна, но было и несколько промахов, неизбежных ни в каком деле.
Масса книг и журналов лежала на нескольких столах в комнате Малинского. Были тут и немецкие, и французские, и английские, и американские, меньше всех было русских.
Он снял с этажерки две громадные книги и тяжело бросил их на стол.
— Неужели это все об одних тоннелях? — спросил Кольцов.— У нас в институте о тоннелях читалось ровно две страницы. Только немец может столько написать,— говорил Кольцов, перелистывая книгу.
Малинского неприятно покоробили слова Кольцова.
— Обстоятельно,— нехотя ответил он.
— К сожалению, я не понимаю по-немецки,— сказал Кольцов, закрывая книгу,— а то бы попросил у вас почитать.
— Вы какие журналы выписываете по вашей специальности?
Кольцов покраснел.
— Кроме журнала нашего министерства,— никаких.
Наступило неловкое молчание.
— Наше дело так налажено,— заметил Кольцов,— что вряд ли что-нибудь новое узнаешь, да притом я только французским с грехом пополам владею.
Наступило неловкое молчание.
— Может быть, пойдем в столовую? — спросил Малинский.
— Знаете, что мне улыбается в вашем подряде, Василий Яковлевич?..— встретила Кольцова Ольга Андреевна.— Я давно на лето мечтаю выстроить себе маленький домик, в котором бы я могла чувствовать, что и я существую, а то в этих громадных комнатах я чувствую себя такой маленькой. Если б муж взял подряд, ему пришлось бы выстроить себе какое-нибудь пристанище, вот и я бы к нему пристала бы.
И она, склонив голову на плечо, своими детскими ласковыми глазами посматривала на мужа. Бжезовский ласково рассмеялся.
— Ну, уж если она охотится, то вы можете считать, что половину дела сделали,— обратился он к Кольцову.
— Эта сторона меня страшно радует,— и все лицо Бжезовской показывало искреннюю радость.— Если бы вы знали, как я хочу этой тихой простой жизни в маленьких уютных комнатках! — И опять ее чистые глаза заискрились весельем ребенка.
Несмотря на видимый успех, расположение духа Кольцова было испорчено. Разговор с Малинским, необходимость, вынудившая его признаться в незнакомстве с теоретической стороной своего дела, неприятно мучила его. Он поспешил попрощаться с Бжезовским и, условившись свидеться с ним на днях у себя, уехал домой. Всю дорогу он не мог отделаться от тяжелого чувства. Он не мог не признать, что Малинский ловко попал в его слабое место. Кольцов никогда не любил теорию и, будучи еще студентом, принадлежал к партии так называемых ‘облыжных’ студентов, то есть таких, для которых вся наука сводилась к экзаменам. Выдержал экзамен, и долой весь лишний хлам из головы. Первые годы практической деятельности отсутствие правильной теоретической подготовки мало чувствовалось,— во-первых, изучение практической стороны дела требовало не мало времени, во-вторых, и роль была все больше исполнительная. Теперь, через двенадцать лет, Кольцову приходилось выступать уже в такой роли, где требовалось много инициативы, путь открывался для широкого творчества, и на каждом шагу он чувствовал все больше и больше свое слабое место — недостаточную теоретическую подготовку. Та масса новых, оригинальных идей, которые сидели в его голове и которые задачей своей жизни он поставил пропагандировать в жизнь, требовали для надлежащей авторитетности того, чтобы облечь их в научную форму. Кольцов чувствовал, что без этого он никого не убедит, что все отнесутся к его идеям с обидным недоверием.
Он считал, что сегодняшний его разговор с Малинским подрывает его авторитет как человека науки не только в глазах самого Малинского, но и всего кружка горных инженеров, между которыми Малинский признавался авторитетом.
Унылым и подавленным приехал он домой.
— Неудача? — встревоженно встретила его жена.
— Нет, кажется, полная удача,— ответил Кольцов, входя в свой скромный кабинет и опускаясь в кресло.
Жена села возле него и пытливо заглядывала ему в глаза. Кольцов старался избегнуть встречи с ее глазами.
— Воздух спертый,— проговорил Кольцов.
— Квартира сырая, комнаты маленькие. Сегодня у Коки за кроватью на стене я нашла гриб. Меня так беспокоит, как бы эта сырость не отразилась на здоровье детей. Они так побледнели за зиму.
— Надо почаще вентилировать,— заметил Кольцов.
— Каждый день вентилируем,— ответила жена.— Когда б уж скорее весна начиналась, начну их по целым дням на воздухе держать.
Кольцов облокотился и задумался.
— Ты не в духе? — помолчав, спросила его жена.
— Так, немножко неприятно,— нехотя отвечал Кольцов, решив ничего не говорить жене.
Через полчаса, однако, он уже все ей рассказал.
— Что ж тут такого, что могло тебя так огорчить? — успокаивала его жена.— Во-первых, большая разница между ним и тобой: он ведет оседлую жизнь, дела у него сравнительно с тобой почти нет, он, наконец, любит теорию, ты любишь практику. Профессор, может быть, из тебя не выйдет, но ведь и не желаешь им быть. Ваш же министр и вовсе не инженер, а министр про то.
— Ну, это положим, не довод. Я не знаю, что нашего министра вывело в люди, но знаю, что чем дальше, тем больше будут искать во мне таких причин, которые дали бы возможность моим противникам свести меня на нет, и моя слабая теоретическая подготовка будет мне в жизни громадной помехой.
— Но, если и так, что тебе мешает пополнить пробел — тебе тридцать пять лет — твое время не ушло.
— Вот именно я думал, что когда начнется постройка, время будет посвободнее. Я повторю всю теорию и займусь литературой. Ведь не то, чтоб я ее забыл, а так, забросил. Пристань ко мне с ножом к горлу, я и теперь сумею рассчитать любой мост.
— Миленький мой, я ни капли в этом не сомневаюсь,— ответила его жена, обнимая и целуя его.
Кольцов повеселел к начал рассказывать жене, как хорошо у Бжезовских, как у них пахнет весной, как ему вспомнился юг.
Анна Валериевна,— сама южанка,— понимала мужа, жалела, что не поехала с ним к Бжезовским.
— Ах, Вася, Вася, чего бы я ни дала, чтоб жить нам на юге,— страстно проговорила она.— Как бы расцвели там Дюся и Кока.
— Что делать! — вздохнул Кольцов. Он встал.
— Неужели заниматься? — спросила испуганно жена.
— Нужно бы, очень нужно, но устал, и мысли вразброде. Пойду только отдам распоряжение на завтра. Не знаешь, Татищев и Стражинский…
— Целый день занимались,— перебила его жена,— и теперь, кажется, в конторе. Отпусти ты их или приходи с ними чай пить. Я буду вас ждать.
— Хорошо,— ответил Кольцов, уходя в контору.
Татищев и Стражинский приготовили Кольцову сюрприз. Он застал их усердно работавшими.
— Господа, вы меня, стыдите,— проговорил Кольцов, весело с ними здороваясь.— Бросьте работу, ведь не каторжные же мы в самом деле.
— Скоро конец,— весело проговорил Татищев.— Ну, вот, смотрите, кончили мы то место, где вы хотите тоннель делать вместо мостов.
— Уж вычертили? — удивился и обрадовался Кольцов.
— Да надо же когда-нибудь кончать? — рассмеялся Татищев.
Кольцов растрогался и горячо пожимал руки Татищева и Стражинского. Он не утерпел, чтоб не прикинуть, как ляжет тоннель. Мало-помалу все трое так увлеклись, что и не заметили, как пробило два часа.
Анна Валериевна напрасно несколько раз звала их пить чай.
Горничная каждый раз приносила все тот же стереотипный ответ: ‘Сейчас’. И Анна Валериевна снова посылала разогревать самовар, снова заваривала свежий чай, так как Кольцов не любил перестоявшийся. Горячие ватрушки давно уже простыли, поданный в пятый раз самовар опять стал совершенно холодным, Анна Валериевна с книгой в руках так и заснула на диване в ожидании, когда, наконец, Кольцов вошел в столовую. Он тихо подошел к жене и поцеловал ее.
— Миленький мой, как ты опоздал,— сказала она, просыпаясь.— А где же Стражинский и Татищев?
— Спать пошли — два часа.
— Два часа?— переспросила Анна Валериевна и замолчала.
Ей стало досадно, что и этот вечер ушел от нее.
— Вы мне ни одного вечера не подарили с тех пор, как я здесь,— тихо проговорила она, и слезы обиды закапали из ее глаз.
Кольцов горячо обнял ее и начал утешать.
— Скоро, скоро уж конец. Тогда опять все твои вечера.
Он рассказал ей, какой сюрприз ему устроили его товарищи, как незаметно они увлеклись проектировкой и как опомнились, когда уже было два часа.
Бжезовский приехал к Кольцову в назначенное время и изъявил свое согласие на участие в подряде. Нужно было торопиться ехать на торги. Кольцов давал ему всякие инструкции.
— Если бы даже мой вариант и не поспел к торгам, будет строиться все ж таки он, а не прежний, поэтому не спешите набирать большую администрацию, так как теперешняя линия на сорок процентов дешевле прежней.
Бжезовский уехал. Окончил и Кольцов свои варианты.
— Что бы вы сказали, Павел Михайлович, если бы я вас командировал с проектами? — спросил Татищева как-то Кольцов.
Татищев покраснел от удовольствия.
— Я с удовольствием,— ответил он.
— Стражинский наотрез отказался ехать в отпуск, а вы проситесь.
— Я с удовольствием,— повторил Татищев.
— А сумеете вы защитить нашу красавицу — новую линию?
— Она не нуждается в защите,— с несвойственной ему горячностью и уверенностью ответил Татищев.
— Очень рад,— ответил Кольцов.— Ваш ответ показывает убежденность, а когда человек убежден, он все сделает.
Татищев приехал в город за два дня до торгов.
Первым делом он явился к начальнику работ.
Его потребовали не в очередь.
В небольшом, скромно меблированном кабинете, из утла в угол ходил лет пятидесяти главный инженер Елецкий, среднего роста, хорошо сложенный, с сохранившимися красивыми чертами лица.
Татищев вошел и поклонился.
— Здравствуйте,— медленно проговорил Елецкий, протягивая руку Татищеву.— Что скажете хорошенького?
— Вариант привез,— весело-почтительно ответил Татищев.
Легкая улыбка сбежала с лица Елецкого. На лбу появились складки, и он раздраженным голосом переспросил:
— Вариант? Опять вариант? Да так же нельзя, господа!
Татищев потупился и не нашелся ничего ответить.
Елецкий несколько секунд постоял, сердито махнул рукой и заходил по комнате.
Несколько минут тянулось тяжелое для Татищева молчание. Елецкий забыл о Татищиве и весь погрузился в свои мысли. Татищев слегка кашлянул.
— Извините, пожалуйста,— спохватился Елецкий.— Присядьте.
И он опять зашагал по комнате.
— Все эти варианты — прекрасная вещь, но всё в свое время,— заговорил Елецкий успокоенным голосом.— Вы, господа, совершенно забыли о постройке, а мы два года уже делаем изыскания. Мне проходу нет в Петербурге, когда я, наконец, начну постройку, а я в ответ то и дело вожу всё новые и новые варианты. ‘Последний?’ — спрашивают.— ‘Последний’,— и через три месяца опять совершенно новая линия. Ведь, наконец, кончится тем, что нас всех прогонят,— остановился он перед Татищевым.
Татищев смущенно ерзал на стуле.
— Когда же конец будет? — наступал на него между тем Елецкий.— Через три месяца вы мне опять привезете новый вариант, когда же мы строить будем, что же я скажу в Петербурге, когда только что приехал оттуда, дав чуть ли не честное слово, что изыскания окончены. Два года идут изыскания, а линии нет,— помолчав, продолжал Елецкий.— Варианты, варианты, без конца варианты.
— Живое дело,— робко заметил Татищев,— одно хорошо, другое лучше.
— Но цедь так же без конца может продолжаться,— вспыхнул Елецкий.— Где же конец? Наши изыскания сумасшедших денег стоят.
— Но каждый лишний рубль, истраченный на изыскания, даст тысячные сбережения в деле,— заметил Татищев.
— Так ведь это мы с вами знаем, а подите вы расскажите это в Петербурге, что вам ответят? Ответят, что дороже наших изысканий еще не было.
— Но экономия…— начал было Татищев.
— Да что вы все о своей экономии. Не говорите о вещах, о которых понятия не имеете. Я тридцать лет строю и знаю эту экономию на изысканиях. Дешево, хорошо, пока не начали строить, а чуть началось — и пошла потеха,— там неожиданно оказалась скала вместо глины, там плывун, там приходится вместо простого котлована кессон опускать, смотришь — вместо экономии перерасход. Знаю я эту экономию.
Елецкий зашагал опять по комнате.
— Теперь вы мне за два дня до торгов привозите новый вариант. Мы вот уже месяц сломя голову подготовляем данные, и что ж — теперь опять всё сначала? Торги откладывать? Да попробуй я дать об этом телеграмму в Петербург — завтра же меня не будет и никого из вас.
Опять наступило молчание.
— Во всяком случае и думать нечего рассматривать новый вариант до торгов,— закончил Елецкий, останавливаясь перед Татищевым.
Последний поднялся и начал откланиваться.
— До свидания. После торгов я дам знать.
У Татищева вертелось в голове сказать Елецкому, с какой целью Кольцов торопился поспеть до торгов с своим вариантом, но он подумал, что это бесполезно и только вызовет новую бурю.
Татищев вышел в приемную с чувством школьника, хотя и получившего незаслуженную головомойку, но утешенного тем, что пострадал не за себя, а за Кольцова. Мысль, что на три дня он совершенно свободен, привела его в веселое настроение.
Он через ряд комнат направился в техническое отделение проведать товарищей.
В чертежной он столкнулся с начальником технического отделения, пожилым уже инженером, с Иваном Осиповичем Залеским.
Залеский слыл за тонкого дипломата, но в сущности был добрый человек. Девиз его по службе был: ‘Моя хата с краю, ничего не знаю’.
— Павел Михайлович,— радушно поздоровался Залеский с Татищевым.— Сколько лет, сколько зим… Что Кольцов?
— Ничего, вариант прислал, кланяется.
— Опять? — спросил Залеский и весело рассмеялся.
— Николай Павлович недоволен.
— А, вы уж виделись с ним?.. Недоволен? — встревоженно спросил Залеский и, не дожидаясь, сказал: — Да, знаете, у него много неприятностей по поводу изысканий. Дорого стоят.
— Но что же делать? — на этот раз смело спросил Татищев,— ведь это гроши по сравнению с той пользой, какую они приносят.
— Конечно,— согласился Залеский.— Ну, что, надолго к нам?
— В отпуск хочу.
— Может, жениться?
— Куда тут жениться,— махнул рукой Татищев и рассмеялся.
Залеский тоже рассмеялся и пошел в свой кабинет. А Татищев поворотил направо, прошел коридор и очутился в большой комнате.
Там сидело за отдельным столом три инженера.
— Павел Михайлович! — раздались приветствия на разные голоса.
Татищев поспешно здоровался, его широкое лицо сияло добродушием и весельем. Окончив, он сел на табурет и, ни к кому особенно не обращаясь, начал:
— Ну, и вздули меня. ‘Опять вариант! — говорил он, представляя Елецкого,— вы что же, хотите, чтоб нас совсем вон прогнали?’ — и Татищев покатился со смеху. Припадок смеха, по обыкновению, продолжался у Татищева довольно долго. Он умолкал, потом опять начинал.
Вельский, Дубровин и Денисов сначала с недоумением смотрели на него, но кончили тем, что и сами начали смеяться.
— Да будет,— остановился, наконец, Вельский.— Говорите толком, в чем дело?
— Да вариант привез,— едва мог проговорить Татищев и залился новым смехом.
На этот раз дружный хохот четырех здоровых молодых голосов слился чуть ли не в рев.
Татищев кое-как, наконец, рассказал про вариант и про прием Елецкого.
— Большой вариант? — спросил Вельский.
— Тысяч шестьсот сбережения. Вельский только свистнул.
— Молодец Кольцов,— горячо сказал Дубровин.
— Молодчина!— подтвердил Денисов.
Вельский, нервный и раздражительный, занимавший должность старшего инженера в техническом отделении, разразился ругательствами:
— А, скоты! Вариант в шестьсот тысяч, и чуть не с площадной бранью встречают. Подлая казенщина!
— Это, батюшка, еще цветочки,— сказал Дубровин.— Попомните меня, что кончат тем, что выгонят Кольцова.
— Ну, положим, не посмеют,— задорно ответил Вельский.
— Именно, что не посмеют,— расхохотался Дубровин.
— Понятно, не посмеют,— рассердился Вельский.— Общественное мнение не позволит.
— Ну, еще что? — насмешливо опросил Дубровин,
— Случись что-нибудь подобное, и никто из порядочных не захочет оставаться у них. Вы останетесь?
— Это другой вопрос, батюшка,— не в нас с вами сила. Мы уйдем, другие явятся.
— Не явятся, не то время.
— Да, испугаете вы их,— ответил Дубровин.
Денисов молча слушал и, когда спор кончился, спокойно проговорил:
— Конечно, уйдем, если б прогнали Кольцова, только этого не будет. Елька посердится и примет вариант.
— А я убежден, что не примет,— возразил Дубровин.
— Не примет,— согласился Татищев.
— Примет,— сказал Вельский,— Кольцов настоит. Вариант с вами?
Татищев принес вариант.
Компания начала внимательно его рассматривать. Каждый делал свои замечания, поднялся спор, который чуть было не кончился ссорой между Дубровиным и Вельским.
Помирил их Денисов, выругав обоих.
— Вы, господа, право, как мальчишки, привязываетесь к каждому слову друг к другу. В сущности спор у вас из-за выеденного яйца и общего с вариантом ничего не имеет. Перед вами вариант Кольцова: одобряете его или нет?
— Конечно, одобряем,— ответил Вельский.
— И я одобряю,— с важной физиономией сказал Денисов,— а потому предлагаю послать Кольцову приветственную телеграмму. Согласны?
— Молодец, Васька,— весело сказал Вельский и взъерошил волосы Денисову.
— Без нахальства,— тем же тоном продолжал Денисов.— Я составляю телеграмму. Я беру карандаш, я беру бумагу. Дальше…
Началось совещание. Окончательная телеграмма получилась такого содержания:
‘Поздравляем прекрасным вариантом. Да здравствуют даровитые честные инженеры. Желаем успеха и дальнейшего саморазвития’.
На последнем слове настоял Дубровин.
— Он поймет,— говорил он,— на что ему намеки.
Кольцов очень обрадовался телеграмме и несколько раз перечитывал ее.
— Это насчет моей теории они, мошенники, намекают,— добродушно объяснял он своей жене.— Ну, зима пройдет, займусь и теорией.
Теперь Кольцов все вечера проводил дома. Жена его повеселела и оживилась.
Кольцов, охладевший было за время работ к детям, теперь опять привязался к ним и по целым часам рассказывал своему трехлетнему сыну все ту же сказку.
Любимым его занятием было отыскивать сходство между собой и сыном. Эти исследования приводили Кольцова не к одним и тем же выводам. Сегодня Кока как две капли воды походил на отца, завтра только нос лопаточкой был в него, а остальное чужое.
— Ну, глаза еще твои,— обращался он к жене,— а остальное чужое.
— На кого ты похож? — спрашивала мать сына,
— На папу,— отвечал мальчик.
— Слышите, неблагодарный. Ваш сын знает больше вас.
— Отличное доказательство. Кока, кто умнее, папа или ты?
— Я.
— Кто умнее, папа или аргамак?
— Аргамак.
— Кого ты больше любишь, папу или аргамака?
— Арг…
— Кока,— перебила его мать,— кого ты больше любишь, аргамака или папу?
— Папу.
У мальчика была страсть к лошадям. Лошадь была для него недосягаемым идеалом, к которому он всеми силами стремился. Бежать, как лошадь, есть, как лошадь. Если он упадет, то стоило ему сказать, что он упал, как лошадь, и несмотря на боль, а вскочит и весело побежит объявлять всем, что он упал, как лошадь.
— Папа, я упал, как лошадь! — кричит он еще из другой комнаты, усердно работая своими маленькими ножками.— Вот так! — и для примера еще раз падает на пол.
— Глупенький ты мой мальчик,— подхватывал его с полу Кольцов и высоко подымал вверх.
— Я не плакал,— лепетал между тем Кока.— Я мужчина.
Кольцов приходил в восторг и начинал теребить сына.
— Папа,— снисходительно говорил мальчик, стараясь вырваться из рук отца.
— Ну, говори про козла.
Мальчик принимал сосредоточенное выражение лица и начинал медленно, наставительным тоном декламировать:
— Смотрит козел в воду и говорит: ‘Какой я козельчик, какая у меня борода и престрашные рога. Если волк придет, я его убью’. А волк слушает и говорит: ‘Что ты, Васька, говоришь?’ А Васька говорит: ‘И-и, я ничего, ваше благородие’.
Последнее время постоянный кашель изнурил и раздражил ребенка. Забегается ли слишком, начинается тяжелый приступ кашля. Мальчик кашляет, кашляет и вдруг тихо и горько заплачет. Столько бессильного страданья, столько горя слышалось в этом маленьком плаче, что жена Кольцова сама начинала плакать, а Кольцов готов был все на свете отдать, чтоб только облегчить его страдания.
— Уход плохой,— приставал Кольцов к своей жене.— Я не знаю, чего нельзя на свете сделать, если захочешь. Растирай его, парным молоком пой, давай малинку, пригласи еще из города доктора,— вот что надо делать, а не плакать.
Кольцов горячился, приставал к няньке и, по своему обыкновению, чем больше горячился, тем больше был неправ. Делалось все, что можно было делать, но средства были бессильны. Доктор, впрочем, успокаивал и говорил, что с весной все пройдет. Понятно, с каким нетерпением ожидалась весна в доме Кольцова.
Прошла неделя со дня получения телеграммы Вельского и товарищей. Кольцов поехал на линию проверить разбивки. Уже совсем стемнело, когда, уложив инструменты, он поехал домой. Дорога шла по реке. Зима подходила к концу, но лед был еще крепкий. Всплыла луна и мало-помалу залила своим волшебным светом округу. Силуэты оборванных скал сплошной стеной тянулись по обеим сторонам реки. Прежняя линия вследствие обманчивого света луны казалась где-то в недосягаемой высоте, новая, пользуясь естественными уступами, шла невдалеке саней. Кольцов с гордостью любовался делом своих рук.
‘Та, прежняя,— думал он,— как старая ведьма, скачет там где-то в небе с утеса на утес. Я разыскал мою красавицу в этой бездне скал и утесов, вырвал ее у природы, как Руслан, вырвал у Черномора свою Людмилу’.
И фантазия перенесла Кольцова в далекое прошлое.
‘Сюда приходили,— думал он,— наши предки искать себе славы. Только в таких местах, под впечатлением этой дикой природы, могли сложиться наши чудные сказки, только здесь могла проявиться та дикая, непреклонная воля, какою одарил народ своих героев. Здесь пролагали себе путь в панцырях и шлемах богатыри русской земли. Здесь прошли орлы Всеволода III, здесь Ермак нечеловеческими усилиями проложил себе путь к славе. Прошли века, и вот мы пришли докончить великое дело. Проведением дороги мы эти необъятные края сделаем реальным достоянием русской земли. Это будет второе завоевание этого края. И как Ермак некогда с ничтожными силами приобрел его, так и мы должны употребить все силы, чтоб уменьшить стоимость постройки дороги. Нельзя строить дорого, у нас нет средств на такие дороги, а нам они необходимы, как воздух, как вода. Восток гибнет оттого, что не имеет дорог. Общество право в своем раздражении на нас, инженеров. Оно не выяснило себе еще причины, ищет ее там, где ее нет, но история выяснит, именно причина в нашем неуменье дешево строить. Мы как заимствовали тридцать лет тому назад способ постройки у наших дорогих соседей, так при нем и остались. Разве наша бедная русская жизнь может сравниться с богатым Западом? Если бы русский изобрел железные дороги, а не Стефенсон, разве дошли бы мы до той роскоши, какая царит на наших дорогах? И что бы его могло вдохновить на бархат, зеркала, дворцы-будки, дворцы-вокзалы? — Наши перекладные? Наши бывшие почтовые станции? Наши нищие деревни? Наши грязные города с их гостиницами-клоповниками? Именно здесь, когда мы приступаем к этому великому пути, когда все окружающее здесь, вся история должны напомнить нам, что мы, русские, мы, инженеры, обязаны поставить на совершенно новую почву постройку дороги. Мы должны показать Западу, что мы, русские инженеры, способны не только воспринимать его великие идеи, но и культивировать их в условиях русской жизни. А это, в свою очередь, покажет на достаточную подготовку к самостоятельному творчеству. И, как некогда Ермак искупил свою и товарищей своих вину, так и мы, инженеры, дешевой постройкой должны искупить нашу невольную вину перед родиной’.
Кольцову стало жарко. Он снял шапку и провел рукой по лбу. Его глаза горели и усиленно смотрели вдаль. Он точно видел себя лицом к лицу со всеми обитателями своей необъятной родины.
‘Да, нет выше, счастья, как работать на славу своей отчизны и сознавать, что работой этой приносишь не воображаемую, а действительную пользу. Это — жизнь, это — напряжение. Пусть проходит молодость с ее радостями любви, что жалеть о них, когда радости эти сменяются более высшими наслаждениями, сознанием делаемой пользы, сознанием, что заслужил право на жизнь’.
Мысль, что заслуг инженера путей сообщения в обществе не признают, неприятным диссонансом пронеслась в его голове. Но по свойству своей оптимистической натуры Кольцов подавил в себе неприятное чувство, рассуждая, что заслуга останется заслугой, а как непризнанная она имеет двойную цену.
Да, если бы удалось провести в жизнь все задуманное. Но как провести? Где найти то ухо, которое захотело бы услышать истину. Одни погрязли в рутине, другие преследуют корыстные цели, третьи устарели, четвертые просто ничего не понимают. Что толку, что Вельский, Дубровин, Денисов — сторонники взглядов Кольцова,— не в них пока сила. Как обратить внимание тех, от которых зависит решение вопроса?
‘Время не ушло еще,— думал дальше Кольцов.— Я один ничего не сделаю. Вот разве в компании с Вельским, Дубровиным, Денисовым составить докладную записку на имя начальника работ о возможных сокращениях расходов при постройке нашей линии. Если эта записка опоздает для нашего участка, то время не ушло для других. Экая досада, что раньше не пришло в голову. Что делать? Лучше поздно, чем никогда. Надо будет разбить эти вопросы по главной расценочной ведомости. Я предложу каждому из них взять по две главы и разработать все и с практической и с теоретической стороны, а сам займусь составлением общей записки. Не примут — мы будем спокойны, что свое дело сделали, а если примут…’
И горячая фантазия Кольцова унесла его в такую заоблачную даль, что нам с вами, читатель, следовать за ним не стоит.
Дома Кольцова ожидал весьма неприятный сюрприз, который сразу спустил его на землю.
— Миленький мой,— встретила его жена.— Придется вам ваши мечты о славе на время отложить,— она точно подслушала Кольцова,— вот телеграмма Татищева. Вариант не принят.
Телеграмма была следующего содержания: ‘Вариант окончательно забракован. О радиусе 150 и тоннели слушать даже не хотят’.
Для Кольцова это было полным сюрпризом.
— А черт с ними,— проговорил он упавшим голосом.
Он сел в кресло и уныло замолчал.
— И Татищев тоже хорош. Телеграфирует, точно его зарезали. Пойдут теперь сплетни по заводу.
— Что ж делать? — утешала его жена.— Ты, что мог, сделал, там уж не твое…
— А черт с ними, — еще раз апатично проговорил Кольцов.
Он встал, несколько раз прошелся и, скороговоркой проговорив: ‘я спать пойду’,— ушел в спальню.
На вопрос жены:
— А обедать?
Он, уходя, ответил нехотя:
— Нет.
Жена Кольцова знала натуру своего мужа. Всякое серьезное огорчение вызывало в нем полный упадок сил и потребность продолжительного сна.
Не знавший усталости Кольцов, раздеваясь, почувствовал себя таким усталым, таким разбитым, что едва мог стащить свои тяжелые сапоги. Он почти мгновенно заснул и едва слышал, как его жена, наклонившись над ним, поцеловала его, прошептав:
— Не огорчайся, мое счастье, все, бог даст, будет хорошо.
‘Хорошо,— машинально пронеслось в его голове.— Действительно хорошо’,— промелькнуло в последний раз в его засыпающем мозгу, и чувство сладкого успокоения разлилось по его членам. В то же мгновение крепкий, здоровый сон без сновидений сковал Кольцова. Он проснулся только на другой день, проспав четырнадцать часов.
Мысль о варианте только в первый момент неприятно кольнула его.
‘Надо самому ехать’,— думал он, поспешно одеваясь.
Жена, услышав шум в спальне, вбежала с телеграммой в руках.
— От Елецкого,— проговорила она, целуя мужа.
Кольцов жадно схватил телеграмму:
‘Из ваших вариантов останавливаюсь на линии прошлого лета. О радиусе и тоннели при теперешних условиях не может быть и речи’.
Вежливый тон телеграммы успокоил Кольцова.
— Ну, вот это ответ. По крайней мере никакой пищи нет досужим сплетникам. Ясно, что в одном и том же месте двух линий сразу нельзя выбрать, а так как обе мои, то ничего и обидного нет. За эту деликатность я ужасно люблю Елецкого,— говорил Кольцов повеселевшим тоном.
Жена Кольцова тоже просияла, увидев, какое действие произвела телеграмма на мужа.
За чаем Кольцов сказал ей, что решил сам ехать.
— Без разрешения?— спросила, испугавшись, жена.
Кольцов не ответил, так как и сам не знал, как быть.
С одной стороны, нужно было торопиться, а разрешение затягивало отъезд, да и сомнительна была возможность его получения в данный момент, с другой — ехать без разрешения было невежливо и, пожалуй, рисковало.
— Могу испортить все дело. Он сам такой деликатный и терпеть не может неделикатности в других.
Решено было так. Кольцов телеграфировал Вельскому, чтоб тот действовал в смысле вызова его, Кольцова, для личных объяснений. Елецкому Кольцов послал телеграмму в двести пятьдесят слов. Тон телеграммы мало было бы назвать горячим. Страстные доводы Кольцов закончил следующими словами: ‘Прошу извинить за настойчивость, необходимость варианта настолько очевидна, что не может пройти незамеченным. Во избежание справедливых нареканий в будущем вынужден беспокоить вас просьбой разрешить лично приехать’.
К вечеру Кольцов получил следующий ответ:
‘Ваша телеграмма не переменила моего решения. Если считаете необходимым, приезжайте’.
Кольцов выехал в ночь.
Оставлял он семью с тяжелым чувством. Кашель у Коки становился все сильнее. В самый момент выезда сильный припадок так ослабил мальчика, что он весь посинел и впал в легкий обморок. Такого припадка еще не было.
Тяжелое предчувствие недоброго конца этой болезни первый раз закралось в душу Кольцова. Всем существом рвануло его к сыну, он забыл все на свете, схватил его на руки, прильнул к его исхудалому личику, и горькие слезы полились из глаз. Прощанье было подавляющее и тяжелое. Никогда еще Кольцов не оставлял свою семью угнетенным чувством тоски и сознания своего бессилия что-нибудь изменить из предназначенного судьбой. Первый раз после долгих лет рука его поднялась, чтоб осенить своего маленького сына крестом.
— Да хранит тебя господь! — с глубоким чувством проговорил он,
Кольцов остановился в квартире Вельского, Дубровина и Денисова.
Компания рассказала ему, что ‘Елька’ страшно взбешен и против варианта. На торгах линия осталась за Бжезовским, и распорядителем работ был приглашен Делори. Делори тоже высказался против варианта, указывая на слабую его сторону — захват реки, и немало содействовал тому, что вариант Кольцова был забракован.
— Послушайте, Кольцов,— говорил ему Вельский на другой день, идя с ним в управление,— главное, не горячитесь. Помните, что с Елькой можно работать, он человек честный и действует по убеждению. Доказать ему всегда можно, но это надо сделать спокойно, рассудительно и толково. И вы это можете, если захотите. Смешно же, в самом деле, всю жизнь изображать из себя лошадь, которой чуть попадет вожжа под хвост — и пошла потеха. Вспомните только, что, двенадцать лет работая, вы еще ни одного дела не довели путно до конца. Начнете блистательно, потом по поводу выеденного яйца появляется на сцену вопрос о доверии, и — Кольцов за бортом. И кончается тем, что все сыграется в руку прохвостам. У вас дело правое и стойте за него до смерти,— пусть вас по суду гонят, если хотят, но с какой же благодати губить дело из-за личного самолюбия?
— Правда есть в ваших словах,— отвечал Кольцов.— Личного болезненного самолюбия у меня больше, чем надо, но я вам скажу одно. Четыре раза уже я бросал дело и уходил со скандалом. Временно мне были заперты все двери в нашем министерстве, но никогда я не жалел, что поступал так. При тех условиях не было другого выхода. Теперь иное дело. Во всяком случае я не буду горячиться, спасибо вам.
— Вас уже прозвали трубадуром, но если вы из теперешнего положения дела опять сделаете министерский вопрос, я буду называть вас бестолковым трубадуром.
— Не сделаю,— отвечал Кольцов.
В передней правления они расстались. Вельский прошел в техническое отделение налево, Кольцов — в кабинет начальника работ направо.
В ожидании приезда начальника работ Кольцов заглядывал во все комнаты правления, отыскивая знакомых. Все здоровались с ним радушно, но как-то обидно-снисходительно. Все знали про его неудачный вариант, и общее мнение было, что Кольцов, что называется, зарапортовался.
Выразителем общего мнения был Щеглов, правитель канцелярии.
— Что, батюшка, сорвалось? — встретил он Кольцова.— Ну, что ж делать? Не всякое лыко в строку. Надо вас и осадить немножко, а то этак вы через год и до министра доберетесь.
— Руки коротки для осадки,— строптиво возразил Кольцов.
— Будто коротки? — спросил Щеглов, добродушно подмигивая своему помощнику. И ласково прибавил:— Ну, ну, ладно, бог с вами. Где вы сегодня вечером?
Пришел швейцар и доложил, что начальник работ приехал и просит Кольцова.
Кольцов вскочил, застегнул пуговицу и, не прощаясь, быстро пошел за швейцаром.
— Будет баталия,— сказал Щеглов, закуривая папироску.— Надо послушать.
И он, собрав для подписи нужные бумаги, неспешной походкой направился к Елецкому.
Когда он вошел в рабочую комнату начальника работ, из кабинета донесся до Щеглова взбешенный, громкий голос Елецкого:
— Да что же это, наконец, такое? Слова нельзя сказать, как он свою отставку сует.
На этот возглас не замедлил взволнованный ответ Кольцова:
— Вариант необходим. Вопрос в том, что я, может быть, не сумел доказать вам его необходимость, вот почему я должен буду оставить свое место, чтобы уступить его более способному доказать это.
Щеглов постоял несколько мгновений нерешительно, махнул рукой и возвратился в свой кабинет.
Кольцов продолжал:
— Николай Павлович, поверьте мне, что я прекрасно знаю все те неприятности, которые вы испытываете, но чем же виновато дело, что во главе его стоят люди, не понимающие его? И, наконец, то, что сегодня не ясно, будет как на ладони, когда дорога выстроится. Огорчения теперешние будут пустяком по сравнению с теми, которые мы с вами испытаем тогда. Вы говорите, что нас выгонят. Для вас уступка невежеству непринятием моего варианта, может быть, имеет полный смысл,— вы этим спасаете все дело, но где же утешение для меня? Все мое дело заключается в этом варианте, мое неумение провести его в жизнь — уже тяжелое сознание своего бессилия, и неужели же мне, сверх этого, в течение двух лет постройки еще мучиться изо дня в день при мысли, что я строю не то, что должно, и что строится это только благодаря моей неспособности доказать, что белое — белое, а черное — черное? Вот что побуждает меня заявить о своей отставке. Это не взбалмошное чувство оскорбленного самолюбия. Я отлично знаю, что я теряю, оставляя службу,— лучше поставленного дела я не видал еще, да и вряд ли где-нибудь найду.
Кольцов замолчал.
Елецкий мрачно ходил по комнате. Молчание длилось несколько минут.
— Кончится тем, что мне самому придется уйти,— проговорил Елецкий, махнув раздраженно рукой. И, обратившись к Кольцову, сердито спросил: — Где вариант?
Кольцов быстро развернул чертежи и взволнованно начал излагать идею нового варианта.
Через четыре часа Кольцов вышел из кабинета начальника работ, и по его счастливому лицу не трудно было угадать, в чем дело.
Елецкий вышел немного спустя и прошел в кабинет своего помощника.
Инженер Стороженко, около пятидесяти лет, плотный, среднего роста, с гладко выбритым лицом, густыми усами, большими выразительными глазами, производил при первом взгляде впечатление человека слегка грубоватого, но добродушного и прямого. Но тем не менее это был дипломат в своем роде, как вообще все хохлы. Будучи безукоризненно честным, он строго держался правила: ‘Моя хата с краю, ничего не знаю’. Личную инициативу он проявлял только в том направлении, о котором знал, что оно будет одобрено. В вопросах сомнительных он хотя и выражался решительно, но так, что из его слов ничего нельзя было вывести. Елецкий вошел и сел на диван.
— Что за молодец Кольцов! Трое-четверо таких инженеров — и можно хоть всю Сибирскую дорогу взяться строить.
— Он приехал?
— Только что от меня.— Елецкий помолчал.— Прекрасный вариант,— сказал он.— Только время упущено. Теперь в Петербурге опять пойдут разговоры.
Наступило молчание.
— Да,— неопределенно проговорил Стороженко.
— Семьсот тысяч экономии. Татищев напутал, совсем не так доложил, молодой. Возьму Кольцова с собой — пусть сам сделает доклад. Я там сам не был, ехать некогда, а на заседании могут подняться такие вопросы, на которые может ответить только работавший на месте.
— Конечно.
— Всю зиму работал в поле, Стражинского чуть не в чахотку вогнал.
Стороженко кивнул головой. В переводе это означало: ‘Так и запишем’.
— Через неделю надо ехать,— сказал Елецкий, подымаясь.
После ухода Елецкого вошел Залеский.
— Ну что вариант Кольцова?
— Принят,— ответил Стороженко.
— Принят?— переспросил выжидательно Залеский.
— Семьсот тысяч сбережения. Прекрасный вариант. Татищев напутал: молодой.— И, помолчав, прибавил:— Дельный работник Кольцов.
— Ах, какая энергия,— подхватил Залеский.
— Стражинского, кажется, в чахотку вогнал.
— Огонь,— весело рассмеялся Залеский.
В такой редакции и по городу пошла новая волна. Блестящий вариант, неутомимый Кольцов, Татищев напутал, Стражинский в последнем градусе чахотки.
Инженер Косяковский в обществе дам доступным языком излагал положение дел:
— Кольцов сам дельный человек. Сделал, действительно, прекрасный вариант, но выказал полное неумение выбирать подходящих людей. Татищеву поручил делать доклад. Я понимаю — поручить ему организацию пикника.
Веселый хохот прервал оратора.
— Кольцов — это прелесть,— сказала Мария Павловна Звиницкая.— Я в прошлом году ехала с ним в поезде и, право, если бы еще несколько часов наша поездка продлилась, я за себя не поручилась бы.
Звиницкая покраснела при всеобщем смехе. Вечером Мария Павловна так резюмировала матери содержание разговора:
— Кольцов прекрасный работник в сфере, какую может обхватить один человек, но, как распорядитель большого дела, никуда не годится, так как не имеет никаких способностей выбирать людей.
А Кушелев, отец Марии Павловны, управляющий соседней дорогой, на другой день добродушно говорил Елецкому:
— Придется, Николай Павлович, вам самому подобрать помощников Кольцову, а то он окружит себя такими, как Татищев.
— Да, непременно,— убежденно отвечал Елецкий.
— Павла Николаевича надо к нему. Это человек, который сумеет позаботиться об остальном, когда Кольцов, по свойству своей натуры, чем-нибудь увлечется.
Павел Николаевич Звиницкий, муж Марьи Павловны, тоже инженер, был одним из кандидатов на должность начальника дистанции на предстоящую постройку.
Елецкий промолчал на слова Кушелева,
Выбор инженеров de jure {юридически (лат.).} зависел от Временного управления, de facto {фактически (лат.).} — от начальника работ. По традиции начальнику участка предоставлялось право выбора между имеющимися инженерами.
Павел Николаевич на другой день после описанного разговора был у Кольцова и выразил желание быть у него начальником дистанции. Кольцов обещал, так как свободные места у него были. Штат Кольцова состоял из четырех начальников дистанций, одного помощника и одного техника. На роль помощника он имел в виду Татищева, на роль техника — Стражинского, на остальные места еще никого не имел в виду.
— Что, если я буду проситься к вам? — спросил его Вельский.
Кольцов с удивлением посмотрел.
— Неужели пойдете? — радостно спросил он.
— К вам пойду.
— Серьезно говорите?
— Конечно, серьезно.
— Я буду счастлив.
— А меня возьмете? — спросил Дубровин.
— И вы? С наслаждением. А вы? — обратился он к Денисову.
— Нет, я больной человек, на линию нельзя мне.
Стали строить планы близкого будущего. Выходило очень хорошо.
— Только Елька не пустит,— сказал вдруг Вельский упавшим голосом.
— Почему не пустит? — спросил Кольцов.
— Не пустит,— ответил Вельский.— Соединить нас втроем — что же это выйдет? Всё вверх ногами поставим — и его не пустим на участок.
— Да как он может не пустить,— возражал Кольцов.— Это мое право выбирать начальников дистанций.
Вельский в тот же день закинул удочку и рассказал свой план Залескому.
При докладе Залеский, между прочим, сказал Елецкому:
— Вельский и Дубровин хотят проситься к Кольцову.
— Дудки,— ответил добродушно Елецкий.— К этакому кипятку, как Кольцов, прибавить двух таких головорезов — они всю линию разнесут. Кольцову не пару подбавлять, а тормоза нужны.— И, помолчав, Елецкий прибавил: — Надо с этим кончить. Сегодня вечером приходите, составим списки на участки, и ночью надо их отпечатать. С конченным делом и разговоров не будет, а сегодня мне придется уж дома заниматься, чтоб избавиться от этих просьб. Скажете, что я заболел.
Кольцову так и не удалось в тот день поговорить с Елецким о своем штате, а на другой день в управлении уже был отпечатан приказ начальника работ о назначениях.
Переговоры Кольцова с Елецким на эту тему оборвались на первой фразе Елецкого:
— Я завален просьбами о назначениях. Начальники участков почти все одних и тех же приглашают, остальных никто не желает. Начальники дистанций почти все к одному просятся, к остальным не желают. Чтобы избавиться от этих бесконечных просьб, я решил изменить на этот раз способ назначения и сам всех назначил. Так как ваш участок самый трудный, то вам и назначены лучшие силы: Звиницкий, Штомор, Мартино, Касович и ваши прежние Татищев и Стражинский.
— Я хотел было просить о Вельском и Дубровине.
— С кем же я останусь? — вспыхнул Елецкий.
Через неделю Елецкий и Кольцов выехали в Петербург.
Доклад сошел благополучно и, сверх ожидания, был встречен очень милостиво. Радиус сто пятьдесят, излюбленное детище Кольцова, пришелся как нельзя кстати.
В Петербурге в высших служебных сферах уже был возбужден вопрос об уменьшении радиуса.
На замечание председателя Временного управления, что жаль, что не употреблен при изысканиях радиус сто пятьдесят, Елецкий с достоинством ответил:
— Я привез вариант с радиусом сто пятьдесят.
Передавая Кольцову об этом, Елецкий сказал:
— Вот и толкуйте с ними. В прошлом году на заседании мое предложение насчет радиуса было единогласно отвергнуто, а в этом году они готовы меня же упрекнуть, зачем не ввел его.
И, помолчав, Елецкий пренебрежительно бросил:
— Флюгера!
<Во Временном управлении Кольцов узнал, что необходимость радиуса сто пятьдесят настолько сознана, что Временным управлением уже началась перепроектировка существующей профили. Это дело было в заведовании товарища Кольцова -- Никольского.
— Мы и до вас добрались,— сказал Никольский, разворачивая план прежде представленного Кольцовым варианта линии.— Объясните, пожалуйста, как нам быть. Возьмешь вашу профиль, начнешь откладывать на план — в воду залазишь. Начнешь по горизонталям откладывать, расстояния и углы не выходят.
— Ну? — спросил Кольцов.
— В чем тут дело? — не без ехидства переспросил Никольский.
— Очевидно, что в плане ошибка,— ответил Кольцов.
— Да, тогда, конечно, понятно,— колко согласился Никольский.
— Еще мы заметили,— начал Никольский, но замолчал и начал рыться в бумагах.
— Что еще? — переспросил Кольцов, волнуясь и чувствуя себя неловко.
Никольский достал профиль и проговорил:
— Вот. Тангенс 37.75, другой — 40.52, вставка 30 — сумма 78.97, а по пикетам длина линии 75.97.
— Опять ошибка,— покраснел Кольцов.
Никольский насмешливо улыбнулся и стал собирать бумаги. Несколько инженеров собралось и с любопытством смотрели на Кольцова.
— А еще в моем варианте вы ничего не заметили?
— Больше, кажется, ничего,— ответил Никольский тоном, говорившим, что и этого довольно.
— А экономии этого варианта против прежней линии на миллион сто тысяч рублей не заметили? — желчно спросил Кольцов.
Никольский удивленно посмотрел на Кольцова, но, встретив его налившиеся кровью глаза, быстро отвел свои и быстро стал собирать бумаги.
— И вам не совестно? — наступал на него Кольцов.— Этот план, эта профиль — это мое вам донесение, что сделано миллионное сбережение. Это донесение полководца, что выиграно блестящее сражение, а вы, совет десяти в Венеции, ищете грамматические ошибки в рапорте и, опуская содержание, готовы начать обвинение за грамматические ошибки. Стыдно. Если вы грамотные, то по профилям можете убедиться, что места, где сделан вариант, сплошь состоят из разорванных скал, где немыслим математически точный промер: скалы, где два человека у меня вдребезги разбились, где каждое проложение цепи связано буквально с опасностью жизни. Вы ищете точности в три сажени на двадцативерстном расстоянии, когда от отсыревшей линейки и сухого помещения всегда может получиться такая ошибка.
— Это не наше дело.
— Не ваше. А какое же ваше дело? Игнорировать, сводить на нет, садить в чернильницу?
— Да что вы с цепи сорвались? — окрысился Никольский.— Если вы будете так говорить, я должен буду прекратить наш разговор. Никто вас ни в чем не упрекает, показал вам ошибки, которым вы сами только и придаете значение. Всякий понимает, что требовать математической точности нельзя, но стремиться к ней необходимо. О чем же говорить? А все эти миллионы здесь ни при чем. Сберегли их, и слава вам, мне от этого ни тепло, ни холодно — мое дело просмотреть вашу профиль и сверить ее с планом. Сверил, нашел ошибку и докладываю вам как товарищу, показал и в благодарность получил ругань.
— Да я вовсе вас и не хотел трогать,— отвечал сконфужен<но> Кольцов.— Я только хотел указать на ту китайскую стену, где недосягаемо ютится вся мерзость казенного дела,— нанести удар может всякий, кто пожелает, а защититься от таких ударов никакими миллионными сбережениями нельзя.
— Ох, бедненький, беззащитный,— сказал Никольский.— Обидели,— обидишь вас, сам всякого обидит.
Окружающие инженеры рассмеялись. Кольцов тоже добродушно смеялся.
— Вы зачем в Петербург приехали? — спросил его Никольский.— Для того только, чтобы нам заявить, что вы миллион сократили?
— Для этого и кстати, чтоб сказать вам, что и другой миллион еще привез.
— Вариант?
— Вариант.
— Черт знает что — как блины печет он эти варианты. Да вы что сразу не сделаете как следует?
— Опять булавка. Опять полное незнакомство с тем, о чем говорите,— шутливо отвечал Кольцов.— Сразу, господин, ничего не делается. И прыщ сначала почешется, а потом уже выскочит.
— Какой он недотрога стал,— заметил Никольский.
— Недотрога,— вспыхнул Кольцов.— Пятнадцать лет тому назад за все свои варианты я получил бы тысяч триста премии, да поклон в ножки от хозяина-концессионера, который на всех перекрестках будет расхваливать меня, а теперь я чуть не Христа ради выпрашиваю как милостыню принять мои варианты и должен считать для себя как милость высоко снисходительные замечания вроде ваших: почему сразу не сделали. Да, черт меня побери, сколько надо было поломать голову, чтоб выдумать такое положение дел, чтобы всякий участник в деле не только не был бы заинтересован в успехе, но наоборот всю помощь свою невольно направлял к тому, чтобы с такой стороны осветить вопрос, чтоб сразу все дело свелось на нет.
— Эк его распирает, подумаешь, что он не с полюса, а с экватора приехал. Из мухи, батюшка, слона делаете — на все в увеличительное стекло смотрите. А вы смотрите проще — люди как люди. Что вы мне — брат, сват, чтобы я за вас радовался и на стену лез. Ну сделали и сделали, долг свой исполнили, чего вам еще? А где наврали, так и наврали. Что ж нам прикажете делать, для чего ж мы, по-вашему, здесь?
— Да, по-моему, вы совершенно бесполезный народ, если только для того и сидите, чтобы наши ошибки искать, так как таких инженеров из такого же теста, как вы, уже сидит сто человек.
— И все ж таки ошибки не досмотр<ели.>
— А что толку, что вы досмотрели. И ошибка-то только вашим существованием вызвана. Для вас специально и тратим время на разрисовку этих картинок.
— Армия никогда не признает штаба, а без штаба все ж таки армия сброд баранов,— отвечал Никольский.— В данном случае вы, может быть, и правы, но есть миллион случаев, о которых, очевидно, вы не имеете и представления. Не было бы нашего Временного управления, например, с властью, большею, чем у министра, все вопросы должны были бы проходить через Государственный совет, а для живого дела, вы понимаете, что значит? Идет у вас дело хорошо — мы молчим, а вдруг злоупотребление и нужно его прекратить в двадцать четыре секунды — вот мы тут как тут. Сдаются подряды, а цена сумасшедшая — готово veto {запрет (лат.).}. Понимаете, господин?
— Если бы в России строилась целая сеть дорог, тогда я еще понял бы, но когда строится в год одна дорожка, то содержание штата, стоящего до миллиона, ложащегося бременем на одну дорогу, я не понимаю. За одним человеком уследить и так можно, а не хватает власти, то, ввиду того, что это уже означает факт,— в чем же дело? Усильте министра и консула. А при таком положении, когда вас двести на одного, за неимением настоящего дела вы будете выдумывать себе его — это и дорого и ведет к деморализации. Нужно девать куда-нибудь избыток сил — нельзя направить на дело, на безделье можно. Результат — сплетни, интриги, сажание в чернильницу и прочие атрибуты людей, не занятых настоящим делом. Вдобавок так вы все здесь поставлены, что вы ничем не заинтересованы в успехе дела, а напротив, ваша заслуга найти пятно. И по службе выслужился, да и конкурента лишнего устранил. Пожалуйста, не возражайте, факт налицо: из всех ваших начальников работ кто ушел не с замаранным хвостом. А ведь были люди, заслуживающие высокого уважения, что ж вы с ними сделали,— одного прогнали, другого довели до самоубийства, третий с ума сошел. Что вы с Елецким, наконец, делаете? — Ведь недели не проходит, чтобы вы ему какой-нибудь каверзы не придумали. Ну вот хоть сейчас. Десять человек занимаются под начальством Дубинина перепроектировкой профиля на радиус сто пятьдесят. Все это потихоньку, чтобы сюрпризом послать ему: вот, дескать, тебе,— за три тысячи верст сидим от линии, а лучше тебя видим, что нужно делать. А в прошлом году сами же отказали в этом Елецкому. Ведь гадость же. Ну вызвали бы его, предложили бы, а то тайком. Хорошо, что Елецкий маху не дал и на этот раз сам привез вам радиус сто пятьдесят и, кстати, этим же показал, что такую работу необходимо делать на месте, а не в кабинете. Я смотрел эту перепроектировку, стыдно просто, поняли бы хоть одно, что раз новый радиус разрешен, то для него и новые места нужно выбрать, а они себе по тем же местам валяют. Сто тысяч, говорят, эконом<ии>, когда я с одного своего участка привез семьсот. В том-то и ваше горе, что вы или забыли живое дело, или не знаете. Иначе бы таких глупостей не делали. Вместо того, чтоб обставлять все дело так, что благодаря только чуду могут получаться сокращения,— поставьте дело рационально.
— Как же его, по-вашему, надо поставить?
— А вот как. Если я вам выложу на стол миллион и подарю с тем, чтобы из него вы мне отдали пятьдесят тысяч, то вы согласитесь на это, конечно. Концессионер-хозяин понимал эту логику, и самой выгодной статьей были у него изыскания. Для этого достаточно сравнить в прежних постройках предварительные и окончательные изыскания — разница в миллионах. Возьмите правительственные постройки — разницы между предварительными и окончательными почти никакой. Кому надо заботиться об сбережениях, тратить силы, здоровье, деньги, наконец, так как 2 рубля 50 копеек суточных кому же хватит на жизнь в Петербурге? А у кого денег нет лишних? А у кого охоты нет переносить одни обиды, так на долю изыскат<елей> только это и выпадает? Ведь это нарочно надо придумать такие не обеспечивающие дело условия. Жаль пяти процентов и не жаль девяноста.
— Казна в данном случае смотрит так: премия — деморализация. Ты гражданин, ты обязан исполнять свой долг и надо полагать, что и без премий ты сделаешь все, что можешь.
— Это довод или мошенника, или дурака. И вот почему. Оттого, что казна смотрит на человека, как на идеальное существо, человек не переменится и останется тем же, чем был — пострадает одна казна. Что это за утешение, что он должен? Но он не делает. Можете вы его проверить? Нет, конечно. Вот вам факт налицо. Уже четвертый мой вариант вы мне утверждаете. Уже два с половиной миллиона вы бы заплатили, а может быть и теперь вы в других местах платите. Вы ведь этого не знаете, для того чтобы это знать, нужно горизонталями снять всю страну, работа, стоящая дороже самой линии? Где у вас гарантия, что человек приложил все свои силы и сидит действительно достойный, а не бабушкин внучек? Ваша гарантия в том, что вы наполовину уменьшили содержание, уничтожили премии, игнорируете, на нет сводите заслуги и при всем том остаетесь в сладком убеждении, что всякий должен исполнять свой долг. И это в коммерческом деле, когда рядом тысячи коммерческих дел, где людей считают за людей и умеют ценить их. В результате все опытное, все знающее, все способное ушло. Осталась посредственность, подлая посредственность, которой каждое напоминание об ее ограниченности колет и режет глаза. Выиграла ли от этого казна? Один убыток как в нравственном, так материальном отношении. В нравственном понятно, а в материальном еще понятнее: наши изыскания ведутся уже два с половиной года и стоят дороже любых концессионных,— то, что опытный сделал бы сразу, неопытный сделает в несколько раз, я не беру во внимание ленивых, неспособных. Количество начальников тоже несравненно больше. Все это еще яснее в постройке. В концессионном способе была одна администрация и затем система мелких рядчиков. У нас контроль, вы, мы, линейные инженеры в количестве большем против концессии и, наконец, участковые подрядчики с администрацией, не уступающей нашей. Смело можно сказать, что на одного прежнего приходится теперь трое служащих, из которых подрядчик продолжает преисправно в большем против прежнего количестве получать содержание и премии. Несостоятельность казны очевидна: очутившись благодаря бумажным сбережениям со штатом, не годным для работы, она вынуждена взять подрядчика и за пятнадцать процентов бумажной экономии отдать сто процентов подрядчику. Это факт. Посмотрите любую смету подрядчика: на администрацию, ее премии, проценты на капитал и заработок себе он кладет тридцать пять процентов от всей суммы. Сумма прежних премий (пять процентов) составляет пятнадцать процентов от этой суммы. Кто может так действовать? Или человек, не знающий того дела, за которое, берется, или дурак, который не умеет доказать государству, в чем истина, и этим позволяющий грабить это государство, или подлец, умышленно заинтересованный в таком положении дел. А с виду выходит очень хорошо: никому не обидно из чиновников — всем жалованья убавили — не те-де времена. Общество успокоено, что период хищений кончен. Вам угодно родине служить, полезным быть отечеству — вот вам грош, а вы хотите казну грабить — вот вам миллион. Умненько придумано.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые — в журнале ‘Русское богатство’, 1910, No 2.
По воспоминаниям Н. В. Михайловской, рассказ написан в 1888 году на Урале, во время постройки Уфа-Златоустовской железной дороги. В основу содержания произведения положен действительный факт биографии Гарина.
До середины 80-х годов железнодорожное строительство в России по существу было отдано в руки частных предпринимателей-концессионеров, которые, получив у правительства подряд на постройку, сами в свою очередь сдавали работы с подряда инженерам, стремясь для получения большей прибыли заинтересовать и их в барышах. На постройках царил дух стяжательства и наживы, процветала безудержная эксплуатация рабочих, косность, бюрократизм, полное отсутствие интереса к живому делу. Строительство дороги казной также не изменило положения.
Мечтая покрыть страну широкой сетью железных дорог, Гарин — энтузиаст своего дела — в эти годы настойчиво пытается провести в жизнь идею удешевления постройки, неустанно изыскивая для этого в своей практической деятельности все новые и новые способы. ‘Про меня говорят,— писал он жене из Уфы 13 июня 1887 года,— что я чудеса делаю, и смотрят на меня большими глазами, а мне смешно. Так мало надо, чтобы все это делать.— Побольше добросовестности, энергии, предприимчивости, и эти с виду страшные горы расступятся и обнаружат свои тайные, никому не видимые, ни на каких картах не обозначенные ходы и проходы, пользуясь которыми можно удешевлять и сокращать значительно линию’ (ИРЛИ).
Как свидетельствует Н. В. Михайловская, при изыскании Самаро-Златоустовской железной дороги Гариным был разработан вариант, по которому предусматривалась прокладка тоннеля в одном из труднопроходимых участков постройки, что намного сокращало ранее намеченную изыскателями линию железной дороги и давало огромную экономию.
‘Начальником работ Самаро-Златоустовской ж. д.,— расказывает она,— был однофамилец Николая Георгиевича, Константин Яковлевич Михайловский. К идее экономии, вдохновлявшей Николая Георгиевича, он относился не только равнодушно, но даже враждебно, так как между подрядчиками, строившими Уфа-Златоустовскую ж. д., были его прежние сослуживцы и товарищи, поэтому Николаю Георгиевичу пришлось выдержать борьбу с начальником дороги за то, чтобы этот вариант, несмотря на всю очевидность его выгоды, был принят. Только благодаря настойчивости Николая Георгиевича, поставившего вопрос о своей отставке, в случае если проект будет отвергнут, он в этой борьбе остался победителем’ (Н. В. Михайловская, Мои воспоминания о Н. Г. Гарине-Михайловском. ИРЛИ).
Об этом факте рассказывается и в статье ‘Несколько слов о Сибирской железной дороге’ (‘Русское богатство’, 1892, No 3, подпись ‘Инженер-практик’), несомненно принадлежащей Гарину.
История борьбы Гарина за осуществление его варианта с начальством дороги и заправилами-дельцами из Главного управления и послужила основой для произведения. Однако работа над ним была прервана автором. По свидетельству жены писателя, Гарину рассказ не понравился, и он разорвал рукопись. Михайловская, склеив разорванные листы, сохранила их и уже после смерти Гарина передала в редакцию ‘Русского богатства’, где рассказ и был напечатан.
Как в ‘Русском богатстве’, так и во всех последующих публикациях (повторяющих журнальный текст) рассказ заканчивается словом ‘Флюгера!’ (стр. 186). Однако в автографе дальше следует текст на пятнадцати страницах рукописи, из которых первые две (начиная от слов ‘Во Временном управлении Кольцов узнал…’ — стр. 186, и кончая словами ‘такая ошибка’ — стр. 187) зачеркнуты автором, чем, очевидно, и объясняется то, что редакция ‘Русского богатства’ не воспроизвела заключительную часть рассказа. Однако и с этими последними страницами рассказ, оставшийся незавершенным, по сути дела не имеет конца.
Незавершенность произведения сказалась и в большом количестве недописанных слов, в стилистически невыправленных фразах (например: ‘— Конечно,— поспешил согласиться Бжезовский, видимо недовольный, что его пылкий помощник выболтал видимо обсуждавшиеся…’ — стр. 158) и в том, что одна и та же характеристика относится к двум лицам (фраза ‘Моя хата с краю’ дается как характеристика и Залесского — стр. 169, и Стороженко — стр. 182), и, наконец, в существовании разнобоя в именах и фамилиях действующих лиц: так, Мария Павловна вначале была названа Зинаидой Александровной, и в двух случаях это имя и отчество остались неисправленными, Бжезовский несколько раз назван Грибовским (на стр. 162, 164, 166): Елецкий — Езерским (стр. 170).
Но все же, несмотря на явную незавершенность, ‘Вариант’ является значительным произведением, в котором ярко проявились те стороны таланта Гарина, которые явились определяющими для всего его творчества,— искренность, простота и правдивость изложения, сочетание публицистических элементов с художественными, поэтичность, умение увлекательно говорить о будничных делах, пафос покорения природы, пафос труда и строительства.
Рукопись ‘Варианта’ дает представление о процессе работы автора над произведением. В ней много вычеркнутых и недописанных слов и фраз, перестановки текста. Так, монолог Кольцова, который вначале следовал за словами: ‘Он рассказал ей… когда уже было два часа’ (стр. 166) — был зачеркнут Гариным, и большая часть его перенесена в конец. В сцене прощания Кольцова с женой после слов: ‘Да хранит тебя господь!— с глубоким чувством проговорил он’ (стр. 179) — в автографе шел текст, оборванный на полуслове и зачеркнутый писателем.
‘Жена его на дорогу надела на него свой образок. Он поборол в себе неловкое чувство, перекрестился и поцеловал образ, потом горячо поцеловал жену. ‘Никто как бог’,— вспомнил он слова одного мужика из своей деревни, который на вопрос Кольцова, как он не боится в местности, наполненной волками, в святки, в разгар опасности ходить один с тоненькой палочкой за десятки верст на богомолье, когда кругом столько случаев, ответил Кольцову:
— А бог? — И, помолчав, прибавил: — Никто как бог.— Было сказано мало, но так выразительно, так бесконечно сильно, что Кольцову навсегда запали его слова в душу, и не раз с завистью вспоминал он эту твердую несокрушимую веру, этот оплот, о который все разобьется, как о скалу, думая, что с такой силой действительно ничего не страшно.
У Кольцова силу эту заменяло служение правде, служение своей родине, исполнение своего долга. Он чувствовал в себе, может быть, не менее стойкий и надежный оплот, какой был у мужика. Разница между ними была как между теми двумя часовыми, из которых один гибнет…’
В период работы над рассказом у писателя, очевидно, зарождалась мысль показать жизнь своего героя, начиная с детских лет, а затем возвратиться к описанию его инженерной деятельности, основание для такого предположения дает рукопись ‘Варианта’, где после нескольких чистых страниц, следующих за словами ‘Умненько придумано’, шли две страницы, содержащие рассказ о том, как, очутившись в родных местах, Кольцов вспоминает несколько эпизодов из своего детства.
‘И вот он снова между знакомых покосившихся памятников с массой протоптанных дорожек… Какая масса воспоминаний связана с этим старым городским кладбищем. Вот стена, за которой был некогда принадлежавший им дом. Кольцов не сдержался и взлез на эту серую, поросшую мхом стену. Какая она теперь низенькая, покосившаяся и какой высокой, неприступной казалась ему в детстве. А там за стеной как все переменилось. Но дом, сад, каретник, даже беседка, уже старая, развалившаяся, но все та же беседка — все по-прежнему… Кольцов спрыгнул в сад и пошел к беседке. Он вошел в нее. Полусгнившая скамейка с следами зеленой краски, обрубок ствола, служивший когда-то ножкой для стола, дыра в крыше беседки…
Чувство тоски, одиночества, сожаленья вдруг охватило Кольцова. Где все эти милые, некогда дорогие сердцу лица… где эта кипучая, некогда сильная жизнь’.
Интересно, что этот набросок воспоминаний Кольцова, связанных с его детством, некоторыми деталями совпадает с ‘Детством Темы’ и ‘Инженерами’.
Порвав рукопись рассказа, писатель не расстался со своим героем. ‘Дело идет, и я в своей сфере…— писал он жене из Сибири 22 июня 1891 года,— попробую писать как бы о Кольцове, описывая действительную жизнь: не выйдет, ты не будешь в убытке, так как будешь знать про меня. Итак… Кольцов был снова в своей сфере… Снова пахнуло на него свежестью полей, лесов, земли и неба. Снова природа обхватила его в свои обътия, как молодая соскучившаяся жена обнимает своего долго отсутствующего мужа, и Кольцов сразу почувствовал в этих объятиях всю силу своей любви и всю ту бесконечную связь, установившуюся между ними’ (ИРЛИ).
В этом же письме Гарин приводит отрывок из продолжаемых им записей о Кольцове. Действие происходит в Сибири, на изысканиях. Работа успокаивающе влияет на Кольцова, дает ему уверенность в своих силах. Во время изысканий он из своего заработка предлагает рабочим заплатить по 5 коп. за каждую пройденную ими лишнюю версту. Позднее эти наброски в какой-то мере будут использованы в ‘Инженерах’. Однако в те годы замысел написать произведение, основанное на впечатлениях от инженерной работы, так и остался нереализованным.
Ряд текстуальных совпадений с ‘Вариантом’ содержится и в статьях Гарина 1888—1889 годов, например: ‘Несколько полезных предложений по удешевлению сооружения железных дорог’, за подписью ‘Практик’ (журнал ‘Железнодорожное дело’, 1888, No 44), ‘Несколько слов об удешевлении постройки железных дорог в России’ (там же, 1889, No 22).
К ‘Варианту’ восходят и статьи первой половины 90-х годов, опубликованные за подписью ‘Инженер-практик’ и также несомненно принадлежащие Гарину, в одной из них (‘Несколько слов о Сибирской железной дороге’ — ‘Русское богатство’, 1892, No 3) автор вновь говорит об изысканиях Уфа-Златоустовской дороги, во время которых ‘восемь процентов изыскателей навсегда сошли со сцены, главным образом от нервного расстройства и самоубийств. Это процент войны’.
В настоящем томе рассказ печатается по автографу, начало, автограф которого не сохранился (до слов ‘чтоб не стыдно было на него посмотреть’, стр. 153) — по тексту ‘Русского богатства’.
Стр. 156. …поляки… но… примиренные…— Очевидно, имеются в виду сосланные в Сибирь участники польского восстания 1863—1864 годов, которое было жестоко подавлено царским правительством.
Стр. 161. Ржих — Ржига Франц (1831—1897), австрийский инженер, чех по происхождению. Автор ряда известных в то время книг о строительстве тоннелей.
Стр. 174. Здесь прошли орлы Всеволода III…— Всеволод III, или Всеволод Большое гнездо (1154—1212), известен своими походами на половцев и на камских болгар. При нем могущество и общерусский авторитет Владимиро-Суздальского княжества достигли своего наивысшего расцвета.
Стефенсон Джордж (1781—1848)—английский изобретатель, создал конструкцию паровоза, усовершенствованные модели которого впервые нашли практическое применение.
Стр. 175. И, как некогда Ермак искупил свою и товарищей своих вину…— До похода в Сибирь Ермак был атаманом казаков, занимавшихся разбоем на Волге.
Стр. 187. …совет десяти…— высший политический орган в Венеции, существовавший в 1310—1797 годах, был учрежден для подавления движения народных масс, сопротивлявшихся усилению олигархического режима.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека