В Страстную субботу пассажирский пароход ‘Ретивый’, идя срочным рейсом, остановился около одиннадцати часов вечера у пристани одного из средних Волжских городов.
Каждый волгарь стремится встретить великий христианский праздник на берегу. Оторванный на пароходе от своих близких, от семей, от родного очага, волгарь почувствовал бы себя ещё более оторванным, если бы ему пришлось провести Светлую ночь где-нибудь на плёсе, среди лугов, затопленных полой водой. Поэтому каждый судоводитель старается к полночи остановиться или у пристани, или у какого-нибудь селения. Тогда все встречают праздник ‘по-людски’, идут в церковь, несут с собой куличи, пасхи и яйца, на пароходе остаются только вахтенные, которые всё-таки в свою очередь попадают на берег, но только позже.
По окончании пасхальной службы на пароходе устраивается розговенье, и за дружеской беседой волгари коротают свою Светлую ночь.
Капитан ‘Ретивого’ лихо, по-волжански, подвалил к пристани, на которой не было заметно обыкновенного оживления: в пасхальную ночь считается грехом работать… Затем он сошёл сверху и, проходя в свою каюту, сказал боцману:
— Так, значит, так, Бойков: оставить двух вахтенных, а остальные пусть идут к заутрене… Да чтобы за огнём смотрели в оба!
— Есть, Дмитрий Иванович, — отчеканил боцман. — Чувашин останется, да старик Илья… Что ему: он и здесь Богу помолится.
— Вы тоже останьтесь, — сказал капитан проходившему мимо него помощнику, молодому человеку с русой бородкой, — Я вернусь — тогда вы сходите.
Помощнику это распоряжение не понравилось, но на пароходе не рассуждают.
Потом Дмитрий Иванович вошёл в каюту и стал переодеваться. Это был человек лет сорока, с умным, но каким-то печальным лицом. Очевидно, судьба достаточно потрепала его, прежде чем привести на пароход. Это виднелось в выражении лица и особенно читалось в задумчивых глазах. Про своё прошлое Дмитрий Иванович рассказывать не любил, но товарищи знали, что во времена оные он был студентом, курса не кончил и затем порядочно таки постранствовал по русским тундрам и дебрям. На Волге он был ещё сравнительно недавно, но как-то сразу сделался настоящим волгарём. Своё дело он любил, хотя и не прочь был иногда ругнуть ‘анафемскую’ профессию, подарившую его ревматизмом и нервозностью.
— Надо Рахманина пригласить, — решил капитан.
Рахманин был единственный пассажир ‘Ретивого’. Дела его сложились так, что он запоздал вдали от семьи, и теперь ему приходилось встретить праздник одному. Он был хорошо знаком с Дмитрием Ивановичем и всегда старался попасть на его пароход. Они не были друзьями, но только приятелями.
Окончив свой туалет, капитан прошёл в класс. Там официант заканчивал убранство стола под руководством буфетчика Малехова. Малехов был татарин и прямого отношения к празднику не имел, но он так давно жил с русскими, так давно держал буфет именно на ‘Ретивом’, что усвоил себе русские привычки и чтил великие русские дни почти одинаково со своими, магометанскими. Теперь он устраивал розговенье.
— Князь, айда с нами к заутрене, — сказал капитан, хлопнув Малехова по плечу.
— Шутите всё, — улыбаясь ответил татарин, — ми здесь Богу помолимся… Айда ты… Болшой, великий праздник — надо в церковь ходить…
— А я для тебя яичко приготовил: христосоваться буду…
— Почему не христосоваться? Это можна… Ми понимаем, дюша, какой великий праздник… Светлая ночь…
— Спите что ль? — спросил Дмитрий Иванович, постучавшись в каюту, которую занимал Рахманин.
— Нет, не сплю… А что?
— А то, что одевайтесь, да поедемте к заутрени.
— В темень-то… Да и грязь, я думаю, непролазная.
— Я по телефону двух извозчиков вытребовал.
— Тогда хорошо: сейчас оденусь.
Капитан пошёл по пароходу. Матросы, одетые во всё лучшее, что у каждого было, суетились по палубе, собираясь идти в город. Старик лоцман, поседевший на Волге, приготовил фонарь и стоял уже на сходнях. Другой увязывал куличи и пасхи, припасённые для команды. Скоро все эти люди потянулись с пристани к городу, и свет фонаря, как блуждающий огонёк, замелькал в ночной, холодной тьме.
Капитан заглянул на нос. Там у шпиля, стоя на коленях, молился старик матрос, оставшийся на вахте. Он повернулся лицом к городу и отвешивал частые поклоны, истово крестясь в промежутках между ними. Над городом, который был скрыт мраком, стояло точно далёкое зарево от зажжённых плошек и огней в церквах. Неясный гул людей доносился из города, и чувствовалось, что никто не спит теперь в нём.
Постояв на носу, капитан пошёл к сходням. Ему встретился старик машинист.
— Дед, едем? Я и для тебя извозчика припас.
— Покорнейше спасибо, — сказал машинист.
— Вот жду моего пассажира, — продолжал капитан.
— А я — вот он здесь, — откликнулся Рахманин, только что вышедший из класса.
Рахманин был полный господин средних лет, адвокат по профессии, весёлый и жизнерадостный.
— Как бы тут в потёмках не отпечатать свою физиономию на сходнях, — сказал он, осторожно двигаясь с парохода.
— А вот давайте руку… Действительно, скользко… Вот это наш механик, — говорил капитан, помогая Рахманину пройти.
— Очень приятно. — Рахманин протянул руку машинисту, — есть ли только извозчики?
— Один приехал, — сказал пристанский матрос.
— Ну, ничего. Как-нибудь устроимся… Я всех легче, так к вам на колени, — решил Дмитрий Иванович.
Все трое исчезли в полутьме, которая казалась ещё непроницаемей после огней парохода и пристани.
Прошло с полчаса. Вдруг полный густой звук колокола донёсся со стороны города, и в ту же минуту на разные тона ответили ему колокола других церквей. Вахтенные, оставшиеся на пароходе и пристани, обнажили головы и стали часто и быстро креститься. Снял свою шапку и буфетчик Малехов, и его добродушное, вечно улыбающееся лицо стало молитвенно-серьёзно.
И вот в городе взвилась ракета и огненной змейкой прорезала мрак ночи… И за ней загорелась иллюминация, зажглись бенгальские огни…
И ‘Ретивый’ также осветился разноцветными огнями: это официант взял цветные лампочки из рубки и столовой и заблаговременно заменил ими лампочки террасы.
* * *
Утро уже забрезжило своими первыми лучами. Засветлела тихая гладь величавой Волги, разлившейся на десятки вёрст. Тёмная туча подвинулась к северной стороне неба, а на востоке проглянула светлая полоса чистого неба.
Вернувшись от заутрени, команда разговлялась. В добавление к обычному, компанейскому угощению, традиционному на Волге, капитан ‘от себя’ поставил команде четверть, да Рахманин пожертвовал целый золотой на окорок, который тут же и был куплен в пристанской лавочке, которую лавочник открыл для команды, зная, что в городе теперь ни за какие деньги ничего не достанешь.
В рубке первого класса разговлялось начальство: капитан, его помощники, машинисты и оба лоцмана, люди пользующиеся на пароходах особым почётом и вниманием. Тут же сидел и Рахманин.
Все уже перехристосовались между собой, перецеловался со всеми и русский татарин, буфетчик, и казался очень довольным тем, что и ему пришлось участвовать во встрече великого русского праздника.
Капитану, в ответ на красное яичко, он поднёс серебряный брелок — тоже яйцо с выгравированным на нём якорем.
Шёл общий, незатейливый разговор. Деятельно уничтожались вина и снеди, которыми был заставлен стол.
— Кушай, дюша! — приговаривал Малехов, угощая.
— Креститься бы тебе, князь, — шутил капитан.
— Зачем креститься? — отвечал Малехов. — Каждый человек в своя вера должен помирать…
— Да, ведь, ты совсем русский…
— Конечно, русский… Но только не хороший человек, кто веру меняет.
— Яман? [дурно]
— Яман… Своя вера — якши [хорошо]… Бог любит того, кто своя вера бережёт.
— Это уж как есть, — заметил старик лоцман, — доведись до всякого…
После розговенья капитан прошёл к себе в каюту и лёг уснуть… Но ему не спалось… временное возбуждение быстро прошло и в голову назойливо лезли тяжёлые воспоминания прошлого.
— Бобыль я… Вся жизнь прожита, а радость, счастье где-то там остались и никогда, никогда их не будет…
Так думалось ему. Он встал и снова прошёл в класс.
— Спите, что ль? — постучался капитан в каюту Рахманина.
— Не спится. — Рахманин отворил дверь. — Мысли всё какие-то невесёлые…
Капитан вошёл в каюту.
— И у меня тоже, — сказал он, — в такие дни тоска подступает и зависть в душу ползёт.
— Да, в такие дни дома хорошо… дети, жена…
— А у кого их нет, тому и дома холодно…
Капитан понурился.
— Да, тяжело одиночество… Нет, кажется, ничего хуже… И чувствуешь, что всё опоздано… Что впереди одна бесприветная старость. А знаете, кто теперь, в такую Светлую ночь, ещё несчастнее одинокого человека? — вдруг спросил капитан. — Они… вот те, у кого мы забавы ищем, к которым пьяные ходим… Я думаю, плачут они в такие ночи… И есть отчего? Отверженные… Животные для наслаждения…
— Да, Дмитрий Иванович, это вы верно…
— А знаете что? Поедемте сейчас к ним? Свезём им пасху, кулич, выкажем… ну, как бы это сказать… участие…
— Вот придумали!
— Ведь были же мы с вами и вот именно здесь, в этом городе, у них… Помните: у Агафьи Степановны?.. Почему же и теперь не съездить? Тогда с одной целью, теперь с другой.
— Оригинально-то оригинально… но…
— Ничего не но… едем? Извозчик наш остался ночевать у пристани.
— Даже совестно извозчика нанимать в это место в такую ночь.
— Пустое: он довезёт нас до угла, а там пять шагов.
Рахманин был человек быстрых решений, и поэтому капитану не пришлось долго уговаривать его.
— Ещё там была Наташа… белокуренькая такая… совсем девочка… — начал даже припоминать он.
Забрав с собой пасху, кулич, яйца и две бутылки вина, капитан и Рахманин сошли с парохода и, разбудив заснувшего извозчика, велели ему ехать в город.
— Куда прикажете? — спросил извозчик.
— А вот куда скажут, туда и поезжай.
На улицах в этот предрассветный час между заутреней и обедней было пустынно. Кое-где догорали плошки. У одного переулка капитан остановил извозчика.
— Теперь мы пешком, — сказал он.
Когда извозчик скрылся за поворотом, ночные путешественники направились в переулок.
— Который дом?.. Вот забыл… — соображал капитан, — да, вспомнил… У него ещё крыльцо со стеклянным входом… Отлично помню…
— Дадут нам шейного и затылочного, — высказал предположение Рахманин, — не шляйся в такую ночь по таким местам!
— Мы же объяснимся… Вот подъезд… Да, я не ошибся, видите: сквозь ставни свет: значит, не спят.
Приятели вошли на крыльцо и капитан разыскал звонок. Прошло несколько минут, но никто не отозвался. Капитан позвонил ещё, а Рахманин стал стучать в дверь.
Теперь обоих охватила одна и та же боязнь: как бы кто-нибудь не увидал их у этого подъезда… Но обоим было совестно признаться в боязни друг другу и совестно было уйти.
Наконец за дверью послышались тяжёлые мужицкие шаги.
— Кто там?
— Мы… свои… — ответил капитан, — пусти…
— У нас сегодня заперто… Не пущают.
— Да мы по другому делу…
— Знаем, что по другому делу, а нельзя.
— Что с тобой разговаривать? Агафья Степановна спит?
— Нет, не спит… К обедне хочет идти.
— Ну, вот и пошли её сюда поговорить… На чай получишь.
— Знаю, что на чай… Да, чать, день-то какой!
— Ну, говорят, позови… Свои…
Шаги удалились.
— Я говорил, что не пустят, — сказал Рахманин.
— А я говорю — пустят…
— Чего вам? — раздался за дверью женский голос.
— Агафья Степановна, это вы?
— Нет, не она. Она одевается.
— Это ты, Матреша?
— И не Матреша… Стыда у вас нет: в такую ночь по заведениям шляетесь… Аль не крещённые?
— Вот, глупая… Да мы не за тем…
— Зачем же? Грех девиц беспокоить… Мы хотя и падшие, но всё-таки на нас кресты есть…
— Пусти. Ей-Богу, не за тем…
— Не пушу… Ей-Богу…
— Да ты взгляни в форточку. Видишь: вот перекрещусь, что не затем.
— За чем же ещё можете вы, кавалеры приятные, прийти?
— Разговеться с вами хотим… Мы с парохода: заночевали… Да неужто ты меня не узнала? Таня… Так ведь? Взгляни.
Капитан вычеркнул спичку: она осветила на мгновение его лицо.
— Ну, веришь теперь?..
— Пойду, у самой спрошу…
— Бросим, уйдём? — предложил Рахманин.
— Ни за что… Я уж таковский: что трудно, то и по мне.
Наконец Таня вернулась.
— Ну, идите, — сказала она, — но только ежели… так и знайте: ничего того не будет…
— Да ладно… Разве вы не можете выгнать?..
Замок щёлкнул. Дверь растворилась. Приятели вошли и стали подниматься по лестнице. Девушка светила им, заслоняя рукой свечку, чтобы она не загасла.
— Какая такая нужда вам приспичила? — спросила она, поднявшись.
— Христос Воскресе! — сказал капитан.
— Воистину, — отвечала удивлённая девушка: она давно, по-видимому, отвыкла от этого христианского приветствия и от братских поцелуев. Теперь она похристосовалась с капитаном и Рахманиным и отворила им дверь.
Переступая через этот порог, и капитан и Рахманов почувствовали себя смущёнными: в первый раз в жизни входили они в такой дом, не осквернённые желанием дешёвых продажных ласк — и это их сбило с толку.
— Агафья Степановна где? — спросил капитан, когда они разделись в прихожей.
— У себя… Где же ей быть?
— Так вот… Пойди, скажи ей, что мы пришли… пришли поздравить вас… разговеться с вами… в эту великую Светлую ночь… Вот: возьми… тут и кулич… и пасха, и всё…
— У нас свои есть…
— Попробуйте и наших… Честное слово: хотелось от души…
Девушка взяла в руки узел, постояла с ним… Потом вдруг точно что-то на неё нашло: она всхлипнула и быстро убежала.
Капитан достал из кармана платок и, отвернувшись от света, стал как-то особенно громко сморкаться… Рахманин старался в то же время не смотреть на него. Затем они вошли в зал, знакомый им с давнего времени. Теперь слабо освещённый одной лампой, он выглядел скромным и самым обыкновенным, дешёвая и пёстрая роскошь, позолота на красном фоне поблекли… Ничего вызывающего, ничего наглого в этом зале теперь не было.
Несколько минут спустя в зал вплыла пожилая толстая женщина, Агафья Степановна, несколько наскоро одетых девушек следовали за ней.
— Вот уж не думали, не гадали, — сказала Агафья Степановна.
Очевидно, что ей было и неловко, и как-то совестно за то, что она, которая по своим годам вполне могла бы быть бабушкой каждой из этих девиц, занимается таким неблаговидным делом.
— С великим праздником! — сказал капитан, — заночевали мы у вас в городе и решили с вами встретить… Светлую ночь…
Капитан и Рахманин перехристосовались со всеми. Одна из девушек зажгла стенные лампы, и зал осветился их бледным светом, борющимся с первым светом зари, который проникал в комнату через ставни.
На столе появилась скатерть. Таня расставила на нём всё, что принесли гости. Капитан откупорил бутылку и разлил вино по стаканам.
— Вы нас простите, — сказал он, — нам было очень одиноко на пароходе, вдали от своих… в мы невольно вспомнили, что на свете есть люди, ещё более одинокие, чем мы… За ваше здоровье…
— Нам захотелось доказать вам, — прибавил Рахманин, — что не всегда мы относимся к вам только по-свински, но можем относиться и по-человечески… по-братски…
Девушки были сконфужены. Лица их, обыкновенно соответствующие требованиям ремесла, ненатурально весёлые, вызывающие, теперь казались скромными и обыкновенными… в них было даже что-то скорбное.
Наконец одна из них насмелилась и, подняв стакан, сказала:
— Спасибо… Поняли… всё же мы не собаки какие-нибудь… В первый это раз… Давно уж никто не христосовался с нами…
Слёзы помешали ей говорить, и она выбежала из комнаты.
* * *
Солнце уже позолотило маковки церквей, когда капитан и Рахманин вышли из дома. По улицам двигались прохожие. Но теперь уже ни капитан, ни Рахманин не стыдились их: они понимали, что им нечего стыдиться своего поступка, что им дела нет до того. как могут отнестись к ним люди… и поэтому спокойно, глядя прямо в глаза встречным, пошли они к пристани…
Источник: Оленин П. А. На вахте. — СПб.: Типография П. П. Сойкина, 1904. — С. 131.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, июль 2011 г.