А. Воронский. Литературные портреты. В двух томах. Том первый
М., ‘Федерация’
В. В. ВЕРЕСАЕВ
(ПО ПОВОДУ ПОВЕСТИ ‘В ТУПИКЕ’)
‘В тупике’ — это о нашей отечественной интеллигенции, о той, что во время революции и гражданской войны осталась без компаса, без руля и ветрил во дни когда жесточайший шторм поднял из общественных недр и пучин людские массы и бросил их с неслыханной сокрушающей силой на старый мир, доселе казавшийся гранитным и нерушимым. В. В. Вересаев признанный бытописатель нашей интеллигенции, ее этапов духовных, переломов, поворотов,— очень чуткий, вдумчивый и осторожный. У многих еще в памяти его ‘Поветрие’, ‘Без дороги’, ‘На повороте’, ‘К жизни’ отразившие общественные сдвиги интеллигенции, начиная с 90-х годов. Вполне понятны тот интерес то внимание, которое возбуждает его новая вещь. H писаны отрывки превосходно. Есть в них простота дающая отдых после ‘сконцентрированной’, ‘остраненной’, нервной, неровной, взбаломученной, манерной беллетристики наших дней, бережливость, любовное строгое отношение к слову, большая работа и тщательность отделки, что теперь очень редко встречается у молодых художников, сдержанность и чувство меры и умение маскировать субъективные авторские настроения. Особенно типичны и мастерски удаются автору диалоги, споры, интеллигентские разговоры, передающие основные общественно-политические настроения.
В этой области В. В. поистине незаменим. Живость и чуткость повествования, проникновенное отношение к воображаемым персонажам освещены чувством ценности и особой значимости всего живого, в муках, страданиях, в величайшем неизмеримом и неисчислимом напряжении миллионов лет пробившего себе путь из первозданной косности и организовавшегося в гибкое, подвижное, в зелень трав и деревьев, в ‘красивую птицу с огненно-красной шеей’, в ‘смуглое личико’, с ‘тонким станом’.
Некоторые места повести, пожалуй, придутся по сердцу и дадут дешевое удовлетворение хлюпающим интеллигентским нытикам, таков, например, рассказ о мобилизации буржуазии для окопных работ, в целом же напечатанные отрывки являются знаменательным и верным художественным документом распада и исторического краха интеллигенции старого поколения.
В повести действие развертывается в Крыму по преимуществу в момент, когда Красная армия берет белогвардейские Фермопилы — Сиваш и Перекоп. Бегство и деморализация белых, первые дни и недели прихода Советской власти — являются общим фоном, на котором выявляется исторический тупик интеллигенции, зарисованной в целой группе лиц, в ряде эпизодов, диалогов, споров, признаний.
Автор далек от большевизма, он сам — кость от кости старой дореволюционный интеллигенции, связан с ней органически и крепко, всем духовным обликом своим и средой. Читатель все время чувствует, как художник больше всего боится выйти из рамок так называемой объективности, поставить печать, заштамповать, и все-таки сочувствие писателя к людям в туши’ просвечивает довольно явственно.
А они — в тупике. Об этом рассказывает автор и сами они.
Белые бегут. В тылу еще распространяются добровольческим командованием лживые, хвастливые сообщения, что Крыму красные не угрожают, что Троцкий убит возмутившимися войсками, но для всех очевидно — дело белыми проиграно. Ждут красных. И ждут рабочие, крестьяне. Передают о забастовках пароходных команд, требующих власти советов, об образовании подпольного ревкома. Крестьяне расправляются с добровольцами, отказываются итти по мобилизации, уходят в партизаны. Ждет большевиков деревенская девушка Уляша, ждет стекольщик Гребенкин, ждут как меньшее зло, некоторые интеллигенты. А у самого ‘синего моря’ живет старик со старухой, Иван Ильич Сартанов, врач — земец, старый демократ, социалист, не раз сидевший в тюрьмах за протесты против смертной казни. С ним дочь Катя — меньшевичка. К Ивану Ильичу ходит дачная интеллигенция. В белых не верят, знают что они хотят вернуть старое, что им — конец, но и большевиков ждут с тревогой и страхом. Белым не верят, их не признают, но вот Иван Ильич, старый народник, читает белую газету, где сообщается, что Троцкий убит, а Ленин готов улететь на аэроплане, и емуэти сообщения приятны: ‘ни чему этому не верилось, но все-таки читать было приятно’. Катя — меньшевичка. Когда приходит Красная армия, она готова работать вместе с Советской властью, а у нее — любимый Митя, офицер-доброволец, и есть общий у них язык и духовная связь какая-то, и они понимают друг друга. В квартире народника Ивана Ильича ведутся откровенные разговоры о греческом дессанте, который так нужен и своевременен против Красной армии, и это пропускается легко мимо ушей. Иван Ильич много, желчно и зло говорит о большевиках и очень добродушен к добровольческому офицеру Мите: ‘ого, какой вояка стал’. И будет ли ошибкой сказать — демократ и народолюбец — он во многих отношениях с белыми нутром своим, он — в их среде,— во всяком случае больше с ними, чем с Уляшей, с рабочим, стекольщиком, с красноармейцами.
Иван Ильич — стар, закоснел, закончен в своей ненависти к большевизму, в своей безхребетности, бездействии и бездорожьи. Дочь его Катя — молода, она ищет выхода из тупика, жизнь на нее действует сильней и непосредственней, но и между ней и народом восставшим — та же глухая стена. У народника Ивана Ильича и у молодой меньшевички часто одни и те же слова и мысли о революции, народе, большевиках. Иван Ильич твердит и кстати и некстати, что большевизм в том, чтобы грабить, хватать, убивать, бездельничать, не работать. ‘И что они с народом сделали, с великим прекрасным, русским народом! Вытравили совесть, вырвали душу… и звериное сердце вложили и грудь…’ Катя, в разговоре с большевиком Леонидом слово в слово повторяет отца: ‘вы эту грязь именно разводите, вы нарочно играете на самых подлых, эгоистических инстинктах’ и т. д. Эти и подобные речи ничем не отличаются от прокламирования на ту же тому любого деникинского и врангелевского политика, офицера. В них и намека нет на какую-либо самостоятельную, ‘третью’ позицию, отличную от крымской Добровольщины. И не даром в споре на именинах ‘известной пианистки’ Иван Ильич, произносивши горячие филиппики против большевиков, пожинал более чем подозрительные лавры. ‘Хозяйка, остальные гости были на стороне Ивана Ильича, однако поддержкой своей заставили краснеть, у них была только неистовая злоба к большевикам, сквозь которую откровенно пробивалась ненависть вообще к народу, разорвавшему свои путы’.
Жалок, смешон и беспомощен Иван Ильич со своей декламацией, истерикой, выкриками, бессильной злобой, пьяными слезами, рыданием, потрясением кулаками, всклокоченными волосами. Такова и Катя. Она чувствуют, что случилась величайшая катастрофа. ‘Мы морально разбиты’,— в бессильи признается Иван Ильич, но ему не дано, что к чему. Катя понимает больше. Она ощущает веяние новой правды. ‘Когда вас свергнут, когда вы далее сами сгниете на месте от своей бездарности и бессмысленной жестокости,— говорит она Леониду,— и тогда сиянием вас окружит история, и вы яркой, призывной звездой будете светить над всем миром, и все вам простят… И далее ничему не захотят верить…’ Но она также разбита морально, как ее отец. Ее попытки сродниться в работе с Советской властью неизбежно должны кончиться крахом, ибо революция и ее и Ивана Ильича оторвала, отбросила от подлинного, а не сусального народа. Оба это чувствуют. Друг и сосед Ивана Ильича, знаменитый академик Дмитревский, утверждает: ‘Широкие народные массы за большевиков, это несомненно’, и Иван Ильич этого факта не оспаривает. Эта изоляция от народа ‘демократической’ интеллигенции показана В. Вересаевым в повести весьма убедительно и отчетливо. С особой силой она подчеркнута в разговоре Кати с красноармейцами, пришедшими к Ивану Ильичу с обыском. Да будет позволено остановить на нем внимание читателя.
‘…Солдат с любопытством спрашивал Катю:
— А вы за кого стоите?
— Я стою за социализм, за уничтожение эксплоатации капиталом труда. Только я не верю, что сейчас в России рабочие могут взять в руки власть. Они для этого слишком неподготовлены, и сама Россия экономически совершенно еще не готова для социализма. Маркс доказал, что социализм возможен только в стране с развитой крупной капиталистической промышленностью…
Солдаты с недоумением смотрели на нее, и лица их становились все более настороженными. И все больше сама Катя чувствовала, что для них сейчас, и данном положении, то, что вытекало из ее слов, было еще более нежизненно, чем тот утопический социализм, о котором она говорила.
Белоусый поднял брови, подумал и сказал:
— Вы говорите, вы за рабочих. Так как же теперь? Мы, значит, власть взяли, и отдать ее назад буржуазии, чтоб она развивала эту самую промышленность?
— Отдавайте, не отдавайте, она все равно власть себе заберет. Или Россия совсем развалится…
Другой красноармеец, желто-бледный, с черной бородкой, резко спросил:
— А скажите — вот эта дачка — ваша собственная?
— Ну… Ну, да, наша! Но что же это меняет?
Он встал, взял из угла винтовку и пренебрежительно ответил:
— Ничего… Спасибо на угощении.
Они пошли из кухни. Катя провожала их до калитки. С черной бородкой сказал: I
— Вот, брат Алеха, дело то какое выходит, а? Пойдем-ка в город, поищем буржуев,— может, какие еще остались. Отдадим им винтовки свои,— виноваты, мол, ваше степенство, получайте власть назад.
Катя радостно смеялась…’
Не знаем, имел ли В. В. Вересаев в виду, но здесь дана злейшая и правдивейшая сатира на современный меньшевизм. Так оно и было. Рабочие, красноармейцы дрались, умирали, истекали кровью и побеждали, побеждали все-таки, а их в пылу, в напряжении борьбы уговаривали — вы не подготовлены, Маркс доказал и т. д. Революционный марксизм превратили на деле в струвианскую филистерскую подделку под марксизм, в оправдание империализма, войн, выхолостив живую диалектику, динамику борьбы классов. Рабочие, красноармейцы считали и не могли не считать меньшевистско-эс-эровской социализм нежизненным. Не потому, что были проникнуты утопизмом, а потому, что истинный утопизм крылся именно здесь, только был он маленький, лягушечий, оторванный от жизни, блудливый, приспособленный к оправданию измены и предательства. По странной иронии истории ‘утописты’, т. е. большевики, оказались в тысячу раз более реалистами и практиками, чем ‘трезвые марксисты’ от Мартова и Дана. История гражданской войны дала тому неопровержимые доказательства. И если Советская власть не очень любезничала подчас с этими маленькими утопистами, то, право же, она только чутко понимала объективно контрреволюционную роль ‘демократической’ интеллигенции во время войны: на войне — по-военному.
С нашими народолюбами в революцию случилось примерно, что было с Подколесиным в ‘Женитьбе’. Народолюбы мечтали о революции, хотели ‘жениться’ а пароде и вкусить блаженства неземного. Но в самый решительный момент сделалось страшно, и они по-подколесински попрыгали в окно.
Почему?
Вересаев дает ответ на этот вопрос с моральной очки зрения, оставляя совершенно в стороне общественное положение интеллигенции к моменту революции. В этом сказался чисто интеллигентский подход к революции. Ответ тем не менее весьма интересен. Катя чувствует великую правду в следующих строках Ренана: ‘Не будем прикладывать наших маленьких программ рассудительных мещан к этим чрезвычайным движениям, стоящим столь высоко над нашим ростом. Контраст между идеалом и печальной действительностью всегда будет создавать в человечестве мятежи против холодного разума, считаемые посредственными людьми за безумие до того дня, когда эти восстания восторжествуют’. Итак, дело, по мнению художника, в том, что к революции нельзя подходить со старыми моральными мерками посредственности. А именно так и подошли к революции и Катя и Иван Ильич. Возражая на обвинения Кати в расстрелах, казнях, административном произволе, практикуемых Сов. властью, Леонид говорит: ‘Со старою меркою подходить тут нельзя. Вот почему наша милая, отзывчивая интеллигенция оказалась не у дела’. И дальше: Для нас вопрос только один, первый и последний: нужно это для революции? Нужно, и нечего тогда разговаривать. И какие страшные слова вы ни употребляйте, вы нас не смутите’.
Интеллигенция подошла к революции, расценивал ее с точки зрения шаблонно-отвлеченной, самодовлеющей морали. Над революцией стоит она — общечеловеческая самодовлеющая мораль. С высоты ее верховного трибунала надлежит расценивать революционные события. Над моралью, памятуя ее ‘человеческое, слишком человеческое’ происхождение, значимость и относительность, поставил коммунизм великий мятеж и борьбу угнетенных. Одни поэтому хотели увидеть в революции ‘Христа с кровавым флагом’ либо торжество некиих моральных ‘незыблемых’ постулатов, всесветный и надмирный бунт, какое-то вакхическое народное действо, принципиальное скифство, преображение мира в особом духовном огне, какую-то мистерию и литургию, или, наконец, предполагалось, что народ пойдет, следуя аккуратным мудрым знахарям, у которых точные ‘планты’ наготове, и все расписано: ‘Тихим шагом, робким зигзагом, тише вперед, рабочий народ’. Другие взяли этот народ, как он есть, с классовыми интересами, ‘без литургической и теургической таинственности, в его живой непосредственной борьбе, в его дикости, в его реальных радостях и горе и сказали: ‘Благо революции превыше всего, вес хорошо, что целесообразно, что ведет к победе’. Одни оказались в тупике, отброшенными от революции, ибо хлопотали они не о народе, а о чистоте одежд своих, о высших императивах, о том, чтобы ‘планты’ оказались неиспорченными, о маленьком, узко-индивидуальном, рожденном в кабинетах, в туманных отвлеченностях, в кружках, направленских группках. Маленькая утопия и маленькие кружки оказались сметенными большой революцией и большими массами. А в результате истерика: хамы, охлос, взбунтовавшиеся рабы и проч. и проч. И вот демократы и социалисты жалко жмутся к врангелевским добровольцам и ненавидят красноармейцев, рабочих, крестьян. На нарисованном гвозде можно повесить лишь нарисованную лампу, с выдуманным, а не действительным народом мелено проделать только выдуманную, а не подлинную революцию. Из-за голых абстракций, мечтательности видели пятна на стекле и не видели самого стекла. А все это в конечном счете упиралось и упирается в злую индивидуалистичность: мы соль земли и свет миру. Но соль давно потеряла свою соленость. Создавали себе маленькие изолированные мирки, кельи под елью, карточные домики, мыльные пузыри, которые должны были лопнуть и развалиться при первом свободном порыве ветерка, а тут был целый ураган.
Моральный тупик нашей интеллигенции имеет свою поучительную историю. Уже в повести ‘На повороте’ В. Вересаев отметил отход интеллигенции от Маркса к Канту, в сторону признания незыблемых постулатов, абсолютной ценности человеческой личности вообще и т. д. Дальше это шло через ‘Проблемы идеализма’ к ‘Вехам’, к оправданию царистской войны, и окончилось позорной врангелиадой. Нужды нет, что Катя и Иван Ильич принадлежали к слою, который формально вел даже борьбу с последователями Бердяева, Булгакова, Струве, Изгоева. Это были ссоры друзей. В моральной оценке революции и Кати и ее отца нетрудно уловить мотивы до очевидности общие бердяевско-изгоевским эмпиреям: та же отвлеченная точка зрения, те же вневременные ценности, то же преклонение пред абсолютными истинами.
Духовная эволюция нашей интеллигенции, конечно только соответствовала процессу роста экономическом и политической зависимости ее от развивающейся молодой русской буржуазии, упадочной и реакционной, так как таковой стала к тому времени и международная буржуазия, но это тема особая, выходящая из рамок настоящей статьи.
В настоящее время часть интеллигентских групп пытается возродить всю эту труху и преподнести ее молодому подрастающему поколению, значительно сдобрив и разбавив ее поповским мракобесием и лампадочными радениями с ‘благодатными’ батюшками. Тупик, о котором рассказывает В. Вересаев, является как бы предупреждением для всех, кто еще не убедился, куда ведет распускание павлиньих хвостов.
Вересаев повествует главным образом об эс-эровско-меньшевиствующей интеллигенции, но его отрывки типичны и для более широкого круга. Во время революции произошло несомненное сближение меньшевиствующих кругов с другими прослойками, например, с кадетской интеллигенцией образовалась некая коалиция ‘живых сил’, выразившаяся не только в едином фронте керенщины и деникинщины, но и в значительном идеологическом сближении.
В повести Вересаева помимо Ивана Ильича и Кати есть ряд других характерных четких лиц. Такова княгиня Андожская, академик Дмитревский, Уляша, превосходна картина вечера у Агаповых, почти молчаливая фигура стекольщика и других.
Кстати, о ‘зверствах и хамствах’ большевиков Персонажи В. Вересаева подозрительно много толкуют о них. Получается впечатление, что и сам автор в значительной мере духовно ушиблен ими. Впечатление это еще более усиливается от отрывка, где рассказывается о мобилизации буржуазии. Правда, устами Кати шпатель находит своеобразное моральное оправдание этим ‘зверствам’, но оправдание это чисто интеллигентское, теоретическое, а не взятое из гущи жизни. Гуща же жизни такова: красный террор был ответом на такие издевательства и мучительства над трудящимися си стороны белых, что говорить об этом терроре и хотя бы как-то оправдывать морально его, но оставить где-то в тени белогвардейские неистовства — значит все же искажать историческую перспективу.
Остаткам прежней дореволюционной интеллигенции отведено теперь скромное место в настоящем и будущем, особенно ‘идеологам’, ‘моралистам’, ‘общественникам’. ‘Соль земли’ потеряла свою соленость. Только тем будет место, кто поймет это, перестанет строить свои маленькие индивидуалистические мирки и свои маленькие программы рассудительных мещан не будет прикладывать к тому неизмеримо-большому и чрезвычайному, что зовется русской революцией.