Время на прочтение: 8 минут(ы)
Владимир Шулятиков
В свое время нам приходилось уже на страницах ‘Курьера’ говорить о произведениях Н. И. Тимковского [1] (по поводу первого тома его рассказов[2]). Мы отмечали тогда, что г. Тимковский обладает весьма своеобразным психологическим талантом, выгодно выделяющим его в среде новейших русских беллетристов, что он особенно пристально всматривается в душевный и нравственный облик тех современных интеллигентов, которые преждевременно растратили свои душевные силы в трудной и тяжелой борьбе за существование или подавлены пустотой жизни и загипнотизированы однообразием окружающей обстановки, — интеллигентов, которые являются людьми ‘усталыми’, ‘нервно-больными’, внутренне ‘раздвоенными’. Обрисовывая душевный мир этих интеллигентов, г. Тимковский не прибегает к шаблонным штрихам и контурам, к прямолинейным приемам изображения. Он раскрывает сложную игру разнообразных, нередко противоречащих друг другу чувств и стремлений, составляющих содержание душевного мира этих интеллигентов. Он тщательно отыскивает в глубине их душевного мира ‘новые’ настроения, особенно характерные для ‘современного человека’.
Правда, в чисто-эстетическом отношении рассказы г. Тимковского не представляют из себя чего-нибудь особенно выдающегося, не являются каким-нибудь ‘новым словом’, как художник, г. Тимковский уступает ‘молодым’ корифеям современной русской литературы в силе изобразительности и законченности пластических образов. Правда, иногда он не облекает своей мысли в надлежащую, осязательную форму, которая бы заставила читателей остановить живейшее внимание на этой мысли. Но как наблюдатель жизни и как мыслитель, г. Тимковский бесспорно занимает одно из первых мест среди новейших русских беллетристов. В своих произведениях он дает очень много материала для правильного понимания различных сторон современной культурной жизни.
Так, при разборе рассказов, помещенных в первом томе его сочинений, мы указывали на стремление г. Тимковского выяснить источники и развитие ‘ницшеанской’ идеи о великом ‘моральном освобождении’ [3], выяснить причины, почему названная идея могла зародиться и пользоваться успехом среди интеллигенции. А теперь, обращаясь ко второму тому (недавно вышедшему в свет) его рассказов, остановимся на другой, более общей идее, на идее о необходимости жить ‘настоящей, живой, полной жизнью’ — идее, которая одушевляет интеллигентов г. Тимковского.
‘Неужели вот это-то, маленькое, скудное, бессодержательное, что составляло и составляет мою жизнь, и есть именно жизнь?!’ — задает себе вопрос один из самых типичных героев г. Тимковского. И он должен сознаться, — а вместе с ним и все остальные герои г. Тимковского, — что он вовсе не знал жизни. ‘Жизнь куда-то делась’, куда-то затерялась…
Вот один из этих ‘потерявших жизнь’ — Владимир Петровский (рассказ ‘Жизнь’).
Родился он в семье чиновника. Только в самом раннем детстве ему были доступны некоторые радости бытия, только тогда жизнь представляла для него интерес, казалась ему ‘огромной, бесконечной’, полной чудес и блеска. Но с тех пор, как его засадили за букварь, горизонт жизни начал быстро суживаться, блеск жизни пропадать, его начала окружать унылая, гнетущая атмосфера. Особенно сгустилась его атмосфера тогда, когда Петровского отдали в гимназию… Дни, месяцы, года гимназической жизни тянулись однообразной бесцветной линией. В глазах Петровского ‘сделалось безразличным все, кроме получения единицы’… Наконец, приблизилось время выпуска. В Петровском ‘забродили’ мечты об университете, о ‘новой жизни, живой и полной’. Он начал думать о том, с какой страстью он отдастся ‘живой’ университетской науке. Но ему пришлось вскоре горько разочароваться в своих розовых надеждах. Университетская наука оказалась бессильной пролить ‘новый свет на все’, такой же мертвой, как наука гимназическая.
Приходил один профессор и доказывал, что его наука — самая важная, за ним являлся другой и выхвалял свою науку, за ним — третий… Студенты торопливо записывали все и уходили домой, нафаршированные 4-мя или 5-ю лекциями, не имеющими между собой ничего общего. Греческая литература, славянские наречия, Тацит [4], клинообразные — все это зараз, и все комом ложилось в голове Петровского…
Вскоре Петровский стал смотреть на университет, как на повторение гимназии. Правда, в университете не задавалось уроков, не производилось пересадок, но было такое же отбывание классов, которые теперь называются лекциями, такое же стремление поскорее кончить курс и заполучить диплом, те же экзамены и разговоры о том, кто строгий экзаменатор и кто добрый, и так же далеки были от него славянские наречия и клинообразные, как в гимназии — латинская и греческая грамматики, и надзиратели, и инспектор, и учителя в вицмундирах — все то же самое… Да, положительно он не ощущал в университете той волны, которая, как ему грезилось, подхватит его и вознесет высоко. Все разрешилось так банально и так мизерно.
И университетские годы потянулись такой же ‘бесцветной однообразной линией’, как годы пребывания в гимназии. Жизнь окончательно потеряла в глазах Петровского свои некогда блестящие, заманчивые краски. ‘Мещанская, будничная обстановка все сильнее и сильнее обхватывала его своими железными щупальцами…
По окончании университетского курса Петровский поступил на службу в департаментскую канцелярию. ‘Он сам не знал хорошенько, как это случилось’: сначала он решил было поступить на место преподавателя, но воспоминания о гимназических годах не позволили ему осуществить этого решения, мечтал он некоторое время о профессуре, но профессора казались ему чем-то трудно достижимым, ‘отдаленным’… И он безвольно пошел по дорожке, протоптанной его отцом.
Сделавшись чиновником, он женился. Женитьба его была неудачна… Он увидел, что вышел теперь на какую-то однообразную равнину, где все пусто и плоско’. Жизнь как будто сразу ‘остановилась’.
Он начал жить лишь узко-материальными заботами, в его душе громко заговорила бессознательная тревога перед жизнью, которую в нем поселили еще с детства., его душе стало доступно ‘буравящее всех лихорадочное и жадное стремление урвать кусок для себя и для детей, схоронить в укромное местечко и там наскоро и боязливо сглодать свой кусок’…
И так дальше… В сорок лет Петровский обратился в форменного бюрократа — в живой ‘труп’. Но в этом живом трупе временами пробуждается что-то старое, временами вспыхивает жажда ‘живой жизни’.
Временами, в пароксизме гнетущей тоски он бежит от своей будничной обстановки и в кругу своих старых университетских товарищей старается ‘отвести душу’, ‘разогнать морщины’: сидя в ресторане за бутылкой водки, он жалуется своим товарищам, таким же бюрократам-интеллигентам, как и он сам, о своем ‘глупом существовании’, говорит о необходимости как-нибудь реформировать жизнь’.
Даже тогда, когда Петровский достиг вершины своей карьеры, когда, казалось, он похоронил в себе все ‘человеческое’, когда даже перестал ‘разгонять морщины’ в компании своих товарищей, мечта о ‘живой жизни’ не покинула его совершенно. Его мертвой душе все-таки не остались чуждыми ‘сожаление о чем-то, желание чего-то, смутное недовольство собой’… Ему все-таки временами хотелось ‘остановить жизнь’, задержать стремительный полет дней, месяцев и годов, ужасающих своей пустотой и однообразием, одним словом, — пожить настоящей жизнью…
Таково повествование о серенькой жизни интеллигента, ‘потерявшего жизнь’ и тоскующего о ней.
Потерявшими жизнь и тоскующими о ней являются и герои другого характерного рассказа г. Тимковского: ‘Признание’ — общественный деятель Степан Еремеев и профессор Василий Алерин.
Еремеев и Алерин ведут между собой конфиденциальную беседу.
‘Хорошо, черт побери, когда человек живет полной жизнью! — заявляет Еремеев. — Вот ты, например: хороший профессор, хороший муж, отец, товарищ… Вот у тебя есть… Лизоемский. Завидую тебе!’
Алерин удивился.
‘Чего тебе завидовать? У тебя жизнь достаточно полна. Ты общественный деятель: без тебя не обходится ни одно серьезное предприятие. Ты вечно стоишь во главе какого-нибудь живого дела… В твоей жизни, выражаясь твоими же словами, ‘много начинки’, и притом питательной’.
Но Еремеев возражает, что, напротив, те рамки общественной деятельности, которыми он ограничивается, не приносят ему никакого нравственного удовлетворения. Он чувствует фальшь своего поведения, ему до анафемы скучно от чтения собственных докладов, в бесполезности которых он убежден, от бесконечных споров по поводу этих докладов: ‘по временам я чувствую, — говорит, — как все это во мне дуто и деланно, и потому мучительно скучно’… В своей жизни он не помнит таких минут, когда бы он был вполне доволен самим собой и своей судьбой, когда он мог в избытке счастья воскликнуть: ‘Остановись, время’. Он называет всю свою жизнь ‘расстроенной, безалаберной, фальсифицированной’.
Алерин, со своей стороны, доказывает неполноту и пустоту собственного существования.
Профессорская деятельность и науки бессильны заполнить, в его глазах, жизненную пустоту. Когда он читает лекции студентам, ему кажется, что он только засаривает их головы чем-то ненужным. ‘Если мне самому моя наука не дала ни жизни, ни радости, как могу я с одушевлением преподносить ее другим?’ И он высказывает печальную истину: ‘может быть, мы сами, не зная жизни или утратив представление о ней, только и делаем, что разбавляем ее водой’.
В недрах своего семейного очага Алерин тоже не нашел ‘настоящей’ жизни. Правда, его жена и дети очень его любят, но именно их привязанность сковывает Алерина по рукам и по ногам, заставляет его особенно многим жертвовать для семьи, расходовать свои душевные силы на заботы о домашних, в то же время, как ‘все живые силы’ бывают устремлены зачастую на вещи, не имеющие ничего общего с семьей. Семья как будто загораживает от профессора остальной мир.
И современной жизни, ‘разжиженной’ и косной, Алерин противопоставляет идеал ‘живой жизни’.
‘Меня тянет… органически тянет, восклицает он, к той беспредельной, непосредственной, капризной жизни, которая не поддается никаким схемам и существует не для чего-нибудь, а просто потому, что существует. Мне хочется ‘дышать с природой одной жизнью’, ощущать свою близость с ней, наслаждаться всеми ее красками, всеми оттенками, соединять с каждым ее цветом, звуком, оттенком особое чувство, особое настроение… мне хочется выйти из своего тупика в широкую жизнь… пережить полный регистр чувств и ощущений, доступный человеку… Я жажду широкого общения с людьми, не искаженного никакими условностями. О, мне кажется, я открыл бы в природе и в людях новые краски, доселе неведомые еще для меня проявления жизни!’
Тоска ‘потерявшего жизнь’ интеллигента вылилась во вдохновленный гимн жизни. ‘Насладимся полнотой жизни’ как ощущений, изведаем полный регистр чувств, доступных человеку’, вот содержание этого гимна.
Этот гимн доказывает, что интеллигент, ‘потерявший жизнь’, прежде всего стремится к врачеванию собственной души. ‘Потерявший жизнь’ интеллигент требует, чтобы природа, как исцелительница, влила в его душевный мир новые силы. Общение с людьми, он прежде всего, ценит постольку, поскольку оно может доставить ему новые наслаждения.
Подобное чисто-стихийное эстетическое стремление отдаться ‘без дум и размышлений’ непосредственной, капризной жизни есть естественная реакция ‘больного’ организма.
Именно в этой реакции следует искать источников возрождения ‘идеализма’.
Возрождающийся ‘идеализм’, как известно, сводится именно к аналогии цельной, берущей от жизни все, что она может дать, ищущей полноты ‘жизненных переживаний’ личности. [5]
И к истории возрождающегося ‘идеализма’ — произведения г. Тимковского могут служить очень интересной иллюстрацией.
[1] — Тимковский Николай Иванович [1863—1922] — прозаик и драматург, кроме того, автор статей по вопросам педагогики. Родился в семье бедного чиновника, окончил историко-филологический факультет Московского университета. Литературная деятельность началась с 1891. Сотрудничал в журналах ‘Русская мысль’, ‘Русское богатство’, ‘Северный вестник’ и др. Являясь по характеру своего творчества реалистом-бытовиком, Тимковский посвящал свои рассказы главным образом жизни городской интеллигенции. Он показывал обездоленность и жестокую борьбу за существование среди этой интеллигенции (‘Место’, ‘Старая гувернантка’ и др.), ее душевные терзания при бессилии решить сложные вопросы социального характера (‘Маленькие дела и большие вопросы’). С другой стороны, Тимковский изображал жестокость и пошлость разбогатевшей части городского мещанства (‘Звезды’). В одном из наиболее популярных в свое время рассказов Тимковского — ‘Сергей Шумов’ [1896] — вскрыта душевная драма гимназиста, искалеченного безобразным режимом царской гимназии, отравленного атмосферой морально разложившейся буржуазной семьи.
[2] — См. ‘Курьер’, No 77. — Прим. В.Шулятикова.
[3] — В книге ‘Так говорил Заратустра’ (1883—1885) Ницше выдвигает идею идеального сверхчеловека, ориентированного на радикальное освобождение людей посредством самотворения, выражая тем самым свое убеждение в том, что главная моральная ценность — это и есть культурное самосовершенствование человека, в результате которого должен появиться новый его тип, превосходящий современников по своим нравственно-интеллектуальным качествам.
[4] — Тацит (около 58 — после 117) — римский писатель-историк. Принадлежал к новой, вышедшей из провинций знати, на которую опирались императоры династии Флавиев. Автор сочинений: ‘Агрикола’ (написано в 97—98) — жизнеописание типичного представителя новой служилой знати, тестя Тацита полководца Агриколы, ‘Германия’ (98) — очерк общественного устройства, религии и быта германских племён, ‘Диалог об ораторах’ (между 102 и 107) — посвящен выяснению причин упадка политического красноречия в эпоху Флавиев, а также двух больших исторических произведений — ‘История’ и ‘Анналы’, с которыми связана мировая слава Тацита ‘История’ (около 105—111) освещает жизнь Рима и, отчасти, империи 69—96. ‘Анналы’ (над ними Тацит работал до самой смерти) охватывают период 14—68. В своих сочинениях Тацит пытался осмыслить пережитую им эпоху, которая характеризовалась закономерной сменой изжившего себя республиканского строя императорской формой правления, находившейся в начальной стадии развития, когда ни новый, представляющий провинции господствующий слой рабовладельческого общества, ни соответствующие ей государственные институты и мораль ещё не сложились. Остро ощущая эту особенность эпохи, Т. осуждает сенатскую оппозицию новому строю, а тем более попытки сопротивления ему со стороны народных масс, но одновременно воспринимает разрушение императорами традиционных форм государственной организации и политической жизни, по крайней мере, в самом Риме, как ликвидацию наличных общественных и нравственных норм, как деспотический произвол. Диалектическое понимание истории в её противоречиях составляет самую ценную черту Тацита как историка.
[5] — Подобного рода идеализмом сильно увлекалась даже часть наиболее прогрессивно настроенной русской интеллигенции. См. напечатанную в ‘Мире Божьем’ (июнь) статью Николая Корджева (‘Борьба за идеализм’). Особенно характерны те места, где говорится о полноте ‘переживаний’, о необходимости наслаждаться красотой, о нравственности и о нравах интеллигентной ‘личности’. — Прим. В.Шулятикова. ‘Мир Божий’ — русский ежемесячный литературный и научно-популярный журнал. Издавался в Петербурге в 1892—1906. Редактор — В. П. Острогорский, с 1902 — Ф. Д. Батюшков. Фактическим руководителем был А. И. Богданович.
Прочитали? Поделиться с друзьями: