В. Жданов. Некрасов, Некрасов Николай Алексеевич, Год: 1971

Время на прочтение: 453 минут(ы)

В. Жданов

Некрасов

М., Издательство ЦК ВЛКСМ ‘Молодая гвардия’, 1971
Серия ‘Жизнь замечательных людей’. Выпуск 18 (506)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I
ДЕТСКИЕ ГОДЫ

В старой энциклопедии сказано, что городок Немиров на Украине — это небольшой населенный пункт Брацлавского уезда Подольской губернии, что в нем имеются гимназия, один винокуренный и два колокольных завода. После Богдана Хмельницкого городок этот переходил то к полякам, то к туркам, поэтому состав его населения был самый пестрый. К концу прошлого века в Немирове насчитывалось 5419 жителей, а в начале века их было, надо полагать, и того меньше.
В этом захолустном местечке, расположенном на юго-западе России, в непосредственной близости от тогдашней русско-польской границы, суждено было родиться Некрасову.
Отец поэта, помещик Алексей Сергеевич Некрасов (1788-1862), служил в чине поручика в 28-м егерском полку, стоявшем в городке Литин Подольской губернии. В 1817 году, вероятно, на одном из традиционных офицерских балов, куда нередко приглашались окрестные помещики, он познакомился с дочерью украинского дворянина Андрея Семеновича Закревского, занимавшего тогда пост капитан-исправника Брацлавского уезда. Известно, что Закревский одно время владел довольно большим имением в местечке Юзвин (того же уезда) с приписанными к нему шестью деревнями, были у него и другие владения.
Вскоре семнадцатилетняя Елена Андреевна стала невестой, а затем и женой Алексея Сергеевича Некрасова. Поздней осенью, 11 ноября 1817 года, в местечке Юзвин, в церкви, находившейся в имении отца невесты, состоялась свадьба, после которой молодые поселились в Литине, где и прожили несколько лет. В 1820 году у них родился сын Андрей, в 1821-м — дочь Елизавета. К этому времени Алексей Сергеевич служил уже в 36-м егерском полку, стоявшем по соседству, — в Немирове. Здесь-то и родился у них третий ребенок — сын Николай, а вслед за ним — дочь Анна (1823) и сын Константин (май 1824), позднее, в Грешневе, родился Федор (28 февраля 1827). В Немирове Некрасов, уже имея чин штабс-капитана, а потом и капитана, прослужил до января 1823 года, когда по болезни был ‘уволен от службы’ в чине майора.
Брак этот был во многом неравный и не сулил ничего хорошего юной Закревской. Впоследствии у Некрасова-сына сложилось даже представление, что свадьба была сыграна без согласия родителей невесты, вопреки их воле. Вряд ли это было так, но нетрудно себе представить, что солдафон, картежник и гуляка мало привлекал родителей в качестве мужа их любимой дочери. В одном из автобиографических набросков, сделанных в конце жизни, поэт так объяснял недовольство Закревских: ‘Армейский офицер, едва грамотный, и дочь… богача — красавица, образованная, певица с удивительным голосом…’
Не сохранилось никаких сведений о том, как жила семья Некрасовых в Подольской губернии. До недавнего времени даже не было известно, где именно родился будущий поэт, да он и сам этого в точности не знал, в большинстве биографических очерков (как старых, так и выпущенных в наше время) местом его рождения обычно называли село (имение) Грешнево Ярославского уезда, в котором протекало его детство. Теперь же благодаря вновь обнаруженным документам {См. сообщение А. В. Попова ‘Когда и где родился Некрасов?’. ‘Литературное наследство’, т. 49-50. М., 1946.} установлено точно, что Николай Алексеевич Некрасов родился в местечке Немирове 28 ноября (10 декабря) 1821 года {В дальнейшем все даты даются только по старому стилю.}. По-видимому, в конце 1824 года (но не раньше октября) Алексей Сергеевич вместе с семьей переехал в Ярославскую губернию, в свое родовое имение Грешнево.
Маленький Некрасов обладал удивительной памятью. И, несмотря на то, что ему было всего около трех лет, он на всю жизнь запомнил, как экипаж, в котором он вместе с братьями и сестрами очень долго ехал, остановился у подъезда, как внесли его на руках в темные комнаты, в одной из них был наполовину разобран пол, а в другой он увидел двух старушек в очках, сидевших перед нагоревшей свечой и вязавших чулки… Это были мать и тетка Алексея Сергеевича.
Так началась новая жизнь в родовой усадьбе, оставившая глубокий след в душе будущего поэта.
Сельцо Грешнево, ‘усадьба господ Некрасовых’, стояло на столбовом почтовом тракте, между Ярославлем и Костромой, в каких-нибудь двадцати верстах от Ярославля. Барский дом выходил прямо на дорогу, а называлась она тогда Сибиркой, или Владимиркой. Это была та самая знаменитая Владимирка, по которой немало прошло людей, осужденных на каторгу и ссылку. В воспоминаниях Некрасова говорится об этой дороге: ‘…все, что по ней шло и ехало и было ведомо, начиная с почтовых троек и кончая арестантами, закованными в цепи, в сопровождении конвойных, было постоянной пищей нашего детского любопытства’.
‘Во всем остальном, — продолжает Некрасов, — грешневская усадьба ничем не отличалась от обыкновенного типа тогдашних помещичьих усадеб, местность ровная и плоская, извилистая река (Самарка), за нею… перед бесконечным дремучим лесом — пастбище, луга, нивы. Невдалеке река Волга. В самой усадьбе более всего замечателен — старый обширный сад…’ Детские впечатления навсегда врезались в память Некрасова. В стихах о старом помещичьем доме, об отце-рабовладельце, о страданиях матери, о бурлаках на волжском берегу, о крестьянских детях и многом другом — мы находим правдивую и скорбную повесть о трудном детстве поэта.
Перечитаем эти стихи:
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства,
Где рой подавленных и трепетных рабов
Завидовал житью последних барских псов,
Где было суждено мне божий свет увидеть,
Где научился я терпеть и ненавидеть…
Конечно, в некрасовской ‘Родине’ говорится не только о детстве и об отце, здесь вся трагедия крепостного быта, подневольной жизни, где все подавлено неукротимой властью помещика, где барским псам предоставлено больше прав, чем забитым и запуганным людям.
У Некрасова нет и в помине элегических раздумий и сожалений по поводу гибели — пока еще воображаемой — дворянской усадьбы с ее тишиной и очарованием. Наоборот, с отрадой наблюдает он упадок поместного быта, оскудение родового гнезда своих ‘отцов’, видя в этом справедливый финал их бесплодной и преступной жизни.

* * *

Отец поэта принадлежал к старинному, но обедневшему роду дворян Некрасовых, происходивших из Орловской губернии. Еще в молодые годы и он, и его братья избрали военную карьеру. В литературе есть упоминание (главным образом, со слов поэта) о том, что Алексей Сергеевич принимал участие в Отечественной войне 1812 года, а его братья погибли в Бородинском сражении {Впрочем, сведения эти исследователями оспариваются.}. Во время службы своей в Подольской губернии он был в течение некоторого времени адъютантом П. X. Витгенштейна, командовавшего армией, расположенной на юге страны.
Судя по всему, Алексей Сергеевич был типичный служака из дворян-крепостников, — один из тех, на кого опирались жестокие законы армейской жизни того времени. Уверенный в справедливости этих законов, он был чужд каких бы то ни было умственных интересов. Офицерские похождения, безудержный разгул и карты наполняли его жизнь в часы, свободные от службы.
Однажды, много лет спустя, сын спросил у отца о прошлом своего рода. Алексей Сергеевич ответил:
— Предки наши были богаты, прапрапрадед ваш проиграл семь тысяч душ, прапрадед — две, дед (мой отец) — одну, я ничего, потому что нечего было проигрывать, но в карточки поиграть тоже любил…
Тотчас по возвращении в свою усадьбу (в эти годы он обладал всего сотней душ крепостных обоего пола) Алексей Сергеевич принялся наводить в ней суровый порядок. От природы он обладал деспотическим характером, а годы военной службы укрепили в нем наклонность к властолюбию, черствость души. К тому же он был глубоко убежден в незыблемости священного помещичьего права полновластно распоряжаться жизнью и судьбой крепостных крестьян. Свято верил он и в то, что крестьяне обязаны заботиться о благе и процветании своего помещика. Поэтому он ввел самую тяжелую барщину, при которой крепостным вовсе не оставалось времени для работы на себя. ‘Всю неделю работали для него, а для себя только по ночам да по праздникам’, — вспоминал один из грешневских крестьян.
Среди поощрительных мер в малодоходном некрасовском имении преобладали розги и кулачная расправа. Все грешневские старожилы, которых в начале нашего века удалось найти и расспросить биографам поэта, в один голос подтвердили, что наказания на конюшне были самым обыкновенным явлением в Грешневе. Местный житель Платон Прибылов подтвердил, что Алексей Сергеевич ‘крестьян часто сек, особенно за пьянство’. Случалось, что во время охоты псари избивали по барскому приказу какого-нибудь ловчего или егеря за самую мелкую оплошность.
Охота, кстати сказать, занимала очень большое место в быту Некрасова-отца и была поставлена на широкую ногу. Конечно, это пагубно отражалось на его бюджете. Едва сводя концы с концами, он тем не менее держал до двадцати псарей и множество собак самых отменных пород {В одном из писем А. С. Некрасова (от 22 ноября 1856 года) говорится: ‘…с 1 августа начал я охотиться, охота шла довольно хорошо, зайцев по 14 ноября затравлено 634, лисиц три… Борзых есть у нас 20, гончих 24, те и другие отличные’. Письмо относится к тому времени, когда охотничье хозяйство Алексея Сергеевича уже шло к упадку. Количество загубленных зайцев не должно нас удивлять: дело в том, что заячье мясо, засоленное в бочках, всю зиму ели и господа и дворня, шкурки же шли на продажу.}.
Алексей Сергеевич вполне мог бы отнести к себе слова водевильного куплета, сочиненного Некрасовым-сыном:
Дорога моя забава,
Да зато и веселит, —
Об моей охоте слава
По губернии гремит!
В стихотворении ‘Псовая охота’ с документальной точностью описана эта дорогая барская забава, наводившая ужас на окрестные селения, поэт не забыл упомянуть о перепуганных детях, о затоптанных полях, об избитом арапником крестьянском парне…
Отец нередко брал сына на охоту, потому-то уже в юные годы ему приходилось не только стрелять в глухарей и вальдшнепов, но и травить волков. В одном из поздних набросков Некрасов отметил: ‘В пятнадцать лет я был вполне воспитан, Как требовал отцовский идеал: Рука тверда, глаз верен, дух испытан’.
Выжимая все, что можно из крестьянского скудного хозяйства, Алексей Сергеевич все-таки не мог обеспечить благосостояние имения, ему приходилось изыскивать разные дополнительные средства обогащения. Например, одно время он держал на Костромской дороге нечто вроде почтовой станции (‘почтовую гоньбу’, как тогда говорили), это значило, что определенный участок дороги обслуживался лошадьми из некрасовской конюшни. Колоритное свидетельство об этом сохранилось на страницах газеты ‘Ярославские губернские ведомости’, где Алексей Сергеевич довольно часто публиковал самые разнообразные сообщения.
В двух номерах этой газеты (? 51 за 1847 год, No 1 за 1848 год) можно прочесть следующее:
‘1 января 1848-го года Ярославского уезда в сельце Грешнево на 23 версте от Ярославля выставлены будут от помещика майора Некрасова лошади для вольной гоньбы, в перемене коих никто из проезжающих из Ярославля прямо в Кострому и обратно не встретит ни малейшего замедления, плата же назначается 8 копеек, полагая на ассигнации, с лошади за версту’.
Расточительный, когда дело касалось охоты и псарни, Алексей Сергеевич в других случаях отличался необычайной скаредностью, даже алчностью. Достаточно сказать, что почти всю жизнь он вел тяжбы, обнаруживая удивительную ловкость и настойчивость в стремлении отсудить хотя бы незначительную денежную сумму.
В своей трехтомной биографии Некрасова В. Евгеньев-Максимов рассказывает (по материалам ярославского архива), что вскоре после возвращения в родовое имение Алексей Сергеевич начал тяжбу со своей сестрой Татьяной Сергеевной {В. Евгеньев-Максимов ошибочно называет ее Еленой Сергеевной. См. статью А. Ф. Тарасова Новые архивные материалы о семье Некрасовых, в кн.: ‘О Некрасове, статьи и материалы’, вып. 2. Ярославль, 1968, стр. 265.}, предметом тяжбы был один ‘беглый человек’, — крепостной крестьянин Степан Петров, пойманный уже после того, как был произведен раздел состояния между братьями и сестрами Некрасовыми. Процесс тянулся много лет и закончился полной победой брата, умножившего свое крепостное богатство ровно на одну ‘душу’. Не довольствуясь этим, он возбудил новое дело против сестры, требуя возмещения судебных издержек. И в этом случае суд оказался на стороне Алексея Сергеевича.
Предметом другого, более крупного процесса, который в течение нескольких лет вел отец Некрасова, явились имения во Владимирской и Симбирской губерниях, где крестьяне были доведены до полной нищеты. ‘Вся жизнь его была посвящена этому процессу’, — отмечает Некрасов-сын в своих автобиографических заметках.
Но бывали случаи, когда коса находила на камень. Так около 1847 года Алексей Сергеевич сам оказался под судом. Ярославский почтмейстер привлек его к ответственности за нанесение побоев смотрителю почтовой станции. Дело это тяготело над Некрасовым больше десяти лет.

* * *

Мрачная обстановка грешневской усадьбы легко могла бы погубить натуру податливую, растлить душу нестойкую. Разве мало известно примеров, когда на крепостных хлебах вырастали люди очерствелые, бездеятельные, духовно опустошенные? И кто знает, как пошло бы развитие юного Некрасова, если бы не оказалось сил, способных противостоять жестким нравам крепостного времени.
Прежде всего надо вспомнить о его матери — Елене Андреевне.
Может быть, ни один поэт не посвятил столько проникновенных строк своей матери, как Некрасов. И это легко понять: роль матери в его жизни была велика и благотворна. ‘Во мне спасла живую душу ты!’ — восклицал он. Вот почему светлый образ матери так прочно вошел в некрасовскую лирику.
Во всем противоположная своему мужу, Елена Андреевна была в его доме явлением как бы иного мира. ‘Русокудрая, голубоокая, с тихой грустью на бледных устах’, она меньше всего была похожа на помещицу, барыню, владелицу усадьбы. С молчаливым осуждением наблюдала она разгульную жизнь и жестокость помещика, который был ее мужем, и первая принимала на себя ярость его гнева. А поводов для гнева было достаточно. К Елене Андреевне приходили искать защиты и помощи грешневские крестьяне, и она как могла помогала им. Она вступалась за своих детей, когда им угрожало несправедливое наказание, или просто старалась уберечь их от неприглядных сцен, разыгрывавшихся в доме.
Все это вызывало крайнее раздражение Алексея Сергеевича, не желавшего ни в чем себя ограничивать. Со слов грешневских крестьян известно, что он позволял себе поднимать руку на жену. ‘Грозный властелин’, державший ‘под страхом всю семью и челядь жалкую свою’, Алексей Сергеевич, не задумываясь, унижал достоинство своей жены, не церемонился с детьми. Поразительные строки обнаружил среди некрасовских рукописей К. И. Чуковский, — ему удалось расшифровать следующий черновой набросок:
‘Чай не хорош…’ — и чашку опрокинул,
И Аграфену приказал позвать
И ей ему чай сделать…
Вдруг отец
Сказал: ‘садись’, и села Аграфена,
И нагло посмотрела на нее,
На мать мою…
За каждым словом этого незавершенного отрывка угадывается драматическая ситуация. Не следует думать, что подобные сцены обязательно имели место в некрасовском доме. Перед нами, по всей вероятности, набросок художественного произведения. Но это не меняет того факта, что, обращаясь к грешневским воспоминаниям в зрелые годы, поэт допускал возможность такой ситуации.
Исследователем семейного быта Некрасовых {См.: А. Ф. Тарасов, Новые архивные материалы о семье Некрасовых, в сб.: ‘О Некрасове, статьи и материалы’, вып. 2. Ярославль, 1968, стр. 267-268.} доказано, что в 1838 году (год отъезда будущего поэта в столицу) грешневской крепостной Аграфене было всего четырнадцать лет. Она поселилась в барском доме только спустя несколько лет после смерти Елены Андреевны. Алексей Сергеевич, оставшийся к этому времени почти в одиночестве (одни дети разъехались, другие умерли), облек Аграфену большой властью, сделал ее ‘домоправительницей’ (Анна Алексеевна, сестра Некрасова, в своих воспоминаниях так и называет ее: ‘домоправительница Аграфена Федоровна’), а около 1850 года дал ей ‘вольную’, позднее благодаря его стараниям она стала именоваться ярославской мещанкой.
С малых лет Коля Некрасов был горячо привязан к матери. Нетрудно представить себе: чем больше отталкивал его от себя отец и чем больше невзгод выпадало на долю матери, тем сильнее были его сочувствие и тяготение к ней. Многие часы проводили они вместе. Не раз случалось им, обнявшись, плакать где-нибудь украдкой. И в стихах своих Некрасов часто вспоминал и нежный голос матери, и ее ‘печальный взор’, и ‘тихий плач’, и ‘бледную руку’, ласкавшую его, когда в сумерках они сидели ‘у догоравшего огня’…
Но не одна только безропотная покорность судьбе отличала Елену Андреевну. Нет, как ни трудно было ей противостоять необузданному характеру мужа, однако и ему порой приходилось отступать перед ее твердостью, когда речь шла о детях, когда их надо было уберечь от ‘безумных забав’ отца. И не напрасно, конечно, Некрасов называл свою мать святой, подвижницей — подвижничество невозможно без упорства и силы, без стойкости духа. А в поэме ‘Мать’ говорится даже, что она могла бы дать ‘урок железной воли’ для русской женщины, которой судьба оставила мало сил для борьбы. Так высок был в глазах сына нравственный авторитет его матери.
Елена Андреевна получила довольно широкое по тем временам образование: она вместе со своими тремя сестрами воспитывалась в женском пансионе в Виннице, где изучала языки, в том числе польский, знакомилась с иностранной литературой. Она хорошо играла и пела. Позднее Некрасов засвидетельствовал, что первые понятия о Данте и Шекспире он получил от матери: она умело превращала их творения в ‘сказки’ о рыцарях, монахах, королях.
Потом, когда читал я Данте и Шекспира,
Казалось, я встречал знакомые черты:
То образы из их живого мира
В моем уме напечатлела ты.
Лишь в зрелые годы Некрасов мог полностью осознать, в каком вопиющем несоответствии находились умственные интересы его матери и дикарские нравы окружающей среды, какая пропасть отделяла ее от мужа.
И стал я понимать, где мысль твоя блуждала,
Где ты душой, страдалица, жила,
Когда кругом насилье ликовало,
И стая псов на псарне завывала,
И вьюга в окна била и мела…
Характерно, что псарня не раз появляется у Некрасова как некий символ поместного быта крепостной поры.
Уже на склоне дней, подводя итоги прожитой жизни, Некрасов писал давно начатую поэму ‘Мать’ — гимн ее памяти. Поэт утверждал здесь: все, что было в нем хорошего, вся неутомимая его борьба ‘за идеал добра и красоты’, — все было навеяно матерью, ее воспитанием, ее чистым и светлым образом. Тогда же, смертельно больной, уже не встававший с постели, Некрасов читал знакомым отрывки из этой поэмы. ‘…Он вспоминал о матери с такой любовью, — писал один из его слушателей, — с такой трогательной нежностью, он приписывал ей такое громадное влияние на всю свою жизнь и рисовал ее образ в таком поэтическом ореоле, что для меня вполне стала понятна восторженность, с какой он вспоминал о матери в прежних своих стихотворениях…’

* * *

Там, где кончался желтый деревянный забор некрасовского сада, начиналась длинная улица сельца Грешнева, шли в два ряда крестьянские избы. По ту сторону решетчатого забора было излюбленное место игр деревенских ребятишек, и сюда-то как магнитом притягивало маленького Колю. ‘Никакие преследования не помогали’, — вспоминает его сестра Анна Алексеевна, хорошо знавшая, что отец запрещал детям общение с деревней. Коля же ничто так не любил, как эти запретные игры с крестьянскими ребятами, среди которых имел немало друзей-приятелей. Он даже проделал в заборе специальную лазейку и, как говорится в тех же воспоминаниях, ‘при каждом удобном случае вылезал к ним в деревню, принимал участие в их играх, которые нередко оканчивались общей дракой’.
Сверстники подрастали, но дружба между ними не ослабевала. Будучи гимназистом, Некрасов приезжал из Ярославля на каникулы и по целым дням пропадал с приятелями в лесах — совершали грибные походы, удили рыбу, бегали купаться на Волгу. Одним из любимых развлечений было ходить на ‘большую дорогу’, по которой беспрестанно шли и ехали самые разные люди, и прежде всего — ‘рабочего звания люди сновали по ней без числа’ (так сказано в ‘Крестьянских детях’). Под густыми вязами, окаймлявшими усадьбу, любили отдыхать усталые путники, и тут-то их обступали ребята, и начинались рассказы — ‘про Киев, про турку, про чудных зверей…’
Случалось, тут целые дни пролетали…
Что новый прохожий, то новый рассказ…
Разнообразные впечатления невиданно расширяли горизонты грешневской усадьбы.
Общение с крестьянскими детьми оказало влияние на всю дальнейшую жизнь Некрасова. У него не было даже малейших признаков сословного чванства или дворянских предрассудков. Скорее, наоборот: его постоянно мучила мысль о своей вине перед грешневскими крестьянами. Еще в сравнительно ранней ‘Родине’, написанной в 1846 году, он с горечью упоминал, что в родных местах ему иной раз приходилось чувствовать себя помещиком (‘где иногда бывал помещиком и я’). Уже в зрелые годы, наезжая в Грешнево, Некрасов, по собственным словам, ‘чувствовал какую-то неловкость’, хотя сам же не раз с гордостью говорил, что ел крепостной хлеб только до шестнадцати лет и никогда не владел крепостными.
Грешневские крестьяне, со своей стороны, платили Некрасову самой бескорыстной симпатией, ибо видели в нем не барина, а старого знакомца, товарища по детским играм, позднее же — по охоте. И Некрасов, уже будучи петербургским писателем, всегда любил вспоминать свои встречи с грешневцами:
Все-то знакомый народ,
Что ни мужик, то приятель.
Некрасов имел полное право сказать так. Поясняя эти строки, он писал в своей автобиографии: ‘Я постоянно играл с деревенскими детьми, и когда мы подросли, то естественно, что между нами была такая короткость…’
Вместе с деревенскими своими друзьями юный Некрасов часто бывал на волжском берегу. Волга текла неблизко от усадьбы, не меньше шести-семи верст надо было пробежать полями и деревнями, но зато здесь начиналось настоящее раздолье. Не отрываясь, часами можно было любоваться вольным простором великой реки. И мы знаем из некрасовских стихов, как часто любовался он ею, как много значили для него эти дни, проведенные на невысоком песчаном берегу.
О Волга!.. колыбель моя!
Любил ли кто тебя, как я?
Один, по утренним зарям,
Когда еще все в мире спит
И алый блеск едва скользит
По темноголубым волнам,
Я убегал к родной реке…
Лениво катятся речные волны. Над водой в летний жаркий полдень дремлют чайки, усевшись плотными рядами, с лугов несется крик перепелов. Вдали, на острове, виден монастырь, откуда временами слышится колокольный звон… Мирные, безмятежные картины!
Но не остается и следа от этой тишины, исчезает вся безмятежность, когда на берегу покажется толпа бурлаков, почти пригнувшись головой к ногам, они тянут, напрягаясь из последних сил, огромную расшиву, и воздух оглашается их тяжким стоном.
И был невыносимо дик
И страшно ясен в тишине
Их мерный похоронный крик —
И сердце дрогнуло во мне.
Подросток Некрасов был потрясен до глубины души, когда впервые увидел бурлаков. Их тяжелый, нечеловеческий труд, их крики и стоны испугали, оглушили его, заставили рано задуматься над такими вопросами, которые обычно не приходят в голову детям. Недаром он крепко запомнил все, что увидел тогда, и позднее почти с документальной точностью воплотил в поэтических образах.
Ему случалось близко подходить к привалам, которые делали бурлаки, он приглядывался к обессиленным людям, прислушивался к их разговорам (хотя и не все понимал в них). Один из таких разговоров почти дословно воспроизведен в стихотворении ‘На Волге’, что подтверждается свидетельством Чернышевского. В своих заметках о Некрасове он сообщает, как однажды поэт, рассказывая ему о своем детстве, припомнил разговор бурлаков, пересказав его, Некрасов прибавил, что думает воспользоваться им в одном из будущих стихотворений. ‘Прочитав через несколько времени пьесу ‘На Волге’, — продолжает Чернышевский, — я увидел, что рассказанный мне разговор бурлаков передан в ней с совершенною точностью, без всяких прибавлений или убавлений, перемены в словах сделаны лишь такие, которые были необходимы для подведения их под размер стиха…’
Образ угрюмого и тихого бурлака с больным плечом, который в некрасовском стихотворении говорит: ‘А кабы к утру умереть, так лучше было бы еще’, — на всю жизнь остался в памяти поэта, хотя он услышал его слова в детские годы. ‘Он и теперь передо мной’, — писал Некрасов об этом бурлаке много лет спустя, в 1860 году, вспоминая его болезненное лицо и ‘выражающий укор спокойно-безнадежный взор’.
Некрасов сам рассказал о том, какое влияние оказали на него встречи с бурлаками, как они заставили его, подростка, по-новому взглянуть на мир. Даже самая природа потускнела в его глазах, вся ее красота померкла, когда он, потрясенный, снова прибежал на волжский берег:
Бог весть, что сделалось со мной?
Я не узнал реки родной:
С трудом ступает на песок
Моя нога: он так глубок,
Уж не манит на острова
Их ярко свежая трава…
О, горько, горько я рыдал,
Когда в то утро я стоял
На берегу родной реки
И в первый раз ее назвал
Рекою рабства и тоски!..
Что я в ту пору замышлял,
Созвав товарищей-детей,
Какие клятвы я давал,
Пускай умрет в душе моей,
Чтоб кто-нибудь не осмеял!
В этих словах все знаменательно. Их автобиографический характер не вызывает сомнений (вспомним свидетельство Чернышевского!), хотя очевидно, что детские впечатления здесь осмыслены уже зрелым поэтом и освещены мыслью, которой, конечно, не могло быть у подростка.
Особенно интересны последние пять из приведенных строк, в которых речь идет о ‘клятвах’. Зрелище нечеловеческого труда бурлаков внушило юному Некрасову мысль о социальной несправедливости, об ужасах рабства, и он, созвав своих товарищей, то есть крестьянских детей, среди них дал клятву посвятить себя борьбе за справедливость, за то, чтобы не раздавался, над его любимой рекой ‘похоронный крик’ измученных людей.

* * *

В конце августа 1832 года Алексей Сергеевич Некрасов ‘представил для обучения’ в ярославскую гимназию двух своих сыновей — Андрея и Николая. Первому в это время было двенадцать, а второму одиннадцать лет.
Братья Некрасовы поселились на частной квартире, неподалеку от гимназии, вместе с крепостным дядькой, который обязан был кормить мальчиков и присматривать за ними. Но после деревенского’ однообразия Ярославль открыл перед крепостным наставником столько соблазнов, что у него пропала всякая охота заниматься обслуживанием двух гимназистов. Он просто выдавал им на руки понемногу денег, а те, очень довольные этим, запасались хлебом и колбасой и нередко вместо гимназии отправлялись на загородные прогулки — с утра до вечера.
Все это продолжалось до того дня, когда мальчики, возвращаясь однажды домой, к ужасу своему, увидели разгневанного отца, до которого дошли слухи об их привольной жизни. У ‘крепостного ментора’ обе скулы были уже ‘сильно припухши’, и он был немедленно отправлен в деревню, а к мальчикам приставили другого надзирателя, более строгого.
Новый наставник также оказался не на высоте. Братья очень скоро подметили его слабое место: уложив их спать, он любил посидеть за чаркой. Выждав, пока он уснет, мальчики вылезали из окна и отправлялись в трактир, где маркером был также крепостной их отца, отпущенный по оброку, там они практиковались в игре на бильярде и быстро приобретали в ней большие познания.
В первом классе Николай Некрасов учился хорошо и часто сидел на первых партах, куда в те времена сажали лучших учеников (перемена мест происходила ежемесячно). Но в дальнейшем его успехи были более чем скромны, о чем свидетельствуют сохранившиеся отметки. Что касается Андрея, от природы вялого и болезненного, то он учился еще хуже.
Братья Некрасовы часто не ходили на занятия, иной раз по нескольку месяцев подряд — по болезни, однако настоящая причина их отставания была, конечно, в другом. В гимназии господствовали рутина и схоластика. Многие учителя слабо знали свой предмет и вели занятия по учебнику. Не только физику или зоологию, но даже словесность преподаватель-чиновник умудрялся сделать невыносимо скучной для учащихся. В его понимании эта наука сводилась к риторике и пиитике, сама литература даже в ее лучших образцах почти отсутствовала на занятиях. Надо ли удивляться, что гимназические курсы вызывали мало интереса у воспитанников?
Товарищи любили Некрасова за живой, общительный характер и особенно за увлекательные рассказы, на которые он был большой мастер. Его одноклассник М. Н. Горошков вспоминает, как Некрасов, коренастый, стриженый, небольшого роста, облаченный в форменный однобортный сюртук со светлыми пуговицами, по переменам собирал вокруг себя гимназистов и после скучного урока начинал рассказывать им всякие истории из деревенской жизни, которую хорошо знал. По выражению Горошкова, эти его рассказы были ‘проникнуты народом’.
В эти годы Некрасов много читал, хотя круг чтения его, разумеется, был узок. Где он доставал книги? В гимназической библиотеке, обращался к учителям гимназии. Кроме того, в грешневской усадьбе была какая-то, вероятно очень небольшая, библиотечка. Об этом свидетельствует поздний стихотворный набросок Некрасова, посвященный юности и содержащий строку: ‘Я рылся раз в заброшенном шкафу…’ Конечно, в этом шкафу были книги, принадлежавшие его матери и привезенные ею когда-то из родительского дома. Разве не об этом говорит Некрасов в поэме ‘Мать’, та’ где описан приезд героя в опустевшую усадьбу после смерти матери:
Я книги перебрал, которые с собой
Родная привезла когда-то издалека…
Гимназисты привыкли видеть Некрасова с книгой в руках. Чтением он нередко был занят и во время классных занятий, за что постоянно рисковал подвергнуться наказанию. В это время познакомился он с Байроном, Жуковским, Пушкиным, прочитал ‘Евгения Онегина’ и оду ‘Вольность’. Тогда же ‘начал почитывать журналы’, как сказано в одном из автобиографических набросков, в том числе ‘Московский телеграф’ и ‘Телескоп’ — передовые журналы того времени. В ‘Телескопе’ он мог встретить ранние статьи Белинского и Герцена.
Тогда же Некрасов начал писать стихи — сначала сатиры на товарищей, а затем и лирику, конечно, еще несамостоятельную и незрелую, о чем он сам позднее вспоминал: ‘В гимназии я ударился в фразерство… Что ни прочту, тому и подражаю’. Под фразерством Некрасов разумел свои подражания модным тогда поэтам вроде Бенедиктова, грешившим выспренностью, трескучими фразами, романтической безвкусицей.
Через некоторое время у пятнадцатилетнего гимназиста была уже целая тетрадь стихов, именно это, по собственному признанию автора, сильно подмывало его тогда же ехать в Петербург (‘…Воображенье к столице юношу манит’).
В июле 1837 года Николай Некрасов навсегда расстался с гимназией. И в этот последний год его успехи были все так же сомнительны, а когда подошла пора весенних переходных экзаменов, то оказалось, что по многим предметам он не аттестован и к экзаменам совершенно не готов. К тому же его отношения с гимназическим начальством еще раньше были испорчены одним странным обстоятельством: Алексей Сергеевич упорно отказывался вносить плату за обучение своих детей и вел по этому поводу нудную переписку с гимназией: пытался всячески оттянуть неприятный день выплаты денег.
Словом, дела складывались так, что юному Некрасову ничего не оставалось, как, покинув гимназию, отправиться домой. В прошении его отца, поданном в гимназию, это мотивировалось так: ‘Сын мой Николай… по расстроенному его здоровью взят был мною для пользования в дом мой и продолжать науки в гимназии не мог…’
В Грешневе он провел целый год. Как раз в это время Алексей Сергеевич занимал (немногим больше полутора лет) должность уездного исправника, то есть полицейского чиновника. По делам службы ему приходилось ездить по окрестным селам, разбирать всевозможные дела, вести следствия и т. п. Иногда случалось ему брать с собою сына, которому было в это время уже шестнадцать лет. Вот почему, как сообщает один из первых биографов Некрасова, М. М. Стасюлевич, юноше не раз приходилось присутствовать ‘при различных сценах народной жизни, при следствиях, при вскрытии трупов, а иногда и при расправах во вкусе прежнего времени. Все это производило глубокое впечатление на ребенка и рано в живых картинах знакомило его с тогдашними, часто слишком тяжелыми условиями народной жизни’.
Перед Некрасовым неумолимо вставал вопрос ‘о своей участи’, о том, что делать дальше. Все размышления по этому поводу приводили к решению ехать в столицу, в Петербург, и там искать счастья. Предотъездные дни его были омрачены смертью давно болевшего любимого брата Андрея. Свои чувства потрясенный Некрасов тогда же выразил в стихотворении ‘Могила брата’ (позднее оно вошло в сборник ‘Мечты и звуки’).
Отец не сразу, но все-таки без особенного труда согласился отпустить сына, но поставил непременное условие: он хотел, чтобы сын получил военное образование, для чего поступил бы в Дворянский полк — так называлось тогда военно-учебное заведение для детей дворян.
Однако Некрасова меньше всего привлекала военная служба. Он думал об университете, о литературных занятиях, и эти мысли впервые были внушены ему матерью, вовсе не хотевшей видеть своего сына военным. По этому поводу сохранилось свидетельство Чернышевского: Некрасов сам рассказывал ему подробности, какими сопровождалась подготовка его к отъезду из родного дома.
‘Мать хотела, чтоб он был образованным человеком, — пишет Чернышевский, — и говорила ему, что он должен поступить в университет, потому что образованность приобретается в университете, а не в специальных школах. Но отец не хотел и слышать об этом, он соглашался отпустить Некрасова не иначе, как только для поступления в кадетский корпус. Спорить было бесполезно, мать замолчала… Но он ехал с намерением поступить не в кадетский корпус, а в университет…’
Желание покинуть стены мрачного отцовского дома было столь велико, что молодой человек, не колеблясь, согласился на условия отца, хотя у него и в мыслях не было делать военную карьеру.
20 июля 1838 года, вырвавшись из объятий матери и любимой сестры Елизаветы, он сел в тряскую телегу и отправился в далекий Петербург. На каждой почтовой станции путник пересаживался в новую телегу, и так за шесть-семь дней он должен был добраться до столицы. Он ехал, ликуя при мысли о том, что ему удалось ‘надуть отца’ притворным согласием поступить в Дворянский полк. В кармане его лежали тетрадка стихов, сто пятьдесят рублей ассигнациями и свидетельство о том, что он столько-то лет обучался в ярославской губернской гимназии.

II
ПЕТЕРБУРГСКИЕ МЫТАРСТВА

Холодно и неприветливо встретил молодого человека огромный город, в котором у него не было ни родных, ни знакомых. На первых порах он поселился в какой-то грязной гостинице, где брали за сутки не меньше двух рублей. Деньги таяли прямо на глазах, и вскоре пришлось ему перебраться на дешевую квартиру, куда-то в район Малой Охты, точных сведений об этом не сохранилось.
В первые же дни столичной жизни перед Некрасовым встали неотложные вопросы: как поступить учиться и как начать печататься? Прежде всего он решил отправиться с рекомендательным письмом к жандармскому генералу Д. П. Полозову, брату ярославского приятеля Алексея Сергеевича Некрасова. Перед отъездом сына Алексей Сергеевич снабдил его этим письмом, считая, что оно облегчит поступление в Дворянский полк. Расчет был верен: петербургский Полозов уже был готов взяться за дело, когда Некрасов признался, что хотел бы вместо военного заведения, поступить в университет. Он прибавил, что чувствует сильную склонность к литературным занятиям, вряд ли совместимым с военной службой.
Генерал Полозов и его жена одобрили мысль об университете и посоветовали Некрасову, не откладывая, начать готовиться к экзаменам. Вскоре они написали о таком обороте дела в Ярославль. Алексей Сергеевич был крайне раздражен таким противодействием его воле. Тут же он отправил в Петербург гневное письмо, требуя послушания и угрожая оставить сына без материальной поддержки.
Некрасов проявил твердость характера, хотя отлично знал, что с отцом шутки плохи. Он написал грубый ответ, который заканчивался такими словами: ‘Если вы, батюшка, намерены писать ко мне бранные письма, то не трудитесь продолжать, я, не читая, буду возвращать вам письма’. После этого ему оставалось надеяться только на самого себя и самостоятельно устраивать свою судьбу.
‘Я был один-одинехонек в огромном городе, наполненном полумиллионом людей, которым решительно не было до меня никакой нужды’. Эти слова Тихона Тростникова, героя незаконченного автобиографического романа, несомненно, вобрали в себя первые впечатления, испытанные молодым Некрасовым в столице {Множество подробностей жизни Некрасова в Петербурге содержится в его ранних прозаических произведениях. Конечно, они не могут считаться точным изложением фактов, однако автобиографический элемент в них очень силен, некоторые детали настойчиво повторяются в рассказах и романах, написанных в ранние годы (например, ‘Без вести пропавший пиита’ — 1840, ‘Повесть о бедном Климе’ — 1842-1843, ‘Жизнь и похождения Тихона Тростникова’ — 1843-1848). Это не позволяет сомневаться в достоверности таких деталей, тем более что многие из них подтверждаются воспоминаниями современников.}.
Он начал скитаться по петербургским трущобам — по углам и подвалам, где ютились бедность и нищета. Надвигавшаяся зима не сулила ничего хорошего. Однако врожденная стойкость характера, сила воли, присущая ему с юности, помогли выдержать суровые испытания.
‘Я дал себе слово не умереть на чердаке’, — вспоминал об этом времени Некрасов. Помогли ему и те люди, с которыми столкнула его судьба.
Еще в первое время пребывания в Петербурге Некрасов встретил нескольких своих товарищей по ярославской гимназии, которые горячо поддержали мысль о поступлении в университет, куда и сами собирались поступать. А один из них, Андрей Глушицкий, уже студент университета, взялся подготовить своего земляка к экзаменам по математике и физике.
Тогда же, в первые месяцы столичной жизни, Некрасов познакомился с офицером Николаем Федоровичем Фермером, преподавателем инженерного училища. Это был добрейший и благороднейший человек, поставивший своей целью борьбу со злоупотреблениями, проповедовавший бескорыстие (об этом, как и о печальной судьбе Фермера, впоследствии рассказал Н. С. Лесков в очерке ‘Инженеры-бессребреники’). Некрасов подружился со всей семьей Фермеров, бывал у них в доме, в альбом Марии Фермер (сестры) он записал одно из ранних своих стихотворений (‘На скользком море жизни бурной’).
Оказалось, что новый приятель Некрасова знаком с литератором Николаем Полевым, в то время он был редактором ‘Сына отечества’, органа ‘официальной народности’, журнала, в который никогда не обратился бы зрелый Некрасов. Но тогда он обрадовался возможности отнести свои стихотворные опыты известному редактору. Устами героя автобиографического романа ‘Жизнь и похождения Тихона Тростникова’ Некрасов так рассказал об этом:
‘Я решительно не имел тогда никакого понятия о журнальных партиях, отношениях, шайках — я думал, что литература… есть семейство избранных людей высшего сорта, движимых бескорыстным стремлением к истине… я думал, что литераторы… как члены одного семейства, живут между собою как братья, и если возникают между ними порою споры и противоречия, то не иначе, как за святость и чистоту прав науки и жизни, которым они служат в пользу…’
С таким наивным убеждением он вместе с Фермером и явился к редактору ‘Сына отечества’. Свидетельством их встреч служат записи, сохранившиеся в дневнике Полевого: ‘Вечером был Фермор и юноша Некрасов’ (3 октября 1838 года), ‘Вечером поэт Некрасов с Фермером’ (30 октября 1838 года).
Сердце юноши сильно билось, когда редактор взял тетрадку и, развернув наудачу, начал читать стихи. Ведь от того приговора, который сейчас будет произнесен, зависит вся его судьба! Но вот редактор прочитал вслух стихотворение, в котором описывалась ночь, озаряемая полной луной, и сказал:
— Хорошо, почтеннейший, а сколько вам лет? Получив ответ, он повторил:
— Очень хорошо. Я непременно напечатаю одно из ваших стихотворений.
О том, что было дальше, можно с большей или меньшей точностью представить себе, обратившись к тому же роману о Тростникове.
Развеселившийся, вернулся поэт в свою каморку, где к этому времени уже не было ни свечи, ни куска хлеба. И что всего хуже — сапоги совсем развалились. ‘Три дня лежал я на ковре своем, обдумывая свое положение… Сидеть было не на чем, да и не для чего: не было ни огарочка, в комнате была глубокая тьма. Не могу, однако ж. сказать, что я скучал. На сердце у меня было довольно легко и весело… Я знал, что когда-нибудь выйду из такого положения, и никак не хотел верить очевидной и близкой истине, что могу умереть с голоду’.
Прошло совсем немного времени, и вот в октябрьском номере ‘Сына отечества’ за 1838 год появилось стихотворение ‘Мысль’ с полной подписью автора и с примечанием, сделанным Полевым, где сообщалось, что это ‘первый опыт юного, шестнадцатилетнего поэта’. В стихотворении шла речь о дряхлости мира, и оно явно было навеяно литературными образцами. Тем не менее в нем нельзя было не заметить способности автора к стихотворству, умения строить поэтическую речь. Легко представить себе его радость.
Правда, спустя несколько лет поэт иронически отзывался о своих переживаниях дебютанта: ‘Забуду ли тот нелепый восторг, который заставлял меня бегать высуня язык, когда я увидел в ‘Сыне отечества’ первое мое стихотворение, с примечанием, которым я был очень доволен’. Но в те дни он, разумеется, видел себя наверху блаженства. Да и в самом деле это был немалый успех — ведь прошло каких-нибудь три месяца, как он приехал в столицу! Ему еще не исполнилось семнадцати лет, а стихи с его фамилией уже напечатаны в журнале!
В ноябре ‘Сын отечества’ снова заставил ликовать молодого поэта: он нашел в нем два своих стихотворения: они назывались ‘Безнадежность’ и ‘Человек’. В январе 1839 года появилась элегия ‘Смерти’, затем весной еще два стихотворения были напечатаны в ‘Литературных прибавлениях’ к ‘Русскому инвалиду’, а в июле ‘Библиотека для чтения’ Сенковского поместила стихотворение ‘Жизнь’ — пожалуй, наиболее содержательное среди всех этих ранних опытов. Под явным впечатлением лермонтовской ‘Думы’, как бы продолжая ее обличительную тему, молодой автор обращался с укором к современникам:
…Но чуждо нам добро, искусства нам не новы,
Не сделав ничего, спешим мы отдохнуть,
Мы любим лишь себя, нам дружество — оковы,
И только для страстей открыта наша грудь.
Дальше в стихотворении говорилось о ‘бездейственной лени’, о ‘тайном холоде неверья’ и т. д.
Интересно, что даже первые произведения, с которыми Некрасов появился в печати, несмотря на всю их незрелость, были замечены критикой. Так, уже в начале 1839 года в официальном ‘Журнале министерства народного просвещения’ был помещен обзор газет и журналов, автор которого (рано умерший поэт и критик Федор Мен-цов) нашел нужным в массе текущей стихотворной продукции выделить несколько стихотворений Некрасова, разбросанных по журналам.
‘Не первоклассное, но весьма замечательное дарование, — говорилось в этом обзоре, — нашли мы в г. Некрасове, молодом поэте, только в нынешнем году выступившем на литературную арену. С особенным удовольствием прочитали мы две пьесы его: ‘Смерти’ и ‘Моя судьба’, из них особенно хороша первая… Приятно надеяться, что г. Некрасов окажет дальнейшие успехи в поэзии, в дарах которой не отказала ему природа’.
Правда, в дальнейшем выяснилось, что Менцов, сам писавший стихи в духе вырождающегося романтизма, увидел в Некрасове своего единомышленника и решил поддержать его на пути, который вовсе не был настоящим его путем. Спустя год, отмечая новые стихи Некрасова, он на страницах того же журнала уже прямо заявил, что ‘начала религии и чистой нравственности’ должны управлять вдохновением поэта. Но любопытен самый факт: даже дебюты Некрасова нашли отклик в печати.

* * *

Итак, в первые месяцы петербургской жизни молодой человек уже был окрылен успехом. Однако очень скоро выяснилось, что ‘Сын отечества’, да и другие журналы платят за стихи сущие гроши или не платят вовсе, считая, что для начинающего автора достаточно одной чести быть напечатанным. Выяснилось, кроме того, что надо готовиться к университетским экзаменам и что голод стучится в двери в самом буквальном смысле слова.
На этот раз его выручил случай. Он где-то познакомился с учителем духовной семинарии Д. И. Успенским, и тот не только обещал выучить молодого человека латыни, необходимой для экзамена, но и пригласил его жить к себе на Малую Охту. Темный чулан за перегородкой отныне стал его квартирой. Но гостеприимный хозяин оказался пьяницей. Он пил запоем по нескольку недель, потом приходил в себя и принимался за латынь. Уроки, казалось, шли хорошо, но ненадолго — вскоре опять начинался запой.
Желание поступить в университет, обрести право на жизнь было так велико, что Некрасов упорно продолжал готовиться к экзаменам — вопреки бедности, вопреки необходимости искать любую, даже самую неблагодарную, работу, чтобы не умереть с голоду. С завистью смотрел он на каждого юношу, одетого в студенческую форму.
Поступить в университет стало его единственной целью и мечтой. Но мечта эта развеялась как дым чуть ли не в первый же день экзаменов, которые он начал сдавать на факультет восточных языков. Это было в июле 1839 года, ровно через год после приезда в столицу. Слабо подготовленный, несмотря на старания Глушицкого и Успенского, он только по российской словесности получил относительно приличную отметку — тройку. По другим предметам пошли сплошные единицы, и Некрасов отказался от экзаменов: двух единиц было достаточно, чтобы быть не принятым.
Удрученный провалом, он все-таки не расстался с мыслью об университете и той же осенью поступил вольнослушателем на философский факультет, причем был освобожден от платы за слушание лекций: отец прислал ему свидетельство от ярославского предводителя дворянства о своем ‘недостаточном состоянии’. А на следующий год он снова попытался сдать вступительные экзамены, на этот раз на юридический факультет, и опять не был принят. Правда, теперь отметки его были гораздо лучше: по словесности профессор А. В. Никитенко 29 поставил ему пятерку. Но по математике и языкам (греческому, немецкому, французскому) его знания были явно недостаточны: тогда экзаменовали по четырнадцати предметам, среди которых были логика, география и статистика, четыре иностранных языка…
Как бы то ни было, но с мечтой об университете было покончено. Обида и огорчение его были велики, — об этом хорошо рассказано на страницах романа о Тростникове.
Некоторое время Некрасов еще числился вольнослушателем, но вряд ли он посещал университетские занятия после второй своей неудачи: мысли его и интересы были уже устремлены в другую сторону.

* * *

В конце 1839 года пришлось расстаться с Успенским и его чуланом, где Некрасов прожил около полугода. Снова начались скитания по углам, поиски заработка, тяжелая борьба за существование.
За что только не брался он в эти годы, чтобы добыть хоть несколько копеек! Иногда он по утрам отправлялся на Сенную площадь, где были торговые ряды, и там за пятачок или кусок хлеба писай крестьянам письма и прошения. А если такой работы не находилось, то шел в казначейство и там расписывался за неграмотных. Он переписывал бумаги, роли, давал уроки за грошовую плату, составлял по заказу афиши, азбуки, объявления. Позднее по заказу же в силу крайней нужды писал водевили, фельетоны, пародии, переделывал или пересказывал чужие рассказы…
— Ровно три года, — говорил много лет спустя Некрасов одному из своих знакомых, — я чувствовал себя постоянно, каждый день голодным. Приходилось есть не только плохо, не только впроголодь, но и не каждый день.
Не раз случалось ему отправляться в один ресторан на Морской, где разрешалось читать газеты, ничего не заказывая, там он брал для виду газету, а сам придвигал к себе тарелку с хлебом и украдкой ел…
В зимнюю стужу и в осеннюю слякоть его можно было встретить на Невском, насквозь продрогшего, в легком пальто, в дырявых сапогах и соломенной шляпе.
Артистка А. И. Шуберт, сестра режиссера Н. И. Куликова, приятеля Некрасова, встречавшая его в начале 40-х годов, то есть в то время, когда самые трудные дни уже остались позади, писала в своих воспоминаниях:
‘Особенно жалким казался Некрасов в холодное время. Очень бледен, одет плохо, все как-то дрожал и пожимался. Руки у него были голые, красные, белья не было видно, но шею обертывал он красным вязаным шарфом, очень изорванным. Раз я имела нахальство спросить его:
— Вы зачем такой шарф надели?
Он окинул меня сердитым взглядом и резко ответил:
— Этот шарф вязала моя мать…’
Нет ничего удивительного в том, что еще в первое время столичной жизни он сильно заболел от утомления, голода и простуды. Жил Некрасов в это время на Разъезжей улице, в деревянном флигельке, у какого-то отставного унтер-офицера. За время болезни он задолжал хозяевам, кормившим его, около сорока рублей, и это внушило им беспокойство. За перегородкой постоянно слышались тревожные разговоры, что вот-вот-де жилец умрет и тогда деньги пропадут.
Наконец в один прекрасный день хозяин квартиры, подгоняемый хозяйкой, явился к больному и откровенно объяснил ему свои опасения. Тут же он попросил написать расписку в том, что жилец согласен оставить ему в счет долга свои пожитки — чемодан, книги и все остальные нехитрые ‘вещички’. Расписка, конечно, была написана (вдруг еще перестанут кормить!), а вскоре дело пошло на поправку.
Молодость и крепкий от природы организм взяли свое, через некоторое время он стал понемногу выходить и даже решился однажды пойти к знакомому студенту-медику не то на Петербургскую, не то на Выборгскую сторону. Добрался до него с трудом и там засиделся до позднего вечера. А на обратном пути сильно прозяб — холодная шинель плохо защищала от ноябрьского ледяного ветра.
Мечтая поскорее лечь и согреться, он постучался в двери унтер-офицерского домика. На стук его долго не откликались, а затем голос из-за запертой двери сообщил, что в дом его больше не пустят, что в его комнате уже поселился другой жилец, а в счет долга хозяева взяли себе его имущество на основании имевшейся у них расписки.
Что было делать? Попробовал кричать, браниться, угрожать, все было бесполезно. Так и остался он на улице, на холоде, один, без вещей, еще не оправившийся после тяжелой болезни.
— Пошел я, — вспоминал об этом в конце жизни Некрасов, — хорошенько не сознавая, куда иду, на Невский проспект и сел там (кажется, около Доминика) на скамеечку, которые выставлялись на улицу для посетителей. Озяб. Чувствовал сильную усталость и упадок сил. Наконец заснул. Разбудил меня какой-то старик, оказавшийся нищим, который, проходя мимо, сжалился надо мной.
Нищий привел его на Васильевский остров. На одной из отдаленных линий, в самом конце улицы, стоял деревянный полуразвалившийся домишко. Кругом пустырь. Вошли они в большую накуренную комнату, полную нищими, стариками, старухами и детьми. В одном углу пили водку, в другом — играли в карты. Подойдя к ним, старик сказал:
— Вот грамотный, а приютиться некуда. Дайте ему водки, иззяб весь.
Какая-то старуха постлала ему на нарах постель из рогожи и лохмотьев, он лег и крепко уснул. А когда утром проснулся, комната была пуста, все нищие разошлись, только старуха ждала его пробуждения. Она попросила написать ей ‘аттестат’ — видно, грамотные люди не часто встречались в ночлежке для нищих. Выяснив, что такое ‘аттестат’, он составил со слов старухи нечто вроде свидетельства о бедности, которое начиналось такими словами: ‘Милостивейшие господа и госпожи! Великодушнейшие благотворители! Воззрите на слезы злополучной вдовы…’ Написав этот документ, он получил за свой труд пятнадцать копеек.
— С ними пошел разживаться, — так с усмешкой закончил Некрасов один из своих рассказов о горьких днях молодости.

* * *

Еще во время подготовки к экзаменам Некрасов, вероятно, через Фермера познакомился с штабс-капитаном Григорием Францевичем Бенецким, преподавателем Дворянского полка и Павловского кадетского корпуса, и тот постарался облегчить бедственное положение юноша, В автобиографии поэта об этом говорится так: ‘Перебиваясь изо дня в день, я насилу добыл место гувернера у офицера Бенецкого — содержателя пансиона для поступления в инженерное училище. За сто рублей ассигнациями в месяц я обучал его десяток мальчиков с. утра до позднего вечера’.
По-видимому, Некрасов был в пансионе не столько гувернером, сколько репетитором — должность, к которой он был мало расположен. Но все же те месяцы, что он занимался подготовкой мальчиков ‘по всем русским предметам’ к поступлению в училище, в некоторой степени облегчили его трудную жизнь. Бенецкий оказался человеком благожелательным и заботливым. Именно он, по словам Некрасова, советовал ему собрать стихи и напечатать отдельной книжкой, он же вызвался помочь их распространению.
Некрасов, конечно, и сам помышлял о таком сборнике. Летом 1839 года он уже представил в цензуру рукопись будущей книжки, куда включил сорок четыре стихотворения (некоторые из них, как мы знаем, были до этого напечатаны в журналах и газетах). Вскоре последовало цензурное разрешение, а Бенецкий тем временем заранее продал ‘по билетам’ до сотни экземпляров своим ученикам. Теперь юного автора начали мучить со* мнения — издавать ли сборник? Положение осложнилось тем, что вырученные деньги были уже прожиты.
После некоторых раздумий, не зная, как поступить и с кем посоветоваться, он внезапно решил отправиться к Василию Андреевичу Жуковскому, старому и знаменитому поэту. Жуковский жил близ Зимнего дворца. Он довольно ласково встретил начинающего автора. Некрасов вспоминал позднее, как навстречу ему вышел седенький согнутый старичок: узнав, в чем дело, он взял уже отпечатанные листы книжки и велел прийти через три дня.
В назначенный срок Некрасов явился за ответом. Жуковский указал ему одно или два стихотворения как порядочные, а об остальных сказал:
— Если хотите напечатать, то издавайте без имени. Впоследствии вы напишете лучше и вам будет стыдно за эти стихи.
Не печатать было нельзя, и Некрасов решил послушать доброго совета. Он снял свое имя с обложки и заменил его инициалами — Н. Н. Через некоторое время, в начале 1840 года (не раньше февраля), его первая книга вышла из печати. Она называлась ‘Мечты и звуки’.
Распространению книжки способствовал не только Бенецкий, но и офицер Николай Фермер, В воспоминаниях Д. В. Григоровича, воспитанника инженерного училища, сохранился рассказ о том, как этот офицер однажды вошел в рекреационный зал, держа в руках пачку тоненьких брошюр в бледно-розовой обертке. Предлагая покупать их, он рассказал, что автор стихов, заключавшихся в брошюрах, молодой поэт, находится в стесненном денежном положении’.
Тем временем сам счастливый автор отправился в магазин и отдал свою книгу на комиссию. Чем это кончилось, известно. Это рассказано самим Некрасовым в одной из его автобиографий: ‘…Прихожу в магазин через неделю — ни одного экземпляра не продано, через другую — то же, через два месяца — то же. В огорчении отобрал все экземпляры и большую часть уничтожил. Отказался писать лирические и вообще нежные произведения в стихах’.

* * *

Как ни скромно то место, какое занимает сборник ‘Мечты и звуки’ в творческой биографии автора, однако при своем появлении он был сразу замечен критикой. В печати появилось не менее семи отзывов о первой книжке ‘г. Н. Н.’, как называли Некрасова рецензенты. Многие из них были благосклонны к автору, хотя не забывали подчеркнуть его молодость и снисходительно упомянуть о ‘первых опытах юношеского пера’. Среди первых рецензентов были и видные литераторы — Н. А. Полевой и П. А. Плетнев опубликовали небольшие заметки о ‘Мечтах и звуках’ в журналах ‘Библиотека для чтения’ и ‘Современник’. Они положительно оценивали дарование молодого автора, делая ему, впрочем, некоторые замечания.
В то же время ‘Литературная газета’ дала уничтожающую оценку книжке. ‘Название ‘Мечты и звуки’ совершенно характеризует его стихотворения, — писал рецензент. — Это не поэтические создания, а мечты молодого человека, владеющего стихом и производящего звуки правильные, стройные, но не поэтические. Со временем, мы уверены, он сам убедится в этом…’
Все эти рецензии, среди которых было немало одобрительных, как будто не произвели большого впечатления на дебютанта. Когда же в ‘Отечественных записках’ 1840 года он прочитал еще один отзыв — лаконичный, безжалостный и неотразимый в своей справедливости, тогда он не мог остаться равнодушным, это был отзыв Белинского.
Не больше одной журнальной страницы посвятил ‘Мечтам и звукам’ критик. Но эти немногие строчки потому так задели за живое молодого поэта, что он нашел в них ‘более правды и меньше насмешек’, чем в других рецензиях. Словам Белинского суждено было оказать решающее влияние на представление Некрасова о поэзии, на его отношение к собственному творчеству.
В рецензии не было разбора стихотворных опытов начинающего автора, критик ограничился тем, что высказал свои мысли об истинной поэзии, о том, что отличает ее от гладких виршей. Признавая в авторе ‘человека с душой’, Белинский писал: ‘Вы видите по его стихотворениям, что в нем есть и душа, и чувство, но в то же время видите, что они и остались в авторе, а в стихи перешли только отвлеченные мысли, общие места, правильность, гладкость, и — скука. Душа и чувство есть необходимое условие поэзии, но не ими все оканчивается: нужна еще творческая фантазия, способность вне себя осуществлять внутренний мир своих ощущений и идей и выводить во вне внутренние видения духа. Но если этой способности в вас нет, то сколько вы ни пишите и как красиво ни издавайте ваших стихотворений, вы не дождетесь от читателей ни восторга, ни сочувствия…’
Решительно отделяя автора книги от стихотворцев, лишенных всякого чувства, всякой мысли, не умеющих владеть стихом и способных только позабавить читателя своей бездарностью, критик в то же время заканчивал рецензию строгим приговором: ‘…прочесть целую книгу стихов, встречать в них все знакомые и истертые чувствованьица, общие места, гладкие стишки, и много-много, если наткнуться иногда на стих, вышедший из души, в куче рифмованных строчек, — воля ваша, это чтение или, лучше сказать, работа для рецензентов, а не для публики…’
Надо сказать, что суровый отзыв Белинского был справедлив по существу, но все-таки его недостаточно, чтобы получить представление о первом сборнике Некрасова. Бесспорно, перед нами первые шаги будущего поэта. Но в этой книжке есть стихи, которые при всей их незрелости позволяют сказать, что уже в те ранние годы Некрасов искал и угадывал свою тему, нащупывал большие вопросы. Мы уже говорили о стихотворении ‘Жизнь’, где поэт обращался к обществу с упреками в ‘бездейственной лени’. В этом ряду стоит стихотворение ‘Тот не поэт’, показывающее, что Некрасову уже тогда было свойственно довольно широкое понимание цели и смысла поэзии:
…Кто юных лет губительные страсти
Не подчинил рассудка темной власти,
Но волю дав и чувствам и страстям,
Пошел как раб вослед за ними сам,
Кто слезы лил в годину испытанья
И трепетал под игом тяжких бед,
И не сносил безропотно страданья,
Тот не поэт!
…Кто у одра страдающего брата
Не пролил слез, в ком состраданья нет,
Кто продает себя толпе за злато,
Тот не поэт!
Некоторые мотивы первого сборника Некрасова впоследствии получили развитие в его зрелой лирике. Были в нем отголоски народной поэзии (‘Пир ведьмы’), были стихи, написанные знакомым некрасовским размером — именно тем, который позднее прочно утвердил в русской поэзии Некрасов. Такова в его первом сборнике ‘Песня’. Вот ее начало:
Мало на долю мою бесталанную
Радости сладкой дано,
Холодом сердце, как в бурю туманную,
Ночью и днем стеснено…
И в то же время резкие слова Белинского — это и были те самые слова, в которых больше всего нуждался молодой поэт. Критик подошел к его стихам с высокими требованиями, какие он предъявлял к поэзии вообще. Его не могли удовлетворить ни идеальные ‘мечты’, ни самые гармонические ‘звуки’, если за ними не стояла зрелая, мысль, если талант автора не был обращен к насущным вопросам жизни. Белинский видел известные достоинства первых опытов Некрасова (упомянул же он о стихах, ‘вышедших из души’), но эти достоинства потонули для него в ‘куче рифмованных строчек’, а за ними он видел следы прямых литературных влияний — отзвуки Жуковского и Лермонтова, Подолинского и Бенедиктова.
И надо отдать должное Некрасову: как ни огорчил его суровый приговор ‘Отечественных записок’, он нашел в себе мужество признать его справедливым.

III
ГОДЫ ‘ЛИТЕРАТУРНОЙ ПОДЕНЩИНЫ’

В начале 1840 года девятнадцатилетний Некрасов I остановился как бы на перепутье. Уже второй год он жил в столице, но жизнь была по-прежнему трудной и безрадостной. Удары судьбы сыпались один за другим.
Сборник стихов, на который он возлагал большие надежды, принес одни неприятности. Мечта о поступлении в университет рухнула окончательно. Резкие слова Белинского в ‘Отечественных записках’ также доставили ему немало огорчений. И вдобавок по-прежнему угнетала нужда. Заработки оставались скудными, хотя он вовсе не сидел сложа руки, а, наоборот, постоянно и неутомимо работал.
— Господи, сколько я работал! — вспоминал о том времени Некрасов в конце жизни. — Уму непостижимо, сколько я работал, полагаю, не преувеличу, если скажу, что в несколько лет исполнил до двухсот печатных листов журнальной работы, принялся за нее почти с первых дней прибытия в Петербург.
Словом, было от чего прийти в уныние. И, несмотря на редкую твердость характера, Некрасов порой готов был упасть духом. Он начал было пить, но успел вовремя остановиться. Иной раз его охватывало гнетущее настроение, мрачная тоска — это заметно в некоторых стихотворениях, где он призывал свой смертный час, и особенно в большом письме к сестре Елизавете, написанном осенью 1840 года, где содержатся горькие жалобы на ‘пустоту души’ и ‘грусть одиночества’. Причем главной причиной пессимизма были, конечно, не житейские трудности сами по себе, а нечто более значительное — разочарование в юношеских мечтах, крушение наивно-романтических, иллюзий, разбившихся о грубую и жестокую действительность.
Он решил отказаться от писания лирических стихов, не принесших ему удачи, и попробовать себя в других жанрах. Возникла потребность постоянного общения с журналом, в котором можно было бы испытать свои силы. На помощь пришел тот же Бенецкий, который однажды уже выручил Некрасова из беды. Бенецкий преподавал в Дворянском полку, и там же читал лекции по русской и всеобщей истории Федор Алексеевич Кони, бывший, кроме того, довольно известным журналистом, редактором журнала ‘Пантеон русского и всех европейских театров’, а также ‘Литературной газеты’. Кони был еще и драматургом, автором многих водевилей, шедших с успехом на сцене (‘Петербургские квартиры’ и др.). Одним словом, он был именно тем человеком, в котором больше всего нуждался теперь Некрасов.
Видимо, в самом начале 1840 года Бенецкий привел его к Федору Кони. Их встретил худощавый человек небольшого роста, в золотых очках, в черном как смоль парике, с черными быстрыми глазами. Он отнесся участливо к молодому литератору и тотчас привлек его к работе в своем журнале. Во всяком случае, в феврале и марте в ‘Пантеоне’ уже был. напечатан (в трех номерах, с продолжением) стихотворный фельетон Некрасова ‘Провинциальный подъячий в Петербурге’, подписанный замысловатым псевдонимом: Феоклист Онуфрич Боб. В этом фельетоне, написанном хлестким, почти разговорным стихом, ощутимы элементы реалистической сатиры — впервые у Некрасова. Весело и задорно изображены здесь петербургские развлечения провинциального чиновника-взяточника. Фельетон был замечен Белинским и даже удостоился его похвалы: забавные куплеты ‘всем так понравились, — писал критик, — и уже так всем известны, что мы не имеем нужды выписывать их’. Чуть позднее Некрасов сделал Феоклиста Боба героем одного из своих водевилей.
Издатель ‘Пантеона’, человек доброжелательный, искренне хотел помочь Некрасову и для начала напечатал несколько его стихотворений, написанных в прежнем романтическом духе (‘Мелодия’, ‘Слезы разлуки’, ‘Скорбь и слезы’ и др.). Тогда же он поддержал намерение нового сотрудника испытать свои силы в прозе, а может быть, и натолкнул его на эту мысль.
— Но я никогда не пробовал и не знаю, о чем писать, — колебался Некрасов.
— А вы попробуйте на первый раз рассказать какой-нибудь случай, известный вам из жизни, — говорил Кони.
Некрасов попробовал, и вскоре на страницах того же ‘Пантеона’ появился первый его опыт — повесть из чиновничьей жизни ‘Макар Осипович Случайный’. Под нею стояла подпись, которая затем приобрела довольно широкую известность, — Н. Перепельский. Современники утверждали, что в основе повести лежала действительная история, известная в свое время в Петербурге. История состояла в том, что один крупный чиновник, генерал, грубо обошелся с бедным, но способным молодым человеком, хлопотавшим о получении места в канцелярии. Затем обстоятельства меняются: генерал выходит из милости начальства, а молодой человек, наоборот, становится ‘правой рукой’ некоего князя и получает возможность отомстить генералу, отставленному от дел.
Излагая эту историю, Некрасов отдал дань читательским вкусам того времени: он пытался осложнить действие двойной любовной интригой, введением маскарадных сцен и т. д. В повести заметен недостаток литературного опыта, некоторые эпизоды страдают отсутствием художественной убедительности. Но есть в ней и немало интересного, и прежде всего интересен образ главного героя. Вначале мы находим рассуждение автора о людях ‘случайных, ставших по заслугам или иначе на видную степень’, приблизившихся к знати с помощью ловкости, а не ‘породы’. Это рассуждение объясняет не совсем обычную фамилию героя и придает ему некоторый обобщенный смысл. Автор как бы обличает в его лице выскочек, добившихся ‘степеней известных’ не по заслугам, а ‘иначе’, то есть различными темными путями. Мы узнаем, как Макар Случайный, сын бедного священника в Малороссии, постепенно продвигался по служебной лестнице, как он сделался где-то полицмейстером, затем упрочил свое положение выгодной спекуляцией — женитьбой на купчихе.

* * *

Первое сочинение в прозе положило начало целому периоду в жизни Некрасова, когда он, почти оставив стихи, занялся рассказами, повестями, позднее романами, одновременно он писал водевили.
После повести о Макаре Случайном Некрасов напечатал в том же ‘Пантеоне’ второй рассказ — ‘Без вести пропавший пиита’ (1840). Он был написан также не без влияния Федора Кони, посоветовавшего начинающему литератору на этот раз описать себя, свое недавнее положение. Он так и поступил — рассказал о бедствиях молодого человека, приехавшего из провинции и мечтающего о своем высоком призвании.
В потоке ранней некрасовской прозы, о которой он сам впоследствии говорил с некоторым смущением, были и рассказы чисто литературного происхождения, имевшие целью развлечь невзыскательного читателя, падкого на любовную интригу, романтические преувеличения, оглушительные эпитеты. В таких рассказах (‘Певица’, ‘В Сардинии’) фигурируют честные графы и коварные бароны, ослепительные красавицы и гордые феодалы, черные кудри, ‘дикий огонь’ глаз и ‘нега страсти’, действие происходит под нёбом южных стран, в которых никогда не приходилось бывать автору, свои сведения об этих странах он черпал из посредственной беллетристики.
Но резко выделяются среди первых прозаических сочинений Некрасова те рассказы и повести, в которых отразились собственный жизненный опыт молодого автора и впечатления окружающей действительности. Их персонажи характерны для нового литературного направления: молодые люди из разночинцев, осаждающие приемную ‘значительного лица’ в надежде получить ‘место’, голодные поэты, ютящиеся в углах и не имеющие средств даже на покупку чернил, забитые нуждой чиновники, бедные девушки, обманутые столичными хлыщами, ростовщики, опутывающие своими сетями бедняков, крупные чиновники-взяточники, мнящие себя опорой государства, — все эти герои некрасовской прозы как нельзя более своевременно появились на журнальных страницах.
В 1841 году в ‘Литературной газете’ был напечатан рассказ Некрасова ‘Карета’, в котором описана история молодого человека, одержимого завистью и злобой к тем, кто ездит в каретах. Некрасов не знал, что за несколько лет до него Лермонтов уже нашел эту чисто петербургскую тему* незаконченная повесть ‘Княгиня Литовская’, где изображен бедный чиновник Красинский, возненавидевший богачей после того, как его сбил с ног роскошный экипаж, появилась в печати много позднее (в 1882 году). Подобно лермонтовскому герою, некрасовский молодой человек не может и мечтать о карете. Ему приходится иной раз делать до десяти верст в день, чтобы прокормить себя с помощью уроков. ‘Чем они лучше меня’, — думает он, глядя на проносящиеся мимо кареты.
Читатели ‘Пантеона’ и ‘Литературной газеты’ в значительной своей части принадлежали к той среде, которую описывал Некрасов, и им нравилось читать рассказы о себе, о таких же, как они, бедняках и тружениках, о их горестях, страданиях и надеждах. Ранняя проза Некрасова при всем ее несовершенстве неоспоримо свидетельствовала: новая литература обратилась к таким сторонам жизни, какие еще недавно считались недостойными искусства.
Правда, Некрасов не был первым русским писателем, вступившим на этот путь. У него, как и у всей литературной школы реалистов 40-х годов, был великий учитель — Гоголь. Своей гениальной ‘Шинелью’ он дал русской литературе столь необходимую ей в эти годы гуманистическую тему ‘маленького человека’. Своим ‘Невским проспектом’ он утвердил тему большого города, раздираемого противоречиями бедности и богатства, города, где торжествует несправедливость, где гибнут талантливые, но беззащитные пискаревы и благоденствуют тупые, самодовольные пироговы. Продолжая гоголевскую традицию, писатели 40-х годов пошли еще дальше в своем художественном исследовании ‘низов’ русского общества.
Ранние повести Некрасова — только первые шаги в этом направлении, но и они заслуживают серьезного внимания.
Какие причины побудили Некрасова перейти к писанию прозой? Было бы наивно, приписать это неудаче первого сборника стихов или влиянию Федора Кони, который посоветовал молодому поэту приняться за прозу. Суть дела заключалась в том, что если бы этот совет не подал Кони, то его подал бы кто-нибудь другой: само время толкало Некрасова к прозаическим жанрам.
Уже с конца 30-х годов стихи пользовались среди читающей публики все меньшим и меньшим спросом. Заметно уменьшилось количество стихотворных произведений в журналах, более того, они стали подвергаться насмешкам, своего рода преследованиям в печати. ‘Критики ставят их ниже всех других родов литературы’, — говорит герой одного из ранних рассказов Некрасова (’25 рублей’). В русской литературе наступила, по выражению Белинского, пора ‘смиренной прозы’, гораздо больше отвечавшей запросам и вкусам новой читательской аудитории. И не случайно, конечно, в это время почти не появляются новые поэтические имена.
В этих условиях отказ Некрасова от стихов и переход его к трезвой прозе были вполне закономерны. Для того чтобы поэзия, освобожденная от обветшавших штампов романтизма, могла подняться на новую ступень, занять свое место рядом с демократической прозой, должен был явиться такой поэт, каким позднее явился Некрасов. А в ту пору, в начале 40-х годов, он проходил период ученичества, готовясь к этой своей будущей роли.
Начав работать в изданиях Кони, Некрасов с его помощью очень быстро сделался профессиональным литератором. Он вообще многим был обязан Федору Алексеевичу, который сумел навсегда оторвать его от петербургского ‘дна’, от привычек бездомной жизни, от начинавшегося пристрастия к вину и ввести его в среду литераторов и артистов. Сам Некрасов хорошо это понимал. ‘Я помню, что был я назад два года, как я жил… — писал он Кони из Ярославля 16 августа 1841 года. — Я понимаю теперь, мог ли бы я выкарабкаться из сору и грязи без помощи Вашей… Я не стыжусь признаться, что всем обязан Вам…’
Кроме рассказов, он писал тогда рецензии, заметки, театральные обозрения, фельетоны, водевили. В конце жизни Некрасов все огромное количество написанного им в эти годы назвал ‘литературной поденщиной’. В этом определении была немалая доля правды, но это не значит, что его литературная продукция тех лет не заключала в себе ничего примечательного.
Сам Некрасов очень строго относился к своим ранним произведениям. Требовательный к себе, он никогда не перепечатывал их впоследствии. Например, стихи, написанные до 1842 года, поэт не включая в свои позднейшие сборники вообще, из стихов, написанных между 1842 и 1845 годами, он включил в трехтомное издание 1864 года только четыре стихотворения, да и то поместил их в раздел ‘Приложений’. Тогда же, в специальном примечании к ‘этому разделу, он обратился к родным и библиографам с ‘покорнейшей просьбой’, не перепечатывать ничего другого, кроме этих четырех пьес, даже после его смерти.
Столь же сурово относился Некрасов и к своей прозе. Он не только сам не перепечатывал ранних рассказов, но и предупреждал будущих издателей и читателей: ‘Прозы моей надо касаться осторожно. Я писал из хлеба много дряни, особенно повести мои, даже поздние, очень плохи — просто глупы, возобновления их не желаю, исключая ‘Петербургские углы’… и, разве, ‘Тонкий человек’…
Некрасов был прав: эти два произведения действительно выделяются в литературе того времени, хотя было бы неверно согласиться с его попыткой зачеркнуть все остальное.
Огромный материал жизненных наблюдений, накопленный в молодости, Некрасов еще не мог использовать полностью в силу незрелости своего таланта. К тому же иные рассказы написаны явно ‘на заказ’, ‘из хлеба’, по его собственному выражению. Но лучшие его страницы отмечены отчетливо выраженной социальной тенденцией. Писателю удалось показать, что в ‘низах’ общества есть люди, имеющие право на лучшую участь. Он осознал, что такое контрасты большого города, попытался раскрыть их уже в первых своих рассказах. ‘О, как далеко Выборгской стороне до Невского проспекта! — писал Некрасов в одном из них. — Как бы я хотел теперь побывать с вами на Невском проспекте, показать вам на деле все неизмеримое расстояние между ним и Выборгскою стороною…’
В ранней некрасовской прозе ощутимо смешение разнородных стилистических элементов. Черты романтического стиля еще дают себя знать даже в тех рассказах, где предметом изображения служит реальная жизнь, где действуют живые, списанные с натуры люди. В одних случаях это штампы, некоторая выспренность языка, в других — стремление осложнить действие любовной интригой или мелодраматическим поворотом сюжета (например, злодей-ростовщик, погубивший переплетчика, в конце рассказа ‘Ростовщик’ узнает в нем своего сына и сходит с ума). В этих случаях сказывается известное недоверие к самой теме, еще непривычной для литературы, новой для читателя.
Но главное — это обращение к реальной жизни, к ее социальным противоречиям, стремление утвердиться на пути к реалистическому изображению действительности.
И некрасовская проза, и драматургия, и критика дают большой материал для изучения истоков зрелого творчества, для понимания литературно-эстетических взглядов писателя. Его ранняя деятельность занимает заметное место в литературе 40-х годов. Без его рассказов и повестей было бы неполным наше представление о художественной прозе гоголевской школы, без его водевилей трудно оценить театральную жизнь того времени, наконец, его критические статьи и обзоры являются составной частью той борьбы за реализм, которую вели в 40-х годах передовые литераторы во главе с Белинским.

IV
‘О СЦЕНА, СЦЕНА! НЕ ПОЭТ, КТО НЕ БЫЛ ТЕАТРАЛОМ…’

В первые же годы столичной жизни Некрасов, как и многие его современники, пережил страстное увлечение театром. Он постоянно бывает на спектаклях, заводит дружбу с молодыми актерами, почти такими же бедняками, как он сам, вместе с ними постоянно сидит в трактире ‘Феникс’, что возле самой Александринки, поигрывает в карты и горячо обсуждает разнообразные темы театральной жизни. Он проникается театральной атмосферой и с присущей ему наблюдательностью следит за своеобразным бытом кулис (потом это найдет отражение в романах ‘Жизнь и похождения Тихона Тростникова’ и ‘Мертвое озеро’).
Работа в театральном журнале и покровительство Федора Кони, человека близкого к театру, способствуют его сближению с комиком А. Е. Мартыновым и ярким характерным актером В. В. Самойловым, а также с П. И. Григорьевым, А. А. Алексеевым, режиссером Н. И. Куликовым, В. Н. Асенковой.
Первые же театральные впечатления находят отклик в стихах и фельетонах Некрасова. Еще в июне 1840 года, через несколько месяцев после выхода сборника ‘Мечты и звуки’, он напечатал в журнале ‘Пантеон’ за своей полной подписью стихотворение ‘Офелия’, явно навеянное представлением ‘Гамлета’ в Александрийском театре, где Офелию именно в сезон 1839-1840 годов играла знаменитая Асенкова:
В наряде странность, беспорядок,
Глаза — две молнии во мгле,
Неуловимый отпечаток
Какой-то тайны на челе,
В лице то дерзость, то стыдливость,
Полупечальный дикий взор,
В движеньях стройность и красивость —
Все чудно в ней…
Меньше чем через год после появления этих стихов Некрасов был на похоронах рано погибшей актрисы, а много лет спустя, в 1853 году, он написал стихотворение ‘Памяти Асенковой’, показывающее, что он не забыл ее проникновенной игры:
Я помню: занавесь взвилась,
Толпа угомонилась —
И ты на сцену в первый раз,
Как светлый день, явилась.
Театр гремел: и дилетант
И скептик хладнокровный
Твое искусство, твой талант
Почтили данью ровной.
Он знал, конечно, трагическую судьбу актрисы: отвергнутые ею высокопоставленные поклонники, среди которых упорно называли Николая I, отомстили ей отвратительной клеветой, что и свело ее в могилу в двадцатичетырехлетнем возрасте. Эта ранняя смерть вызвала много толков и взбудоражила тогдашнее общество, похороны актрисы явились, но словам современника, ‘своего рода демонстрацией’. На полях стихотворения, посвященного Асенковой, Некрасов сделал в 1873 году такое примечание: ‘Бывал у нее, помню похороны, — похожи, говорили тогда, на похороны Пушкина, теперь таких вообще не бывает’.
Уже на первых порах своей работы в изданиях Федора Кони Некрасов выступает как театральный рецензент и обозреватель. Редактор поручает ему регулярно вести театральное обозрение и в ‘Пантеоне’, и в ‘Литературной газете’, и Некрасов, судя по всему, справляется с этой задачей: его театральные фельетоны написаны живо, хлестко, со знанием дела, они содержат острую полемику против реакционной ‘Северной пчелы’ и ее сотрудника Межевича.
А позднее он написал фельетон, озаглавленный ‘Выдержка из записок старого театрала’ (‘Литературная газета’, 1845), где дал характеристику театральных нравов и публики того времени, когда ему приходилось постоянно писать о театре (‘в старину только и делал, что ходил в театр да пописывал фельетонные статейки’). Он иронизирует по поводу вкусов зрителей, жаждущих дешевых театральных эффектов, отмечая прежде всего купеческие вкусы: ‘Сидельцы — большие охотники до драматической крови, обмороков, сумасшествий, но в особенности восхищают их потрясающие здание театра крики отчаяния, скрежет зубов и дикие сверкания глаз. Не будь в драме ни смысла, ни толка, они все-таки будут в восторге’.
В некрасовском фельетоне любопытно также описание зрительного зала, его разношерстной публики, это описание обнаруживает и наблюдательность, и знание театрального быта. Вот несколько строк, посвященных наиболее демократической части зала — райку, набитому сверху донизу:
‘Боже милостивый! какое изумительное разнообразие, какая пестрая смесь! Воротник сторожа, борода безграмотного каменщика, красный нос дворового человека, зеленые глаза вашей кухарки, небритый подбородок выгнанного со службы подьячего, …красная, расплывшаяся от жира, мокрая от пота голова толстой кухмистерши, хорошенькое личико магазинной девушки, которую часто встречаете вы на Невском проспекте, рядом с ней физиономия отставного солдата… Боже милостивый, сколько голов…’

* * *

Уже сделавшись записным театралом, приобретя некоторый опыт, Некрасов решился попробовать свои силы в драматургии. Не только жизненные обстоятельства, не только интерес к театру привели его к этому решению. Как тонко отметил К. И. Чуковский, Некрасову вообще было свойственно ‘мышление драматурга’, его всегда тянуло к динамичной, сюжетной драматической форме, поэтому и в некрасовской лирике можно обнаружить ее внутреннюю драматургическую основу {вспомним такие сюжетные стихотворения, как ‘Огородник’, ‘Еду ли ночью по улице темной’). Диалоги его поэм, драматические куски в прозаических произведениях, театрализованная форма газетных фельетонов — все это говорит о тяготении Некрасова к драматургии, к сцене.
Еще раньше, во время службы в пансионе Бенецкого, не имея никаких связей с театром, Некрасов написал пьесу для детей в стихах ‘Юность Ломоносова’ и два водевиля ‘Великодушный поступок’ (он посвятил его В. Ф. Фермеру, брату своего приятеля) и ‘Федя и Володя’. Оба предназначались для детской аудитории. В этих пьесах, переданных автором книгопродавцу и издателю лубочной литературы В. П. Полякову, слишком ощутима неопытность драматурга. Однако ‘Юность Ломоносова’ интересна тем, что в ней изображен молодой человек, одержимый мечтой получить образование и для этого приехавший в столицу. Этот образ не лишен автобиографической окраски:
Трудов немало перенес я:
Нередко даже голодал,
С людьми боролся и с судьбою,
Дороги сам себе искал.
Так говорит герой пьески, но эти слова вполне мог бы произнести и сам автор. Интересно и то, что замысел этой наивной драматургической фантазии об ‘архангельском мужике’ в зрелые годы явственно откликнулся в некрасовском стихотворении ‘Школьник’ (1856) — вплоть до сохранения в нем отдельных строк. В пьесе Ломоносов говорит извозчику:
Вот видишь: ты тужил,
Как я дойду, а первый сам помог мне.
На свете не без добрых, знать…
Спустя шестнадцать лет Некрасов в стихах, воскрешающих память Ломоносова, повторил:
Не без добрых душ на свете —
Кто-нибудь свезет в Москву…
Быстро сблизившись с театральной средой, а с другой стороны, — узнав нравы журнального мира, Некрасов пишет водевильную сцену ‘Утро в редакции’ и печатает ее в ‘Литературной газете’ (1841), конечно, не без участия Федора Кони, который помогал молодому автору, да, кажется, и натолкнул его на мысль приняться за водевили.
»Утро в редакции’ — жанровая зарисовка, в которой автору удалось наметить довольно четкие эскизы характеров, среди действующих лиц — честный журналист Семячко (имелся в виду Ф. Кони), которого обливает клеветой продажный писака Задарин (то есть Булгарин), развязный невежда и графоман Оболтусов, аристократический бездельник Будкин, похожий на тех театральных завсегдатаев, каких немало доводилось встречать Некрасову.
На сцене Александрийского театра в это время господствовали риторика монархических драм и непритязательная пестрота легкого водевильного репертуара. С трудом проникало сюда дыхание живой жизни и настоящего искусства. Этой сцене покровительствовал сам Николай I — он удостаивал своими посещениями не только спектакли, но даже репетиции императорами труппы. Сюда-то судьба и привела двадцатилетнего Некрасова, задумавшего поставить на театре свой водевиль. Новые друзья оказывали ему всяческую помощь.
Водевиль был изготовлен без особых усилий. Основой его явился сюжет повести В. Нарежного ‘Невеста под замком’, молодой драматург быстро превратил ее в пьесу, построенную по всем канонам, водевильного жанра. Не заботясь о содержании повести, он больше думал о требованиях сцены. Так появились юная воспитанница, ловкий молодой человек, влюбленный в нее, и, конечно, одураченный дядюшка. Ситуация, напоминающая ‘Севильского цирюльника’ Бомарше. К тому же воспитанницу автор водевиля назвал Розиной. Острые положения, живой диалог, веселые куплеты… Словом, в этой пьесе от Нарежного почти ничего не осталось. ‘Написал он ее в несколько дней у нас на квартире, — рассказывает актер А. Алексеев, — по переписке ее я был его усердным помощником. У нас дело шло быстро: он писал, я переписывал за тем же столом набело’.
24 апреля 1841 года, съезжаясь вечером к зданию Александрийского театра, к его величественной, ярко освещенной колоннаде, зрители увидели на афишах никому до тех пор не известное имя — Н. А. Перепельский: в этот вечер давали его водевиль ‘Шила в мешке не утаишь — девушки под замком не удержишь’.
Первая пьеса Некрасова, поставленная на театре, мало отличалась от множества водевилей, шедших на столичной сцене и составлявших тогда основу театрального репертуара. В один сезон Александринка ставила до сотни водевилей. ‘…Водевиль завладел современною сценою и исключительным вниманием театральной публики’, — писал Белинский в 1840 году.
Необычайный успех этого легкого жанра вызывался многими причинами. В то время национальная русская комедия насчитывала лишь несколько названий: ‘Недоросль’ Фонвизина, ‘Горе от ума’ Грибоедова, в силу запретов еще не получившее сценической жизни, и, конечно, ‘Ревизор’ Гоголя — вот, в сущности, и все. Водевиль, родившийся в XVIII веке во Франции, распространился в России, служа заменой комедии нравов, которой остро недоставало в русском театральном репертуаре.
Самый условный из комедийных жанров, водевиль, вместо характеров предлагал зрителям традиционные сценические маски, он строился на банальных сюжетах, переодеваниях и путанице, он обрушивал в зрительный зал поток игривых куплетов и дешевых острот, пленявших не слишком избалованную публику. Само содержание большинства водевилей было крайне легковесным, часто фривольным. Характеристику тогдашнего водевиля мы находим у самого Некрасова:
‘В водевилях мужья никогда не обижаются за поругание своих прав, а если и делают это, так для шутки, жены никогда не узнают своих мужей, …дяди (самый глупый народ) все прощают своим племянникам… Возьмите любое водевильное лицо, поставьте его вниз головою, заставьте говорить ногами: лицо не переменится, только будет эффектнее, а для эффекта водевилисты готовы лезть в огонь и в воду!’
Взявшись за перо драматурга, Некрасов вряд ли ставил своей целью обогатить этот жанр новым содержанием. Однако спектакль имел несомненный успех: он прошел восемь раз в сезоне, что бывало далеко не всегда. В театральной хронике по этому поводу было сказано: ‘…Состоялся блистательный дебют Некрасова (Перепельского) в качестве водевилиста’.

* * *

В следующем, уже оригинальном некрасовском водевиле слышны новые, необычные для этого жанра мотивы. Второй водевиль назывался ‘Феоклист Онуфрич Боб, или Муж не в своей тарелке’. Завязка его была вполне традиционной, привычной для зрителей. Возвратившийся муж якобы не узнан своей женой, жена упорно именует супругом постороннего молодого человека, старый дядюшка поминутно нюхает табак, приговаривая нелепые слова ‘ни с того, ни с другого’. Но в этой водевильной путанице вдруг возникает живая картина нравов. Вернувшийся из Петербурга Феоилист Боб, чиновник в отставке, рассказывает, как хлопотал он ‘в столичных департаментах’ место в уездном городе:
‘Меня преследовало несчастие… я подавал прошения… каждое утро ходил в департамент… и часто раньше служителей… Однажды я жду, входит начальник отделения… Взглянул на меня, засмеялся да и говорит: ‘Опять этот Боб! Надо как-нибудь отделаться от этого животного…’
Униженное положение маленького чиновника, его убогая жизнь раскрываются в косноязычном рассказе некрасовского Боба, горькая нота врывается в веселый водевиль. Его герой ‘перешел’ сюда из стихотворного фельетона Некрасова ‘Провинциальный подъячий в Петербурге’, напечатанного в 1840 году в журнале ‘Пантеон’. Но если там характер был чисто комедийным, а юмористический эффект достигался изображением наивного провинциала, растерявшегося в ‘Северной Пальмире’, то Феоклист Боб из водевиля уже приобрел некоторые черты ‘маленького человека’, обездоленного чиновника, кое в чем схожего с персонажем гоголевской ‘Шинели’.
Феоклиста Боба играл на александрийской сцене Мартынов, актер, умевший даже из скудного водевильного материала создавать правдивые сценические портреты ‘маленьких людей’. Можно думать, что Некрасов писал роль Боба в расчете на исполнение Мартынова.
И в других некрасовских водевилях нетрудно обнаружить присутствие мыслей вовсе не водевильного характера, затрагивающих темы реальной жизни. В сценах ‘Утро в редакции’ он говорил о высоком призвании журналиста, литератора. В водевиле ‘Актер’, поставленном в Александрийском театре в 1841 году, он взял под защиту благородную профессию служителя сцены, высмеял невежественных людей, считающих актера чуть ли не шутом. В незамысловатом сюжете он остроумно и весело доказывал вполне серьезную мысль.
С точки зрения художественной ‘Актер’ — наиболее яркий водевиль Некрасова. Излюбленный прием водевиля — переодевание получает здесь новый смысл: с помощью своего искусства актер изображает то старуху-помещицу, то итальянца, торгующего гипсовыми бюстами, — он издевается над теми, кто не уважает его труд. ‘Маски’, в которых выступает актер Стружкин, — это беглые, но меткие зарисовки характеров. Они давали исполнителям прекрасный материал.
Роль Стружкина играл блестящий мастер перевоплощения Самойлов, для которого Некрасов и написал свою пьесу-шутку. Современники утверждают, что это была едва ли не первая роль, в которой Самойлов имел случай показать свой разнообразный талант. И не удивительно, что водевиль много лет шел с неизменным успехом.
Последним водевильным произведением Некрасова был ‘Петербургский ростовщик’, где нарисован отталкивающий образ скряги, очень мало соответствующий привычным водевильным нормам. Этот персонаж не раз появлялся в ранних рассказах Некрасова как олицетворение алчности, хищности. Теперь же он явно свидетельствовал, что автор перерос искусственные рамки условного жанра, в эти рамки уже не укладывались его гораздо более зрелые и усложнившиеся представления о действительности, о задачах искусства.
В том же самом 1845 году, когда был поставлен на сцене ‘Ростовщик’, Некрасов пишет проникнутые острой критической мыслью ‘Колыбельную песню’ и ‘Современную оду’, в которых ярко прорывается его талант сатирика. Язвительная ирония, обличение зла находят здесь чеканную форму:
…И червонцы твои не украдены
У сирот беззащитных и вдов.
Этот пронизывающий сарказм ‘Современной оды’ весьма далек от водевильного разоблачения ростовщика, а ведь именно он, тот же ростовщик-кровопийца, выставлен на позор и в стихотворении и в пьесе. Но каким бледным и вялым кажется водевиль по сравнению с небольшим стихотворением! Как много сказано в этих шести четверостишиях, какой выразительный образ в них нарисован!
Первые попытки осознать себя как художника, начавшие складываться воззрения писателя-демократа, наконец, пробивающийся поэтический и публицистический темперамент не позволили ему надолго остаться в кругу водевильных хитросплетений. Обнаружились и начали раскрываться новые стороны некрасовского таланта, они-то и заставили его даже в самих водевилях как бы полемизировать с законами жанра, изнутри вступать в противоречие с ними. Когда же сама жизнь поставила перед ним новые, сложные и, конечно, непосильные для развлекательного жанра задачи, — он навсегда расстался с водевилем.
После 1845 года Некрасов отходит от работы для театра, но к драматургии он еще не раз обратится и в более поздние годы, последняя из его пьес — незаконченная драма ‘Медвежья охота’ — писалась в 1867 году.

V
‘ПОВОРОТ К ПРАВДЕ’

Прошло всего только три года, но это были три тяжелых и бурных года его петербургской жизни. Многого достиг за это время Некрасов. Это был уже не тот провинциальный юноша, каким он когда-то явился в столицу. Он стал теперь профессиональным литератором, журналистом, известным во многих редакциях. Его знали как водевилиста, близкого к театральной среде, как сотрудника ‘Пантеона’ и ‘Литературной газеты’, не последних столичных изданий, противостоявших реакционной булгаринской прессе.
Материальное положение Некрасова значительно улучшилось к этому времени благодаря работе у Кони. Правда, улучшение это было весьма относительным, и в промежутках между получениями заработанных денег он постоянно нуждался. А Кони не слишком торопился расплатиться со своими сотрудниками. Тем не менее ценой бессонных ночей, напряженного труда Некрасов имел теперь возможность заработать достаточно денег, чтобы осуществить, например, давно задуманную поездку домой.
В письмах к сестре Елизавете он уже не раз обещал побывать в родных местах, а в июле 1841 года сестра позвала его приехать на свою свадьбу. Некрасов в это время читал корректуры в редакции ‘Пантеона’ по просьбе уехавшего в Москву Федора Алексеевича. Теперь, собравшись в Ярославль, он посылал в Москву своему шефу просьбу за просьбой, уговаривая выслать ему деньги, необходимые для поездки.
‘Мне ужасно нужны деньги, — писал Некрасов 18 июля 1841 года. — К отъезду домой надо сделать себе платье. — Вы, верно, с этим согласны, надо купить, по российскому обычаю, подарок сестре, надобно доехать на что-нибудь, надо туда привезти что-нибудь, потому что с родителя моего взятки гладки. А потому, командир, как Вы меня обязали, когда бы сверх выше писанных 410 рублей {Речь идет о заработанных Некрасовым деньгах.} прислали мне еще рублей полтораста. Уж как бы я Вам был благодарен. Я бы Вам за это отдал две мои пиесы в ‘Пантеон’… Кроме того, я бы служил Вашей ‘Литературной газете’ повестями и статьями сколько угодно и до зимы уж не требовал бы с Вас ни копейки денег…’
Заканчивая свою просьбу, Некрасов шутливо прибавил: ‘Я буду вечно за Вас бога молить, когда мне припадет охота молиться’.
В самом конце июля Некрасов выехал из Петербурга домой, в Грешнево, должно быть так и не получив денег от Кони. Дома его ждало великое горе: вместо свадьбы сестры он попал на похороны матери. 29 июля 1841 года Елена Андреевна умерла, замученная своей тяжелой, страдальческой жизнью. Ее похоронили на погосте Абакумцево, в трех верстах от Грешнева, в церковной ограде.
Он долго пробыл в родных местах — почти до конца года. Позднее, в поэме ‘Мать’, он так вспоминал об этом своем пребывании в Грешневе:
Лет двадцати, с усталой головой,
Ни жив ни мертв (я голодал подолгу),
Но горделив — приехал я домой.
Я посетил деревню, нивы, Волгу —
Все те же вы — и нивы, и народ…
И та же все река моя родная…
Заметил я новинку: пароход!
Но лишь на миг мелькнула жизнь живая.
По немногим сохранившимся письмам Некрасова к Кони можно заключить, что, живя дома, он довольно много работал. Он успел написать здесь большую повесть, драму в четырех актах, водевиль. В одном из его писем (от 25 ноября 1841 года) содержится такое признание: ‘Потеряв надежду на постоянную работу {Кони ответил отказом на предложение Некрасова о постоянном сотрудничестве, отношения их в это время складывались не очень гладко и близились к разрыву.}, я тороплюсь наготовить разных произведений, которые можно было бы продать поштучно для выручки денег на содержание своей особы’. Как видно, в конце 1841 года период литературной поденщины и материальных затруднений далеко еще не кончился.
В письмах Некрасова нет ни слова о том, как пережил он смерть матери, каковы были в эту пору отношения с отцом. Мы узнаем из этих писем только одно: жизнь в отцовской усадьбе пробудила в аем неутолимую страсть к охоте, возникшую еще в детские годы, теперь он с увлечением ей отдался, попав в родные леса и поля после трехлетнего отсутствия.
К тому же он встретил здесь старых своих деревенских приятелей, товарищей детских игр, и с ними разделял охотничьи труды и забавы. Должно быть, по этой причине он и задержался так надолго в деревне. В конце ноября Некрасов писал Кони: ‘…Теперь последнее время порош, и я с утра до вечера на поле, — травлю и бью зайцев… Это моя страсть, в этом занятии я провел все время пребывания здесь, в городе был не больше трех дней’.
Тем не менее в декабре он уже был в Петербурге.

* * *

В одном из автобиографических набросков, сделанных Некрасовым в конце жизни, сохранилась конспективная запись, относящаяся к первой половине 40-х годов: ‘Поворот к правде, явившийся отчасти от писания прозой, критических статей Белинского, Боткина, Анненкова и др.’. Этими лаконичными словами — п_о_в_о_р_о_т к п_р_а_в_д_е — Некрасов точно определил целый этап своей творческой биографии: переход от неопытности к зрелости, от ученичества к мастерству и связанное с этим осознание п_р_а_в_д_ы как подлинной основы художественного творчества.
Подготовке этого ‘поворота к правде’ более всего способствовали, конечно, критика и публицистика Белинского, под идейным влиянием которого Некрасов сформировался как писатель, принадлежащий к натуральной школе — передовому реалистическому направлению в литературе 40-х годов, оно развивалось под непосредственным влиянием Гоголя. Что же касается В. П. Боткина и П. В. Анненкова, то, называя их рядом с Белинским, Некрасов, по-видимому, имел в виду не столько их критические статьи (Анненков выступил как критик позднее, преимущественно в 50-е годы), сколько их идейную близость к Белинскому в то время, когда эти просвещенные и талантливые литераторы играли значительную роль в его кружке.
Многие писатели, выступившие в 40-е годы, и среди них Некрасов, нашли опору своим стремлениям к правде в искусстве, к социальной справедливости в творчестве Гоголя и потому признали его своим учителем. По той же причине и Белинский стал страстным пропагандистом Гоголя. Он объяснял в своих статьях современное значение ‘Миргорода’, ‘Ревизора’ и ‘Мертвых душ’, доказывал необходимость продолжать и развивать художественные принципы, открытые Гоголем.
Но молодые таланты, к которым обращался Белинский, проявили себя по-разному. Одни из них ненадолго и едва ли не случайно примкнули к новому литературному движению (тем не менее ‘Полинька Сакс’ А. В. Дружинина и ‘Тарантас’ В. А. Соллогуба заняли заметное место среди произведений тех лет). Другие внесли в него скромный вклад своими ‘физиологическими’ очерками и рассказами (В. И. Даль, Е. П. Гребенка, Я. П. Бутков и др.). Наконец, третьи вскоре стали известны как писатели, силами которых отечественная литература поднялась на новую ступень и выросла неизмеримо, но в 40-е годы эти воспитанники гоголевской школы выступили только с первыми значительными сочинениями: Тургенев с рассказами из ‘Записок охотника’, Герцен с повестью ‘Кто виноват?’, Достоевский с ‘Бедными людьми’, Гончаров с ‘Обыкновенной историей’, Григорович с ‘Деревней’ и ‘Антоном Горемыкой’.
Литературное направление, рожденное самим временем, в борьбе завоевывало свои позиции. Вся охранительная печать во главе с Булгариным ополчилась против новой школы и ее вдохновителя — Гоголя. В чем только не обвиняли их литературные мракобесы! И в отсутствии таланта, и в подражательности, и в односторонности, и, конечно, в прямой клевете на действительность. Погодинский ‘Москвитянин’ усердно старался создать впечатление, что произведения писателей гоголевской школы бесцветны и скучны, что влияние ее ничтожно и что она должна исчезнуть так же скоро, как возникла.
‘Положим, что все это справедливо, — резонно возражал на это Белинский в своем ответе ‘Москвитянину’, — но в таком случае из чего же вы горячитесь, зачем беспрестанно пишете о натуральной школе… Стоит ли толковать о пустяках, о вздоре, — словом, о литературных произведениях, которые клевещут на общество… о литературных произведениях, чуждых всякого достоинства, не ознаменованных талантом, способных наводить только скуку и потому самому безвредных и ничтожных, несмотря на ложное их направление?’
Белинский безошибочно уловил и язвительно высмеял это ‘странное противоречие’, впрочем, легко объяснимое тем, что противники натуральной школы поняли ее силу и пытались любыми средствами скомпрометировать ее в глазах читателей. А приверженцы школы охотно приняли из рук врагов свое название, придуманное в качестве пренебрежительной клички. Это название как нельзя лучше определяло пафос литературного направления, сделавшего своим девизом верность жизненной правде, природе, натуре.
Материалом творчества новых писателей явилась прежде всего жизнь социальных низов, нищета углов и подвалов, противоречия бедности и богатства. Героями новой литературы были мелкие чиновники, крепостные крестьяне, бедные художники, швеи, шарманщики, извозчики, дворники, мастеровые и другие люди ‘низкого звания’. Вместе с ними вошел в литературу целый мир новых чувств и мыслей, незнакомых ей прежде.
Некрасов, безраздельно примкнувший к гоголевской школе, также выступил с произведениями в духе нового направления: это были не только стихи, какие он сам считал началом своей поэтической деятельности, не только очерки и рассказы, — это были также статьи, рецензии и фельетоны, в которых молодой критик защищал принципы натуральной школы. Он явился активным союзником Белинского.

* * *

Уже в первых своих выступлениях на литературные темы в изданиях Кони — ‘Пантеоне’ и ‘Литературной газете’ Некрасов заявил себя противником булгаринской ‘Северной пчелы’, новый сотрудник оказался куда более непримиримым в своем отрицании реакционных направлений в журналистике, чем сам издатель ‘Литературной газеты’.
Правда, на первых порах среди антибулгаринских выступлений Некрасова преобладали задор и колючие выпады. Например, в январской ‘Летописи русского театра’ за 1841 год, которую он вел в ‘Пантеоне’, мы читаем: ‘Шекспиру так же трудно было написать дурную пиесу, как автору ‘Ивана Выжигина’ — хорошую’. ‘Иван Выжигин’ — это название известного тогда романа Булгарина, а также водевиля, состряпанного сотрудником ‘Северной пчелы’ Межевичем. Об этом водевиле рецензент ‘Пантеона’ отозвался как о ‘нелепейшем произведении литературы русской’. Кстати, он провалился на первом же представлении.
С течением времени критические суждения Некрасова приобретали большую доказательность, полемическую глубину и определенность, захватывали более широкий круг общественно-литературных вопросов. Не потому ли Кони и начал постепенно сокращать активность своего молодого сотрудника: его взгляды казались ему слишком резкими.
Однако критические и театральные обозрения Некрасова заметно оживляли довольно вялые издания Кони и, по-видимому, пользовались успехом у публики. Автор этих обозрений показал себя прирожденным журналистом. Несмотря на небольшой еще опыт, он умело вел легкий и непринужденный разговор с читателем, прибегая то к шутке, то к каламбуру, то просто к насмешливо-иронической интонации, широко пользуясь приемами фельетона, памфлета, даже очерка. Эта свободная манера, почти забытая позднее, позволяла рецензенту заинтересовать читателя и в одном небольшом обозрении коснуться множества пьес, спектаклей, актеров.
В массе разнообразных статей и рецензий, написанных Некрасовым, — теперь они составляют целый том в полном собрании его сочинений, — отчетливо выделяются главные линии его критической работы: борьба с реакционно-охранительной литературой, разоблачение защитников ‘официальной народности’, казенного лжепатриотизма, критика старомодного эпигонского романтизма и в конечном счете защита принципов натуральной школы.
В первых своих рецензиях Некрасов высмеивает псевдоисторические повести К. Масальского (статья ‘Сто русских литераторов’) и М. Загоскина (‘Кузьма Петрович Мирошев’). Книгу ‘Человек с высшим взглядом’, сочинение некоего Е. Г., он осуждает за то, что ‘в нем не найдете вы характеров, в нем нет современной жизни, нет картин действительности, в нем только покушения на изображение действительности’. Несколько страниц, проникнутых язвительной иронией, он посвящает книжонке ‘Русский патриот’, наполненной восторженными и высокопарными стихами.
От статьи к статье Некрасов заметно растет как критик. Не осталось и следа от прежних наивных представлений о литераторах, перед которыми должно преклоняться. Теперь он уже знает, что Николай Полевой, к которому всего несколько лет назад с замиранием сердца носил он свои первые стихи, сотрудничает в булгаринских изданиях, что этот когда-то известный журналист и критик давно простился с былым либерализмом ‘Московского телеграфа’. Полевой теперь сделался драматургом, обнаружив необычайную плодовитость, он изготовлял одну за другой весьма слабые монархические пьесы. Затем он выпустил двухтомное собрание драматических сочинений. Вот этим-то изданием и заинтересовался Некрасов. Он напечатал в ‘Литературной газете’ критический памфлет, в котором весьма сурово обошелся с драматургом.
Вначале он дал иронический обзор пьес Полевого, имевших успех у невзыскательной публики Александрийского театра, и пришел к такому заключению: ‘Достигнув, так сказать, зенита драматической славы, …г. Полевому более ничего не оставалось, как выдать в свет собрание своих театральных вдохновений, чтобы окончательно утвердить за собою титул и славу российского Шекспира настоящей эпохи и тут же кстати дать средство своим многочисленным поклонникам, которые восхищались произведениями его поштучно, …насладиться ими гуртом, за один присест…’
Произведения ‘российского Шекспира’, выстроенные в один ряд по мере своего рождения, поражают необыкновенным сходством между собой, доходящим до тождественности: это как бы ‘одна большая пиеса, разделенная на множество картин, актов и отделений’. В них нет характеров, а есть только роли, то есть одни и те же лица, но переряженные в разные костюмы и окрещенные разными именами. И дело тут вовсе не только в художественных недостатках: Некрасов тонко вскрывает истинную подоплеку этого однообразия драматургии Полевого, а попутно и его незавидной славы, он намекает на то, что казенный патриотизм и угодничество, пропитывающие его пьесы, не могут быть отправным началом искусства. Ложная идея, предвзятость приводят к сухой риторике и трафарету, лишают искусство правды и движения. Вот причина, в силу которой, например, пьеса Полевого ‘Солдатское сердце’ ‘совсем не возбуждает тех чувств, которые желал, может быть, возбудить сочинитель. Зритель смотрит на нее холодно, равнодушно, недоверчиво!’
Статья-памфлет, направленная против Полевого, имела целью показать художественную беспомощность литературного направления, противостоявшего натуральной школе. Столь же важным в этом смысле было и серьезное выступление Некрасова в 1843 году против Булгарина. Две его рецензии на булгаринские ‘Очерки русских нравов’ были напечатаны уже в ‘Отечественных записках’.
Фаддей Булгарин — одна из самых одиозных фигур русской журналистики — еще с пушкинских времен приобрел скандальную репутацию в обществе. Известно, какое отвращение питал к нему Пушкин, как он в стихах и публицистике клеймил его в качестве доносчика (‘Видок Фиглярин’) и как энергично боролся против булгаринского влияния в литературе. Так же относился к нему и Гоголь. В одном из писем (от 13 мая 1838 года) он рассказывает, как однажды дерптские студенты поколотили Булгарина, Гоголь прибавляет к своему рассказу: ‘Этого наслаждения я не понимаю. По мне поколотить Булгарина так же гадко, как и поцеловать его’.
По свидетельству современников, на Булгарина смотрели как на прокаженного, с ним избегали раскланиваться на улице, а тем более бывать в одном обществе. Были известны нечистые источники его доходов, в число которых входили не только доносы, но и мелкие поборы с фруктовых магазинов, винных погребов, — Булгарин делал им рекламу в своей газете.
Стремясь развенчать Булгарина, как писателя, который пользовался покровительством властей, Некрасов по поводу его ‘Очерков’ писал: ‘Картины бледные, безжизненные, как небо от земли далеки от действительности, веселость старческая, мешковатая, любезность ребяческая, остроумие натянутое, тяжелое, аляповатое, наконец жалкие и забавные похвалы самому себе и слабые, бессильные придирки к тем, кого он почитает своими врагами, — вот элементы, из которых состоит новое произведение г. Булгарина’.
Соединив в своем фельетоне критику и сатиру, Некрасов умело создал в представлении читателя отталкивающий образ рептильного журналиста, прожженного дельца. А в конце рецензии он даже ввел рассуждения о человеке, одержимом ‘пагубной страстью к подслушиванию, пересказам и переносам’, то есть умудрился довольно определенно намекнуть на доносительскую деятельность Булгарина, как известно, связанного с Третьим отделением и в силу этого огражденного от разоблачений в печати.
Критические суждения Некрасова отвечали задачам нового литературного движения, Вернее сказать, они были частью этого движения. И вполне естественно, что статьи и рецензии молодого критика обратили на себя внимание Белинского еще до того, как они познакомились. Их мнения нередко совпадали. Нередко они писали об одних и тех же книгах, и бывало, что сходные, близкие по духу оценки появлялись в печати почти одновременно, иногда же Некрасов, писавший в газете, даже опережал Белинского, работавшего в журнале (так было, например, с критикой романа Загоскина, стихов Н. Молчанова, с откликом на ‘Русские народные сказки’).
Ранние статьи Некрасова, его острое сатирическое перо надолго запомнились Белинскому. Так, в 1847 году он заметил в одном из писем: ‘…Некрасов — это талант, да еще какой! Я помню, кажется, в 42 или 43 году он написал в ‘Отечественных записках’ разбор какого-то булга ринского изделия с такой злостью, ядовитостью, с таким мастерством, что читать наслаждение и удивление’. Разбор булгаринского изделия — это и есть рецензия на ‘Очерки русских нравов’, о которой мы только что говорили.
Сохранились и другие суждения Белинского о Некрасове-критике. Однажды, уже в годы ‘Современника’, уговаривая Некрасова написать какую-то рецензию, Белинский напомнил ему: ‘…Вы писывали превосходные рецензии в таком роде, в котором я писать не могу и не умею’. Имелась в виду, конечно, та свободная полубелистристическая форма, в которую облечены лучшие критические отзывы Некрасова. Белинский, писавший иначе, отдавал должное своеобразию его критической манеры.
Когда Некрасов определил наиболее важную черту своей тогдашней деятельности как ‘поворот к правде’, он в числе мотивов, вызвавших этот ‘поворот’, назвал писание прозой. Здесь под прозой надо разуметь не одни лишь повести и рассказы, но и некрасовскую критику, часто близкую к жанрам художественной прозы.
Судя по всему, Некрасов и сам не делал резкого различия между этими двумя видами своего раннего творчевтва. Чтобы убедиться в этом, стоит прочесть хотя бы отрывок из одной его рецензии, относящейся, правда, к 1847 году. Вот что пишет Некрасов о новых чертах реализма, обогативших отечественную литературу:
‘Живым ключом забился в ней новый родник, из которого она прежде гнушалась черпать, цель ее стала благороднее и дельнее чем когда-либо… Отказавшись от изображения бурь и волнений, без сомнения возвышенных и глубоких, возникающих в благовонной атмосфере аристократических зал…, она не гнушается темных дел, страстей и страданий низменного и бедного мира, освещенного лучиной… Мир старух, желтых и страшных, посвятивших себя гнилому тряпью, вне которого нет для них ни интересов, ни радостей, ни самой жизни, стариков, сердитых и мрачных, женщин жалких и возмущающих, которые протягивают руку украдкой и краснеют или делаются жертвой позора и нищеты, детей бледных и болезненных, которые дрожат и скачут от холода, выгнанные на свет божий нуждой из сырого подвала, — темен и страшен такой мир, и много надобно было нашей литературе, недавно еще щепетильной и чопорной, передумать и пережить, чтобы решиться низойти до него, — приподнять хоть немного завесу, скрывающую его мрачные тайны, — и она приподняла ее… Она сама знает, что ее теперешние герои — нередко люди, которых привычки грубы, страдания обыкновенны до пошлости, страсти неблаговоспитанны, в которых нет ничего романтического и привлекательного, скорей много отталкивающего, но она знает также, что они люди…’
Не так легко определить, кем написана эта страница — художником или критиком? Вернее будет сказать, что художник и критик соединили здесь свои усилия, чтобы мысль о новом качестве современной литературы ебешовать с помощью живой и впечатляющей картины.
Приведенный отрывок показывает, как выросла и окрепла критическая мысль Некрасова, сумевшая обнять большой и сложный литературный процесс. Недаром рецензия на альманах ‘Музей современной иностранной литературы’, из которой взят этот отрывок, долгое время считалась принадлежащей Белинскому и даже входила в собрания его сочинений! Исследователи предполагали, что выразительное описание новой тематики, данное Белинским, имело в виду, прежде всего некрасовскую прозу, какой же другой писатель тех лет, если не автор ‘Петербургских углов’, мог дать критику материал для этих потрясающих строк о городской нищете, впервые изображенной в русской литературе?
Но позднее выяснилось, что эти строки написаны самим Некрасовым, уже имевшим к тому времени за плечами некоторый опыт работы над реалистической ‘петербургской’ прозой {Это установил М. М. Гинв статье ‘Новонайденные рецензии Некрасова’, в сб.: ‘Н. А. Некрасов. Научный бюллетень ЛГУ’. Л., 1947.}. Отрывок, по-видимому, предназначался для одной из глав романа о Тростникове, но был перенесен автором в рецензию — свидетельство того, насколько условной была для Некрасова граница между художественной прозой и прозой критической.

VI
В ШКОЛЕ БЕЛИНСКОГО

Еще недавно Некрасов был только внимательным читателем ‘Отечественных записок’, издававшихся А. А. Краевским. Но Краевский имел близкое отношение и к изданию ‘Литературной газеты’, перешедшей с конца 1840 года в руки Кони, Некрасов же в этой редакции, как известно, был своим человеком. Начиная с 1841 года он печатал здесь критические статьи, вел редакционную работу, заменял редактора, с которым подружился. В отсутствие Федора Алексеевича он постоянно встречался — с Краевским, ходил к нему ‘каждую неделю на совет о составлении нумеров ‘Литературной газеты’, о чем сообщал своему шефу 2 апреля 1842 года (позднее отношения между Некрасовым и Краевским стали враждебными).
И нет ничего удивительного в том, что, продолжая сотрудничать в изданиях Кони, Некрасов начал изредка печататься в журнале Краевского. При этом он имел дело с самим издателем. Так, осенью 1841 года, живя дома, в Грешневе, Некрасов послал ему свою повесть, о чем рассказал Кони: ‘Я послал Краевскому ‘Опытную женщину’, а денег за нее просить совещусь, потому что предварительно об этом не говорил…’ Заказы на рецензии Некрасов тоже получал от самого Краевского, может быть, еще и по той причине, что побаивался Белинского, зная его только по статьям в журнале. Но поскольку критическим отделом ‘Отечественных записок’ в это время руководил именно Белинский, то встреча начинающего сотрудника с известным критиком была неизбежна.
Когда эта встреча произошла — в точности неизвестно. Но примерно в середине 1842 года в редакции ‘Отечественных записок’, помещавшейся в большом доме на углу Литейного, Некрасов впервые увидел Белинского. Ему навстречу вышел скромно одетый человек небольшого роста, сутуловатый, с неправильным, но замечательным, оригинальным лицом, с нависшими на лоб белокурыми волосами. Суровое и беспокойное выражение быстро сменилось на его лице другим — оживленным и светлым, когда он увидел пришедшего.
С первого знакомства Некрасов произвел хорошее впечатление на Белинского. Их знакомство вскоре упрочилось и перешло в тесную дружбу, критик, по словам И. И. Панаева, горячо полюбил Некрасова ‘за его резкий, несколько ожесточенный ум, за те страдания, которые он испытал так рано, добиваясь куска насущного хлеба, и за тот смелый практический взгляд, не по летам, который вынес он из своей труженической и страдальческой жизни и которому Белинский всегда мучительно завидовал’.
Белинский увидел в Некрасове представителя той же трудовой интеллигенции, к которой принадлежал и сам. Он прежде всех и, конечно, раньше самого Некрасова угадал его истинное призвание.
Белинский умел почти безошибочно отличать настоящее от поддельного, талантливое от посредственного. И он скоро понял, что человек, прошедший такую жизненную школу, наделенный таким талантом и такой энергией, как Некрасов, может немало сделать для отечественной литературы. В то время она особенно нуждалась в деятельных и сильных работниках, способных принять на свои плечи огромной важности задачу: поддержать традиции Пушкина и Гоголя и, опираясь на них, повернуть современную литературу на новый путь, обратить ее непосредственно к народным нуждам, к текущей жизни.
Острым умом своим Белинский определил, какая роль здесь могла бы принадлежать Некрасову. А определив это, он принялся с присущим ему увлечением учить и воспитывать своего младшего собрата. Да, именно учить и воспитывать, иначе трудно назвать ту настойчивую и терпеливую работу, какую начал Белинский, стремясь расширить кругозор Некрасова и направить его талант по верному пути.
‘Белинский видел во мне, — вспоминал сам Некрасов, — богато одаренную натуру, которой недостает развития и образования. И вот около этого-то держались его беседы со мною… имевшие для меня значение поучения’.
Нередко они засиживались вдвоем часов до двух ночи, разговаривая о литературе и о разных других предметах. После таких ‘бесед-поучений’ Некрасов, по его собственным словам, долго бродил по опустевшим улицам в каком-то возбужденном настроении — столько было нового и необычного в том, что он услышал.
Об этих беседах знали в кругу, близком к Белинскому. Так, Тургенев отмечает в своих воспоминаниях, что ‘летом 1843 года Белинский… лелеял и выводил в люди Некрасова’. О том же самом позднее рассказывал и Анненков в письме к М. М. Стасюлевичу: ‘…В 1843 году я видел, как принялся за него Белинский, раскрывая ему сущность его собственной натуры и ее силы, и как покорно слушал его поэт, говоривший: ‘Белинский производит меня из литературного бродяги в дворяне’.
Белинский привязался к Некрасову, о чем сам часто говорил друзьям. Привязанность эта была столь велика, что даже после одной размолвки в начале 1847 года, о которой будет рассказано дальше, критик писал Тургеневу: ‘Я любил его, так любил, что мне и теперь иногда то жалко его, то досадно на него…’ Понятно, что Белинский был с ним откровенен и высказывал самые затаенные свои мысли. Чтобы представить себе, каких предметов касались их разговоры, надо вспомнить, что судьба привела Некрасова к Белинскому во время наивысшего расцвета душевных сил критика, в ту пору, когда приближались к наибольшей зрелости его общественно-философские взгляды.
Именно в это время, вскоре после переезда в Петербург, Белинским овладела идея социализма, которую он с фанатическим увлечением принялся развивать перед друзьями, стремясь увлечь своей верой всех, кто был рядом. Многие современники рассказывали о незабываемых речах, какие произносил в ту пору Белинский. Конечно, ив беседах с Некрасовым раскрывался его могучий дар пропагандиста. Тем более, что немногие из друзей Белинского с таким пониманием, с таким доверием слушали его речи.
Стихийный демократизм Некрасова, воспитанный его трудовой жизнью, его близостью к городским низам, его отвращение к крепостничеству, закономерно привели молодого литератора в кружок Белинского. И здесь он неизмеримо вырос под непосредственным воздействием своего наставника, открывшего перед ним новые горизонты, мысль о необходимости свободы для большинства, теории утопического социализма соединялись в проповеди Белинского с признанием неизбежности революции.
В позднейших стихах Некрасова с большой точностью запечатлены поразившие его идеи Белинского. В поэме ‘Медвежья охота’, обращаясь к ‘многострадальной тени’ своего учителя, Некрасов восклицал:
Ты нас гуманно мыслить научил,
Едва ль не первый вспомнил о народе,
Едва ль не первый ты заговорил
О равенстве, о братстве, о свободе…
Здесь сжато переданы самые важные из тех мыслей, что составляли содержание речей Белинского и бесед его с Некрасовым: утверждение гуманизма, отрицание ‘блаженства для избранных’, забота о судьбе народа, выраженная в знаменитых лозунгах французской революции. Об этих лозунгах — ‘о равенстве, о братстве, о свободе’ — поэт не раз слышал из уст Белинского.
По свидетельству Достоевского, Некрасов ‘благоговел перед Белинским и, кажется, всех больше любил его за свою жизнь’. Постоянно вспоминая своего учителя в разговорах с Добролюбовым, Некрасов однажды сказал ему:
— Вы вот вступили в литературу подготовленным, с твердыми целями и ясными принципами. А я? Заняться своим образованием у меня не было времени, надо было думать о том, чтобы не умереть с голоду! Я попал в такой литературный кружок, в котором скорее можно было отупеть, чем развиться. Моя встреча с Белинским была для меня спасением… Что бы ему пожить подольше!..

* * *

После сближения с Белинским все дальнейшие писательские планы и замыслы Некрасова складывались не без его влияния. Оценив возможности молодого литератора, Белинский посоветовал ему поскорее отказаться от литературной поденщины и приняться за большое сочинение. Некрасов и сам считал себя созревшим для такой работы и потому в один прекрасный день с жаром принялся за роман из современной жизни (это было в 1843 году). В основу его он положил весь запас сведений и впечатлений, какой дала ему к тому времени петербургская действительность.
Этот роман, известный теперь под названием ‘Жизнь и приключения Тихона Тростникова’, создавался как бы на переломе: кончилась пора литературного ученичества, и начинался период творческой зрелости. Черты переходного времени ясно ощутимы в романе: довольно слабые страницы со следами романтических увлечений чередуются с превосходной прозой в духе натуральной школы. В центре нового сочинения Некрасова оказался герой, судьба которого во многих отношениях напоминала судьбу его создателя. Писатель опирался на собственный жизненный опыт. Но писал он не воспоминания и не автобиографию, а роман, и потому имел право свободно распоряжаться своими героями, их чувствами и поступками, он ввел в повествование множество сцен и обстоятельств, не имевших места в действительности. Кроме того — и это самое главное, — он обогатил материал своих жизненных впечатлений зрелой мыслью. Он писал роман о большом городе и его социальных контрастах, о трагическом столкновении двух Петербургов — царства дворцов и особняков, населенных знатью и богачами, и мрачного мира углов и подвалов, где ютятся нищета, болезни и преступления.
С другой стороны, он показал и тех хищников, которые держат в руках судьбы неимущих и бесправных. Перед нами колоритная фигура знакомой Некрасову по личному опыту квартирной хозяйки Дурандихи, готовой выкинуть за дверь умирающего жильца, мы знакомимся с владелицей модного магазина Амалией Федоровной, извлекающей особые доходы из своего заведения, где живут беззащитные девушки-сироты, это о них Некрасов впоследствии рассказал в стихотворении ‘Убогая и нарядная’:
…А девочку взяла ‘мадам’
И в магазине поселила.
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила.
В романе показано, что бедность не исключает высоких чувств, здесь воспета поэзия любви, которая находит себе приют даже в самой убогой, самой прозаической обстановке. Вот одно из характерных признаний Тихона Тростникова в его записках: ‘В бедной низкой комнате, тускло освещенной сальным огарком, озарявшим картину подгулявшей бедности, — старые карты, полуштоф с зеленой печатью и пестрой виньеткой, закапанной сургучом, четверть фунта икры и кусок хлеба на лоскутке грязной бумаги, щипцы, из которых поминутно дымилось смрадное испарение свечного нагара, да испещренную мухами рюмку с выбитым краем — среди жалкой и бедной действительности, окружавшей меня, я был счастлив так, как не был счастлив уже никогда впоследствии’.
Некрасов отнюдь не склонен идеализировать своих героев. Нужда и голод порой вынуждают их совершать такие поступки, которые считаются безнравственными. Тростников в стремлении разбогатеть пускается в весьма сомнительные авантюры. Лишена моральных устоев его возлюбленная Матильда. Теряет человеческий облик спившийся учитель. Но, зная все это, читатель все же испытывает неизменное сочувствие и сострадание к героям книги: автор подводит нас к мысли, что пороки заложены не в природе человека, а в условиях общества, основанного на неравенстве и подавлении личности.
Мир городской нищеты подробно, с большой изобразительной силой воспроизведен Некрасовым в главе ‘Петербургские углы’, она представляет собой самостоятельную повесть очеркового характера и лучшую часть романа о Тростникове. Повесть, которая справедливо считалась одним из программных произведений натуральной школы, отличается остротой в постановке социальных вопросов, в характеристике городского ‘дна’. Именно поэтому Некрасову не удалось напечатать ее в журнале: весной 1844 года цензура запретила ‘Петербургские углы’ за якобы содержащееся в них ‘оскорбление добрых нравов и благопристойности’. Только на следующий год удалось в измененном виде включить повесть в состав подготовленного Некрасовым альманаха ‘Физиология Петербурга’ (1845).
В романе о Тростникове примечательна также его антибулгаринская направленность, явно связанная с влиянием Белинского. Некрасов говорит здесь о людях, которые пытаются распространить в публике ‘настоящее понятие о значении литературы в жизни народа’. Он добавляет, что голос этих людей пока еще заглушается голосами ‘промышленников’, которые крепко держат в руках ‘бразды литературного правления’. Нужна борьба с ними, нужно положить немало труда, чтобы преодолеть их влияние.
Кто же эти промышленники и кто им противостоит, по мнению Некрасова? Очевидно, речь идет, с одной стороны, об участниках передового журнала, то есть о кружке Белинского, с другой — о литературных реакционерах и дельцах булгаринского типа. В романе зло высмеяна продажная пресса, набросаны сатирические портреты журналистов. Не называя Булгарина по имени, Некрасов так точно изобразил его отталкивающие замашки и наружность, что упоминать имя уже не было необходимости.
В романе рассказывается, как Тростников написал водевиль, в котором вывел Булгарина в самом неприглядном виде. Встревоженный Булгарин приходит к автору водевиля и упрашивает его изменить или смягчить текст.
‘— Я не переменю в моем водевиле ни одного слова’, — твердо отвечает автор.
Между собеседниками происходит следующий примечательный разговор:
‘— С чего вы взяли, — спросил я, — что в моем водевиле выведены вы?
— Все говорят, все… Теперь же идут слухи по всему городу… У меня много врагов, много… Добросовестные литераторы всегда имеют много врагов…
— Если вы действительно добросовестный литератор, каким себя называете, то вам нечего бояться. В водевиле моем выведен страшный негодяй и бездельник, который торгует своими мнениями, обманывает публику, обирает портных и сапожников, пишет за деньги похвалы кондукторам и сигарочным фабрикантам, гонит талант, поощряет бездарность… Неужели это вы?..’
Не добившись своей цели, ‘почтеннейший’ прибегает к угрозам. На прощание он говорит автору водевиля:
‘— Смотрите же… а если не так… берегитесь… я приму другие меры… сильные меры приму… вот увидите… со мною бороться тяжело… тяжело…
— Он пойдет жаловаться в полицию! — сказал мне высокий тощий актер, подслушавший последние слова почтеннейшего…’
На страницах романа Некрасов сделал попытку поддержать Белинского в его борьбе с булгаринским направлением. И не его вина, что эта попытка не увенчалась успехом, как известно, роман о Тростникове не увидел света (за исключением двух глав), а пролежал где-то в пыли много лет. Он оставался без движения до тех пор, пока разрозненные листы и главы незаконченной рукописи были обнаружены советскими исследователями Некрасова {К. И. Чуковским и В. Е. Евгеньевым-Максимовым.}, они привели в порядок найденные бумаги, что было нелегко, и опубликовали их отдельной книгой. Но произошло это только в 1931 году.
Таким образом, роман не стал в свое время фактом общественной борьбы и не занял подобающего ему места в боях, какие вела натуральная школа.
В романе о Тростникове заключено немало таких зерен, из которых впоследствии выросли многие образы и картины некрасовской лирики. Словно автор, не имея возможности закончить и напечатать рукопись, извлекал из нее отдельные мотивы и превращал их в стихотворные монологи, зарисовки, сатирические строфы. Так, прозаические сцены из жизни петербургских бедняков легли в основу стихотворений ‘Пьяница’, ‘Еду ли ночью по улице темной’, ‘Вино’, цикла ‘На улице’. Судьбы Матильды и, вероятно, Агаши откликнулись в ‘Убогой и нарядной’ и в других стихах. Размышления о семье бедняка, умирающей с голоду (‘хозяин дома с проклятиями заказывает три небольших гробика, заклинаясь вперед не пускать таких постояльцев, от которых не остается даже и на их похороны…’), ‘претворились в полный драматизма стихотворный рассказ о смерти ребенка, где отец утешает мать такими словами:
Бедная! Слез безрассудных не лей!
С горя да с голоду завтра мы оба
Так же глубоко и сладко заснем,
Купит хозяин с проклятьем три гроба —
Вместе свезут и положат рядком…
(‘Еду ли ночью по улице темной’)
Есть и еще примеры, показывающие сходство между романом и позднейшими стихами. Такова история Кирьяныча (‘Петербургские углы’), честного труженика, обманутого каким-то полковником. Кирьяныч набрал артель печников, подрядился выполнить работу, но денег за нее не получил. ‘…Прихожу к полковнику, деньги прошу, — рассказывает Кирьяныч. — ‘Нет, братец, денег, не вышли еще’. Жду месяц, другой — и опять иду… ‘Пошел вон! — закричал полковник. — Нет тебе ни копейки… Работа твоя никуда не годится. Печи скверные… Еще в тюрьму тебя засажу’ …Рабочие подали жалобу, платиться нечем, посадили меня в тюрьму…’
Спустя несколько лет, в 1848 году, Некрасов написал стихотворение ‘Вино’, в котором почти буквально воспроизвел историю Кирьяныча, только заменил полковника купцом:
Я с артелью взялся у купца
Переделать все печи в дому,
В месяц дело довел до конца
И пришел за расчетом к нему.
Обсчитал, воровская душа!
Я корить, я судом угрожать,
‘Так не будет тебе ни гроша!’ —
И велел меня в шею прогнать.
Я ходил к нему восемь недель,
Да застать его дома не мог,
Рассчитать было нечем артель,
И меня, слышь, потянут в острог…
Роман о Тростникове, даже не будучи напечатан, явился источником и первоосновой многих важных линий в некрасовском творчестве, в частности, линии крестьянской. Он сохраняет значение переходного этапа, ознаменовавшего решительный ‘поворот к правде’ и положившего твердый рубеж между литературной поденщиной и зрелым творчеством. От этого романа тянутся нити к лирике Некрасова второй половины 40-х годов.

* * *

Шло время, и Некрасов все больше сближался с Белинским. Все лучше они понимали друг друга. Вскоре Белинский счел, что пришла пора ввести молодого сотрудника ‘Отечественных записок’ в свою среду — в среду литераторов, которые группировались вокруг журнала. Некрасову предстояло встретиться с Иваном Ивановичем Панаевым и его женой Авдотьей Яковлевной, Павлом Васильевичем Анненковым, Василием Петровичем Боткиным и другими писателями, в той или иной степени близко стоявшими к кружку ‘Отечественных записок’. Впрочем, с Панаевым Некрасов уже встречался раньше. Еще в первое время жизни в Петербурге он в доме Фермеров встретил М. А. Гамазова, будущего сотрудника ‘Современника’, востоковеда, оказавшегося родственником Панаева {Мать Панаева Мария Якимовна, урожденная Лалаева (армянка по происхождению), была двоюродной сестрой матери Гамазова.}. ‘Узнав от меня, — пишет Гамазов в мемуарной заметке, — что я интересуюсь литературой и имею некоторые связи в кружке писателей, он [т. е. Некрасов] просил меня сблизить его с ним. Я его свел у себя с Панаевым’. Было это, по-видимому, в 1839 году.
Знакомство возобновилось через несколько пет. Белинский однажды пригласил Некрасова к Панаевым, предложив ему прочесть там свое новое произведение. Вероятно, это был очерк ‘Петербургские утлы’, только что законченный автором. В воспоминаниях Авдотьи Яковлевны сохранилось подробное описание этого первого появления, Некрасова в их доме.
После того как Белинский представил молодого автора, сконфуженного непривычной обстановкой, началось чтение. Голос у него был слабый, глуховатый, и читал он очень тихо, но постепенно разошелся. Панаева запомнила, что у Некрасова был болезненный вид, он горбился и казался старше своих лет. Читая, он часто машинально поднимал руку к едва пробивавшимся усам и, не дотрагиваясь до них, опускал ее опять. Этот жест навсегда остался у него — когда он читал свои стихи.
Тема очерка была неожиданной для большинства слушателей. По окончании чтения Белинский, очевидно, ощутил потребность поддержать молодого автора. Расхаживая по комнате, он говорил:
— Да-с, господа! Литература обязана знакомить читателей со всеми сторонами нашей общественной жизни. Давно пора коснуться материальных вопросов жизни, ведь они играют важную роль в развитии общества.
Затем сели играть в преферанс, для которого и собрались многие из присутствовавших. Игроки были весьма средней руки, и Некрасов, куда более опытный в этом деле, без особого труда всех обыграл. Тогда Белинский, кончая игру, сказал ему:
— С вами играть опасно, без сапог нас оставите!
После ухода Белинского и Некрасова Боткин, считавшийся в кружке главным ценителем изящного, обрушился на излишнюю реальность в литературе, доказывая, что она вредна и несовместима с необходимостью воспитывать возвышенные вкусы у читателей.
Коснулись и внешности Некрасова, отметили отсутствие у него светских манер. Кроме того, вспомнили о его занятиях литературной поденщиной, самая мысль о которой шокировала Боткина.
На другой день за обедом у Панаевых спор о Некрасове продолжался. Белинский горячо отстаивал необходимость самой суровой жизненной правды в литературе.
— Наше общество еще находится в детстве, — говорил он, — и если литература будет скрывать от него всю грубость, невежество и мрак, которые его окружают, то нечего и ждать прогресса.
А когда за столом речь снова зашла о поденщине, к которой вынужден был прибегать Некрасов, то Белинский, по словам Панаевой, обрушился с гневной тирадой на снобов, говоривших об этом с осуждением, только он один понимал тогда, что поденщина для Некрасова уже кончилась, что она была лишь неизбежным этапом и что весь он в будущем.
Критик внимательно присматривался ко всему, что писал Некрасов, заставлял