В сетях интриги, Жданов Лев Григорьевич, Год: 1913

Время на прочтение: 172 минут(ы)

Лев Григорьевич Жданов

В сетях интриги

OCR и редакция: Вадим Ершов, 18.05.2005 http://publ.lib.ru

‘В сетях интриги’: Современник, Москва, 1995

Аннотация

Исторический роман эпохи Екатерины II.

Лев Григорьевич Жданов

В сетях интриги

Исторический роман эпохи Екатерины II

ОТ АВТОРА

Два мощных потока столкнулись и закружились в бурливом водовороте, на самом рубеже двух веков, в широком русле государственной русской жизни.
В исходе XVIII и в начале XIX века произошло это столкновение, такое трагическое по своим первоисточникам и крайне важное по его последствиям для жизни России в течение полных почти ста лет!
Живой поток смелой, критической мысли, светлых, широких начинаний, поток, весь пронизанный лучами гуманитарной философии энциклопедистов, хотя бы и отраженной под углом царственной мысли Екатерины II, ее государственное направление — столкнулось с бездушным и черствым, причудливым правлением Павла I, который, став хозяином обширной, могучей империи, думал и ее обратить в темную, мрачную и безмолвную кордегардию, покорную воле одного только своего ефрейтора.
Как будто звонкая, жгучая, но возрождающая струя сказочной ‘живой’ воды остановлена была на мгновение встречным течением холодной, немой, лишающей сил и сознания — ‘мертвой’ воды…
Конечно, задержка эта могла длиться слишком недолго. Жизнь победила, и источник смерти исчез с лица земли из-под лучей солнца, словно всосала его земля и укрылся он там в темных, холодных недрах, сам темный и холодный, как смерть…
Мертвая Екатерина осенила живого Павла, который, вопреки ее прямой воле, занял престол. Разыгралась трагедия еще более тяжкая и мрачная, чем та, которую видели стены уединенной Ропшинской мызы.
Внук Екатерины, ее неизменный любимец, ‘дитя души’, сердечный друг, носитель, как она думала, всех ее заветов и идей, стал государем, согласно ее постоянной воле, ее завещанию, которое на время было скрыто, даже — уничтожено.
История Александра I показала, насколько права и не права была Великая Бабка в своих ожиданиях и надеждах, возлагаемых на внука.
Но глубокий интерес и для психолога, и для обыкновенного читателя представляет вопрос: как сложился этот загадочный, многогранный образ, этот непонятный и доныне государь… Тот, первой наставницей которого была сама Екатерина Великая, подруга Вольтера, Гримма, Дидро — и усмирительница Французской революции… Затем является Николай Салтыков, тип лукавого царедворца холопских времен Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны. За этим следуют: Александр Протасов — ‘Аракчеев в миниатюре’, только не такой упорный и жестокий, либерал-гуманист, английский парламентарий, священник А. Самборский, республиканец-буржуа, вечно осторожный Лагарп и, наконец, кроме отца, безумного и нелепого Павла, — сам ‘гений зла’, как величали его современники, — граф Аракчеев.
Последняя фигура вряд ли, хотя бы по отзвукам, незнакома кому-либо и в современной России. Слишком уж определенный это был ‘инструмент’. Иначе нельзя назвать этого деятеля, в котором слишком мало было человеческого, если не считать его слабости к возлюбленной, дворовой девке Настасье…
Но как инструмент для широкого творения зла и для вовлечения в эту ‘работу’ других Аракчеев был незаменим и потому долго, до самой смерти, темной тенью сопровождает своего венценосного ‘друга’ по самым мрачным путям, какими шел порою добрый от природы, великодушный без притворства, женственно мягкий Александр.
Именно недостаток мужского начала в своем повелителе дополнял угодник-клеврет, и это было одной из главных причин его влияния на Александра, которому так рабски, так безоглядчиво, казалось, служит Аракчеев…
Конечно, долгие годы надо посвятить на изучение различных проявлений Александра как человека и государя — и остальных всех лиц, влиявших на царя, следовавших за ним, — чтобы дать полную картину жизни России в пору, помянутую нами, на грани двух веков!
Но есть весьма интересный момент, в котором, как в узле, сходятся тысячи тонких нитей, потом образующих широкий, сложный узор жизни и правления Александра. Это — его женитьба и женитьба его брата Константина.
Личность последнего, яркая и занимательная сама по себе, служит великолепным пятном для большего оттенения личности Александра.
Именно эта пора, момент двух брачных союзов, какие подготовила для своих внуков Екатерина, взята канвой для настоящей правдивой исторической повести, где самое невероятное есть только слабое изображение того, что совершалось в действительности сто двадцать лет тому назад, во дни русского романтизма, придворных интриг и народного трепетания, подобного мукам больного, переживающего свой опасный кризис.
Санкт-Петербург, 1911

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I

ДАЛЕКАЯ ПРИНЦЕССА

Из дальнего царства,
Из края цветов и весны —
Она прилетела, прекрасна,
Как майские сны…
С самого утра 31 октября 1792 года необыкновенное оживление и суета наполняют тихий, пустынный Стрельненский дворец, обычно безмолвный, безлюдный в эту позднюю пору года.
От холодного осеннего ливня с ветром намокли крыши всех зданий, потемнели стены, и, когда тусклый день сменился ранним, черным, осенним вечером, когда зажглись редкие огни в окнах дворца, в одном из флигелей его, и замерцали красноватыми пятнами фонари, слабо озаряющие двор, еще мрачней и печальней стал выглядеть дворец.
Старые деревья парка, привыкшие в эту пору тихо дремать в ненарушимом покое, словно сердились, качали вершинами и старались понять, откуда явились люди, лошади, темные большие рыдваны, дорожные дормезы, которые сначала вкатили было в распахнутые ворота каретников, а теперь снова медленно выкатывают оттуда, словно чернеющая пасть дворца нехотя отдает назад то, что поглотила так недавно.
Вся эта непривычная суета имеет свое основание. Необычные гостьи появились здесь на перепутье, торопясь в столицу, и задержались на самое короткое время, чтобы только отдохнуть немного, оправиться после долгого пути, сменить простые дорожные платья на более парадные, хотя тоже без всяких фижм и пружин, недопустимых в пути, да еще в таком дальнем, какой выдержали эти путешественницы.
Мало отрадного принес им отдых в плохо протопленных, наскоро убранных покоях нежилого дворца. Да и слишком он был недолог, только поесть и переодеться кое-как можно было.
И снова поданы дорожные дормезы, которые в темноте осенней ночи кажутся какими-то приземистыми черными чудовищами с двумя красными очами по бокам…
Группа людей темнеет у крыльца. Фыркают свежие кони, заложенные вместо прежних, усталых. Два придворных кавалера в теплых плащах показались на крыльце, потом полная, невысокого роста дама, за нею две женские небольшие, почти детские фигурки, стройные и миниатюрные, как можно угадать даже под теми капорами, шубами и платками, которыми были укутаны обе сестры-принцессы, Луиза и Фредерика Баден-Дурлахские.
Это они, девочки тринадцати и одиннадцати лет, в сопровождении гофмейстерины Екатерины Петровны Шуваловой и тайного советника Стрекалова покинули тихий двор маркграфов Баденских в Карлсруэ, оставили семью — отца, мать, сестер и братьев, — скачут в непогоду по отчаянным русским дорогам, сотнями верст, туда, в далекий, блестящий Петербург, куда зовет их воля русской императрицы Екатерины II, еще при жизни признанной и названной Великой.
Пришла пора женить старшего внука Александра. Выбор бабушки остановился на этих двух принцессах из бесконечного ряда немецких принцесс — и родители девочек с радостью откликнулись на призыв. А девочки со страхом и любопытством пустились в далекий, тяжелый путь, темный и не изведанный для них, как сама жизнь…
Здесь, в Стрельне, так сказать, на пороге столицы, их встретил камергер Василий Петрович Салтыков с первым приветом императрицы. Он же уселся во втором экипаже с двумя девушками, сопровождающими принцесс.
А Шувалова и Стрекалов пересели к сестрам в первый экипаж.
В самом начале пути, по выезде из Карлсруэ, девушки еще бодрились, особенно старшая, Луиза. Любознательная, веселая, любезная со всеми, она очаровала своим щебетаньем и хитрую гофмейстерину, и важного ее спутника, и всех, до последнего конюха.
Но осеннее ненастье, тяжелая дорога, совершать которую пришлось быстро, почти без отдыха, стоянье на зажорах, бесконечное колыханье дормеза, ухабы и проникающий до самых костей влажный холод — все это постепенно обессилило и девушек, и свиту их. Две недели пришлось тащиться от Риги до Стрельны. Последних два дня ехали молча, в полудремоте…
Ночной тревожный сон не освежал никого… Утром подымались с неохотой, чтобы снова колыхаться и ехать, ехать без конца!..
Только когда оставили Стрельну, последний этап, последнюю станцию перед новым миром, перед новой жизнью, ожидающей сестер впереди, обе они пробудились от долгого забытья, от полусна, в каком провели последних два дня.
Однако это оживление, заставляющее сердце биться сильнее и громче, вызывающее тысячи образов перед глазами, мелькающее вереницей неожиданных мыслей в голове, — обе сестры, словно по уговору, ничем не выдали его наружу. Они сидели молча, в темноте, взяв за руку друг друга, чутко вслушиваясь в завыванье осенней непогоды, в лязганье копыт и колес по зажористой дороге. Обе зорко вглядывались в темноту, которая глядела навстречу сквозь полузавешенные окна дормеза, а порою отыскивали тут, внутри, силуэт Стрекалова или тучной Шуваловой, очертания которой, смутные, пухлявые, большие, сливались с очертаниями подушек, баулов и других предметов, заполняющих все свободное пространство просторного экипажа.
Младшая, Фредерика, — совсем ребенок по годам, и по наружности, и по душе, — даже не особенно думала о будущем, о женихе, о выборе, о блеске, связанном с положением наследницы российского престола. Ей немножко было жутко, тревожило нетерпение: увидеть все чудеса русского двора, о которых так много всегда разных толков при бедных, тихих, хотя и непомерно чванных немецких двориках и дворах… Любопытство и жуть — этими двумя словами исчерпывалось настроение Фредерики. Она бы, пожалуй, могла скучать по семье. Но самая любимая сестра, Луизочка, — с нею. А остальных она увидит снова, конечно. Ей что-то словно шепчет, что не на ней остановит свой выбор гордая императрица-бабушка я ее красавец балованный внук. Фредерика сама слишком влюблена в сестру, чтобы допускать мысль о соперничестве с нею или о том, что кто-нибудь иной предпочтет маленькую, глупенькую Дорхен ее очаровательной, умной старшей сестричке — Луизетте.
Сама Луиза думала и переживала сейчас совсем другое.
Рослая и сформированная далеко не по годам, девушка и по уму, и по духу переросла всех своих сверстниц, даже старших подруг, хотя вечно по-детски была резва и весела. Какое-то чудесное постоянное равновесие царило в этой полудетской еще, но сложной и прекрасной душе. Стоило ей увидеть горе, она была потрясена, лила слезы, старалась прийти на помощь, утешить, успокоить или развеселить… Но сама трепетала от избытка жизни, радостно глядели ее большие глаза, ласково улыбались нежные губы, уже полураскрытые, влажные, словно зовущие к поцелую. С них часто слетал такой заливчато звонкий, заразительный смех!..
Но сейчас иными мыслями полна голова девушки, иные, необычные чувства наполняют, даже теснят молодую грудь, словно пророческие сны, словно предвиденье чего-то печального, но неотвратимого, неизбежного, как сама жизнь…
Совсем незнакома Луизе дорога, по которой они едут. Трудно что-либо разобрать на ней среди вечерней тьмы. Но принцесса знает эту дорогу, которая так и называется ‘дорогой невест’ при некоторых немецких дворах.
Иногда девушке казалось, что она уже видела эти станции, где им перепрягают лошадей, переезжала мосты, переправлялась на паромах через реки, посещала эти города и городки, которые миновала от границы России до ее столицы.
Не то во сне их видела, не то наяву так отчетливо и верно представляла себе, что теперь вдруг узнавала сразу, как давно знакомые места…
Припомнились ей рассказы матери, которую ровно двадцать лет назад везла в Петербург бабушка, принцесса Гессен-Дармштадтская, вместе со старшей сестрой. Последняя, тетушка Наталия, и стала женою цесаревича Павла, но прожила с ним четыре года и умерла от родов. Вздохнула Луиза о печальной судьбе своей тетки. Она слышала, как шептали за кофе придворные дамы в Карлсруэ о несчастной судьбе принцессы Наталии… Не ждет ли и ее, Луизу, такой же печальный конец в чужой, холодной стране?
Сразу в памяти Луизы пронеслась страшная, причудливая сказка о королеве северных льдов, слышанная в детстве от баварки-няни.
На самом севере, на краю света, сидит в своем ледяном дворце королева. Ей скучно одной. Она зовет издалека принцев и принцесс, сажает их на свой трон, баюкает, ласкает, говорит с ними… Но те быстро леденеют и затихают. Тогда снова зовет гостей королева, и так без конца!..
Суждено ли самой Луизе заледенеть во дворцах королевы севера?
Кто знает? Будет так, как хочет Бог. Слабая, робкая, как птичка, хотя и сильная сердцем и душой, девушка все отдает на волю судьбе.
И, как бы откликаясь на тихий, безмолвный призыв, взволнованная душа вдруг рисует иные картины…
Полвека тому назад другая бедная принцесса, София Цербстская, тоже явилась в Россию по ‘дороге невест’, села там на трон и со славой царит вот ровно тридцать лет.
И зовут ее теперь — Екатериной Великой.
Но о такой участи даже и не мечтает девушка. Она была бы счастлива, если удастся прожить мирно, радостно, как живут там, в ее родном, милом Карлсруэ.
Если, умирая, она будет слышать благословения себе и поминать ее станут как добрую мать, как любимую жену, как ангела-помощника всем несчастным и слабым.
Да, эти мысли уже наполняют душу принцессы. Ради возможности творить много добра она и согласилась так легко оставить семью, ехать далеко, стать женой человека, которого не видела, не знает совсем.
Такова, положим, участь большинства принцесс… Но Луиза не похожа на всех.
Она мечтает о чем-то ином… ждет чего-то более прекрасного от жизни, чем увеселения и блеск большого, роскошного двора…
Найдет ли только? И каков сам он, этот неведомый, далекий жених?
Красавец, говорят, совсем юноша, светловолосый, стройный…
Конечно, Луиза еще ребенок. Но женщина уже проснулась в ней. Ее чистое, нетронутое тело порою трепещет от каких-то предвкушений… особенно с той поры, как появились у нее первые признаки женственности. Ее душа грезит о святой, бесконечной, возвышенной любви, способной на жертвы, на самоотвержение… И вместе с тем он уже реял в мечтах, ее будущий избранник, — мужественный, бледный, с лицом, обрамленным темными кудрями и волнистой бородой. Он самый сильный, самый отважный. Всех побеждает на турнирах, и, венчая победителя, принцесса отдает ему руку вместе с победным шарфом…
Детские мечты. Но как больно от них оторваться молодой душе!..
Так, переходя от грезы к таинственному трепету, то с ясной улыбкой обращаясь к прошедшим дням детства, то устремляя пытливо взор во тьму грядущих лет, волнуется Луиза, и румянец еще сильнее проступил на ее нежных щеках, чем это было раньше, от духоты дормеза, от надетых на девушку теплых покровов, капора, салопа, платков…
Погруженная в свои думы, Луиза не заметила, что за окнами дормеза впереди засверкали какие-то огоньки… Колеса застучали по деревянному настилу городского въезда, замелькали какие-то тени, но, очевидно, предупрежденные заранее, быстро, почти без расспросов, не задерживая экипажей, раздвинули перед ними рогатки, преграждающие путь…
— Ну, вот мы и в Петербурге. Приехали, слава Богу! — неожиданно прозвучал резкий, хрипловатый голос Шуваловой, заставив вздрогнуть обеих замечтавшихся девушек.
Они ничего не сказали, только их тонкие, горячие пальчики сомкнулись в еще более тесном, трепетном пожатии…
Ярко освещен подъезд Шепелевского дворца, смежного с Зимним.
Восемь часов недавно гулко пробило с башни Адмиралтейства и в Петропавловской крепости, когда экипажи принцесс, громыхая, подкатили ко дворцу.
Обе сестры вышли при помощи гофмаршала, князя Сергея Федоровича Барятинского, и двух камер-юнкеров, которые были назначены заранее состоять при свите принцесс.
Быстро освободясь от верхних одежд, Луиза легко и смело, опередив даже младшую сестру, поднимается по лестнице, почти не касаясь руки Барятинского, по своей обязанности сопровождающего высокую гостью. Шувалова и Стрекалов, пожилые, тяжелые, мешкотные, еще далеко внизу. Салтыков остался с ними. Только два камер-юнкера идут впереди принцессы, как бы указывая дорогу по этим огромным, богато убранным покоям, следующим без конца один за другим.
Фредерика едва поспевает за сестрой. У обеих взоры разбегаются от чудес роскоши и произведений искусства, которыми переполнены покои. Они мельком оглядывают свои маленькие, незначительные сейчас среди такого блеска фигурки, отраженные огромными зеркалами в тяжелых золоченых рамах…
Целый ряд покоев миновали в молчании. Вот перед сестрами закрытая дверь.
Камер-юнкер распахнул ее, и оба они стали по сторонам этой двери, как бы приглашая принцесс войти. Остановился и Барятинский.
— Это спальный покой ваших высочеств! — почтительно объявляет он.
Конечно, посторонним сюда войти нельзя. Луиза первая переступила порог и даже прищурилась слегка от яркого освещения комнаты, обитой малиновым штофом, еще больше отражающим блеск многочисленных огней.
Окидывая внимательным взором роскошную обстановку комнаты, Луиза чуть не вскрикнула от неожиданности.
В глубине, у камина, стояли две дамы в одинаковых почти придворных туалетах, с напудренными, высоко причесанными волосами, а за ними темнела стройная фигура какого-то очень юного генерала, тоже в пудреной пышной прическе, с флигель-адъютантской тростью в руке.
Все это мгновенно заметила Луиза и остановилась оробелая, растерянная немного.
Конечно, одна из этих дам — сама императрица, пожелавшая оказать честь и лично встретить своих гостий. Но которая?
Задержавшись в нескольких шагах, Луиза сразу не решается поднять глаза на дам, чтобы решить свое недоумение.
А Екатерина, пользуясь этой минутой, может быть даже нарочно подготовив ее, делает неожиданный, внимательный первый смотр девушки.
Пытливый взгляд красивых еще голубых глаз с удовольствием скользнул по хорошенькому, хотя измятому с дороги личику и, словно раздевая девушку, медленно прошел по всей ее фигуре: задержался на высокой, красиво очерченной груди, линии которой не скрывает даже тяжелое дорожное платье, на изгибах крутой, но не резкой линии бедер, опустился до кончика узкой, породистой ноги, мало похожей на плоские ступни немецких девушек, — и Снова поднялся к очаровательному личику, теперь рдеющему от теплоты покоя и от этого пристального осмотра, который, не видя, чувствует девушка…
Результат, очевидно, был благоприятный, потому что ласковая, чарующая улыбка появилась на лице Екатерины, обращенном к гостье.
А та тоже успела овладеть собой и подняла свой ясный, блестящий взор на обеих дам, еще раз скользнув им по красивому лицу молодого генерала.
Этот генерал, очевидно, сразу расположился к девушке. Он, как и обе дамы, понял смущение принцессы, ее нерешительность и одними губами беззвучно прошептал ей, указывая взором на Екатерину:
— Это императрица!
Однако подсказыванье было уже лишним. По многим портретам Луиза и раньше представляла себе лицо Екатерины. Узнала она его и сейчас. Одно только поразило девушку: все портреты, даже самые добросовестные, слишком приукрашивали, молодили это удивительное лицо. Они не решались передавать отяжелелой посадки головы на старческой, ожирелой шее, не выдавали складок у подбородка и морщин у глаз, не обнаруживали обвислости щек, неизбежной в те шестьдесят лет, какие прожила императрица. Но ни один портрет, самый льстивый и хорошо написанный, не передавал этого чарующего выражения глаз, величественной осанки и пленительно-ласковой улыбки, от которой сразу тепло и светло стало в пугливом, застывшем на мгновенье сердечке принцессы.
— Ваше величество! — склоняясь в глубоком, почтительном реверансе, лепечет Луиза.
— Я в восторге, что вижу вас! — ласково, идя навстречу с протянутой рукой, своим мужского оттенка, но приятным голосом приветствовала девушку Екатерина.
Неожиданно для самой себя, в каком-то порыве восторга, Луиза приняла эту белую, выхоленную, удивительной красоты руку и горячо прижала к своим губам, после чего смешалась и покраснела еще более.
— Матушка просила передать свой сердечный привет вашему величеству! — негромко проговорила она.
— Милое дитя! — нежно, совсем по-родственному, сказала теперь императрица и обратилась к Фредерике, которая наконец тоже решилась подойти.
Бледное личико, красивое, но далеко не пышущее таким здоровьем, как лицо Луизы, большие, выразительные глаза и открытый вид девочки понравились Екатерине, она так же ласково и нежно приветствовала Фредерику.
Но тут же в уме решила:
‘Старшая — пара Александру. А эта — мила, но еще слишком ребенок… Нет, она не подойдет!..’
На бледном личике Дорхен особенно выделялся сейчас ее тонкий, красивый носик, покрасневший от свежего воздуха в пути и от насморка, захваченного недавно. Это придавало совсем детский вид принцессе, которая даже расчихалась теперь, попав в жарко натопленный, ярко освещенный покой.
— Насморк? Конечно… Добрый вечер, графиня! Рада вас видеть. Благодарю, что благополучно привезли мне этих малюток! — обратилась Екатерина ко входящей наконец Шуваловой, которая, пыхтя и отдуваясь, делала обычные реверансы.
— А с вами что, малютка? — обратилась сразу Екатерина к Луизе, которая слегка кашляла, хотя и старалась удержать непрошеный приступ.
— Пустяки, ваше величество. Тоже следы дороги. Так я всегда здорова. Но у нас — еще там, в Карлсруэ, — было хорошо, тепло… И вдруг попали мы под дождь… А вообще я чувствую себя отлично!
— Вижу, вижу. Стоит поглядеть на вас, на это веселое, свежее личико. Но я все-таки пришлю моего врача полечить насморк младшей и кашель старшей сестры… И отдохните хорошенько с дороги. Графиня тут распорядится. И я уж приказала. А завтра я опять увижусь с вами… Да вот познакомьтесь: графиня Браницкая, моя многолетняя подруга… Генерал Зубов. Я вижу, они оба так же очарованы вами, мои малютки, как и я сама…
— Вы угадали, ваше величество.
— Может ли быть иначе, ваше величество?..
— Слышали? А тот и другая — люди со вкусом… Ну, пока до свиданья!
Еще раз обласкав улыбкой и взглядом девушек, Екатерина медленно скрылась, опираясь на руку Зубова, который особенно почтительно отдал поклон старшей принцессе, как будто уже угадал выбор своей повелительницы.
Как только дверь закрылась за ними, Браницкая рассыпалась в похвалах принцессам. Зубов ей вторил, хотя и очень осторожно.
Отпустив Браницкую, Екатерина некоторое время шла молча, потом, глядя сбоку на спутника, заговорила:
— Поистине надо сказать, обе очаровательны. Но старшая — совсем прелестна. И наш господин Александр был бы очень разборчив, ежели бы дал старшей от него ускользнуть… А, как полагаешь, мой друг?
— Действительно, девица милая, — осторожно, словно обдумывая свой ответ, отозвался Зубов. — Но она слишком молода. Совсем ребенок. Не говоря о младшей. И великий князь почти мальчик… Что можно сейчас сказать, ваше величество? Конечно, вы лучше можете видеть своим взором… А так, конечно, очень милы обе…
— Хитришь, мой друг. Не бойся, я ревновать не стану. Конечно, ягодка для тебя зелена… хотя и загорелись твои глаза при виде этой прелести… Я заметила. Я знаешь ли: я хорошо разглядела малютку… Это вполне женщина. Elle est nubile a 13 ans. Сударь Александр?.. Он, понятно, ничего не подозревает и не будет знать до поры… пока не заговорит у него сердце. А я на это надеюсь. Уж прости меня Господь, на старости лет — займусь соблазном мальчика… заставлю его полюбить мою принцессу… Ха-ха-ха!.. Введу во грех две юные невинные души!.. Ха-ха-ха!.. C’est un tour diabolique, mon ami!..
И громким, веселым, молодым смехом огласились пустые покои дворца, тем звонким хохотом, который, несмотря на года и все испытания жизни, еще сберегла эта могучая, гениальная женщина…
Второго ноября по приглашению императрицы прибыл из Гатчины цесаревич Павел с Марией Федоровной и дочерьми в сопровождении ближайшей свиты.
Крепкий спокойный сон, внимательный уход благотворно повлияли на обеих принцесс. Дорожной усталости словно не бывало, обе порозовели, посвежели. Еще рано утром им нанесли разных туалетов и украшений, целое приданое, необычайное по богатству и блеску для бедных немецких княжон, и сестры без устали примеряли и любовались то тем, то другим почти до самого вечера, когда их нарядили в первый раз в платье с фижмами, как это принято при русском дворе, украсили обеих знаками ордена святой Екатерины, которые вчера еще надела на принцесс императрица, и соорудили из волос целые красивые башни на милых головках, покрытых добела пудрой… Ни узкий корсаж, ни досадные фижмы, с которыми еще не умели хорошо освоиться девушки, не портили их веселого, восторженного настроения. Они щебетали без конца, забрасывая вопросами Шувалову, следящую за туалетом сестер, и всех, кто тут хлопотал, стараясь получше вырядить таких молоденьких, миленьких ‘невест’.
Только когда двинулись на половину цесаревича, обе притихли. Даже невольно, по привычке, пальчики обеих девушек потянулись друг к другу, чтобы соединиться в пожатии и так пойти… Так идти было бы, конечно, менее страшно. Но обе вспомнили, что здесь надо вести себя не по-детски, а как подобает девицам. Даже крошка Дорхен вспомнила все наставления, какие давала им перед отъездом принцесса-мать, и приняла совсем серьезный, даже немножко важный вид.
Про старшую и говорить нечего. Сейчас в этом наряде, с гордо закинутой головкой, стройная, воздушная, несмотря на округлость форм, она казалась одной из версальских принцесс времен Короля Солнца, заглянувшей в северный дворец, такой хмурый в эту позднюю осеннюю пору.
Приятное, сильное впечатление произвела Луиза и на Павла с женой его. Обе сестры были встречены очень радушно, почти по-родственному, и после первых реверансов и официальных фраз лед сразу был сломлен. Но на старшую и Павел, и великая княгиня откровенно залюбовались. О юных княжнах и говорить нечего.
Принцессы расцеловали всех четырех, начиная с очаровательной младшей четырехлетней Екатерины, за которой следовала шестилетняя Мария, потом Елена восьми и наконец Александрина — девяти лет.
Как только уселись и повели общий, живой разговор, младшая княжна незаметно скользнула со своего места, оглянулась на добрую Шарлотту Карловну Ливен и, совсем как мышка, прошмыгнула к Луизе, прильнула к ней сбоку, стала любоваться личиком девушки, которое сейчас пылало сквозь наложенную пудру и особенно стало привлекательным во время разговора.
Все заметили маневр крошки, переглянулись — но ничего не сказали.
Мать только успокоила взглядом воспитательницу, которая готова была уж позвать к себе снова малютку.
Луиза, также не прерывая разговора, как бы опасаясь спугнуть девочку, подобно мотыльку прильнувшую к ней, только осторожно полуобняла ее рукой и ласково, нежно стала время от времени проводить пальцами по длинным золотистым локонам малютки, которой большое удовольствие доставляла эта молчаливая, осторожная ласка.
Свита, наравне с семьей цесаревича, тоже сначала внимательно издали разглядывала сестер, и сразу Луиза завоевала общее расположение.
На этом сошлись все: приближенные Павла и друзья великой княгини. А это случалось не часто и было тем удивительнее, что сейчас налицо собрались почти полностью обе партии ‘молодого Гатчинского дворца’, как называли свиту цесаревича и его жены.
Первым и самым влиятельным лицом здесь являлась фрейлина Екатерина Ивановна Нелидова, многолетняя подруга сердца Павла, которой даже сама Мария Федоровна вынуждена была уступать не раз, если сталкивались интересы призванной фаворитки и законной супруги. Тут же находились и еще несколько лиц, которые заодно с некрасивой, но умной и пикантной фрейлиной пользовались сильным влиянием на причудливого, неукротимого цесаревича, а именно — его первый камердинер и наперсник, молодой, женоподобный красавец, родом турок, Кутайсов, пособник во всех сердечных увлечениях и амурных делах Павла генерал Кутузов, камергер и друг Павла князь Николай Голицын, первый покровитель и любовник Нелидовой, и, наконец, князь Александр Борисович Куракин, младший брат которого, Алексей, красавец тридцати трех лет, согласно придворным пересудам, занимает такое же место при жене, какое Нелидова при муже.
Конечно, старший брат был близок к великой княгине, но умел в то же самое время не терять своей власти над Павлом, разыгрывая прямого, простого малого с русской, открытой душой. Близко к великой княгине стоят и кузен Куракиных, Георгий Мелецкий-Нелединский, и Николай Петрович Румянцев. Все четверо были — и по годам, и по взглядам, и по придворным интересам — очень близки между собой. Старшему из них, Александру Куракину, минуло сорок два года, младшему, Румянцеву, — всего тридцать восемь лет.
Фрейлина Протасова 2-я тоже принадлежит к кружку великой княгини, как и еще две, сидящие здесь: графини Пален и фон Ренне.
Несколько дежурных дам, фрейлин и камер-юнкеров дополняют кружок.
Среди последних выделяются умное лицо Ростопчина и классически красивый, южный, с огненными глазами, облик князя Кочубея.
Приезжие принцессы чувствуют, что их разглядывают по косточкам. Но в то же время как-то, словно по воздуху, передается им и общая благожелательность, владеющая всеми. Это словно шпорит сестер, особенно Луизу. Она, даже не стараясь особенно, чувствует, что держится хорошо, отвечает впопад. Первое смущение быстро прошло у обеих, особенно когда великая княгиня сразу повела речь о семье принцесс, об их родине, обо всем, что так мило и знакомо, что так отрадно вспомнить здесь, за тысячу верст от родного угла…
— Вас пять сестер? Компания девиц еще более многочисленная, чем у нас, — с ласковой улыбкой заметила княгиня. — И, конечно, вы все живете дружно?
— Очень, ваше высочество… Хотя, конечно, случаются и размолвки порою. И не хотелось бы, да выходит. Особенно со старшими. Они на нас смотрят совсем как на детей. Это и кажется иногда обидно. Но мы скоро миримся, и становится потом еще веселей.
— Мило, прелесть! — широко, добродушно улыбаясь наивной прямоте Луизы, проговорил Павел. — Мне очень нравится ваша откровенность. И если не отучитесь от нее, навсегда сохраните мое расположение, обещаю вам, принцесса. Ничего я больше терпеть не могу, как экивоков и лукавства… А надо сказать…
Замечая, что Павел готовится пустить стрелу против своей матери и ее двора, Мария Федоровна поторопилась помешать ему и прервала даже речь мужа новым вопросом:
— А как ваша матушка, принцесса Амалия? Представляю себе, сколько слез при расставании было пролито с обеих сторон! И теперь, конечно, вы еще не успокоились от тяжелого чувства разлуки. Но верьте мне: постепенно все уляжется… А мы здесь постараемся, чтобы вы, принцесса, и ваша милая малютка-сестра не очень скучали, развлекались от тоски по своим близким.
С особенным сожалением глядит сейчас княгиня на Дорхен, которая кажется еще меньше, еще ребячливей в этой высокой придворной прическе и фижмах…
Потупила глаза девочка, чувствуя, что они краснеют, что на них готовы набежать слезы, совсем неуместные в эту минуту, и нервно обвевает пылающее лицо пушистым страусовым опахалом, которое слегка вздрагивает в ее теплой, худенькой ручке.
Луиза поспешила на помощь сестре и быстро заговорила:
— Конечно, поплакали все. Но мама была довольна, что мы едем сюда. Она так нам и говорила: ‘Я уверена, ее высочество, как и сама императрица, отнесутся к вам хорошо, заменят мою заботу и ласку их высоким вниманием… Только старайтесь заслужить эти ласки и любовь’. Мы обещали. А теперь я и сестра чувствуем, что будем очень любить всех… Вас, ваше высочество… И вас, ваше высочество… — она обратилась к Павлу, который совсем добродушно и ласково кивал обеим своей большой, странной головой.
— А милых принцесс я сразу очень, очень полюбила! — закончила свою наивную исповедь Луиза, обращаясь к маленьким княжнам. И столько искренности было в этом открытом признании, что даже злой насмешник и скептик Ростопчин сочувственно кивал головой, а завистливая, хитрая Шувалова окинула победоносным взором всех, сидящих поблизости к ней, как будто желая подчеркнуть, что она открыла и привезла сюда эту жемчужину.
Продолжая дальше вести беседу, совсем овладела собою Луиза и даже незаметно стала сама рассматривать всех окружающих, о которых немало слышала и дома от матери, и по пути от Шуваловой. Последняя осторожно, — насколько было возможно открыть все невинной, чистой девушке, — познакомила ее с важнейшими взаимоотношениями ‘большого’ и ‘малого’ дворов, равно и с главными деятелями в той и другой сфере.
Особенно привлекало внимание Луизы лицо самого Павла. Она все старалась вспомнить: где, кроме портретов, видела она другое, очень сходное с ним? Неожиданно вспомнила, удержаться не могла и весело улыбнулась, хотя и не совсем кстати: великая княгиня в эту самую минуту, подняв к небу свои темные влажные глаза, кокетливо, по привычке склоняя немного набок еще красивую, моложавую очень головку, вспоминала о собственном прибытии в ‘этот далекий, холодный Петербург’, где судьба послала ей столько радостей и семейного счастья…
Официальный взгляд на Павла слился с быстрым ласковым взором, брошенным младшему Куракину.
Луиза, конечно, не заметила этого, как и никто другой, но великая княгиня, желая объяснить свою невольную и неуместную улыбку, сделала вид, будто адресовала ее малютке-княжне Екатерине, так и не отходившей от красивой гостьи.
Между тем вот что припомнилось Луизе: на одной станции, недалеко от Петербурга, — несколько баб-торговок, подстрекаемые любопытством, подошли совсем близко и стали глазеть на проезжающих важных господ и дам.
Одна из них, еще не старая, особенно врезалась почему-то в память девушке.
Широкое, скуластое лицо, толстые, выпяченные вперед губы, особенно нижняя, обвисающие слегка щеки, вдавленный, широкий, приплюснутый нос с ноздрями, совершенно открытыми, курносый до смешного, маленькие, бойкие темные глаза навыкате делали бабу уродливо-забавной, похожей на жабу с человечьим, хитросмышленым, но добродушным лицом.
И на эту бабу походил Павел до чрезвычайности. Даже общее выражение лица его было чисто бабье, особенно в минуты благодушия.
Когда же он хмурился и старался казаться суровым, властным, мягкость исчезала, лицо искажалось неприятной, отталкивающей гримасой, и облик жабы сильнее проступал на этом человеческом лице.
Среди неожиданно наступившего молчания — подал голос цесаревич и сипло, отрывисто, как всегда, заговорил:
— А что же нет наших молодых людей? Их тоже надо познакомить с милыми гостьями. Поди-ка, пригласи их, Ростопчин!..
Снова все обратили усиленное внимание на принцесс, которые невольно сразу вспыхнули, хотя и старались овладеть собой и не выдать смущения.
Очевидно, юные князья были наготове и в сопровождении Протасова и Остен-Сакена немедленно явились по приглашению отца, одетые в военную форму старинного прусского образца, какую носил сам Павел и не позволял сыновьям являться к себе иначе, чем в этом смешном для многих наряде.
Мундиры с длинными талиями и фалдами, шпаги, торчащие сзади, припомаженные сильно парики с косицами на затылке и с буклями на ушах мало шли к обоим юношам, особенно к Александру, красивому, мощному и рослому не по годам. Оба брата чувствовали себя словно связанными в этом наряде, не говоря уже о желании сохранить выправку и военный вид, чего строго требовал цесаревич от сыновей.
Легкая сутуловатость Александра, его обычная манера держать немного вытянув вперед свою красивую голову особенно проступали в этом полумаскарадном по времени наряде.
Но нежные, как у девушки, правильные черты лица, доброта, ярко написанная на нем, красиво очерченные губы и особенно лучезарный, открытый взгляд больших голубых глаз заставляли забыть обо всем другом и невольно привлекали к юноше каждого, кто только сталкивался с ним, особенно впервые.
Потом, если приглядеться, что-то слишком излучистое, чересчур женское проступало и в изгибе полных губ, и в мерцающем, то потухающем, то вспыхивающем, взгляде, в линии подбородка, в разрезе глаз, чуть-чуть приподнятых у наружного угла, по-китайски… Несмотря на белокурый пушок, проступающий уже над верхней губой, золотящийся и по овалу лица, все же старший внук Екатерины напоминал молодую, стройную женщину, на святках переодетую в старый прусский мундир.
Совсем иначе выглядел Константин. Шире, коренастей брата, хотя и ниже его, он казался мужиковатым крепышом, а лицом походил на отца. Только, как у юноши, все странности и уродливости типа были смягчены, и он казался даже забавно привлекателен своей мопсообразной физиономией.
Луиза, словно против воли, как очарованная, забыв даже об условностях придворного этикета, прямо подняла глаза на входящего Александра, и ее блестящие голубые глаза на миг словно скрестились взорами с лазурными глазами юноши.
Вдруг все окружающие заметили и она сама почувствовала, что смертельно бледнеет.
Легкая дрожь пробежала по всем ее членам.
С трудом выполнила девушка обычный реверанс и поспешила опуститься на свое место, сознавая, что ноги подкашиваются у нее, силы оставляют. Даже легкая тошнота, словно от обморока, стеснила ей грудь. Так бывает, если люди, слабые нервами, глядят в черную пропасть с высоты… То же должен испытывать человек, если бы ему удалось вдруг заглянуть во мрак грядущих лет.
Луизе на миг показалось, что именно мрак долгих лет ее будущей жизни глядит ей в душу из этих блестящих, но холодных в данную минуту, красивых юношеских очей…
Павел первый поспешил прийти на помощь девушке, смущение которой было слишком очевидно для окружающих.
— Что, каковы мои молодцы? — громко, весело заговорил он. — Ростом и отца обогнали. Вот, — указывая нарочно на младшего, продолжал он. — Сей отрок вас моложе, принцесса, месяца на три. А каков, а? Но все же на целых два вершка пониже своего старшего братца. Как оно и следует… Чин чина почитай. Это строго соблюдается у нас во всем!
И неожиданно Павел раскатился довольным, громким смехом, даже напоминающим веселый, заразительный смех императрицы-матери. Этот только смех и достался ему в наследство от Екатерины, которая порою в близком кругу говорила, что дорого дала бы, только не иметь бы такого некрасивого сына…
За мужем подала голос великая княгиня. Втянули в разговор и свиту. Беседа стала общей. Так же мило и скромно дают ответы обе сестры. Но исчезла их прежняя развязность. Присутствие Александра словно сковало обеих. Да и он сидит молча, не вмешиваясь в разговор, и только изредка поглядывает на Луизу, когда думает, что никто не замечает его взоров. На Дорхен раз только поглядел он совершенно спокойно и больше не думает о девочке. Но другая, старшая?.. Неужели это и есть его суженая? На ней женят? И скоро, как он успел уловить из намеков и обрывков речей тех, кто близок к его державной бабушке…
Нахмурился невольно Александр.
Сейчас и сам не может себе уяснить, что творится в его душе? Конечно, не говоря о бабушке, и все наставники строго оберегали до сих пор юношу от преждевременного знакомства с известными сторонами жизни, касающимися брака и половой любви.
Но умный, наблюдательный ребенок рос при дворе Екатерины, где все пропитано было чувственностью и соблазном любви. Малый двор Павла, где соблюдалось больше чопорности, показного пуританства, лицемерной чистоты, тоже кишел любовными интригами, все роды страстей и разврата находили себе место в Гатчине и в Павловском дворце, начиная от парадных покоев и кончая антресолями, где жили молодые девушки-служанки, где сначала ютился и по-восточному испорченный развратный Кутайсов, раньше чем попал в особый фавор и в нижние апартаменты павловской резиденции…
И все-таки благодаря разумному телесному воспитанию, данному мальчику его ‘няней’, англичанкой Гесслер, благодаря собственной здоровой, уравновешенной природе Александр, наглядно, отдаленно знакомый с проявлением чувственности у других, сам до четырнадцати лет оставался чист, покоен и чужд этих волнений.
Только в прошлом году, когда у мальчика, рослого и сильного не по годам, появились признаки возмужалости, ближайший наставник его, генерал-майор Александр Яковлевич Протасов, даже спящий в комнате, соседней со спальней юноши, занес в свой дневник следующие строки:
‘От некоторого времени замечаются в Александре Павловиче сильные физические желания, как в разговорах, так и по сонным грезам, которые умножаются по мере частых бесед с хорошими женщинами’.
Наблюдательный, но осторожный дядька не счел нужным тут же отметить остальных, немаловажных подробностей, которые, конечно, также не ускользнули от недреманного ока этого смышленого, опытного царедворца. Юноша сам искал теперь встреч и бесед, особенно наедине, с ‘хорошими’, то есть красивыми женщинами, фрейлинами и дамами императрицы. Как балованный, красивый ребенок, он прежде давал себя ласкать и целовать этим дамам, а теперь — сам, по старой памяти, искал их ласки и горячо отдавал получаемые, чистые со стороны его подруг, поцелуи, весь замирая и трепеща от прилива каких-то новых, жутких, еще не изведанных, но сладких ощущений.
Явилась еще одна черта. Раньше Александр был очень общителен со всеми окружающими его и брата юношами и молодыми людьми, приставленными в качестве камер-юнкеров либо просто — допущенными к играм и занятиям молодых великих князей.
Теперь мальчик почувствовал особое расположение к некоторым из них, самым ярким по характеру или красивым по наружности. Его любимцами были юный, пылкий граф Виктор Кочубей, Николай Новосельцев, Федор Ростопчин и даже красивый, угодливый грек с масленистыми глазами Дмитрий Курута, приставленный к Константину для практики греческого языка, так как Екатерина прочила младшего внука прямо в византийские императоры, после того как успеет выгнать турок из Европы обратно на берега Азии.
Эта молодежь образовала тесный, какой-то строго замкнутый кружок не то масонского, не то затаенного чувственного оттенка.
Вернее, оба настроения переплетались в отношениях членов маленького кружка. Клятвы в вечной верности, мечты о преобразовании мира, хотя бы по образцам, даваемым Великой французской революцией, которая как раз в эту пору кипела на другом конце Европы, сменялись нежными объятиями и поцелуями, рассказами о пикантных придворных историях, о личных мимолетных увлечениях, о той игре с любовным огнем, которая вечна, как само человечество, рождается с каждым новым поколением и не умирает никогда…
Александр, податливый, женственный, но в то же время гибкий, много вбирающий в себя, на всю жизнь сохранил потом добрые отношения к этим первым друзьям своей юности, только расширял их круг. А сейчас — по своему положению, по выдающейся красоте, по свойствам характера и ума — играл среди остальных роль какого-то обожаемого существа, почти ‘очарованной принцессы’, из-за которой ломают копья искатели, ревнуют, ссорятся влюбленные паладины, и счастлив тот, кого по желанию, по случайной прихоти подарит особым вниманием, более горячей лаской его ‘дама волшебных грез’, хотя и одетая сейчас в старомодный мундир прусского покроя, но и в нем сохраняющая все свое очарование и прелесть…
Замечал эти маленькие, не совсем желательные тайны Протасов. Но опасался касаться слишком интимных сторон жизни своего высокого воспитанника, даже не отмечал их в своем дневнике, где тщательно вел запись всем недостаткам характера, всем промахам вольным и невольным, какие замечал в Александре.
Хотя по обязанности столько же, как и по усердию, Протасов часто делал подробные доклады императрице о любимом ее внуке, но все-таки он мог думать, что когда-нибудь бабушка попросит на просмотр записи, которые, как она знала, ведет воспитатель. Наконец, даже на будущее время не желал осторожный придворный оставлять сомнительных заметок, неприятных, даже обидных для будущего повелителя. И потому его записи дышали такой же почтительностью и скромностью, как его устные доклады: осторожность и преданность сквозили в них из каждой строчки… И только между темными строками порой нечаянно проступал смутный и затушеванный облик истины без прикрас…
Когда Екатерина узнала о ‘возмужалости’ внука, о перемене его поведения с дамами, о его снах тревожных и грезах наяву — она решила дело просто:
— Пора женить Александра! — сказала она.
И немедленно привела в исполнение разумное решение.
Конечно, сам Александр не мог бы точно и ясно рассказать, как это вышло, но он, как и все окружающие, понимал, что его возмужалость и приглашение бабушкой немецких двух принцесс, прикативших в столицу по ‘дороге невест’, имеют прямую, тесную связь между собой.
Теперь это особенно сильно почувствовал юноша. И смущение, неловкость, досада, в то же время ожидание чего-то неизведанного, большого — все сильнее овладевали им.
‘Вот сидят они обе… О младшей, конечно, говорить не стоит. Это ‘обезьянка’, малышка, очень миленькая, но такая!..’
Александр едва удержался, чтобы тут же, при всех, не состроить гримасу, изобразить миленькую, худенькую мордочку Дорхен с ее мышиными, блестящими глазками. Именно с наступлением возмужалости какие-то странности появились в поведении Александра. Он полюбил колкие насмешки и двусмысленные каламбуры, которые раньше казались ему незанимательными. Всех передразнивать, всем подражать стал юноша, не оставляя в покое даже самого грозного Павла и всеми обожаемую бабушку, которая как-то отошла незаметно от сердца внука, хотя еще так недавно он просто обожал ее со всем пылом детской, трепетной души…
Сдержавшись от гримасы по адресу Фредерики, Александр кинул быстрый взгляд на Луизу. И странно: в ее наружности ничего не бросилось ему в глаза такого, что можно было бы осмеять, передразнить. Милая девушка. Даже скорее похожая на мальчика с ее свободной манерой и сильным телом, которое не могли укутать совершенно и эти холодные, ревнивые спирали стальных фижм…
‘Наверное, эта Луизхен была бы хорошим товарищем игр и забав. Хоть и опускает глаза, а они у нее такие веселые, шустрые!’ — по-русски почему-то думает юноша вразрез чинной немецкой речи, звучащей сейчас кругом, как и всегда почти при дворе Павла.
А тут же иные мысли выплывают в душе Александра, от которых пурпуром заливается его обычно бело-розовое, чистое, как мрамор, лицо.
Значит, скоро всему конец? Неясным томлениям, жгучим снам, мимолетным острым ощущениям, какие переживает он при случайных ласках, срываемых мимоходом у окружающих девушек и дам. И никаких приключений, ни турниров, ни завоевания любви у избранной подруги сердца? Так грубо, просто, как у крестьян: родители и бабушка выбрали жену и повенчали ‘парня’, чтобы ‘не баловался’ и привел детей в дом.
Слезы досады готовы хлынуть у юноши, и он вдруг совсем недружелюбно поглядел на Луизу.
Ее глаза в этот миг снова встретились с глазами юноши второй раз в течение вечера. И столько страха, опасения, но в то же время кроткой, покорной мольбы прочел юноша в этих голубых, с расширенными, потемнелыми зрачками, очах, что ему стало невольно жаль девочку.
‘Она тоже не виновата. Уж ей-то поневоле приходится повиноваться воле родных, воле этой всемогущей бабушки его, русской императрицы, которая далеко за пределами собственного царства умеет проявить свое влияние…’
И опустил, как виноватый, глаза свои юноша, даже голову склонил немного, как будто хотел немым поклоном просить извинения у девушки за обидный, гневный свой взгляд.
Но в эту минуту как раз часы пробили восемь.
— Ба, пора уже и собираться на прием к ее величеству! — громко объявил Павел. — Мы там, конечно, сейчас увидимся снова, мои милые принцессы? Рад был вас видеть и приветствовать у себя…
Общий поклон — и цесаревич с супругой, почти одновременно с обеими принцессами, после реверансов отступившими к дверям, покинул гостиную, где свита еще долго на разные лады обсуждала все подробности сегодняшних ‘смотрин’.

Глава II

ВЕШНИЕ ДНИ

Primaver — gioventг dell’anno,
Gioventu — primaver della vita.
С этого вечера, как легкие лепестки, подхваченные вихрем, завертелись обе принцессы в колесе шумной придворной жизни, ставшей еще веселее и шумней с минуты их приезда.
После тихой, даже слишком однообразной жизни Карлсруэ невольно чарует сестер этот блестящий круговорот. Скучать, тосковать по семье просто некогда, да и нет почти причин. Часто приходят к девушкам вести от родных, они тоже пишут туда чуть не каждый день. А здесь создалась как бы новая семья. Мария Федоровна вышла из обычного спокойствия и совсем увлеклась приезжими принцессами, как будто не желая в ласках и внимании к ним отставать от самой императрицы. Гувернантка великих княжон, Шарлотта Карловна, — умная, чуткая, добрая сердцем, хотя и строгая на вид женщина, — взяла под свое крылышко приезжих наравне со своими постоянными питомицами. А сами великие княжны совершенно как сестры относятся к обеим гостьям. Особенно младшая, прелестная, розовенькая, пухлая, как персик, крошка Екатерина, прямо влюбилась в Луизу и при каждой встрече осыпает ее самыми нежными, милыми и лукавыми в одно и то же время ласками, шутками, крепкими поцелуями.
Кроме среды, все дни недели заняты праздниками и приемами у императрицы в Эрмитаже в ее апартаментах или на половине Павла, который почти переселился теперь сюда из угрюмых покоев любимого Гатчинского дворца.
По воскресеньям — большой прием в Эрмитаже. Съезжаются все, кто имеет право приезда ко двору. Бывает тесно, шумно, но в общем занимательно. После выхода Екатерины дается спектакль, но без ужина.
По понедельникам — балы и ужины у Павла, в небольшой компаний. Зато здесь собирается теперь много молодежи. Затевают фанты, игры, шумят, бегают… И все любуются легкостью и грацией Луизы, которая недаром у себя считалась лучшей по бегу и обгоняла даже мальчиков — товарищей по играм…
Уроки грации и танцев, которые берет теперь принцесса вместе со всеми княжнами у танцмейстера Пика, еще больше послужили на пользу ловкой, стройной девушке.
Во вторник и в пятницу собираются на половине у императрицы. В Бриллиантовой комнате, где хранятся короны, скипетры и другие царские регалии, сама Екатерина играет в бостон со своими многолетними постоянными партнерами, ближайшими друзьями старых лет. Молодежь сидит поодаль за столом, тоже ведет тихие игры или затевает танцы и резвится в соседних покоях…
По четвергам — собрания ‘Малого Эрмитажа’, куда не допускается посторонняя публика и не приглашаются иностранные послы. Небольшой, всегда оживленный бал и спектакль завершаются веселым ужином. Екатерина сама никогда не садится и не ест на ночь, а обходит гостей, находя для каждого ласковое, любезное слово, шутку или привет, смотря по годам собеседника, по степени своего расположения к данному лицу.
В субботу обычный бал, спектакль и ужин дает на своей половине Павел.
Порою даже бывают ‘любительские спектакли’, очень веселые, интересующие всех, а для цесаревича уж тем приятнее, что дают возможность его обожаемому другу, Нелидовой, проявить свое действительно незаурядное сценическое дарование.
Зимой после этих вечеров можно наблюдать очень красивое зрелище: сани целой вереницей отъезжают в ночной темноте от дворца, спускаются вниз, мчатся по Неве, по дороге, озаряемой факелами, которые держат особые верховые, отряжаемые на этот случай.
Языки смолистого, красного пламени колышутся по ветру, извиваются, рвутся и угасают в воздухе порой, озаряя белизну снега своим тревожным светом…
Эти обычные дворцовые празднества, увеселения и балы чередуются с богатыми праздниками в домах своей и иностранной знати, которой особенно много съехалось в столицу в этом году.
Веселятся, танцуют без конца юные принцессы. Но обе больше всего любят те сравнительно тихие вечера по вторникам, когда императрица в самом тесном, небольшом кругу проводит время за любимым бостоном в Бриллиантовой комнате, а все ‘девочки’ и молодежь сидят тут же поодаль, за круглым столом, лепят, рисуют или играют в ‘secretair’ (признанье поневоле) или в другие застольные игры…
И телом и душой отдыхают в эти часы девушки от избытка впечатлений, от всей сутолоки шумных, ярких остальных дней, от вечного праздника, в котором проходит жизнь при блестящем петербургском дворе.
Здесь именно началось первое сближение между двумя ‘обреченными-обрученными’, как их назвал каламбурист Лев Нарышкин. Сближение это быстро росло и крепло на радость всем окружающим, начиная с императрицы.
Конечно, и сама она, и окружающие прилагали все усилия, чтобы содействовать такому сближению. Екатерина не щадила похвал принцессам, особенно Луизе. И если не прямо обращала их к внуку, то старалась, чтобы он сам слышал ее речи либо узнавал о них в самой точной передаче от людей, которым доверял больше всего.
Во время посещения Гатчины Александр видел то, чего еще не приходилось наблюдать никогда в жизни: его угрюмый отец и гордая, сдержанно-негодующая вечно мать теперь сошлись в первый, должно быть, раз с императрицей и почти так же восторженно отзывались о Луизе, очевидно находя, что лучшей жены для старшего сына уж и не найти…
Все это сильно влияло на впечатлительную душу Александра, хотя далеко не так просто отражалось в ней, как ожидали и думали лица, знающие его.
Личная прелесть девушки и общий восторг, вызванный ею, по видимости, победили первоначальное безмолвное сопротивление, выказанное юношей. Он перестал держаться вдали от нее, стал говорить с ней и даже вести довольно продолжительные беседы, особенно если был уверен, что нет при этом посторонних ушей.
Бывая редко в Гатчине, Александр почти ежедневно писал туда записки и письма матери, как бы посылая ей краткие ‘рапорты’ о себе, о своих занятиях, успехах, поведении и внутренних даже переживаниях. Это вошло у него в привычку. И вот теперь, очень быстро, уже 9 ноября, юноша в письме сообщил матери, что ‘находит принцессу Луизу очаровательной безусловно’, или ‘la princesse Louise est tout afait charmante’, как он выразился по-французски. Еще через неделю он уже признается, что ‘с каждым днем прелестная принцесса Луиза нравится ему все больше и больше, от нее веет особенной кротостью, какой-то необычайной скромностью, которая чарует, и надо быть каменным, чтобы не любить ее’.
Конечно, мать не знала, что сын повторяет только слова императрицы-бабушки, повторяет по чистой совести, так как они справедливы. Но сам Александр в эту пору не совсем еще разобрался в своих ощущениях, вынужденный событиями дать ответ на важнейший вопрос жизни: ‘Желает он или нет взять эту девушку себе навек в подруги жизни, в жены?..’
Юноша полагался, по видимости, на выбор и волю родных, и те были счастливы.
Мария Федоровна прямо заключила свое письмо к свекрови-императрице такими словами: ‘Передаю вам подлинные выражения моего сына и осмеливаюсь вам признаться, дражайшая матушка, что я сужу об удовольствии, какое доставит вам это признание, по тому удовольствию, которое я получила от него. Наш молодой человек начинает чувствовать истинную привязанность и сознает всю цену того дара, который вы ему предназначаете’.
Екатерина, более проницательная, чем ее сноха, конечно, яснее понимала, что дело так быстро улаживается только в силу постоянного и полного подчинения, которое, наравне с другими, привык проявлять перед ее волей даже любимец-внук.
Но она сама делала вид и старалась уверить других, вплоть до своих постоянных заграничных корреспондентов и друзей, заменяющих газеты, что ‘хотя господин Александр ведет себя очень умно и осторожно, но в настоящее время он понемножку становится влюблен в старшую из принцесс баденских. Еще не бывало лучше подобранной пары, и… все стараются поощрить их зарождающуюся любовь’.
Так писала императрица своему ‘souffre-douleur patente’ философу Гримму от 7 декабря 1792 года.
А совсем незадолго перед этим сам Александр, как бы желая проверить себя, поборол присущую ему несообщительность и заговорил о принцессе с ‘дядькой’ своим, Протасовым.
Конечно, среди молодежи у великого князя были более близкие друзья, с которыми он и делился постоянно своими тайнами. Но в небольшом их замкнутом кружке существовали свои неписаные законы.
По моде того времени в ходу была пылкая дружба юношей с юношами и даже взрослых мужчин между собою. И девочки, девицы, как и дамы, тоже клялись во взаимной вечной любви, гнали мечты о ‘другом поле’, ревновали и обожали друг друга со всей силой страстей, присущих молодости.
В кружках молодежи преследовались всякие ‘сентиментальности’, всякое бабство, к которому относилась и влюбленность, особенно платонического характера.
Если допускались, как дань темпераменту, легкие интрижки с замужними дамами и дворовыми феями и гувернантками, компаньонками, которых немало находилось в каждом богатом доме, то, с другой стороны, ‘друг’, который объявил бы друзьям, что он влюблен даже в свою невесту, что обожает ее и прочее, — такой ‘юбочник’ был бы осмеян немедленно и даже… исключен из союза.
Самолюбивый до крайности, болезненно чуткий Александр и не подумал о возможности обсуждать с друзьями тревожащий его вопрос. Он делал вид, что покоряется событиям, воле бабушки, будет женат, как это подобает сделать принцу, будущему продолжателю династии. И больше ничего.
А проверить себя и свои переживания все-таки хотелось.
В конце ноября, когда Протасов, по обыкновению, вечером пришел взглянуть, как ляжет почивать его высокий питомец, Александр знаком отпустил камердинера, помогающего ему раздеваться и лечь в постель, и обратился к Протасову:
— Александр Яковлевич, вы никуда не торопитесь? Побудьте, потолкуем немного…
Влюбленный по-своему в питомца, Протасов весь просиял, присел на стуле у походной кровати, на которой привык спать юноша, и заговорил взволнованным голосом:
— Сижу, слушаю, ваше высочество. Сказывай, что на душе лежит? Давно вижу, тревога некоторая в душе у вас. Да спросить не отважился. А знаешь сам, ваше высочество, сколь сильно люблю тебя. Больше родного сына. Так уж изволь, не таись. Все поведай. А я по совести, как перед святой иконой крещусь, ответ дам прямой, нелицемерный. Вот, Господь слышит!.. И не стыдись ты меня, ваше высочество, Сашенька мой милый. Знаете: вот как перед этой стеной, можно вам передо мною. Первый раб я тебе и первый охранитель… Ужели за столько лет не уверился?
— Верю, знаю. Потому вот и хочу сказать о ней, о принцессе, что в невесты мне бабушка готовит. И не пойму я: что это такое? Любовь у меня к ней или иное что? Я еще в первый раз так чувствую. А товарищей и спросить не хочу…
— И не надо, миленький, ваше высочество. Озорники они все… хоть и славные парни, да озорные, что ни говори. Разве их так берегут и ведут, как мы тут тебя? От них такого наберешься!.. Я уж примечаю, шептуны завелись у тебя меж ними… Да не о том нынче речь. Слушаю. Говорите, ваше высочество, милый ты мой…
— Вот видишь… от тебя что таить. Ты хитрый и замечал, да не видел. Я тоже тебя знаю. Я уж не мальчик, не дитя в самом деле. Вот пятнадцатый год мне теперь… И скажу тебе… Как мне себя понять? Очень мне приятна принцесса… Да… что-то не то!.. Понимаешь? Ведь мы мужем и женою должны стать… А я знаю это. Я уж не раз был в наших женщин влюблен… и вот тогда было совсем иное. Словно огнем меня жгло изнутри… желания какие-то сильные и непонятные волновали всего, всего. С нетерпением ждешь, убывало, минуты, когда увидишь свой предмет… когда заговоришь с ней, улучишь минутку поцеловать, приласкаться… Понимаешь? Конечно, ты понимаешь… Бывало, места не найду, пока не свижусь, не услышу голоса, не увижу глаза той женщины, которая мне понравилась сильнее других. Ну, а теперь… теперь — другое совсем.
Юноша замолчал, задумался, словно желая вглядеться, вдуматься поглубже в самого себя.
— Ну, ну, что же далее? Говорить изволь. Слушаю, ваше высочество…
— Не то теперь… А что-то есть! Вижу я, что лучше она всех наших девиц и лицом, и видом, и всем… А голос?! Знаешь, Александр Яковлевич, понять не могу, что у нее за голос? Он больше всего и влечет меня. Такой нежный, чистый, звонкий. Словно не она, не девушка, не человек живой — а душа сама говорит… И не знаешь, откуда льется он. Вот как летом — песенка жавороночья с неба… И во все-то уголки тебе, в сердце, в душу он пробирается. Весело так, легко бывает, когда слушаю ее… и вот заплакать бы мог… Странный голос. И вся она — ребенок, но куда умней наших первых умниц… Самой княгине Дашковой за ней не угнаться. Мы о многом говорили с нею. И знаешь, как я думаю, как давно мне все казалось в мире, — вот так и ей. Да, ты не думай! Я не глуп. Я ей первый ничего не говорю. А задаю вопрос: как, мол, она о том, о другом думает? Она сейчас ответит… И вот, право, даже страшно порою: словно у меня в душе она прочла… Мои слова, мои думы пересказывает!
Побледнел весь теперь юноша. То полулежал, а сейчас уже сидит на кровати, крепко охватил колени своими сильными, стройными руками и мимо Протасова глядит, куда-то вдаль, перед собой, расширенными потемнелыми глазами, где черные зрачки заполняют почти все голубое поле, как это бывает и у бабушки в минуты сильного волнения.
Протасова тоже охватило приподнятое настроение любимца его.
— Ну, что ты говоришь, Сашенька? Верно ли? Коли так — Божия благодать над тобою и над нею. Сужены вы один другому, не иначе… Потому нет больше счастия, нет выше радости, если мух да жена едино мыслят и сходные чувства в душе питают. Рай в дому и в царстве будет тогда… Дай Господи!..
— Что же, дай Бог! — как-то машинально, почти безучастно отозвался юноша, словно думая о другом. — Правда, нежность я к ней большую возымел. Вот если бы сестрой она моей была — так бы хорошо было! Пожалуй, я уж и друзей бы больше других не искал от нее… Приятно мне так с нею… Но волнения никакого нет. Тихая, спокойная ясность при ней в душе и в уме. А может ли любовь без волнения быть, скажи?
— И, батюшка, что еще за волнения? Чай, не в полюбовницы, в законные супруги, в государыни избрана принцесса. Зачем же там всякие волнения. Оно и лучше без них. Волнения были бы, еще, помилуй Боже, потом ревность бы припожаловала, хоть и без малейшего поводу. Верь мне, старику: где волнения, там и ревность. А на что она в святом браке. Да сгинет, проклятая. Лучше, если волнения нет, верь мне, ваше высочество, верь, Сашенька…
— Ревность? Пожалуй, правда: ревность — плохо… Тяжело от нее самому… и другому не хорошо… Я видел… знаю!.. Ты прав, если мы поженимся — ее я ревновать не стану. Слушай, что мне сейчас совсем смешное в ум пришло: я бы даже так согласился за другого бы ее замуж отдать, только тут, близко. И пусть бы они друг друга так пылко, по-земному любили… А я бы ее — братски… понимаешь меня? Чисто и неизменно. Понимаешь?
— Как не понять? Сама она — дите чистое, ни о чем не ведает, даже и подозрения не имеет. У них там, у немцев, девиц не так держат, как наших вертихвосток, крутиглазок… Там девица замуж идет ровно херувим. А у нас и четырнадцати годков ей нет, а она… Тьфу, прости Господи, и говорить неохота… Вот потому, на принцессу глядя, и мысли у вашего высочества чистые. Ясное дело…
— Да-а? Ты думаешь? — протяжно отозвался Александр. — Тогда зачем и женить? Ужли только для… ну, чтобы род продлить? Чтобы наследники? Это же…
Какая-то гримаса промелькнула мимолетно по лицу Александра, но, уловив тревожный взгляд дядьки, он сразу овладел собой, с ясным, спокойным видом потянулся, зевнул, снова опустился на подушку головой.
— Ну, хорошо… Теперь я разобрался немного… Спасибо тебе, Александр Яковлич. Ступай, отдыхай… И я хочу… Дай я поцелую тебя за твои советы…
Быстро очутился старик на коленях у постели, склонился головой к питомцу, благоговейно принял от него поцелуй и, покрывая поцелуями руки, грудь, плечи юноши, забормотал весь в слезах:
— Милый ты мой… Сашенька… ангел ты во плоти!.. Ваше высо… И что ты за душа милая, что за сердечное дите!.. Храни тебя Господь и ныне, и присно, и во веки веков, аминь!.. Нам на радость, земле всей на утеху, на покой… Спи!.. Христос с тобой!
И, пятясь, не спуская глаз с питомца, осеняя его издали частым крестом, вышел растроганный Протасов от юноши.
Быстро налаживается дело, такое желанное для Екатерины, для родителей Александра, для ‘большого’ и ‘малого’ дворов.
Все теперь сошлись на одном, всех успела очаровать принцесса Луиза, даже как будто помимо ее собственной воли. Александр, кажется, очарован с другими наравне, даже сильнее остальных… Уже даже произошел решительный разговор между бабушкой и внуком, после которого тот вышел бледный, задумчивый, как это бывает с человеком, стоящим на рубеже самого важного дела его жизни…
Слово бабушке сказано… Он решил сделать предложение… И как-то это легко, хорошо вышло!.. Отец, мать тоже были растроганы, блестели слезы, звучали теплые, красивые слова…
Отчего же так тускло на душе у него?
Думает и не может ясно разобраться Александр.
Но кое-что уже мелькает перед его внутренним взором.
Почему это так все вышло, словно ‘навязали’ ему этот брак, хоть насилия и тени не было. Наоборот, ему предложили свободно высказаться… Обещали выписать других принцесс, десять, двадцать, сколько он пожелает… И пусть сам изберет, если эта не по душе. Александр отказался от такого ‘рынка невест’… Он охотно, добровольно выразил желание взять в жены именно ее, Луизу.
Отчего же так смутно на душе?.. Отчего не отходит досадная мысль о навязанном браке?
Ушел от всех в дальние покои Эрмитажа юноша, где нет сейчас никого, делает вид, что разглядывает давно знакомые ему чудеса искусства… А сам думает, думает…
И не может додуматься до конца. Сам еще в себе плохо умеет разобраться этот сложный человек.
Богато одарен от природы царственный юноша. И потому бережно относится к каждому своему чувству, помнит и ценит самые мимолетные порой переживания, но такие значительные в то же время, придающие красоту и смысл всей остальной жизни…
По какой-то удивительной мягкости своей души Александр обычно не в силах был отказать ни в чем, если видел, что окружающие, особенно близкие люди, ждут от него чего-либо. И выполнял он это чуждое ему желание так легко и охотно на вид… Но в то же время его собственные желания и влечения оставались во всей силе, затаенными где-то глубоко. Он только ждал минуты, чтобы сбросить с себя навязанное ему ‘чужое’ и жить своим…
Наружно поддаваясь всецело внушению, поступая по желанию других, он продолжал упорно думать и чувствовать по-своему и в конце концов проявлял в решительных поступках свое настоящее ‘я’, когда окружающие меньше всего ожидали этого, полагали, что их воздействие перевернуло, переработало весь внутренний мир юноши.
В вопросе брака с принцессой Луизой произошло то же самое.
Может быть, без всякого давления со стороны окружающих он скорее, глубже полюбил бы прелестную девушку, заслуживающую этого вполне.
Но все словно беззвучно внушали ему с разных сторон:
— Люби!
Александр подчинился, сделал вид, что очень любит, готовился стать мужем девушки, в глубине души питая лишь бледную дружбу к этой очаровательной принцессе, умной и одаренной духовно настолько же, как грациозна и миловидна была она по внешнему облику.
Как можно будет видеть дальше — последствия такого союза должны были сказаться быстро, неизбежно и неожиданно для всех кругом.
Но сейчас юноша и не думал о будущем. Он был и недоволен собой, и словно искал оправдания, разумного объяснения своим полубезотчетным действиям и поступкам, этому решению, принятому, казалось, добровольно, но тяжкому, как насильственная присяга для прямой, гордой души…
Что-то говорило юноше, что иного исхода не было! Иначе поступить ему нельзя!
Он хорошо помнил свое детство, когда в воспитании первого внука принимала главное и непосредственное участие сама державная бабушка. Александр слишком хорошо узнал неукротимую, железную волю этой женщины, такой вечно ласковой и уступчивой на вид, готовой всегда проявить внимание к последнему из окружающей ее челяди, но тут же способной осудить на гибель целый город с тридцатью тысячами жителей, с женщинами и детьми, как она это делала с варшавской Прагой!..
Александр помнит, как баловали его в детстве до угодливости, до тошноты порою, не давали возможности явиться желаниям, как уже предупреждали их. Так что под конец не было охоты и желать чего-нибудь. Но с другой стороны, стоило ребенку в чем-нибудь сильнее проявить твердость характера, настойчиво потребовать чего-нибудь или возвысить голос, и он заранее знал, что не получит требуемое, а, наоборот, будет даже немедленно наказан: у него отымут любимую книгу, вещь, игрушку.
Это приучило ребенка таить вечно в себе свои самые яркие порывы, самые сильные желания, не высказывать их прямо, а добиваться всего окольными путями, намеками, нарочитой ласковостью…
Когда он стал постарше и, как очень умный мальчик, рано сумел разобраться в окружающих, он скоро понял, с какой мягкой беспощадностью сумела его добрая, вечно улыбающаяся внуку бабушка поступить с родным, единственным своим сыном, с наследником трона, как думал этот сын, но — иначе думала его мать!..
С момента появления первого внука Екатерина открыто стала говорить о намерении воспитать из него настоящего повелителя для своей империи. Это скоро узнал и сам внук, еще полуребенок, поставленный между двух огней, между обоими самыми близкими для него людьми — бабушкой и родным отцом.
Эта мучительная, растлевающая двойственность быстро и окончательно определила характер Александра с самых юных лет. Он видел перед собой женщину, почти всемогущую по своей власти, по уму, по духу, по характеру. И эта женщина, все делая, как она того желала, казалась с виду такой простою, ласковой в обыденной жизни.
Изредка, лишь во время торжественных приемов стояло одушевленное божество: императрица Екатерина Великая!
Обычно же, особенно для Александра, это была ласковая, даже угодливая, прекрасная лицом бабушка.
Однажды только почти весь секрет своей власти над людьми выдала она любимому внуку в задушевной, тихой беседе.
— Знаешь ли, Саша, отчего так люди слушаются меня, мой друг? — спросила она.
— Ты императрица всероссийская, бабушка… государыня над всеми…
— Нет, мой друг, не оттого. Тебе уж ведомо вот хоть бы о шведском короле, как непокойно в его царстве и трудно ему править… Слыхал и о жестокой судьбе французского короля. А ихний род тысячи лет сидел на троне Франции… И вдруг… Не оттого, что ты сказал, Саша. Мало быть государем. Надо уметь им быть, друг мой…
— Уметь?..
— Да. И просто… и мудрено это, мой друг… Скажу тебе, как я это делала… Пригодится тебе в свой черед… Вот, скажем: почему ты любишь, слушаешь меня? Реши.
— Люблю? Ты — бабушка… милая, моя дорогая… Меня любишь… Все мне даешь… Ну, и я… я знаю, что надо слушать и любить тебя… Иначе — нельзя… я и не мог бы не послушать.
— Верю. А не припомнишь ли: всегда я того требую, что и тебе приятно либо желательно?
— Нет. Бывает, что… И не хотел бы, а слушаю… Но я понимаю, ты для моей пользы требуешь… Я уж понимаю…
— Ну, вот и вся тайна моя. Я всех люблю, как детей своих, весь народ и тех, кто близок ко мне… И самые добрые, вот как ты, меня по любви слушают, верят мне… А кто и не хотел бы — не может ослушаться: понимает, что я для его же пользы, для общей пользы приказываю то либо иное исполнить. Да еще раньше разузнаю хорошенько, что может многим людям моим на пользу быть? И уж тогда чего бы ни стоило, а заставлю приказ свой исполнять. И все помогают мне, потому видят: для чего дело затеяно? Что на пользу всем оно послужит!.. Мне служа, себе, земле, всему царству служит каждый… Дурное я смиряю, доброму — путь широкий открыть готова всегда. Поймешь меня, будешь помнить мои слова — и тебя любить и слушать будут охотно, когда пора придет. Если нужно что людям, хотя бы и себя лишить пришлось, — отдай им, чтобы в человеке зверя не разбудить. Тогда он с рукой у тебя отберет все, чего ты добром дать не желал… Вот и вся тайна моя.
Говорит, улыбается.
А внуку вдруг представилось уродливое отцовское лицо, такое некрасивое, забавное порой, даже отталкивающее… но и жалкое-жалкое, до слез…
Понял мудрую правительницу одаренный глубоким чутьем мальчик… И решил тогда же по ее примеру в жизни поступать. Удобно это и так красиво с внешней стороны… Только тот может много дать, у кого избыток благ в руках…
Сияет блеском мудрости и славы образ бабушки в душе внука.
А тут же упорно встает облик Павла перед сыном. Вот он, почти узник в своем темном, тесном дворце. Он такой же властный, неукротимый в желаниях своих, как и Екатерина, как и сам Александр. Но при этом так же нескладен и беспорядочен духом, как и по своей наружности.
Почти явно для всех лишенный законных прав наследства, он не умеет завоевать себе снова расположения всемогущей матери или хотя бы близких к трону лучших людей, сильнейших в царстве.
Наоборот, он окружил себя шайкой темных прихвостней, сомнительной репутации людей, выгнанных, по большей части, из военной и гражданской службы. Запершись, подобно безумцу, в своем дворце, разыгрывает призрачного повелителя над горстью нищих ‘гатчинцев’ — солдат, готовых за кусок хлеба делать вид, что и бессильного, загнанного Павла они считают ‘высокой особой’!
Это казалось смешно — и жалко… Имело вид мрачной изнанки того величавого блеска, которым одет образ самой императрицы-матери. Но что-то леденящее душу глядело вместе с тем из блуждающих, вечно воспаленных глаз отца.
И если перед бабушкой Александр испытывал благоговейное чувство страха, как перед непреклонным, могучим божеством в образе гениальной, ловкой женщины, то перед отцом юноша невольно испытывал безотчетный, безграничный ужас, как перед носителем темных начал, перед опасным существом, полным чего-то скорее зверского, чем человеческого, и необузданным в своих неразумных желаниях до конца.
Александр трепетал… И острая жалость примешивалась тут же к его вечному, мучительному страху перед отцом. Так между двумя чувствами — благоговейного страха и темного ужаса — рос этот ребенок, потом юноша…
И неизбежно поэтому, что вечная скрытность, глубокое притворство даже при достижении самых чистых целей, подсказанных лучшими движениями души, — эти свойства, как неснимаемая маска, стали основной чертой характера Александра.
Теперь явился случай лишний раз проверить себя.
Александр знал, что все принцы женятся не по своей воле, особенно стоящие на черед наследников трона. Даже Великий Фридрих по воле причудливого короля-отца женился на своей кузине, бранденбургской принцессе, подчинив свою огромную душу и волю решениям государя и отца.
Правда, этот же Фридрих дал клятву, что нелюбимая принцесса останется девственницей, не станет фактически его женой никогда. И сдержал странную клятву.
Теперь — мягкое насилие совершается над самим Александром. Он вынужден выполнить долг принца: взять себе жену, избранную главой семьи, императрицей-бабушкой. И он выполнит долг, вступит в союз.
Но если эта девушка не привлечет его как женщина — кто помешает ему остаться с ней только в дружеских, братских отношениях? Над душой, над чувством его, Александра, кроме его же самого, не властен никто в мире, ни даже эта великая императрица всероссийская.
Постепенно, сначала неясно, но потом все отчетливей, проступило в нем последнее решение. И Александр вдруг даже выпрямился, словно почуял прилив новой силы, нашел самого себя после горьких минут сознания, что придется согнуть свою волю не только перед людьми, но даже перед самой судьбой!..
Найдя в уме желанный исход, обезопасив себе впереди победу наверняка, во всяком случае, быстро направился юноша к покоям императрицы, где, как всегда по вторникам, уже собралась обычная компания… Где ждали и его, чтобы он там сказал кому следует последнее, решительное слово.
С самым ясным видом, с ангельской, ласковой улыбкой на своем красивом лице появился Александр в Бриллиантовой комнате и прямо прошел к круглому столу, за которым среди молодежи, его сестер и фрейлин государыни сидела бледная, прелестная девушка, словно ожидая чего-то великого, загадочного в этот вечерний час.
Еще не видя Александра, принцесса Луиза почувствовала его приближенье, узнала его шаги за спиной.
И всегда она волновалась в его присутствии, особенно если они сидели близко друг от друга.
Конечно, ничего чувственного не было в этом волнении. Несмотря на свою фигуру, говорящую о женской зрелости, Луиза была совсем чиста. Правда, о браке она имела понятие, но самое отвлеченное. Согласно нравам той поры, когда и принцев женили, не спрашивая почти на это их согласия, — принцессы и думать не могли по личному выбору устроить свою судьбу. Но в данном случае Луизе посчастливилось. Красавец юноша очень понравился ей. Она его даже любила уже, как может любить чистая, полная возвышенных мечтаний девушка: скорее головой и сердцем, чем по-женски, страстно. Для этого еще пора не пришла. Но тем более трепетала девушка в ожидании предстоящих событий. А сегодня и у графини Шуваловой какое-то особенное лицо, и у других из тесного кружка, который сейчас сидит за большим круглым столом.
С начала вечера немножко занимались музыкой, рисовали. А сейчас занялись любимой игрой в ‘секретное признание’, пишут записочки, и Лев Нарышкин, подсевший тоже к молодежи, морит всех со смеху своими шуточками и театральными выходками, изображая в лицах почти весь двор и даже ‘basse cour’ — задний дворик императрицы: ее любимую горничную Перекусихину, еврея Завулона Хитрого, кучера Петра и негра Али…
Как ни искренно, ни беззаботно смеется компания за круглым столом, но почему-то иные изредка поглядывают пристально на Луизу, словно желают прочесть на ее лице что-то затаенное, бросают взгляды на дверь, как будто поджидают кого-то… Вот даже пустое место осталось за столом около Луизы…
Она знает для кого… Конечно, он придет, как всегда, и займет это место, облюбованное им за последние дни… Но… что он скажет?
Этот вопрос огнем опалил мозг девушке, пламя зажглось и в груди. А тут, как нарочно, его шаги сзади, за спиной…
Бледнеет девушка еще сильнее, чем до той минуты.
Он подошел, сел, отдал приветствие всем… Берет листки, словно желая немедленно принять участие в общей игре…
Не глядит на него Луиза, старается не видеть, говорит, оборотясь в другую сторону, к графине Шуваловой, к сестре, ко всем… А видит его… Видит, как скользит по бумаге его карандаш… Слышит скрип графита о бумагу, острый, легкий его шорох… Мало того, она словно видит, что он там пишет… И готова крикнуть:
‘Не надо… не пишите!..’
Но в горле сохнет… Она что-то лепечет соседям, сестре… Слушает и не слышит: что ей говорят?.. Берет от кого-то листок и дает свой кому-то…
Все, все готова она делать, только бы отдалить эту страшную, эту неизбежную, как смерть, минуту…
И вдруг его голос потрясает девушку:
— Принцесса, возьмите мою записку! — говорит он своим глубоким голосом, так красиво слегка картавя в своей французской речи.
Она оборачивается, берет… Темно у нее в глазах, хотя они широко раскрылись сейчас.
Все соседи как-то незаметно оставили почти вдвоем обоих. Завели какой-то шумный спор о пустяках, такой горячий… и веселый, ликующий, будто не настоящий, хотя и обычный, естественный в этой игре. Теперь оба — Луиза и Александр — могут говорить о чем хотят, их никто не услышит за спором, шумом.
Но оба молчат. Дрожат только розовые тонкие пальчики принцессы, которыми она разворачивает перегнутый пополам листок…
Как долго она это делает.
‘Целую вечность!’ — кажется ему.
‘Один миг!’ — кажется ей.
Но листок раскрыт. Буквы прыгают… Или это рука дрожит? Нет. Луиза сумела приказать руке. Она вся ледяная сейчас, но не дрожит. Сердце так сильно бьется под тесным корсажем. Кровь прилила в голову. Оттого и буквы дрожат, прыгают…
Какие смешные буквы… какие забавные слова слагаются из них. Медленно, как по складам, читает про себя Луиза. А сердце бьется все сильней… Вот-вот не станет больше мочи и оно остановится, замрет!.. Что тогда? Надо читать эти смешные слова… эти забавные фразы… Ведь в них роковой смысл… В них вся жизнь… Что же будет в этой жизни? Хочет узнать девушка, силится заглянуть через узор ровных темных строк в даль жизни и не может… Рябит, пестреет в глазах…
Надо скорей читать, пока там не кончили спор…
Хорошо, что они завели его… Пусть даже нарочно — все-таки хорошо…
Она читает.
‘Я решаюсь, я вынужден выразить вам свои чувства, принцесса, — читает она. — Имея разрешение моих родителей и государыни сказать вам о моей любви, хотел бы узнать от вас: желаете ли вы принять мои чувства, ответить на них? Могу ли я надеяться, что вы будете счастливы, став моею женою?’
И буква ‘А’ вместо подписи.
Скорее угадала, чем прочла глазами принцесса короткие, такие сдержанные и в то же время ясные, наивные строки.
Как будто и не досказано в них что-то… но и сдержанность самая в них говорит о чем-то возможном, прекрасном, ожидающем впереди…
Медленно сложив листок и незаметно опустив его за корсаж, берет карандаш принцесса. Горит теперь ее лицо. Горят уши, коралловыми стали губы. Внятно, четко пульсируют жилы на шее под ухом, на висках…
Медленно скользит ее карандаш по бумаге. Ровные ложатся строки на белый листок.
Она пишет:
‘Я охотно готова принять ваши объяснения, надеюсь, что буду счастлива, когда стану вашей женой, покоряясь желанию, которое выразили мои родители, отправляя меня сюда’.
Сложила, подвинула к нему, отдала.
Но он еще раньше прочел все, что там стоит, и, даже не читая, знал, что ответит девушка. Ему понравилось, что и она помянула о покорности воле родителей.
Значит, сперва брак… А там — любовь или нет? — что пошлет судьба, что сами они подготовят друг для друга.
Это удобно, хорошо. Сразу определить взаимные отношения…
Почтительно склонив голову, берет он листок, развернул, пробежал глазами, снова незаметный полупоклон. Встает, идет прямо к императрице… Что там будет?.. Замирает снова сердце у девушки.
А спор между тем как раз в эту минуту кончился. Опять началась игра…
— Принцесса, вы пишете? — обращаются к ней.
И она рада, что ее окликнули, что заставляют писать, что-то делать… думать о чем-то другом, а не о том, что сейчас огнем заливает грудь и как молотом ударяет в виски!..
Семнадцатого декабря произошло это тихое официальное сватовство, похожее скорее на обмен двумя дипломатическими нотами, чем ‘любовными записками’… Но большего и не требовалось от высоких ‘обреченно-обрученных’. Дело закипело, и уже 20-го числа поскакал курьер к графу Румянцеву с письмами на имя родителей Луизы и деда ее, маркграфа Баденского.
От имени своего старшего внука Екатерина просила руки принцессы, устанавливала порядок принятия Луизой православия, а срок свадьбы намечала на предстоящую осень 1793 года. Что касается младшей сестры, Фредерики, — зимой отпустить девочку императрица не решалась и обещала прислать ее не позже мая того же года.
Полное согласие на все планы Екатерины пришло с обратным курьером как раз к Новому году по русскому стилю. Немедленно назначен был принцессе наставник православного Закона Божия, ученый архимандрит Иннокентий из новгородского Антониевского монастыря. В то же время начались постоянные уроки русского языка совместно с великими княжнами.
Но и раньше еще Луиза охотно прислушивалась к русской речи, нередко обращалась к княжнам, и те служили своей подруге первыми наставницами русского языка, который так мило и забавно коверкала порой их добровольная прелестная ученица.
Взрывы веселого хохота княжон и госпожи Ливен или Шуваловой, которые присутствовали при импровизированных уроках, заставляли вспыхнуть принцессу, и, забавно, по-детски надув губки, она умолкала, хотя ненадолго. А затем уже переходила на родную немецкую или французскую речь, которая чаще всего раздается при этом дворе, особенно среди молодежи.
Благодаря новым занятиям и старому веселью время незаметно прошло для обеих сестер. Миновала зима. Весна развернулась во всей северной красоте и нежности. Вот уже и май настал, цветущий, зеленый. Давно пора переезжать куда-нибудь из города. Но Екатерина не назначает желанного дня. Еще тут, в городе, предстоят разные события и дела.
Девятого мая в большой церкви Зимнего дворца состоялось миропомазание принцессы Луизы, получившей при этом православное имя Елизаветы Алексеевны.
А на другой день происходило торжественное обручение Александра и Елизаветы-Луизы, причем сама императрица меняла кольца нареченным. Оба они, конечно, волновались, краснели, бледнели, представляли собою самую очаровательную пару и так и просились на картину в этот миг.
После обручения состоялся парадный обед. Императрица, Павел, Мария, оба внука и новонареченная великая княжна Елизавета сидели за особым царским столом на возвышении под балдахином… Залпы гремели во время тостов со всех верхов столицы, и колокола гудели целый день, как в Светлый праздник.
Щедро были награждены в этот же день все близкие к Александру лица… кроме республиканца Лагарпа. Фаворит Зубов как раз в эту пору успел восстановить императрицу против этого всем ‘чужого’ человека, имеющего тем не менее сильнейшее влияние на своего воспитанника.
Зато остальные наставники остались довольны. Деньгами, чинами, лентами, поместьями и не одной тысячью ‘людских’, ‘крестьянских душ’ отблагодарила всемогущая бабушка за усердие и службу ее любимцу-внуку.
В самый день обручения был оглашен список особого двора, назначенного Екатериной для Александра и его будущей жены. Шувалова была утверждена гофмейстериной молодой великой княжны. Три княжны — Мари, Софи и Лиза Голицыны, три очаровательных девушки шестнадцати, семнадцати и девятнадцати лет — были назначены фрейлинами к невесте.
Очень умная, известная при дворе чистотою нравов и силой духа, привлекательная, хотя и не красивая лицом, Варвара Николаевна Головина, тоже урожденная Голицына, давно уже была замечена Елизаветой-Луизой, и обе быстро сдружились.
Императрица была очень довольна таким сближением и теперь назначила мужа ее, графа Николая Головина, гофмаршалом двора при обоих обрученных, таким образом, Головина стала самой близкой особой к молодой княжне, к их полному обоюдному удовольствию.
Граф Павел Шувалов, князья-тезки Петр Тюфякин и Петр Шаховской явились камер-юнкерами при Александре, а юный граф Григорий Орлов и князья Горчаков и Хованский, тоже оба Андрея, заняли это же положение при Елизавете-Луизе. Три графа — Николай Толстой, личный друг Александра, Феликс Потоцкий и Василий Мусин-Пушкин — получили назначение камергерами при женихе, князь Егор Голицын, Алексей Ададуров и Павел Тутолмин — при великой княжне.
Не забыта и ‘нянька’ Александра, госпожа Гесслер, попавшая в камер-фрау к невесте.
Никогда такой почести не оказывала императрица цесаревичу-сыну, законному своему наследнику, никогда не окружала сына подобным блеском ни до, ни после его браков…
Многозначительно стали покачивать многие головой, чаще замечаются таинственные толки и перешептыванье во дворцах императрицы и цесаревича… Большое нечто затевается… И все, кому надо, даже догадаться успели, что это будет.
Помолодевшая, радостная, вся охваченная каким-то восторгом, Екатерина сияла все эти дни. Особенно радовало опытную правительницу, что одна новая совершенно черта вдруг проявилась в ее новореченной внучке. Прелестный, очаровательный, даже немного слишком робкий ребенок, каким она казалась всегда, сменился на глазах у всех в Луизе истинно царственной девушкой, прирожденной государыней, когда пришлось принять участие в торжествах обручения, выслушивать приветствия, поздравления и милостиво отвечать на них, сообразуясь с рангом и достоинством каждого отдельного лица.
Все это великолепно выполнила Елизавета-Луиза.
— Знаете ли, я сама бы лучше не сумела сделать этого! — рассказывала всем и каждому императрица, повторяя без конца повесть об успехах своей новой внучки Луизы.
То же самое поспешила написать Екатерина и своим заграничным корреспондентам, начиная с родителей невесты и кончая, конечно, Гриммом, ее ‘страстотерпцем’ и ‘козлом’.
С сыном и невесткой в эти дни тоже обращалась очень ласково государыня, невольно вызывая ответный отклик с их стороны.
Ясно глядели на землю небеса, весеннее солнце — и ясно, радостно шли дни в семье русской императрицы…
Двенадцатого мая выехала Екатерина в свою любимую летнюю резиденцию, в Царское Село. Дня через два туда же тронулись жених с невестой и весь их двор…
Павел с Марией и свитой еще раньше вернулись в Павловск.
Веселье, затихшее в столице, вспыхнуло с новой силой здесь, в обширном старом дворце, в садах и парках царскосельских.
Пока действительно были веселы и счастливы все главные действующие лица царственного спектакля, который поставила на удивление миру Екатерина после тридцати лет славного царствования своего.
Однако уже и теперь какие-то полутени, полузвуки, как бы идущие вразрез общей гармонии, стали постепенно прорезаться для чутких ушей, мелькали перед зоркими глазами опытных дворцовых людей.
А таких немало во всем ‘придворном Петербурге’, составляющем добрую четверть населения всей столицы. И стало их еще больше сейчас, когда новый ‘молодой двор’ прибавился к прежним: ‘большому’ и ‘малому’ дворам, к заднему дворику или ‘basse cour’ самой Екатерины в лице ее любимой камер-фрау Перекусихиной, двух дворецких — Тюльпина и знаменитого Захара Зотова, — дуры Даниловны и других. Затем идет второй ‘птичник’ фаворита Зубова, который с каждым днем захватывает все больше и больше влияния. Здесь первую скрипку играет секретарь фаворита, Морков, иностранцы-дельцы — пройдоха Альтести, политический агент и сводник граф Эстергази, смелый де Рибас, музыкант-итальянец Джузеппо Сарти, граф Федор Головкин, любовник старухи Шуваловой, красивый и наглый, как обычно бывают люди такого сорта. Завистливый, злой, бесстыдный лжец и остряк, он одно время даже метил сам занять ‘заветное местечко’ в сердце Екатерины. Но та его скоро разгадала, и неудачный честолюбец ограничился ролью прихвостня у признанного фаворита, утешился ласками толстой, но влиятельной и щедрой для любовников старухи Шуваловой. Отец и сын Штакельберги — примыкают сюда же.
Французские знатные эмигранты Шуазейль-Гуфье, Дотишан, Круссоль, Ришелье и, наконец, один из знатнейших немецких выходцев принц Нассау-Зиген, за собой ведущий других немцев без меры и числа, — эти люди, богатые алчностью, старыми дворянскими хартиями и поржавевшими доспехами, но бедные ‘фортуной’, явились без всяких предрассудков в северную столицу, зорко глядят: где потеплее можно пристроиться? И в погоне за успехом словно играют ‘в четыре угла’, перебегая от одного двора к другому. Но в Гатчину они попадают уже только по крайней нужде, раньше постучав в более позолоченные двери и потерпев там неудачу.
Если к перечисленным дворам и задворкам прибавить штат учителей и наставников обоих великих князей, их ‘кавалеров’ и дядек, которые, как Остен-Сакен, Протасов, Муравьев, тоже набраны из видных семейств, — получится полный состав, общий вид того, что называется ‘придворными кругами’ столицы.
Само собой понятно, что в обычное время все эти дворы, дворики, задворки и придворные закоулки отчаянно соперничают между собою, в одиночку и целыми группами роют друг другу ямы, стараясь урвать для себя и родни побольше подачек, наград и милостей, какими щедро сыплет уж много лет державная управительница этого сложного ‘хозяйства’ своего…
Но кроме такого явного соперничества и сплетения интересов существуют между всеми этими людьми иные, невидные, но тем более прочные взаимоотношения и тайные связи.
Люди, стоящие наружно как бы в разных враждебных лагерях, при разных дворах, все-таки взяты из одного общего круга и сословия служилых дворян и высшей знати русской. У них главные интересы одинаковы. Мало того, большинство из них в тесных дружеских и родственных связях. Старшее поколение занимало важные посты при императрице, а более юные — сыновья, дочери, племянницы и братья — находились при Павле, при его жене, сыновьях или даже при ‘фаворите’, кто бы ни занимал в данное время это важное место, первейшее среди других придворных чинов…
Если случайно открывалось новое место или освобождалась вакансия при любом из дворов или ‘двориков’ — ‘чужому’ можно попасть на него только по воле всемогущего случая либо по прихоти самой Екатерины. А обычно такие места занимались ‘своими’.
Поэтому получалась очень сложная картина, головоломный, запутанный узор непонятных взаимоотношений и конъюнктур.
По фронту обычно велась показная война, в подражание ‘господам’.
Свита цесаревича и его супруги на глазах у последних даже не разговаривала с придворными императрицы, ограничиваясь официальными приветствиями.
А между тем в Гатчину быстро и подробно переносилось все, что говорится и делается в самом интимном кругу Екатерины. И наоборот: каждый шаг, чуть ли не каждая мысль угрюмого сына становилась известна его матери… А чтобы сделать более терпимым свое предательство, чтобы скрасить шпионство, ‘друзья’ Павла, служащие государыне, уверяли, что шпионят за цесаревичем ради его же собственной пользы. Он-де сам вредит себе своим отчуждением от матери, своими дикими, неосторожными выходками… И чтобы остановить, исправить зло, решаются на свои доносы эти ‘честные друзья’.
То же самое приходилось выслушивать и цесаревичу, только, конечно, по отношению к его матери… То же было и у фаворита, у великих князей, всюду и везде.
Сея ветры, мутя воду, они исправно ловили золотую рыбку, эта огромная свора придворных умных людей, и пожинали то, чего не сеяли сами: все блага мира.
Конечно, самые глубокие тайны и закулисные затеи всех этих дворов зачастую выплывали на свет Божий. Атмосфера подкопов, интриги, наносных речей и клеветы отравляла вокруг весь воздух, не давая свободно дышать более чистым и бескорыстным людям, которые порою каким-то чудом появлялись у подножия трона.
Но дело от того не менялось чуть ли не сотни лет, и только с каждым новым царствованием принимало несколько иные, более грубые или более утонченные формы, как было сейчас, в долгие годы царствования Екатерины, соединяющей в себе самые несоединимые черты сильного, отважного человеческого ума и духа.
И вдруг совершилось нечто неожиданное и крайне неприятное для бесчисленной свиты придворных шептунов, переносчиков, хулителей, доносителей и интриганов высшей воды. ‘Хозяева’, вся семья Екатерины, как будто спаянная новой нитью — появлением Елизаветы в ее среде, зажила совсем по-родственному, без свары, без вражды и озлобления взаимного, как ‘Бог велел’ жить всем родственникам, носящим царский пурпур или сермягу крестьянскую — все равно.
Без дела, без занятий осталось множество лиц: нельзя клеветать, некому и не на кого сплетничать… Нет случая втереться в милость при помощи наговора, урвать подачку за кстати сделанный донос… И впереди — все то же…
Всполошились многие. Лишь те, кто постарше и поумней, не падали духом. Криво улыбались только и говорили:
— И ветер дует не сплошь: с перемежкою… Отдохнет, сил наберется — и пуще людям тогда глаза порошит… Тишь перед непогодью всегда бывает. Чем больше тишь, тем грознее бурю надо ждать… да готовиться…
И они ждали… и готовились. Вернее, сами исподволь подготовляли ряд новых бурь и непогод на дворцовом небосклоне все — начиная с графини Протасовой, злой, желчной, черной, как негритянка, и распутной, как только может быть уродливая женщина, за ней чередовались дамы и кавалеры: Зубов, Шувалова и многие другие, уже перечисленные выше, свои и иноземные авантюристы и блестящие вельможи блестящего петербургского двора.
Но пока еще небо было ясно, и ласковый май, цветущий, ароматный месяц, чарует и греет усталые от зимней непогоды молодые и старые души и тела.
Однако случается, что и в знойные летние дни бушуют сильные грозы. Одна из них и разразилась над Елизаветой-Луизой в начале августа, который был особенно прекрасен в этом году.
Пришла пора принцессе Фредерике возвратиться к себе домой, в милый тихий замок на дворцовой площади в Карлсруэ. Родители настаивают на этом. И они имеют свои основания. Теперь, когда старшая сестра станет супругой великого князя российского, наследника сильнейшей державы, младшая сестра имеет право рассчитывать на самого лучшего из женихов остальных европейских династий… Каждому приятно породниться с ‘порядочной’ семьей, хотя бы и посредством брака, дающего право на свойство, если не на кровное родство с будущим императором всероссийским.
Девочка грустит о разлуке с любимой сестрой, жаль ей также покинуть веселый двор доброй императрицы… Но все-таки тянет домой, к родным, в близкие, знакомые места… Зато Елизавета-Луиза безутешна.
Ночь на дворе. Окно в сад раскрыто. Звездная, темная и тихая августовская ночь, полная пряных ароматов и свежей прохлады, глядит сюда, в спальню маленькой принцессы, где с ней наедине сидит теперь старшая сестра, тоже вся в белом легком ночном наряде, бледная и прекрасная, как мраморное божество. На кровать к сестре присела и тихо, печально говорит, держа в своих холодных руках нервную, горячую ручку девочки:
— Так ты скажи маме, чтобы она была спокойна… что я очень счастлива. Ты же видела: он такой красавец, добрый, ласковый… и он… любит меня… Я тоже… очень люблю его. Право! Только мы… понимаешь, стесняемся выказывать это. Особенно — при других. А я пишу маме, как мы… любим друг друга. Маме это будет приятно. И отцу. Милый, добрый наш отец. Когда я увижу их обоих? И тебя, и сестер?.. — Голос оборвался, слезы закапали часто-часто из глаз. Но лицо спокойно. Так хочет ‘счастливая невеста’. И, овладев собою, продолжает: — Вот ты и скажи маме: как ласкает меня императрица, и цесаревич, и великая княгиня. Я пишу, что они поручили мне передать маме. Но ты все-таки скажи. Мама тебе сильнее поверит, чем простому письму. Тут так весело…
— Правда, весело, Луизхен. Если бы не к нашим, и не уехала бы отсюда. А ты вот плачешь? Зачем? Я тоже расплачусь, на тебя глядя. Перестань…
— Нет, нет. Это я так… ничего. Грустно с тобой расставаться. Это ты маленькая ветреница! Едешь к маме, к отцу, к сестрам. Так и не жалеешь меня. А я тебя… Ну, вот и ты плачешь! Вовсе не надо этого. Завтра глаза будут красные. Императрица подумает — ты нездорова, отложит отъезд. Лучше перестань.
Умная девушка знает, чем повлиять на сестренку. Та живо отерла глаза:
— Пустое. Видишь, я перестала. И мне жаль оставить тебя. Да как же быть? Тебе со мною нельзя. Скоро ваша свадьба. Через месяц… И мне оставаться больше нельзя. Дорога испортится… и мама уже приказала. Надо ехать. Уже завтра мы поплачем. А сегодня и ты перестань, Луизхен. Ну не стыдно ли тебе: большая сестра, невеста, счастливая — и плачешь… И дрожишь вся… Верно, холодно из окна. Правда, свежо. Я закрою.
И девочка вскочила в тонкой рубашке, в кофточке, с белым чепчиком на шелковистых кудрях, маленькая, хрупкая женщина-ребенок.
Но старшая удержала ее.
— Постой, я сама. Правда, свежо из сада. Знаешь, подвинься, я лягу с тобой, и мы так проспим вместе последний раз до утра, как, помнишь, делали это давно, еще маленькими девочками, там, у нас?..
Лежат обе тихо, думают о чем-то.
И вдруг снова жалобно, тихо, протяжно вырвалось у старшей:
— Одна! Ведь совсем останусь я теперь здесь одна… Понимаешь ли, Фрикхен? Ни единой родной души… Чужие, все чужие…
Бледное лицо с раскрытыми широко глазами так скорбно. Но слез нет.
— Одна? Вот смешно. А… твой жених… твой муж будет с тобою… И все кругом тебя любят. И совсем не одна. Вот какие милые дамы есть у тебя… Вот ВагЬе Голицына, у нее такие честные глаза. Мне кажется, ты ей можешь все сказать, вот как мне… Даже больше. Она тебя лучше поймет. Она уже большая… дама!.. А я маленькая девочка. Что я могу?..
— Ты?! Крошка моя. Ты хоть и не поймешь, но ты моя… своя… родная… А он? Когда мы еще так сблизимся?! Я так мало его знаю. Он такой… Хороший… очень хороший… Но как будто думает всегда о чем-то другом, о далеком… Даже когда говорит со мною, когда ласково говорит… Такой он спокойный очень!.. Как белые цветы есть здесь в саду: блестящие, красивые… Тонкий, ласковый запах. А сорвешь, приложишь к лицу — плотные, глянцевитые листья холодят… не ласкают, как другие цветы. Словно не живые эти листья, весь цветок словно из воска… Ты видела на пруду?
— Ненюфары белые, большие? Знаю. Правда, будто не настоящие они и холодные всегда, в самую жаркую пору. Ну конечно… с таким не скоро подружишь хорошо.
— О нет! Мы очень дружны… Почти как с братом с ним. Но мне хотелось бы сестру. Вот ты назвала Голицыну, ‘толстую маршальшу’, как мы прозвали ее… Мне она очень нравится. Мы понимаем друг друга. И я бы могла, правда. Но я боюсь. Здесь все кругом так… ревнивы… так завистливы… Я давно заметила. И мама говорила мне. Каждый, если бы мог, завладел бы мною и им… Александром… Чтобы никто другой не смел нас и касаться, и заговорить, и… понимаешь? Если заметят, что я дружна с этой милой дамой… нас разлучат. Не знаю как, но сумеют… Наговорят мне, императрице, мужу… Испортят все хорошее, что есть сейчас… Потому я даже на глазах у людей стараюсь меньше говорить с ней… держусь так холодно…
— Ах, вот это почему? А я думала… Какая ты хитрая, Луизхен. Вот не ждала…
— Здесь нельзя иначе, дитя мое. Здесь большой двор, много людей, разные интересы. Нужно быть очень осторожной, особенно мне. Я всем чужая… Теперь понимаешь, отчего мне так тяжело расстаться с тобой? Но я и рада, что ты надолго не останешься здесь. И тебе пришлось бы делать насилие над собой, над душою своей, над своим сердцем, над… Впрочем, что я… Какие пустяки. Смотри, не вздумай маме сказать что-нибудь подобное. Она ведь огорчится. Помочь не может и будет плакать. Помни, Фрикхен! Обещаешь?
— Обещаю, Луизхен! — печально ответила девочка, и носик у нее сразу покраснел от прихлынувших и задержанных слез.
— А я тут скоро освоюсь, справлюсь со всем… Будут у меня и друзья… И с ним… с Александром мы… будем жить хорошо… И все пройдет… Но теперь — пока грустно… Вот я и болтаю с тобой… И тебя огорчаю, моя малышка… Усни. Уснем вместе. Уже поздно. Знаешь, императрица рано встает и не любит, если мы проспим дольше срока… Спи…
Нежно лаская, как ребенка, сестру, она даже тихо стала напевать старинную колыбельную песенку, которую певала их старая нянька там, в далеком, милом замке.
Опять полились тихие слезы. Но Фредерика уже не слышит, не видит ничего. Сомкнулись под чарой знакомого напева темные глазки. Ровно дышит грудь…
Так, мешая тихий напев со слезами, думами и грезами, заснула наконец и старшая сестра, великая княжна российская…
— Долгие проводы — лишние слезы! — сказала государыня в урочный час. Крепко поцеловала принцессу Фредерику, благословила ее и отпустила из своего покоя.
Но все другие — сестра, оба великих князя со своими ‘дядьками’ Протасовым и Сакеном, Шувалова, Голицына, молодежь — не говоря о господине Стрекалове, под охраной которого возвращалась теперь на родину принцесса, — все через сад прошли к боковой калитке, где уже стояла большая дорожная карета и кучер изредка звонко пощелкивал бичом.
Прощание сестер было тяжелое, трогательное. Они рыдали, не могли оторваться одна от другой, окружающие тоже все плакали. Даже Александр нарушил свою сдержанность и только отирал слезы, сбегающие по щекам… О Константине и говорить нечего: этот рыдал чуть ли не навзрыд, как оно нередко случалось с очень впечатлительным и нервным юношей.
Сел Стрекалов… усадили Фредерику… Голицына держала в объятиях ослабевшую Елизавету-Луизу.
Лакей готовился захлопнул дверцу.
— До свидания, Луизхен! — вдруг прозвенел голосок девочки.
Та выпрямилась, вся вздрогнув, вырвалась от Голицыной, кинулась к карете, и там, внутри, обе сестры снова слились в тесном, неразрывном объятии.
— Прощай, прощай, Фрикхен… Прощай, моя малютка!.. — среди рыданий твердила княжна. — Маму, всех поцелуй. Помни, скажи… Прощай!..
Еще один быстрый, судорожный, до боли крепкий поцелуй. Она соскочила с подножки кареты, ухватила за руку ВагЬе Голицыну и, не оглядываясь, побежала по аллее далеко-далеко, в самый конец английского парка, к искусственным развалинам, где порою в жаркую пору сидели целой компанией великие князья, княжны, их фрейлины и близкие лица свиты…
Здесь, припав головой на плечо подруге, княжна дала волю громким рыданиям, которые удерживала до тех пор, и только изредка повторяла:
— Уехала Фрикхен. Я теперь осталась одна… Мне так больно… Не оставляйте меня… Я совсем одинока!
— Ваше высочество… дорогая принцесса! Верьте моим словам, — нежно поддерживая девушку, заговорила Голицына. — Я глубоко предана вам… Люблю вас, как только может один человек любить другого. Вы стоите любви. И я докажу вам свою преданность. Верьте мне… вам будет легче… Плачьте. Грудь облегчится от слез!
— Да, да… я верю! Я потому и позвала вас… Тебя!.. Будем друзьями. Я тоже люблю тебя. Мне так нужно иметь близкую душу… Говори мне ‘ты’… когда мы одни… Утешь меня. Пожалей. Ты же видишь, как я одинока, хотя и… хотя я счастлива, как все говорят… И уехала моя Фрикхен… совсем…
Снова рыдания прорвались у девушки. Но вот вдали послышались неясные голоса.
Приближались фрейлины и дамы, бывшие там, у кареты. Сразу смолкла княжна, сдержала рыдания, отерла слезы, выпрямилась и спокойная, ясная на вид, медленно пошла навстречу свите, которая, с Протасовой во главе, показалась на повороте аллеи. Так же спокойно двинулась она со всеми ко дворцу, вызвав невольное переглядывание и пожимание плеч у всех окружающих.
— Чудеса, и только! — не выдержала, тихо шепнула злючка Протасова своей племяннице, красивой графине Анне Толстой, прозванной за свой рост Длинной Анной. — То как река разливалась. Как шальная, в конец сада кинулась, печаль укрыть, слезы повыплакать. А тут — и ни слезиночки… Ровно каменная идет. Все немецкие фигли-мигли, сантименты да комедии, больше ничего!
Презрительно сжала губы Варвара Голицына, чуткий слух которой уловил ядовитый шепот, и подумала:
‘Ну, где уж черной гадюке или толстой жабе судить о том, как живет и тоскует чудная роза в богатом саду? Не понять вам моей принцессы!.. Никогда!’
Подумала и тут же снова в душе поклялась посвятить всю жизнь и преданность этой прелестной принцессе, такой гордой духом и нежной сердцем в одно и то же время, так непохожей на окружающий мир.
Кроме великих князей, двух дам не хватало в свите, которая провожала теперь Елизавету-Луизу ко дворцу.
Графиня Шувалова и ее старшая дочь, Прасковья Андреевна Голицына, остались на месте, как бы выжидая, что станут делать великие князья.
Константин, по свойственной ему стремительности, круто отвернулся от решетки, за которой уже громыхали колеса тяжелой кареты, и быстро двинулся к той части дворца, где он помещался, сопровождаемый Сакеном и Протасовым, который о чем-то теперь горячо толковал со сослуживцем и сотоварищем.
Александр еще несколько раз махнул платком вслед отъезжающим, поглядел с печальным видом вдаль, по дороге, отер глаза и тоже хотел пойти ко дворцу. Но тут его переняла Шувалова, подымаясь со скамьи, на которой сидела с томным видом и с платком у сухих глаз.
— Ах, ваше высочество, сколь драматический, тяжелый момент! — заныла она. — Я совсем расстроена… и моя Пашет еще больше того. Мы обе так любим принцессу… то есть ее высочество… И видеть такое отчаяние. Конечно, утешение придет быстро. Но все же тяжело. Вот вы мужчина… Такой большой и сильный… и плакали как дитя… Что же нам остается, бедным женщинам? Не правда ли, Пашет? Смотрите, она едва идет… она так впечатлительна у меня… И потом, видеть ваши слезы… Не красней, мой друг. Все знают, какое глубокое, чистое чувство питаешь ты к нашему ангелу, к его высочеству… Как и все другие девицы и дамы наши… И вдруг ваши слезы… Она совсем потрясена…
После таких слов Александру только осталось предложить свою руку даме, что он и сделал даже довольно охотно, хотя подчеркнутые напоминания о слезах, только что пролитых им, не понравились самолюбивому юноше.
Но Голицына молчала, и это мирило его с нею.
Стройная, пышная, с правильным, красивым лицом, хотя и маловыразительным, Прасковья Андреевна нравилась очень многим. Пунцовые, полные даже немножко чересчур губы, живые, сверкающие жадным блеском глаза и всегда вздрагивающие ноздри говорили о сильном, страстном темпераменте этой женщины, и немало пикантных рассказов ходило при дворе о многочисленных приключениях любовных, в которых героиней являлась Пашет Голицына.
Особенно любила она совсем юных, еще неопытных в деле любви новичков, так что даже заслужила прозвище ‘гувернантки обоих высочайших дворов’…
Кроме чувственного темперамента, было еще что-то в этой женщине, что помогало ей подолгу держать в своей власти красивых юношей, пока сама она не находила, что пора этого отпустить и приняться за другого.
Теперь, около года, дочь, при деятельном участии матери, почти открыто стала охотиться за Александром, очевидно считая его, наравне с бабушкой и многими другими, совсем еще неопытным в данном отношении юношей. Очень немногие, как генерал Протасов или парикмахер Роман, камердинер князя, да еще два-три человека знали некоторые приключения довольно рискованного характера, которые довольно часто любил переживать Александр, сильный и здоровый по натуре, зрелый не по годам.
Но как бы там ни было, Пашет и мать ее ловили каждый удобный случай, чтобы и этого красавца-юношу, если возможно, опутать сетью ласк, какими Пашет успела одурманить немало юных голов.
Сейчас случай был удобный. Обе дамы знали мужскую психологию. После сильных волнений радости, грусти ли — все равно — страсть неизбежно начинает сильнее говорить в мужчине…
Нежно опираясь на руку кавалера, все замедляя шаги, направляя их совсем не в сторону дворца, Пашет устроила так, что скоро все трое они очутились в закрытой тенистой аллее, в конце которой даже темнела небольшая, увитая зеленью беседка.
— Ваше высочество… maman, не отдохнем ли здесь минутку? — впервые подала голос Пашет. — Я так устала от волнений. У меня даже кружится голова. От жары, должно быть, и от слез!.. Вот здесь, в боскете, передохнем… конечно, если вы не спешите, ваше высочество, утешить вашу очаровательную невесту.
— О, нет… немного можем посидеть. Я с удовольствием, — согласился Александр.
— Да к ее высочеству, думаю, теперь и неловко идти мужчине… хотя бы и жениху… Слезы редко красят женщин. Надо пойти привести в порядок лицо, прическу… то да се. Так уж лучше тут и жениху не мешать… Вот, ступайте, сидите… Только недолго все-таки, — подводя парочку к самому порогу беседки, заявила мамаша. — Ты, я знаю, готова все на свете забыть в присутствии его высочества… Но не теряй только головы. Его высочество… ты не знаешь, это такой опасный кавалер… хоть и кажется невинным херувимом… Мы тоже знаем кое-что! — грозя своим пухлым, белым пальцем, слащаво, игриво не по годам, заметила графиня.
Затем добродушный смешок, поклон, быстрый выразительный взгляд на дочь — и старухи не стало видно в аллее с быстротой, какой нельзя было ожидать от старых ног, обремененных тучным, тяжелым телом…
Наступило небольшое молчание.
Пашет пожирала откровенно жадными взорами юношу. Тот сидел слегка смущенный, не зная, что начать.
Женщина ему нравилась, хотя и была немного полнее того, что он любил и считал образцом женской красивой фигуры. В данную минуту, как и угадали обе заговорщицы, он вообще был склонен к ласкам, самым пылким и сильным.
Но двойственность и тут проявилась в этой загадочной душе.
Он ясно представлял себе плачущую невесту… ее горе… А он тут?..
Конечно, умей Пашет повести дело, колебания могли скоро исчезнуть. Но та сперва молчала, а потом вдруг негромко заговорила, ближе подвигаясь к юноше на садовом диване, где сидели они теперь:
— Как вы холодны, ваше высочество… Или правду говорят злые языки, что для вас не существует нежных чувств… что даже близкий брак будет лишь такой… платонический… Вот как был у Великого Фридриха с его супругой?
— Что за глупость? — сразу хмуря брови, быстро спросил Александр. Он очень был недоволен, что его задушевные толки с двумя-тремя друзьями уже проникли и в более широкие круги. Особенно сюда, в кружок Шуваловой. Значит, и бабушка?..
— Кто вам сказал? Хотел бы знать, княгиня… Я вас не выдам.
— Клянусь, никто! Просто так, судя по вашей холодности к многим влюбленным в ваше высочество особам… И теперь, накануне брака, когда одна вас похитит, может быть, даже без пользы для себя… Мы все… другие, страждем особливо!.. И я больше всех… Вы и не знаете, ваше высочество, как долго и сильно я вас… обожаю!..
Переходя на французский язык, она уже смелее, откровеннее сразу повела речь:
— Можете смеяться надо мной, принц! Но я должна сказать все… Я решилась бы жизнь отдать за вас… за одну вашу ласку. Конечно, я не так красива, не умна, как другие, более счастливые. Но чувство мое будет мне оправданием… Я даже решила. Скоро келья укроет мою любовь… мою безнадежную страсть. Ведь вы меня не любите, принц, не правда ли?..
— Ну что вы, княгиня… Не волнуйтесь… прошу вас, — только и мог ответить на этот неожиданный поток признаний юноша.
Но она не унималась:
— Все равно… пусть даже так!.. Но вы не откажете в одной самой чистой, братской ласке?.. Ну, ближе… прошу вас… Один поцелуй… Так!.. Ну, вот видите, я вся ваша… Как Даная, ждущая Олимпийца… О, мой Зевес… мой небожитель! — страстным шепотом проговорила она, принимая совсем позу Данаи на широком диване. — Приди, пролей на меня золотой дождь своей любви… Один миг!.. И я счастлива… на всю жизнь… Один миг!..
Она вытянула руки, слегка касаясь руки Александра, шептала, манила и влекла, вся похожая на вакханку в припадке страсти…
Что-то странное произошло с юношей. Еще за минуту перед тем он сам чувствовал желание схватить красивую, стройную женщину, прижать к себе, ласкать, сжимать в объятиях. Но сейчас, когда она так откровенно, в позе Данаи, зовет, почти требует его ласки?..
Вся мужская гордость пробудилась в нем. Не он, а его хотят взять!.. Этого не будет ни за что, никогда!.. Вдруг быстро, почти резко поднявшись с дивана, он сделал шаг к выходу из беседки, словно прислушиваясь, и, протянув к ней руку, тихо заговорил:
— Тише!.. Сюда идут… меня зовут… Тише!.. Я пойду навстречу… чтобы не вошли… не застали… Чтобы не было толков…
И не успела что-нибудь ответить, сообразить положение Пашет, как он вышел и скрылся за поворотом аллеи.
Только теперь поняв, в чем дело, соскочила с дивана эта новая жена Пентефрия, топнула ногой, глядя вслед уходящему юноше, сжала острые зубы так, что они издали скрип, и, поспешно приведя в порядок прическу, измятую о спинку дивана, оправя туалет, вышла из беседки.
Матушка, появившаяся неизвестно откуда, встретила ее презрительным взглядом.
— Дура!
Кинула ей только одно это слово и быстро заковыляла по аллее вперед, туда, ко дворцу, вблизи которого уже мелькал на быстром ходу Александр…
Медленно, опустя голову, двинулась за нею и Пашет.
— Дура, конечно! — сказала и Екатерина, когда какими-то путями узнала о приключении в боскете. — Ну можно ли юношу, почти мальчика, столь стремительно атаковать? Тут и не всякий опытный мужчина найдется как поступить. Юноши любят сами нападать… С ними надо делать вид, что защищаешь крепость, хотя бы и заранее обреченную на полную сдачу. Вот тогда они все забывают на свете и бывают неукротимы. А так?.. Дура и есть! — решила эта многоопытная, всеведущая женщина, хорошо изучившая за долгие годы ‘науку страсти нежной’…
Шестнадцатого августа переехала Екатерина из Царского в Таврический дворец.
Как и всегда, отъезд состоялся неожиданно для всех. Императрицу забавляла суета, возникающая каждый раз в такие минуты. Лица, которых она брала с собой в карету, кроме Зубова, конечно, непредуведомленные, — в самую последнюю минуту отдавали распоряжение: собирать чемоданы, увязывать сундуки… И, сидя в шестиместной карете, уже на пути, то один, то другой начинали жаловаться и перечислять все, что не успели или позабыли сделать самого важного…
Но Екатерина громко, весело смеялась — и тем кончалось дело.
Карета быстро мчалась… Шесть гайдуков, двенадцать гусар и двенадцать казаков скакали впереди. Сзади камер-пажи и шталмейстер верхами… А до выезда из Царского и даже дальше по шоссе бежали сзади угольщики, молочники, окрестные крестьяне, которых любила одарить и приласкать каждое лето державная помещица — ‘хозяйка’ царскосельских дворцов и земель.
Второго сентября начались в столице блестящие празднества по случаю заключения выгодного, почетного мира с Турцией и длились две недели. И наконец 28 сентября — особенно торжественно, при огромном стечении народа вокруг Зимнего дворца, в его большой церкви состоялось бракосочетание Александра и Елизаветы.
Грохотали пушки, гудели все колокола… клики восторга потрясали даже окна дворца, вырываясь из десятков тысяч орудий там, внизу, где черно от толпы.
Жених и невеста, одинаково прекрасные собой, были одеты: он — в белом сребротканом глазетовом кафтане, она — в таком же платье. Оба были усыпаны алмазами, бриллиантами с ног до головы и горели в ослепительных лучах, отражая тысячи огней, зажженных в храме. Венец над братом держал Константин, а над невестой — канцлер Безбородко. После обряда молодые сошли с возвышения и приняли благословение императрицы, которая плакала от радости, так же как угрюмый Павел и жена его.
Все, бывшие на этом венчанье, остались надолго очарованы редким зрелищем этой чудной пары. Три дня гудели колокола. Торжества длились целых две недели и закончились только 11 октября небывалым фейерверком, сожженным на Царицыном лугу, причем сгорело пороху столько, что, по словам Федора Ростопчина, ‘хватило бы на целую войну с державой среднего калибра или, по крайности, для сражения более кровопролитного, чем брак прелестного принца на очаровательной принцессе’.
Удар веером от ВагЬе Голицыной был ответом на шутку.
Милости, награды сыпались, лились рекой, и все хватали их на лету…
Императрица была в неописуемом восторге, но и она устала под конец. А про ‘молодых’ и говорить нечего.
И отрадное, временное затишье настало наконец после всего этого шума, блеска и торжества. Александр на время все оставил, все забыл: друзей, занятия…
— Он так молод, а жена его так красива! — колко заметил по этому поводу ревнивый прежний любимец Александра Федор Ростопчин…

Глава III

ПЕРВЫЕ ТУЧИ

…Догорели огни, облетели цветы.
Надсон
…А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
Лермонтов
Очень мало кто видел, что представляла собой огромная площадь полчаса спустя после этого фантастического праздника, где в море разноцветных огней сверкали и переливались бриллиантовые узоры, вензеля, корабли и замки, блестели пламенные солнца, вертелись огненные колеса, широко вокруг раскидывая мириады искр, потоки быстро отгорающих звезд.
Темной, мрачной казалась площадь после конца блестящего зрелища.
Пороховой дым и чад, копоть сала от догорающих и гасимых плошек — отравляли воздух, мешая дышать. Закуренными скелетами стояли остовы сложных сооружений, которые служили поддержкой огненному царству фантазии, городу сверкающих дворцов и разгоняющих мрак искусственных светил… Кое-где балки затлели, и рабочие, солдаты патрулей, усиленных для сооружения, тушили дерево водой, топтали его в землю, добивали огонь, который, потешив людей, словно не хотел сразу гаснуть, еще рвался вспыхнуть хотя бы на миг!
Там и здесь два толстых столба с перекладиной наверху — опора большинства щитов, уже разобранных, — напоминали гигантские виселицы. А веревки, перекинутые через перекладину, при помощи которых люди производили разборку щитов, собирали догоревшие плошки и лампионы, самые силуэты этих людей, чернеющие там, под перекладинами, на темной синеве тихой осенней ночи, дополняли жуткое сходство…
И, осеняя себя крестом, спешили скорее мимо более впечатлительные прохожие, после фейерверка зашедшие на пустую сейчас и плохо освещенную площадь.
Почти такое же полное быстрое превращение произошло и в той дворцовой благодати, в той идиллии, которая одним портила кровь, мутила желчь, а другим казалась весьма недолговечной, а потому и не угрожающей обычному ходу интриг и происков, какими живет большинство людей, окружающих высокую семью.
Тучи быстро стали заволакивать ясное небо еще две недели тому назад. Первый рокот непогоды послышался со стороны Гатчинского дворца, как раз накануне торжественного венчания высоких новобрачных.
Обычно у Павла — даже когда он проживал временами в столице — мало кто бывал. Посещениям к цесаревичу кто-то незримый вел самый строгий счет, извещал о них Екатерину, а та, не стесняясь, прямо спрашивала такого ‘гостя’, зачем был у сына, или давала понять, что предмет беседы ей известен, а самые посещения наследника со стороны лиц, состоящих при ней самой или при юных князьях, совсем не желательны. Иногда, не говоря ни слова, она начинала ‘не замечать’ долгое время кого-нибудь из окружающих ее, не говорила ему ни слова, даже не отвечала на вопросы, словно не расслышав их. И можно было прямо сказать, что это лицо ‘посетило’ Павла, не испросив раньше разрешения у императрицы, не уведомив, по крайней мере, ее о причине посещения, о теме разговоров…
Но в эту кипучую пору, в течение долгого ряда гремящих дней, бегущих беспрерывным праздником, в котором пришлось принять самое близкое участие и цесаревичу, — создалась для него полная возможность выйти на время из того проклятого заколдованного круга отчуждения и одиночества, который создан для ‘гатчинского отшельника’ отчасти по собственной воле и в такой же мере по воле его державной матери.
Вот больше месяца — на приемах, на праздниках, на балах, среди густой толпы, охраняющей от шпионства лучше, чем каменные стены дворца, — везде теперь цесаревич почти ежедневно сталкивается со множеством лиц, которых даже при желании не мог видеть целыми годами. Иные искренно, другие — по врожденной манере придворных ‘искателей и ласкателей’ уверяют его в глубокой преданности, в готовности служить до самой смерти…
И все это лучшие люди родной земли или знатные эмигранты, выходцы из Франции и других стран, нашедшие новую, благодатную родину при российском дворе…
Сравнить нельзя эти сливки общества, соль земли, с той швалью, которая обычно окружает Павла, известная под презрительной кличкой ‘гатчинцев’, и среди которых ‘даже самый лучший’, по меткому выражению того же Ростопчина, ‘заслуживает быть колесованным без всякого следствия и суда, по доброй совести!..’.
Кружилась сначала голова у цесаревича от радости, от восторга, от удовлетворенного самолюбия. Но скоро он стал хмуриться и дергать бровью, как всегда в минуты сильного душевного раздражения. Все сумрачней его лицо, отрывистей речи. А к матери, приласкавшей было сына, он старается и не подойти, если уж крайняя необходимость не принудит его к соблюдению этикета.
Замечали это все, но знали причину такой перемены очень немногие.
Шувалова, ее ‘друг’ Головкин, слезливый Шуазейль-Гуфье, приживалец Екатерины, везде и всюду толкующий о ‘своем обожании этой дивной государыни’, такой же прихвостень, только похитрее, грубый на вид, тонкий пройдоха в душе, Эстергази, умеющий хриплым баском ‘рубить правду-матку’ в глаза, но под видом колкостей посылающий осторожные, пряные комплименты, затем, фрейлина супруги и фаворитка мужа, Нелидова, ее ‘друг’ тайный и многолетний, первый толкнувший умную интриганку в объятия Павла, князь Голицын — все эти люди, такие, казалось бы, далекие, несходные между собою, тоже поглядывают на Павла, но без всякого недоумения, наоборот, как бы выжидая: что дальше будет? А между собой при случае они тоже обмениваются иногда взорами, полуулыбками или самое большее парой-другой фраз, мимолетных, даже непонятных для случайного свидетеля этой беседы… Но после того расходятся собеседники очень довольные, как сообщники в каком-нибудь деле, готовом принять хороший для них исход.
К этой же компании, как ни странно, Шувалова нашла нужным и сумела присоединить прямого и доброго по душе, хотя очень честолюбивого, болезненно самолюбивого принца Нассау-Зигена, уже прославленного в качестве военного гения, но сейчас полагающего, что он обойден, забыт, и потому готового брюзжать и ворчать, а то и поинтриговать под шумок, чтобы поднять свое личное значение и кредит.
Больше всего на Павла направлено внимание этой компании, но они деятельно следят положительно за всем, что творится при дворе, особенно вблизи самой Екатерины. Зубов пока держится в стороне. Но он что-то почуял и словно озирается тревожно порою, как бы ища опоры и сочувствия со стороны окружающих.
Обычно нет наглее и заносчивее человека при дворе, чем этот фаворит, двадцатишестилетний друг сердца женщины, прожившей на свете более шестидесяти трех лет.
Но когда он порой вспомнит об этой пугающей цифре, приглядится к ликующему сейчас, но уже словно тронутому тлением лицу Екатерины, когда видит ее усталое от жизни и от наслаждений тело, замечает смертельную усталость физическую и духовную, которую так хорошо умеет скрывать от целого мира эта многолетняя чаровница, уловительница людей…
Когда он вспоминает все это, холод охватывает мелкой дрожью выхоленное, начинающее обволакиваться жиром тело наложника.
Что ждет его, если внезапно грянет удар? И даже неизвестно, перед кем надо поклониться заранее. К кому забежать? В апартаменты новобрачных, как говорят все, начиная с самой державной бабушки? Или туда, в темную Гатчину? Кто знает? Вопрос не выяснен. Екатерина колеблется. Отношение Александра к отцу — загадочно и для самой императрицы, не говоря о других…
И по логике вещей Зубов, пока еще никем не втянутый в игру, сам невольно подошел к черте, которая привела вышеперечисленную группу сообщников к целому ряду потайных выпадов и шагов.
Нарыв лучше взрезать по собственной воле и скорее, теперь же, чтобы потом, прорвавшись самостоятельно и неожиданно, он не отравил потоком гноя многим и многим все их существование, всю жизнь!
К операции этой союзники приступили осторожно, издалека, начав с Павла, самого впечатлительного, способного по натуре довериться злейшему врагу, если тот прикроет себя хотя бы полупрозрачной личиной преданности, пропитает ядовитые наветы ароматом угодливости раба.
С разных сторон — именно под личиной дружбы и расположения — стали нашептывать Павлу о состоявшемся будто бы решении Екатерины не только отстранить его от престола, но даже и удалить куда-нибудь в надежное место, вроде замка Лоде, а трон и власть, чуть ли не при жизни еще, передать Александру.
Эти вести покоя не дают цесаревичу.
Плохо спит он всегда по ночам. А теперь и вовсе сна почти лишился. Ляжет далеко за полночь. А в четыре часа уже на ногах, как всегда… Молчит, думает, губы кусает. И только худеет быстро…
Как раз накануне венчанья, поднявшись чуть не до зари, размашисто шагал своим учебным шагом по кабинету Павел, бормотал порою невнятное что-то, не то жалобу, не то глухое проклятие… Это присуще цесаревичу, как многим людям, живущим в продолжительном одиночестве.
Но время от времени он поглядывает на дверь, словно ожидая кого-то.
Легкий стук.
— Войдите! — крикнул Павел.
Без доклада, очевидно по данному заранее распоряжению, вошел Эстергази.
После первых приветствий и обычных любезных фраз гость круто приступил к делу.
— Вы не взыщите, ваше высочество! Мы знакомы уж не первый год. Еще в те счастливые времена, когда ваше высочество со своей очаровательной принцессой явились к нам на берега Сены. Граф и графиня Северные! Кхм… И мы увидали, что темный, холодный Север хранит не одних белых медведей и хищных орлиц, но имеет такого принца… такую принцессу… Вы поняли меня, принц? Я старый рубака, грубый солдат. Не умею говорить сладких слов. Но тогда еще два облика запали мне в эту грудь, пробитую пулями в десяти боях, израненную саблями врагов. И с той поры я вечный друг ваш и верный раб!
— О, верю, верю, граф! Тем более что вам сейчас нет и выгоды… я так бессилен…
— Вы духом сильнее всех этих… там… Понимаете? Я не хочу никого оскорблять, тем более лиц, близких вашему высочеству. Но когда презренные фавориты… А между тем, благородный принц… Гм… Да… Молчу, молчу! Лучше — прямо к делу. Время не терпит. Конечно, не затем лишь я вчера на балу попросил у вашего высочества этой секретной аудиенции, не для того рисковал своей карьерой и вашим спокойствием, чтобы того… говорить о моей преданности. Это я успел бы сделать и там, хотя ваше высочество везде окружены шпионами, как вы сами, конечно, того… этого…
— Увы, это верно, милый граф. Итак?
— Дело вот в чем: вчера было тайное совещание у государыни. Тут были все: Кирилл Разумовский, граф Румянцев, Остерман, Салтыков Николай, Мусин-Пушкин, Безбородко, Чернышев, Завадовский, Самойлов и Стрекалов, наконец… Счастливый сват! В новой ленте… Обсуждали вопрос о престоле. Решено окончательно: от наследья ваше высочество отстранить!
— Оконча…
Голос оборвался у Павла. Он ожидал, почти был уверен. Но вот удар обрушился, и сорокалетний мужчина сидит, сразу осунулся, дрожит как в лихорадке и ловит воздух пересохшими губами, бледными, почти синими, как и его перекошенное страданием и ужасом лицо.
— Успокойтесь, ваше высочество… выпейте воды… придите в себя! — засуетился авантюрист, сам напуганный действием своих слов на Павла. — Еще не все потеряно. Решено — это еще не значит приведено в исполнение… Тем более что самое решение не было единодушным… Нашлись возражения, и очень сильные…
— Да, правда?.. Да, да, конечно, иначе быть не могло! Что же возражали? Кто? Кто именно? Румянцев? Разумовский? Остерман? Они все? Я угадал?..
— Нет. Один только Безбородко, ваше высочество… Да и то граф-дипломат не решился прямо оспаривать мнение государыни. Он, знаете ли, начал вокруг да около… Коснулся прошлого вашей русской истории… Поставил вопрос: воля монаршая должна ли считаться с тем, что народ весь много лет почитает наследником именно ваше высочество, как единственного сына и старшего в роде?.. Не будет ли это мнение вредить и государю, помимо прямого наследника принявшему власть?..
— Конечно, будет! Все возмутятся…
— Он того не утверждал, а высказал опасение. Но императрица нашла противные доводы. Хотя и смягчилась сразу. Тогда уж граф поставил последний свой вопрос. Он указал, что в деле, кроме нации, государыни и вас, сир, есть еще одно лицо, и согласие такового необходимо, чтобы…
— Александр?! — неожиданно ликующим кликом вырвалось из сдавленной отчаянием груди Павла. — Он не допустит… он согласия не даст… сын не предаст меня… он!.. Еще все хорошо… Как я не подумал сам?.. Какой умный этот хохол… Он вспомнил?.. Молодец, Безбородко, молодец!
И Павел даже покивал кому-то ласково, приветливо в пространство за окном комнаты, словно там видел кого-то.
Эстергази насупился. Не затем он пришел сюда, чтобы слышать похвалы другим.
— Ваше высочество еще не дослушали меня… Граф только поставил вопрос… И тут же заранее допустил, что согласие будет получено… Что тогда и дело определяется… А если согласен ваш сын, то, конечно, и народ поймет, что были причины для замены порядка наследования… для устранения вашего высочества… Словом, он согласился тоже, но поиграл сперва в бескорыстие и по пути дал умный совет о предварительном соглашении с предполагаемым наследником, сыном вашего высочества… Вот как, по-моему, дело обстоит…
Опять потемнел и съежился бедный, больной духом и телом человек, которого наглый хитрец словно нарочно кидал то на вершину надежд, то в бездну отчаянья.
— Да-а! Вот как? — глухо протянул Павел. — Конечно, она сделает, чего захочет… Родителя моего… государя… успели ведь они… Так что уж со мной?.. Да… да…
Постарело лицо, посерело как-то, нижняя, и без того всегда оттопыренная губа сейчас совсем отвисла, как у дряхлого старика. Сидит, молчит.
Эстергази с нетерпением поглядел на красивые часы, стоящие на камине: время идет. Некогда заниматься размышлениями.
— Что же вы теперь думаете предпринять, ваше высочество? — сразу, нагло задает ему предательский вопрос загадочный гость. Теперь, когда весть об устранении сказана, даже Павлу может прийти на ум: ‘Зачем же явился сюда переносчик тайных вестей? Вызнать что-нибудь, подбить на крайний шаг или предложить участие в каком-нибудь заговоре?’
Но Павел сейчас ни о чем не может думать, ничего не способен ясно соображать. Он чувствует боль в голове, огонь в груди, негодование и ярость в сердце.
С искаженным лицом, с легкой пеной в углах губ он подымается, крикливо начинает:
— Что предпринять? Теперь?.. Я, конечно… хочу крикнуть… всему миру…
Неожиданно какой-то шум послышался за дверью, ведущей в соседний покой цесаревича и его супруги. Сильно, отрывисто прозвучал удар, другой.
Павел осекся, оборвал речь на полуслове, как будто электрический ток пронизал его мозг и вернул ему сознание.
Эстергази тоже вздрогнул и насторожился. Они не вдвоем?! Там стоит, слушает их кто-то… Но кто?
— Простите, граф! — приветливо, ласково даже заговорил Павел. — Вы не волнуйтесь… Сейчас я объясню… Вы вот спросили, что я думаю делать? А я в таком состоянии, что и мыслей собрать не могу… Но помимо того, в столь важных делах я бы и ответить вам ничего не мог без… без совета с одним самым близким мне человеком… с моей… женой… И еще с одною особой… Я их просил быть наготове и прийти сюда при вас, предвидя, что разговор будет о важных вещах… И вот они дают знак. Вы позволите, граф?..
— О, ваше высочество… Это такая честь для меня!.. Подобное доверие… Я старый солдат! Но я француз и сумею ценить…
Дамы между тем уже вошли по знаку Павла. Они были в утренних легких костюмах, и обе кутались в шали, как от свежести в покоях, так и для большего соблюдения приличий. Полный туалет, сделанный так рано, мог бы вызвать подозрение в горничных… А прислуга — лучший род почты между дворами, как знала великая княгиня, и потому явилась почти совсем неглиже.
Нелидова, вторая ‘особа’, о которой говорил Павел, казалась совсем маленькой, невзрачной в таком же утреннем пеньюаре. Белый цвет особенно подчеркивал смуглость ее лица и шеи, еще не покрытых слоем притираний, как то принято делать для всех появлений при дворе.
Галантные поклоны, поцелуй руки — и все заняли места у горящего камина, куда невольно жался Павел, положительно дрожащий от нервного озноба, как в лихорадочном припадке.
В коротких словах изложил Эстергази все, что слышал уже Павел, и так же нагло повторил свой бестактный вопрос:
— Что намерен его высочество предпринять теперь? Может быть, по старой памяти я бы оказался пригодным чем-нибудь при этом? — для более спокойных и рассудительных дам пояснил свое любопытство лукавый ‘старый солдат’.
Обе дамы быстро, незаметно переглянулись, поняли друг друга, и Мария Федоровна заговорила так любезно, дружески, как с самым близким, родным человеком:
— Как благодарны мы вам, граф, за это истинно рыцарское участие и дружескую помощь. Мы же понимаем, что вы рискуете многим, если императрица как-нибудь узнает!.. Кругом столько ушей и глаз… Особенно для охраны моего бедного мужа… и меня заодно… Мы так ценим. И вечно будем помнить. Нет меры, чтобы оценить такую преданность… Но это еще не все, чего мы ждем от вас. Удивлены? А между тем данное вами доказательство столь бескорыстной дружбы невольно влечет за собой еще некоторые последствия. Мы именно сейчас от вас, граф, ждем спасительного, дружеского совета: что нам делать? Как поступить? Положение ужасное. Сына хотят поставить врагом против родного отца… Хотят… скажем самое лучшее: вынудить от отца отречение в пользу родного сына, еще юноши, такого незрелого… Он разве сумеет выбрать себе советников, хотя бы и не таких идеальных, как вы, граф, благородный рыцарь и паладин… Но просто честных людей! Конечно, судьба великой империи будет брошена на произвол шайки льстецов и проходимцев, какие успеют овладеть юношей… И уж ради этого мой муж и я не должны сдаваться спокойно, без борьбы. Но эта борьба должна быть так же чиста и благородна, как святы и благородны были побуждения, вынудившие вас пойти к опальному принцу, указать ему на грозящую опасность. Кончайте подвиг: укажите средства и приемы этой борьбы. Посоветуйте: кого еще можно просить нам о содействии и помощи? Если даже единственный голос, поданный как бы в пользу мужа, по-вашему, продажен? Кого же просить? Куда нам кинуться? В ком искать свою партию, без которой ничего невозможно сделать ни в жизни, ни тем более при дворе? Или молча склонить голову и покориться судьбе? Научите, граф!
Мария еще далеко не кончила, как смышленый граф понял, куда она клонит дело, убедился, что его игра или разгадана, или вызвала серьезное подозрение в женщинах и выиграть здесь больше ничего нельзя. Приходится быть довольным и тем, что ядовитое жало глубоко засело в груди мятущегося Павла, и ждать дальнейших событий.
Так и решил Эстергази. Кончила Мария, он состроил глубокомысленное лицо, помолчал и потом торжественно заговорил:
— Я, может быть, удивлю вас моими словами, ваше высочество. Но душа моя здесь раскрыта, как в исповедальне храма, куда именно я и пойду немедленно от вас… Да, да, во храм! Перед таким вопросом, который задали вы мне, мадам, перед решением его надо обратиться к Богу, как я всегда делал перед решительными сражениями на полях битв. Вы, конечно, поймете меня, выше высочество…
— Как, Эстергази? Вы такой верующий? — вдруг, словно обрадовавшись чему-то, заговорил Павел, подходя вплотную к нему. — Вот не ожидал! Как это приятно! Идите, молитесь. Правда ваша: предстоит решительный бой… И я тоже буду молить небо… А скажите, — сразу понижая голос, спросил он уже готового откланяться гостя, — в ту, другую… в темную силу вы верите? Бывало с вами что-нибудь в жизни?..
— Нет, признаюсь, не случалось ничего такого, сир…
— А со мной было… даже два раза уже! — совсем меняя настроение, таинственно начал впечатлительный Павел, которому нужно было во что бы то ни стало высказаться. — Я дважды видел… того, знаете, кто казнил своего родного сына… моего предка… Петра… Да, да, видел. Это не сон, не галлюцинация… Он шел однажды рядом по улице со мною… ночью… Довольно долго шел… Потом вздохнул, шепнул ласково, так грустно: ‘Бедный Павел!..’ И скрылся. Это было за границей. И во второй раз здесь, в столице у нас… Что бы это значило, Эстергази? Не знаете? Жаль. Ну, прощайте. До лучшей поры. Благодарю вас от души… Но все-таки скажу, — вдруг загораясь от прежней мысли, которую перебили своим приходом дамы, — если я пока делать ничего не стану, то и видеть ее… эту… матушку мою не хочу с ее вечно милой, притворной улыбкой!.. И не останусь здесь ни минуты. Мари, вели собираться. Сейчас же едем домой… Сейчас же, слышишь? Что молчишь?
— Слышу, мой друг. Иду, сейчас скажу, — делая движение к двери, но задерживаясь там, торопливо ответила Мария, зная, что в иные минуты нельзя противоречить полубезумному мужу.
— Вы, верно, ваше высочество, забыли: завтра венчанье его высочества, — первый раз заговорила Нелидова. Голос у нее был певучий, звучный, очень приятный, словно бархатный. Нелидова знала, что он особенным образом действует на Павла даже в минуты крайнего раздражения, и теперь пустила в ход это средство.
— Да-да, — вступился и Эстергази. — Завтра надо уж, ваше высочество… Потерпите…
— Да, вы думаете?.. И ты полагаешь, мой друг? — обратился он не то к жене, не то к Нелидовой. — Ну, хорошо. Завтра еще потерплю… До свиданья, Эстергази…
— Простите, чуть было не позабыл… Еще два слова… Я не сказал, кого собираются уполномочить… кого хотят направить к принцу Александру, чтобы убедить его. Конечно, выбирали лицо, которое безупречно во всех отношениях и пользуется самым сильным влиянием на юную душу вашего сына… И наконец нашли…
— Кого? Кого? Кого? — сразу прозвучали три вопроса с трех сторон.
— Этого пройдоху-республиканца, этого якобинца из шайки убийц, погубивших нашего доброго, святого короля… кавалера Лагарпа! — едко отчеканил граф, питающий давнюю вражду к наставнику Александра. Зависть грызла графа, но в то же время он искренно негодовал, что внука самодержавной государыни, дающей приют чуть ли не всей изгнанной королевской семье, воспитывает заведомый либерал-республиканец. И он, и многие другие из легитимистов прилагали при каждом удобном случае все усилия, чтобы выжить врага из Петербурга. Конечно, и теперь Эстергази не упустил случай повредить ‘якобинцу’ в глазах Павла. Может быть, он будет все-таки править после Екатерины. Вот и готова петля для ‘выскочки-мужика’, затесавшегося не в свое место.
— О, Лагарпа мы давно хорошо знаем! — закипая снова, захрипел Павел. — Я всегда жду беды для себя и для сына от этого разбойника… Я не забуду его!
— Вот теперь все! Имею честь кланяться, ваше высочество… Мадам!.. Мадемуазель… — И, по-версальски отдав салюты, вышел этот ‘преданный слуга’…
Но из дворца он не ушел, а окольными путями очутился сперва в покоях Шуваловой, а потом и перед самой Екатериной…
Здесь довольно подробно и точно изложил свое ‘тайное’ посещение цесаревича с небольшой только разницей.
По его словам выходило, что Павел сам настоятельно пригласил его прийти, не говоря для чего… Заклиная дружбой, завязанной еще в Версале… Потом сообщил, что узнал о решении матери: внука посадить на трон…
— Ничего удивительного и нет, что узнал: я ни от кого не прячу своих намерений, — перебила Екатерина, внимательно слушающая графа.
Но верила она только наполовину этому ‘старому солдату’. А тот продолжал рассказ. Указал на решение Павла не являться даже на завтрашнем и дальнейших торжествах, а затем о его будто бы задуманном плане бежать за границу и просить помощи у Австрии и других держав.
— Вздор! Не сделает он этого, да и не выйдет ничего из того… Я более тридцати лет правлю империей и сумею добиться, чего захочу… Но, однако, строптивость, проявленную моим сыном, тоже не оставлю без укрощения. Все? Благодарю. Буду помнить вашу услугу, граф…
Отпустила двойного предателя и приказала камердинеру Захару позвать к себе Зубова…
Это произошло 26 сентября.
А ровно через три недели Лагарпу дано было знать, что утром на другой день императрица ждет его для беседы об успехах своих внуков, из которых Константин учился каждый день по-прежнему, а Александр тоже не оставлял занятий, хотя уже не отдавал им столько времени, как раньше. Даже юная жена его принимала теперь участие в работе, особенно на уроках Лагарпа.
Поздно вечером 17 октября недавно пожалованный титулом графа Николай Иваныч Салтыков лично передал швейцарцу-наставнику приглашение Екатерины.
Умный наставник сразу насторожился. Он уж слышал стороной кое-что. Не хотел яснее раскрыть карты и потому совершенно спокойно спросил, как это делал и раньше:
— Может быть, вашему сиятельству известно, о чем будет речь? Я спрашиваю лишь потому, что ранее не удостоен был ни разу высокой чести: лично от вашего сиятельства слышать милостивое приглашение. Значит, предстоит беседа крайне важная… Может быть, даже такая, о которой не всем и знать надо? И потому вы, ваше сиятельство, сами…
— Да, уж разве от вашей логики укроешь что-либо, государь мой! — старомодным французским языком, хотя вполне правильно, заговорил старик, принимая дружеский, снисходительный вид. — Как по-русски у нас говорят: ‘На три аршина под землей разглядите все’, не так ли? А может, и слышали кое-что от болтунов наших придворных?
— Слышать многое случалось. Но не прислушиваюсь я и не запоминаю. Чужой я здесь — так и дел ваших стараюсь не набивать себе в память. Так лучше, ваше сиятельство, не правда ли? А затем, не догадываюсь, о чем вы думаете, генерал.
— Не догадываетесь? Верить надо. О питомце вашем, о милом нашем общем любимце, о принце Александре, конечно, будет речь. О ком же ином?
— И я так полагал. Но в каком направлении?
— Кхм!.. — закашлялся уклончивый, осторожный старик, который терпеть не мог прямо отвечать на прямые вопросы. — Кхм!.. В различных направлениях, само собою разумеется… А как вы полагаете: вообще наш юноша по-старому доверяет вам, как было до женитьбы? Не отбился еще? — вдруг сам задал вопрос старик.
— Как будто нет… Но какое отношение это имеет, ваше сиятельство?
— Да уж имеет!.. А еще я вас спросить осмелюсь. Только прошу прямо и открыто изъяснить… Или уж лучше ничего не отвечайте…
— Обещаю так и сделать. Спрашивайте, ваше сиятельство.
— Скажите, подполковник, ведомо ли вам, какие чувства питает к вам его высочество, цесаревич Павел?
Лагарп поднял глаза на князя. Одно это имя, сказанное тут, сейчас, служило ключом ко многому. Но он, не меняя выражения лица, не повышая голоса, ответил:
— Давно и очень ведомо. Его высочество, не стесняясь, при всех зовет меня за глаза якобинцем, цареубийцей, республиканцем, генералом… Как бы приравнивает меня к брату, который во Франции имеет это звание… А к себе на глаза даже и не пускает. Разве здесь когда столкнемся. Так и то лицо отводит. Все знают это.
— Кхм, верно! А… Много ли есть при дворе почтенных персон, которые бы расположением сего принца пользовались?
— Не знаю, не вижу, конечно, кроме его личной свиты, ‘гатчинцев’…
— Ну, нашли о ком поминать, сударь! Да еще к ночи! — зло пошутил старик. — Теперь другое спрошу: как ко всем ваш питомец, мой милый принц, относится? Есть ли заметная разница между отцом и сыном? А?..
— О, можно ли сравнивать… Это ангел по душе… одаренный, кроткий… это…
— Вот и я, и все — то же говорят…
— Прекрасно. Но я все же не пойму: к чему сравнения эти? Или мой визит завтра…
— Не поймете? Странно, коли не понимаете. К тому я, что и вашего медку ложка есть в нашем ‘ангеле’, вот как сами сказали… Сумели, что говорить, душу просветить юноше державному, ум его обогатить с избытком. Когда на трон воссядет, благословлять его будут народы. Да, гляди, и нас помянут с вами, что хорошо воспитали, подняли такого молодца!.. А? Вот я к чему.
— А, теперь понимаю… Но все-таки я не слышал: о чем может завтра речь с императрицей пойти?
— О чем?.. С государыней речь? — уставясь своими колкими маленькими, живыми еще глазками на Лагарпа, переспросил старик. — Ну и упорный, осторожный, хитрый вы человек, подполковник! Да и я не малолеток… Увольте уж от расспросов. Желал бы, чтобы сама государыня изъяснила вам, в чем дело. А я передачу выполнил — и мое дело сторона. Идите с Богом, отдыхайте, господин подполковник…
Но еще долго не собрался на отдых Лагарп.
Конечно, он сразу догадался, для каких разговоров зовет его Екатерина.
Речь идет о том, чтобы повлиять на Александра, убедить юношу — явиться как бы заместителем отца, сесть на трон вместо того сумасброда, нелюбимого государыней, придворными, всей страной, кроме кучки продажных ‘гатчинцев’…
Задача трудная, но все-таки осуществимая при том влиянии, какое имел на Александра его воспитатель, при том знании души юноши, какое давало наставнику возможность направлять волю и мысли Александра в ту или иную сторону.
До сих пор Лагарп действовал безупречно.
Как поступить теперь?
С одной стороны, конечно, двух мнений быть не может. И для России, и для двора, для самого Лагарпа также будет лучше, если Павел, подозрительный, злой, полубезумный порою, совсем напоминающий тирана Тиверия, не займет трона… Если сразу воцарится Александр, кроткий, либеральный, с широким мировоззрением и мягкой, чуткой душой…
Но если суждено этому быть, надо ли Лагарпу мешаться в это внутреннее дело чужой страны? Он гость здесь и должен быть особенно осторожен.
Нет сомнения, что переворот задуман давно и, кроме самой императрицы, широкие круги общества вовлечены в интригу, как в огромную сеть. Но они свои.
Если даже будет неудача, если не согласится Александр или Павел успеет в минуту смерти матери захватить власть при помощи солдат, все-таки свои выпутаются. А ему, ‘чужому’, грозит Сибирь и пытка, если даже не виселица… Павел и так зол на него. Но Лагарп чист перед цесаревичем. Пусть тот воцарится — он только вышлет его из страны… А может быть, и этого не будет. Александр постарается выручить невинного наставника. Но для этого именно и надо остаться безупречным… И затем, переждав немного… Конечно, долго царить безрассудному Павлу не дадут те, кто и теперь недоволен, кто думает устранить его до воцарения. Тогда силою событий, без явного вмешательства Лагарпа совершится то же, чего добиваются все и сейчас: императором будет Александр. А Лагарп, безупречный, чистый, как Аристид, явится первым лицом в огромной империи… И…
Тут Лагарп оборвал нить мыслей, находя, что забрался слишком далеко. ‘Надо обсудить завтрашний день, — подумал он. — Что говорить? Как поступить?.. Э, что там думать? Услышу, что мне скажут… Осторожность и мой ум выручат меня, надеюсь, и завтра, как уж выручали много раз!..’
На этом решении он задул нагоревшую свечу и заснул.
Странный вид был у Лагарпа, когда он вошел к Екатерине и по ее приглашению занял место напротив нее у большого рабочего стола, за которым сидела с шести часов утра государыня.
Обычно выражение ума, благородства и философского спокойствия лежало на лице Лагарпа, который сознательно, только очень осторожно, подчеркивал еще все это размеренными движениями и уверенным, твердым постановом головы. А вместе с тем в его всегда спокойном лице и вдумчивом взгляде для более чуткого наблюдателя открывалось другое: затаенное глубоко выражение вечной настороженности, напряженного внимания. Эта сторожкость особенно проявлялась в холодном, пытливом блеске его глаз, в напряженной линии шеи, всего торса.
Таков, должно быть, взор и вид старого, умного лиса, который попал в чужие пределы охоты, богатые дичью, стоит в темноте на вершине порубежного гребня скал и зорко оглядывается перед решительным движением вперед, на добычу!..
Вечное недоверие к окружающим, неустанная проверка малейших своих движений и чувств выражались в мерной, четкой, кованой речи наставника, в его ровном голосе, ни слишком громком, ни тихом, звучащем всегда в надлежащую меру и в тон собеседника, кто бы тот ни был: сама императрица или слуга, подающий ему обед.
Не глядя, только слушая Лагарпа, можно было подумать, что льется не живая, разговорная речь, а человек по книге вслух читает фразу за фразой. И сейчас, сидя перед старой, прозорливой повелительницей, особенно подобрался и насторожился этот республиканец-буржуа, ‘Аристид наизнанку’…
Резко выраженное настроение гостя как будто передалось сразу и самой чуткой державной хозяйке, давно прозванной ‘уловительницей людей’, Цирцеей.
Она тоже словно подтянулась мысленно, от усиленной работы мозга жилы слегка обозначились на ее чистом, высоком, как у мужчин, лбу.
После первых незначительных вопросов об успехах и неуспехах внуков Екатерина словно мимоходом коснулась главного предмета, который преподает им Лагарп, — истории.
— Вот как раз, господин Лагарп, вы и меня застали на месте преступления! — указывая на исписанные листки, лежащие у себя под рукой, улыбаясь, заметила Екатерина. — Конечно, вам небезызвестны мои слабые попытки по сочинению российской краткой истории от самых древних времен, что я начала единственно ради тех же внуков. У нас пока не было ничего подходящего… И понемногу сама очень увлеклась предметом. Сейчас вот глядите: разбираю весьма любопытные вещи. Законы, касающиеся вообще наследия престола в моей империи. А особенно — трагическое приключение с царевичем Алексеем… Вы знаете, конечно?
И она кивнула слегка в сторону большой связки пожелтелых бумаг, лежащих подальше, на том же столе. Это были выборки и выцветшие документы из дела о царевиче, которого казнил суровый отец, и чуть ли не собственной рукою, как сообщают иные современники.
Даже невозмутимый швейцарец поежился чуть-чуть, скользнув взором по этой связке бумаг. Ему показалось, что от них еще несет сыростью, плесенью архивов, где они хранились, затхлым воздухом застенка, где судили и пытали Алексея, даже острым, несмотря на года, еще не улетучившимся запахом свежей крови, хлынувшей из юного, сильного обезглавленного тела…
Уловив впечатление, переживаемое Лагарпом, Екатерина, не дожидаясь прямого ответа на свой вопрос, продолжала:
— Загадочный, глубокого значения и страшный случай, не правда ли? Собственного сына, единственного притом, принес в жертву царству государь… И — любимого сына, несмотря ни на что! Это явно из всех обстоятельств дела… Любил — и казнил! Какое ядро для возвышенной трагедии в позднейшие века, когда можно будет россиянам со сцены без опасности волнения показать прошлое их земли!
— О да, вы правы, ваше величество! — овладев собою, обычным голосом ответил Лагарп.
Но Екатерина не напрасно завела такой исторический разговор и не велела убрать со стола зловещей пачки бумаг. Она прямо поставила точку над i:
— Со своей стороны, господин Лагарп, я уже сделала вывод. Верен он или нет, судить не мне. Но хотелось бы знать точное мнение такого сведущего лица, как вы, кавалер. На чьей стороне разум и правда в этом деле?
Лагарп словно ожидал этого вопроса и немедленно ответил:
— На разных сторонах, ваше величество.
Этого, в свою очередь, совершенно не ожидала Екатерина и живо отозвалась:
— Без загадок, прошу вас, господин наставник. Будем говорить как друзья, не правда ли? Я сюда призвала не подполковника и педагога, учителя моих внуков, а друга людей, слугу народа по убеждениям, швейцарского гражданина Лагарпа к женщине, ищущей истины и познания даже в свои шестьдесят лет… Вы поняли меня теперь, надеюсь?
— Полагаю, ваше величество, как ни лестно для меня то, что я вынужден понять. И как честный человек дал прямой ответ. Остается лишь пояснить его немного.
— Пожалуйста, прошу вас. И без стеснений.
— Истина не знает и не боится их, государыня. А перед зеркалом истины, перед великой женщиной-императрицей, перед истинной матерью своих людей — и того менее. Начну по порядку, для краткости, ваше величество. Могучий, по праву возвеличенный и прославленный государь был ваш Петр! Как бы первый могучий дровосек в лесных дебрях российской народной тьмы, суеверия и застоя. За ним явилась после многих испытаний и лет — первая из жен, Екатерина Вторая… Позвольте, государыня! Разрешите уж мне говорить, как я думаю сейчас и полагаю необходимым высказать.
Екатерина, которая хотела остановить хвалы Лагарпа, с уступчивой улыбкой пожала плечами и внимательно слушала.
— Екатерина Вторая, первая после таких жен, как Семирамида и Зенобия Пальмирская! И вот одно из загадочных, труднейших и страшных дел сего великого дровосека у нас перед очами. Срублена самая близкая к сердцу ветвь за то, что росла не прямо, не в ту сторону, куда желалось дровосеку! Не будем разбираться подробно. Прямо скажу: разум на его стороне… Но правда, высшая правда — на стороне отрубленной ветви, рано отрубленной, насильственно отторженной от могучего ствола… И заметьте, ваше величество, как обнажилось само могучее дерево, вековой ствол его с одной стороны! Много страдал он, незащищенный, от непогоды, много вынес испытаний и бурь… Черви точили его, свои и чужие… Пока не привили со стороны свежую, даром Духа Божьего отмеченную ветку… И она лишь, быстро укрепясь, распустившись, больше чем полвека спустя дала новую мощь и жизнь старому дереву, скрыла его нетленными листами победных славных венков чуть ли не больше, чем сделал то первый великий дровосек. Не подымайте рук и взоров, ваше величество. Нас двое, нет свидетелей моей лести, которая только слабое выражение того, что сделала на самом деле с Россией ее великая государыня, рожденная от чужой крови, в чужой стране. И не императрицу я чту, а мудрую правительницу, которая была бы в моей свободной Швейцарии такой же повелительницей по избранию вольного народа, чтимой и обожаемой за ее гений, как здесь царит она по праву ‘милости Божьей’ и самодержавной власти!
— Что станешь с вами делать? Надо терпеть, — кротко отозвалась глубоко польщенная женщина. — Но что же дальше?
— Теперь — остается краткий вывод: очевидно, судьбы истории, как и Божии, неисповедимы. И законы высшей правды, исторической и мировой, не всегда согласны с решениями разума человеческого, как бы неоспоримы ни казались доводы последнего порою. Я невольно верю в предопределение мировое, согласно которому и творится многое вокруг, непонятное для гордого человеческого разума… Особенно боюсь я таких решительных шагов со стороны одиночных лиц, по воле случая одаренных великой властью на земле. Единая властительная воля спасительна для многих порой, но чаще она источник смуты и зла!.. Народы, как и отдельный человек, постепенно лишь, путем бесконечного ряда уроков, испытаний приходят к поре своей зрелости, когда могут наилучше пользоваться благами собственного бытия. И чем правильнее идет ход развития народного, чем меньше потрясений — тем лучше!
— Значит, постепенность и осторожность? Прекрасно. Не согласиться трудно с таким мудрым государственным правилом. Я поняла ваш ответ. Петр по своему разуму и чистой совести поступил хорошо. Но нарушил законы сердца и человечности, а за это ему отомстила природа пресечением корня мужского, необходимого в царстве? Так! Но поставим иной, более близкий вопрос. Уж пойдем до конца по тропинкам истории. Положим, два сына было бы у Петра, старейший, наследник по закону, и младший. Первый явно оказал бы себя негодным для царства, являл бы грядущего Нерона Октавия либо Тиверия, губителя державного палача… А младший так же неоспоримо носил бы на челе знак благости Божией и сияние короны, присужденной судьбой. Что оставалось бы делать отцу? Ужели и тут разум и высшая правда тоже не сойдутся, если…
— Старшего лишить прав, отдать их младшему? — смело перебил Лагарп, сразу понявший намек, но решивший не поддаваться до конца. — Нет, государыня. По чистой совести дать на это ответа не могу. И не спрашивайте, ваше величество. Рок единый и сама жизнь могут здесь дать ответ.
— Что это значит? Вы решили нынче озадачивать меня, Лагарп.
— Жалею, государыня, но против воли случается это. Мы теперь, правда, знаем, чем был Нерон. Каков был Тиверий… И Нерона не стало в свое время… Тиверий от страха и злобы страдал не менее, чем жертвы его от мук… И тот же Тиверий в юности был таким веселым, разгульным даже, щедрым принцем, чарующим всех. Никто не думал о недопущении его к власти… Язычника, благочестивого Марка Аврелия, чтит христианская церковь. Между тем мы видим христианина-императора, философа-кесаря, лучшего, чистейшего из людей, Юлиана, искреннего искателя истины, желающего добра всему человечеству! Но на этом пути он успел поднять целый ураган, опустошивший половину его огромной империи. А сам погиб ненавидимый, презираемый, с именем Отступника… Не служит ли это ясным доказательством, ваше величество, как порою единичная воля лучших из людей, если она не идет по начертаниям какой-то высшей воли, вредит лишь окружающим, губит и себя! Вот почему как историк повторяю, ваше величество, я стоял и стою за постепенный, медленный ход событий, конечно, если только нет для него помех со стороны враждебных сил, если в дело не бывают вынуждены вмешаться широкие круги общества, весь народ, который созрел настолько сам, что может сказать: ‘Старому конец! Место новой правде, новой власти, новым законам в обновленной стране!..’
— Как сейчас это в вашей любимой Франции, господин Лагарп, не так ли?
— Если все там творится ‘волею народа’ сознательного, свободного, а не происками отдельных лиц, мелких тиранов, не происками партий?.. Если это так — скажу прямо: ‘Да, государыня, как ныне во Франции!’ Но я полагаю, ваше величество знает, что Париж не вся Франция, а партии, правящие страной из этой столицы, даже не весь Париж, хотя они и диктуют законы!
— Умно, хорошо сказано, господин Лагарп. Я принуждена извиниться за свой… скажем, неудачливый вопрос. Все же еще имею сомнения. Коснусь теперь самого дорогого, близкого мне: моего внука Александра. Конечно, судьба послала ему редкую удачу в лице его наставника, моего блестящего лектора истории и собеседника в данную минуту. Позвольте, настал мой черед быть откровенной, хотя бы и в глаза, господин философ. Терпите, как терпела от вас. Я тоже говорю от сердца, верьте, господин Лагарп, и моим сединам, и моему слову… Почва благодарная была дана вам. Вы сумели посеять в ней лучшие, возвышеннейшие, благородные мысли и чувства, семена будущих славных дел… Если только, согласно вашему учению, не вмешается всесильный, враждебный нам порою, рок. Вот и желала бы слышать: что думаете вы о грядущем Александре-повелителе? Даст ли он счастье народам? Сам — узнает ли славу, счастье и покой?
Вызов брошен был прямо. Все ближе и ближе, медленно, но упорно подходила умная старуха к опасному вопросу. Но и соперник ее равен ей по выдержке и даже сильней в своей слабости, вынуждавшей быть осторожным выше меры.
— Славен будет ваш внук, могу и теперь сказать это, ваше величество. Здешний стихотворец Державин, как я знаю, еще при колыбели ему пожелал: ‘Будь на троне человек!’ Как я вижу в течение восьми долгих лет, великая бабка моего питомца того же хотела, к тому же вела юношу. Так и будет! А это одно послужит залогом редкой славы для Александра, когда двадцать, тридцать лет спустя он займет место на троне предков для блага своих народов, для блага всей Европы, как полагаю даже.
— Двадцать, тридцать лет? Вы столько еще сулите мне жить?.. Или, впрочем, нет, понимаю!.. Да, да!.. Двадцать, тридцать лет! Целая вечность для страны, если она не идет вперед… Один миг, если гений и любовь толкает ее по пути развития… И вы полагаете?
— Уверен, что назад не поведет России ваш внук… мой питомец, дозвольте с гордостью сказать, государыня.
— Позволяю… прошу даже. Да, ваш питомец. Живое, совершенное существо, которому вы придали окончательный блеск и формы, признаю, Лагарп. И вот не приходило ль вам на ум порою?.. Откровенно говорите: нас не слышит никто… чужой… А я не выдам даже ошибок вашей мысли никому… Не казалось ли вам, что так досадно порою: ждать прекрасных минут, переживая плохие часы? Ни для кого не тайна, как внук мой… Нет, скажу, верите: как отец не похож на сына?! Ясно, что можно ждать от одного, что даст другой? А следуя вашей философии, переждать необходимо. Не досадно ли это, скажите, Лагарп?
— Скажу по чести: нет! Да, да, государыня. И вот почему: мой разум, моя вера не позволяют мне предрешать ничего, тем более судить дело до его конца. Мы уж поминали, как ошибочно бывает порой мнение, основанное на внешних проявлениях событий и людей… До смерти нельзя судить людей вообще, царей — особенно. И я глубоко понимаю ‘Суд мертвых’, творимый над фараонами Египта, лежащими в саркофаге… Я дивлюсь мудрости китайцев. В потаенных местах хранят их историки свитки, на которых записаны все явные и тайные деяния членов правящего дома… И только в день, когда старая династия прекратится сама либо будет свержена другою, открываются эти свитки и оглашается всенародно список дел. И народ решает: стоил осуждения или похвалы прекратившийся царский род?.. Это мой общий ответ! А касаясь своего питомца, скажу одно. Если и теперь он радует взоры наши, обещает так много хорошего, то через много лет, пройдя искус, какой проходят все наследники тронов, сколь выше станет разумом и душой? Как многое постигнет, чуждое ему сейчас?! Чему только не научится в трудном искусстве правления!..
— Он и сейчас учится, Лагарп…
— О да. И у великой наставницы, говорю открыто. Но сам он еще слишком незрел. А тогда, вспомнив бесценные уроки великой бабушки, лучше поймет их. Тогда все, даже возможные ошибки и недостатки окружающих, самых близких лиц — послужат ему на пользу. Тогда…
— Все это верно и хорошо! — перебила нетерпеливо Екатерина, начинающая уже уставать от напряжения в этом логическом поединке. — Но лучше ли будет для страны, если на ошибках старших станет учиться мой внук? Мне сдается, со стороны судьбы, божества или там кого хотите, господин философ-стоик, было бы милосерднее и даже гораздо разумнее сразу дать земле Александра, чем иного кого?
— Великая истина, государыня. Желать мы можем. Но что сделаешь с волей рока? Он всесилен. Разумный, честный человек покоряется и ждет, стараясь по мере сил служить добру и правде на земле, избегая всяких сомнительных, насильственных и дурных дел, именно потому, что до конца нельзя судить ни о ком и ни о чем! Я уж дважды приводил тому примеры, ваше величество…
— Вижу, помню, слышу, понимаю, господин Лагарп! Вы превосходно знаете свой любимый предмет. Не одни события, но и самый дух истории… — не удержалась от легкой колкости Екатерина. — ‘Постепенность и осторожность’, как было уж сказано? Не так ли? Приму к сведению, господин наставник. Верю, что много пользы еще принесете моему внуку. И вот пока прошу принять это как знак моей признательности к вашим полезным трудам! — подавая Лагарпу сложенный лист, произнесла с любезной улыбкой императрица. — Без благодарностей, пожалуйста. Это слабое вознаграждение за все, чем я и мои внуки обязаны вам. Мое уважение и дружба, которую вы можете видеть хотя бы из нынешней беседы нашей, пусть будет дополнением к этой безделице.
Бумага была указом о награде Лагарпу в размере 10000 рублей. Он догадался о содержании указа, но не сказал ничего, повинуясь воле государыни, а только поклонился почтительно и спрятал лист.
От напряжения беседы пот показался крупными каплями на его гладком, широком лбу. Но Екатерина еще не собиралась так скоро отпустить упорного собеседника. Она перешла к вопросам о занятиях Елизаветы, снова вернулась к своей главной мысли… И большого труда стоило Лагарпу отклонять опасное, прямое предложение, какое могла сделать Екатерина: повлиять на Александра в смысле принятия власти помимо отца… В то же время швейцарец умно делал вид, что не понимает довольно прозрачных намеков на это со стороны осторожной собеседницы…
Два часа длилась беседа.
Когда Лагарп, обласканный перед уходом, вышел от императрицы, голова у него кружилась, звенело в ушах от прилива крови. Но он был доволен собой и горд. Искус был выдержан до конца, и он вышел, как вошел, ничего не поняв, ни на что не дав косвенного согласия, отклонив всякую возможность прямой постановки вопроса об участии в деле, которого опасался и принять на себя не желал…
— Нет, ты слышал, генерал?! — обратилась Екатерина к Зубову, который показался из алькова, едва Лагарп скрылся за дверьми. — Каков гусь? Он преопасная голова, этот философ из швейцарской деревушки. Очевидно, изволил задумать какую-то особливую игру. И вести ее желает за собственный счет. Поглядим, вызнаем. И ежели это так?!
— Угадала, матушка моя. Я даже знаю… — начал Зубов, давно невзлюбивший Лагарпа.
— Добро, добро! — перебила Екатерина. — Потом ужо… Я погляжу все-таки. Быть может, на деле он окажется понятливее и сговорчивее, чем на словах. Стесняется прямо принять сделку. За свою долгую службу империи я видела и таких. Говорит: ‘Нет!’ Делает: ‘Да!’ Но ежели что-либо иное?..
— Вы отошлете его, выгоните вон зазнайку?!
— О нет! Дадим ему почетную отставку ‘за ненадобностью’. Назначим приличный пенсион… там, где он будет проживать, за рубежом, вне России… Чтобы не слишком ругал нас и нашу ‘дикую’ страну…
Так и случилось ровно через год, когда Екатерина убедилась, что швейцарец не только не помогает ее планам, но даже старается сблизить Александра с Павлом, чего особенно не хотела императрица.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I

НА ОСТРОВЕ ЛЮБВИ

Любовь — это сон упоительный!..
Э. Ростан
Мы любим и страстью пылаем,
жалея себя,
От смерти уйти мы желаем…
Но только быстрее сгораем, любя!
Павел выполнил свое намерение, вызванное в нем подстрекательством Эстергази и других ‘друзей’, и на другой же день после венчанья Александра с Елизаветой умчался в Гатчину, где заперся, угрюмый и раздраженный больше чем когда-либо. Воспрянули духом дворцовые переносчики, наушники, язвители, вся эта плесень, сытая и счастливая лишь за счет чужой жизни, чужой беды. Засновали по-старому вестовщики и тайные предатели по старым, знакомым путям, к всемогущей матери, которая все-таки опасалась круто повернуть задуманное дело, от нее юркнет один-другой куртизан или почтенная по виду приживалка, сплетница душой, дама иная дворцовая проберется к сыну, к Марии Федоровне, забегут к Зубову по пути…
Шепчут, язвят, лгут и путают, твердо помня одно: ‘Глупые тягаются — умные наживаются!..’
И все шире кипит, разливается интрига, захватывая все большие и большие круги людей разного звания и положения. Даже за стенами обширных дворцов, в городе, тоже образовались понемногу значительные кружки и партии, которые держат сторону той или другой из ‘важных персон’, между которыми большая черная кошка пробежала сейчас…
И как ни странно, но меньше всех кипит волнение вблизи того, кому, казалось бы, всех больше следовало принять вольное либо невольное участие в широкой политической авантюре, затеянной сейчас.
Какой-то особой, совершенно замкнутой жизнью живут новобрачные. И не потому только, что Екатерина того желает, стараясь оградить юношу, доверчивого и впечатлительного слишком, от нежелательных воздействий со стороны ненадежных, неугодных государыне лиц…
Сам Александр любит тихую, скромную, ‘приватную’ жизнь. Нередко раньше с юными своими друзьями, толкуя о возможности дать счастье людям, будущий повелитель огромной империи искренно заявлял, что его не влечет это грядущее величие, пугает блеск и сила власти. Он желал бы уйти, оставить все и узнать, если возможно, простое ‘мещанское’ счастье, доступное каждому человеку с ясным умом и чистой совестью.
Многие причины, конечно, вызвали такое настроение в юноше. Философские уроки Лагарпа, красиво умеющего говорить о ‘гражданине Цинциннате’, о святости личного труда, о красоте смирения, явились первым толчком. Затем слишком рано раскрылась перед Александром мишура придворной жизни, низость лиц, окружающих всякого повелителя, который не может выбирать всех слуг, а пользуется теми, которые являются сами или волей случая поставлены на места, особенно близкие к трону… Умный, вдумчивый по натуре юноша, не осуждая никого резко, в душе презирал почти всех, что изредка и высказывал в задушевных беседах с молодыми, чистыми пока своими друзьями — Кочубеем, Ростопчиным… Бабушке порой он тоже открывал свою душу, если она старалась вызвать на откровенность внука. Но, конечно, он избегал при этом больно задеть тех, кем особенно дорожила Екатерина, например Зубова. Александр даже казался дружески расположен к фавориту… И только однажды, в письме к Кочубею, прямо высказал, как по заслугам презирает этого содержанца. Брезгливо относясь, опасаясь даже Аракчеева, Александр тем не менее был очень любезен с ним, попадая в Гатчину, где царила воля необузданного Павла, а значит, и нельзя было касаться тех, кто был близок и приятен цесаревичу.
Очень осторожно вел себя Александр, но в то же время никому не позволял проникнуть в свою душу. Разве один Лагарп порою получал возможность заглянуть в мысли воспитанника. Да и то не слишком глубоко. Эта замкнутость, это невысказанное, но проглядывающее мимо воли превосходство чистого душой юноши чувствовали невольно самые заскорузлые, грубые прихвостни и интриганы. Каждый из них смелее готов юркнуть с какой-нибудь ‘шиканой’, с ядовитой сплетней и ‘шпынством’ ко всемогущей и раздражительной за последнее время императрице, чем к ее кроткому, невозмутимому вечно внуку.
Он или сразу перебьет говорящего кротким замечанием, что ‘дело его не касается… что лучше пойти и поговорить об этом с бабушкой, с цесаревичем или с Зубовым’, смотря по тому, куда направлена стрела переносчика… Или выслушает, поглядит своими ясными глазами и заговорит совершенно о другом, словно это ветер шумел сейчас, а не человек говорил ему что-то с дурной, с доброй ли целью…
Ученье свое тоже почти забросил Александр, склоняясь к мнению некоторых из окружающих его, что звание супруга делает юношу совершенно самостоятельным, зрелым человеком, которому даже неловко как-то сидеть рядом с мальчиком-братом в качестве ‘ученика’ и отвечать уроки…
— Ваше высочество уже сами можете заняться продолжением своего образования с помощью лекторов, конечно, но не под указкой таковых! — уверяют его и графиня Шувалова, и граф Толстой, и его прежние друзья Нелидов и Кочубей. Конечно, все они дают совет по разным побуждениям. Но Александр и сам давно тяготился принудительной формой ученья, установленной наказом бабушки. И теперь рад хотя бы на время, придравшись к своему ‘женатому положению’, отдохнуть от всяких принуждений.
Но если переплет дворцовых происков и интриг не может коснуться юноши, другая сторона придворной жизни, раньше чуждой бывшая для него, теперь охватила и новобрачного и его подругу.
Еще и до наплыва версальских гостей двор Екатерины славился как новый ‘Остров любви’. Важными делами правления и опасными ходами закулисных интриг занимались небольшие сравнительно группы лиц из всей густой придворной толпы, которая дает блеск и красоту двору ‘Северной Семирамиды’. Что же оставалось делать остальным, беспечальным, здоровым от избытка, праздным до одурения?
И любовь во всех ее видах и проявлениях была главным интересом жизни для обитателей и обитательниц всех екатерининских дворцов и других роскошных жилищ столицы, где вечным праздником протекает жизнь.
До женитьбы Александр, как мы уже видели, знаком был и с этой стороной жизни. Но молодая стыдливость, стеснение, даже страх перед бабушкой, перед отцом налагали цепи на юношу. Он лицемерил перед другими и сам старался обуздывать себя.
Женитьба сразу все изменила. Естественным порядком вещей недозволенное стало обычным, даже обязательным. И это сознание своей зрелости, признанной целым светом, сразу развязало не только язык юноше, но и все его чувства, излишнюю даже, но до сих пор дремлющую чувственность.
Лишний стакан вина давал приятное возбуждение. Вольные речи, свои и окружающих, забавляли ум, горячили кровь… Брат Константин давно уже был склонен к этим пряным беседам и речам… Графиня Шувалова, словно решившая хоть чем-нибудь прикрепиться к молодым супругам, всеми силами поддерживала фривольное настроение молодого мужа. А в новобрачной в то же время исподволь, незаметно старалась посеять недовольство против супруга… Тайные цели такой игры пока были непонятны для окружающих. Но самый прием Шуваловой кидался в глаза каждому…
Может быть, замечал кое-что и Александр. Но тут работа хитрой старухи шла в ногу с его собственными настроениями, желаниями, порывами, пробужденными тем живее, чем внезапней это совершилось…
И с головой ушел Александр в игру любви, пока — с молодой своей женой… Но и он уже чуял, и все видели, что на этом не остановится мечтательный, ищущий быстрой смены ощущений юный супруг.
Иначе, собственно, и быть не могло. Куда бы ни оглянулся Александр, отовсюду неслись страстные шепоты, вздохи, начиная от покоев бабушки, от будуара его матери, где он так часто заставал одного или другого Куракина в горячей беседе с княгиней, затем, минуя дышащие негой покои и будуары знакомых ему дворцов вплоть до каждого уютного, тенистого уголка в дворцовых парках, — везде давно уже и раньше замечал юноша воркующие парочки, пылающие щеки, горячие глаза и сильно сплетенные в ответном пожатии руки… Прежде он только предчувствовал кое-что, не рисуя никаких дальнейших образов и картин. Теперь неизведанное стало ему хорошо знакомо… И закружилась голова, заволновалась молодая кровь, потянуло туда, в этот розовый, томящий, упоительный туман, который так мучительно и сладко может разрываться в иные мгновенья, раскрывая рай и небеса на земле!
Казалось, самый воздух при дворе Екатерины пропитан негой и призывами любви… Пары мелькают везде и всюду… Сходятся, расходятся… Меняются, правда, довольно часто кавалеры у дам, и наоборот. Но рисунок общего любовного хоровода остается неизменен из года в год: пары без конца…
Одиноких не видно. Одиночество смешно, если только это не чистое, невинное одиночество детских лет.
А легкость, с которой сходятся пары или меняют свой состав, она стала как бы законом на этом новом ‘Острове любви’, при блестящем дворе. Мужья ничуть не обижаются на измены жен, потому что иначе с кем же придется им самим тогда запевать новые дуэты страсти, если все жены будут верны? И наконец, верная жена считает себя вправе ревновать. А ревность и смешна и тягостна для этих рыцарей Цитеры…
Видит все это Александр. И тянет его туда, в общий водоворот. Видит это и юная княгиня, жена его. Но стоит в недоуменье, с каким-то страхом в ожидании минуты, когда и ее потянет в этот красивый, щекочущий нервы, но опасный розовый туман… Да и воспитана она была совсем иначе там, в тихом Карлсруэ, при скромном маркграфском дворе, в полубуржуазном, хотя и чрезмерно чопорном семейном кругу немецкого принца… Поэтому пока только коробит Елизавету от многого, что тешит ее мужа. Боится она того, чего ищет, к чему уже стремится он всей своей малоизведавшей, алчной душой…
Но эти новые чары жизни, супружеская, законная любовь и ласки, предчувствие и первые поиски иных чар и ласк не заполняют всей жизни Александра. Он по-прежнему ищет, чем бы заполнить свободное время, особенно долгие летние дни, когда и праздников нет при дворе, и выезжать не приходится почти никуда…
И забавы юности, особенно театр, по-старому заполняют у обоих братьев и у Елизаветы долгие свободные часы их жизни.
Белая ночь спускается с прозрачно-зеленоватого неба на тихий царскосельский парк, глядит немигающими очами из-за зубчатых елей, чернеющих кружевной стеною там, на окраинах, где фиолетовые дали таинственно сочетаются с тенями вечера, где лесистые холмы и туманные перелески, поляны и луга уходят куда-то без конца, маня за собою задумчивые взоры, навевая тихую грусть…
Свежими стружками и новым лесом, сырыми досками пахнет в небольшом павильоне греческого стиля, который красиво брошен в конце аллеи, недалеко от блестящего пруда. В одном конце этого полуоткрытого, обведенного легкими колонками павильона устроена небольшая сцена на высоте полутора аршин от пола. Неубранные обрезки балок, стружки, концы досок сохнут в углу и наполняют воздух ароматом смолистого соснового дерева.
Несколько стульев и садовых скамеек, заполняющих остальное пространство, заменяют партер. Публика тоже почти собралась. Несколько дам Елизаветы сидят и болтают в ожидании спектакля с кавалерами Александра и камер-юнкерами — Ростопчиным, Кочубеем, Голицыным, которые удостоены приглашения к этому интимному зрелищу.
Сам Александр, оживленный, довольный, с помощью брата хлопочет за миниатюрным богатым занавесом, который скрывает лишь мощные широкие плечи и светло-русые головы обоих князей, отвергающих всякую пудру в своем кругу.
Что-то не ладится в механизме кукольного театра, давно уже привезенного для юношей из Нюрнберга и не раз забавлявшего державных импресарио не меньше, чем ту публику, которую собирали оба ‘антрепренера’ на свои бесплатные спектакли.
Пронырливый, юркий парень, смазливый лицом, с играющими глазами и краснощекий, парикмахер Роман с помощью танцмейстера Пика, режиссера ‘труппы’, в самой глубине павильона, скрытые порталом сцены, приводят в окончательный порядок ‘труппу’, расправляют измятые туалеты, взбивают и подправляют прически, крошечные парики, бороды… Врач Александра, высокий, умеренно полный, с округлыми манерами, мягкими движениями, с приятным сдобным голосом, немец Бек, любитель театра, даже кукольного, тут же помогает, а то и мешает порой, где, кому и чем случится. Талантливый музыкант, ловкий придворный при этом, маэстро Диц сидит в углу наготове со своей виолью д’амур, негромко настраивая ее и пробуя лады нервной худощавой рукой.
Красивый, с маслянистыми черными глазами, такой женственный, юный на вид, несмотря на свои двадцать четыре года, Димитрий Курута, не то камердинер, не то товарищ детства Константина, сидит сзади, у самой сцены, с тетрадкой в руках.
Благодаря его женскому голосу он читает роли за женскую половину безгласной маленькой труппы. Бек и Пик читают за мужчин.
— Ну, попробуй, Константин… Что, хорошо? — раздался из-за занавеса голос старшего брата. — Отлично. Значит, готово. Опускай декорацию. Пик, вы готовы? Курута, на месте? Господин Бек, берите тетрадку… Роман, ты что зеваешь? Так и клади… Осторожней… Ну, Костя, начнем!
И раскрасневшееся, юношески прелестное, совсем напоминающее черты Аполлона-Диониса, показалось лицо Александра из-за занавеса.
С другой стороны вынырнуло круглое, несоразмерно широкое, курносое до смешного лицо младшего брата, тоже красное, в испарине, которую он и отирал широким, почти крестьянским жестом своей большой, сильной руки.
Все обличало большую силу в этом коренастом, большом не по годам теле четырнадцатилетнего юноши. Но руки он держал как-то словно не свои, шагал тяжело, широко, голова глубоко уходила в широкие плечи, и сутулость эта совсем портила юношу, придавая особую неуклюжесть его фигуре и всем движениям.
Странно выделялись на уродливом лице большие, навыкате красивые голубые глаза и совершенно пунцовые, полные губы довольно красиво очерченного небольшого рта. Однако и эти красивые глаза юноши так странно, близоруко глядели под кустистыми белесыми бровями, что производили скорее забавное, чем приятное впечатление.
Грубоватым, ломающимся голосом подростка, близкого к периоду зрелости, обратился к брату Константин:
— Сегодня сойдет, ладно!.. А там надо будет новые рейки и оболочки поставить. Я ужо скажу Майеру… пусть нам выточит в токарной. Можно начать, если желаешь.
И он еще раз для чего-то сбоку кинул взгляд за занавес, взял конец шнурка от раздвижного занавеса, кинул его Роману.
— Вот, бери. Только осторожно тяни, когда скажу…
Александр между тем огляделся и, не видя жены, вышел на порог павильона и громко крикнул:
— Луиза, где вы? Мы начинаем. Monna Lisa, andate!.. Мы вас ждем!
— Иду, идем! — послышался голос Елизаветы-Луизы из-за соседней живой изгороди, переходящей дальше в крытую, стриженную на версальский образец, прямую аллею.
Сейчас же показалась и принцесса в сопровождении Шуваловой и ВагЬе Головиной. Эти две дамы ревниво сторожили друг друга, давая повод острякам замечать, что ‘бледную царственную лилию неусыпно сторожат желтая гвоздика и пунцовый пион’…
С подчеркнутой галантностью предложил жене руку Александр, повел ее к месту, усадил и громко проговорил:
— Ваше высочество, разрешите бедным странствующим артистам представить трогательное изображение судьбы царицы Дидоны, покинутой коварным Энеем с залогом под сердцем!.. То есть, конечно, залог остался у нее, а не у него. Он увез с собой много хозяйского добра, но… кое-что оставил взамен… И только всесжигающее пламя люб… нет, виноват, костра не дало увидеть миру: что оставил на память Дидоне коварный Эней?.. Вы, там, за кулисами! Чего смеетесь? Роман, это ты, плут, смешливое животное? Помолчи. Итак, ваше высочество: тут будут говорить, танцевать, даже петь настоящие герои древности и талантливые актеры, ничуть не уступающие… любому из актеров каждого придворного зрелища, какие мы с вами видели не раз… Господа присутствующие исключаются. Вас я не называю искусными актерами…
— Неискусными, это правда! — подчеркнул колкость брата слишком откровенный и не знающий порою удержу в своих шутках Константин.
— Брат, суфлера нам не надо! Не мешай, твое дело впереди! — комически строго перебил Александр, чуть-чуть придавая голосу и манерам своим сходство с бабушкой. — Итак, — прежним напыщенным тоном глашатая продолжал он, — представление начинается! Труппа великолепная, как я уже сказал. Ее директора — всемирно известные люди. Рекомендую, ваше высочество. Диц, Пик, Бек! Самые короткие люди при дворе… по фамилии! Диц, Пик, Бек! — умышленно быстро повторил он.
Общий смех покрыл эту шутку, когда все три названных ‘директора’ — как нарочно, высокие, большие — появились и откланялись Елизавете.
— Музыка, танцы и — министерство ‘внутренних дел’, — указывая на врача, продолжал, довольный успехом шутки, Александр. — Увы, и куклам иногда приходится заглядывать… в их нутро. Почему же не иметь хорошего доктора в превосходной труппе. Но довольно предисловий. Начинаем, господа. Плата по желанию. Смеяться можно, бранить не вслух, хвалить в меру и… Впрочем, виноват! Я и забыл, что передо мной — настоящая, дворцовая публика, которую учить не надо. Шут со сцены доскажет остальное, господа. А я становлюсь зрителем. Занавес, Роман!
Смех еще не улегся в публике, когда раздвинулся занавес и началось представление ‘Дидоны’.
Один только из всех здесь сидящих, казалось, не разделял общего настроения, хотя вежливо вынужденная улыбка и была у него на лице.
Александру Яковлевичу Протасову не нравилось и это ‘детское’ занятие, которому так горячо вдруг отдался его питомец. Коробили слух старому служаке шутки, новый, слишком развязный тон речей, по мнению старика, не подобающий великому князю, да еще женатому, хоть бы и в шестнадцать только лет.
Он бы желал уже видеть если не Солона и Аристида, то хотя бы юного Фемистокла или Алкивиада на форуме в своем воспитаннике. А тот просто хотел веселиться и жить как в голову взбредет, пока еще придворный этикет и требования сана не наложили своих оков на поступки и слова его.
Весело тянется спектакль, сопровождаемый аплодисментами и веселым смехом хорошо настроенной публики. Александр и Константин порою вставляют с места шутки и остроты между репликами актеров, конкурируя с неизбежным ‘буфоном’, который и в греческой кукольной трагедии нашел свое место. Курута сладким, тонким голоском верно и приятно поет арии Дидоны, где это следует. С ним дуэтом звучит сдобный баритон Бека, тоже музыкального от природы немца. Виоль д’амур Дица издает нежные вздохи, горестные жалобы, звучит страстью и тоской в драматических сценах и положительно создает настроение, так что даже вечно тревожные, веселые и насмешливые глаза Константина становятся печальными и покрываются легкой влагой грусти.
Иногда происходит заминка в довольно сложном механизме сцены, особенно если много лиц соберется на ней. Путаница вызывает общий смех, веселье. Один из братьев, а то и оба разом исчезают за кулисами, исправляют беду, и дальше тянется спектакль, не особенно продолжительный в общем.
Вот и последняя картина… Плутоватый герой уплыл, и только издали видны паруса его галер… Высокий костер готов посреди сцены… Медленно под звуки священного хорала восходит на него Дидона, поет свою последнюю, лебединую песню… Загорается пламя… Вспыхивает настоящий бенгальский огонь, приготовленный для спектакля в жестяных сосудах… Багровые блики странно играют по красивой декорации театра, по колоннам всего павильона, в котором сгустились тени, словно убегающие сюда, притаившиеся здесь от чуткой белой ночи, которая гонит тени, сама прозрачная, чуждая теней, царящая сейчас там, в парке, всюду и везде…
Рухнул искусно слаженный костер… Все кончено… Медленно задергивается занавес.
Аплодисменты, вызовы покрывают финал пьесы. Вызывают всех — ‘артистов’, которые низко раскланиваются, прижимая к сердцу крошечные ручки, ‘оркестр’, который держит перед собой свою большую скрипку, заставляет ее изображать реверанс, потом кланяется сам. Являются на вызов ‘балет’ — Пик, суфлеры — Бек и Курута, даже ‘перрукмейстер’ — сияющий, румяный Роман.
— Машинистов! — неожиданно звонко возглашает шаловливая Варвара Головина. Все подхватывают, топают ногами, стучат стульями…
Оба брата, взявшись серьезно за руки, скрываются за ‘сценой’.
Занавес раздвигается, и в небольшой раме портала, за опустелым пространством, где сейчас работали куклы, появляются две головы, так непохожие, но и в то же время имеющие родственное сходство между собою.
Эти две головы кажутся необычайно большими в тесной рамке кукольной сцены. Они кланяются во все стороны, усиленно шевеля глазами, и общий хохот, веселый смех, взрыв аплодисментов встречают их.
Во весь рост перед театром появляются тогда снова оба ‘машиниста’, делают глубокий реверанс и дружно, громко возглашают:
— Представление кончено! Больше угощения никакого не будет! Просим об выходе, чтобы наш Роман, и в то же время Роман многих дам, главы им убирающий и так далее, мог убрать останки Дидоны вместе с прогорелым театром.
Новый отклик смеха, и шумно, с разговором, выходит публика из павильона.
Здесь сразу иное настроение охватило компанию.
Кто-то словно сторожил конец спектакля, выход публики из павильона, и в этот самый миг со стороны дворца, от покоев, занимаемых Зубовым, донеслись сюда ласкающие звуки нескольких мандолин в сопровождении виол да гамба и д’аморе, исполняющих волнующую серенаду.
Смолкнул смех, даже говорить между собой начали вполголоса те, кто сразу не оборвал своих речей.
Как-то так вышло, что кроме Константина и старика-графа Штакельберга все вышли попарно. Елизавета, поджидающая мужа, оказалась последней. Голицына и Шувалова заняли свои фланговые места.
Пока небольшими группами стояли на лужайке все и наслаждались музыкой, Александр подошел к жене и негромко заговорил:
— Как хорошо это звучит. Издали еще лучше, чем было бы вблизи, не правда ли?
— Да. В самом деле… Отчего это так, скажите?
— Не знаю. Мягче как-то звуки, не поймешь, голос это поет чей-то красивый и сильный? Или так нежно звучат струны и откликается им дерево инструмента?..
— Нет, просто потому, что издали все кажется нам лучше, ваше высочество, — с апломбом ответила Шувалова. — Еще вы молоды, оттого и не знаете этого. Вот, ваше высочество, даже такая детская забава, как этот театр, сегодня развлекла вас… А ведь это простые куклы… и двое господ читают и поют за всех. А сидишь подальше, как мы сидели, и тоже… сносно!.. Забавно даже вспомнить годы детства… Когда они, увы, далеко.
Александру не понравилась скрытая насмешка над его ‘детской выдумкой’, как окрестила Шувалова этот спектакль. Хотя действительно много еще юношеского, почти детского оставалось у него в душе, но он, подобно всем юным людям, не любил, чтобы другие подчеркивали, осмеивали его с этой стороны.
Сдержавшись от прямой колкости, он с любезным видом обратился к Шуваловой:
— Скажите графиня, неужели необходимо, по-вашему, чтобы живые, плохие актеры портили своим напыщенным исполнением хорошую пьесу, когда мои куклы прекрасно изобразили нам поучительную и трогательную историю покинутой женщины, сделали это очень быстро и без всяких лишних расходов? Суть — в пьесе, так мне кажется?..
— В самом деле, — желая поддержать мужа, заговорила Елизавета. — Сюжет очень трогательный… Я совсем была готова плакать, несмотря на то что это куклы… Бедная Дидона, она так должна была страдать…
Вместо ответа Шувалова раскатилась мелким, наполовину деланным смехом.
— Боже мой, как это мило и как… молодо… Глупая женщина поверила мужчине… сама сдуру вообразила, что есть вечная любовь и страсть!.. А когда жизнь дала ей маленький урок благоразумия, она навсегда отказалась от наслаждений той же страсти и любви, которой так желала, от которой так была потрясена! Хороша мораль, нечего сказать. Детские прописи для кукольного театра… А вы, ваше высочество, не думаете ли убедить меня, что это настоящая драма? Ха-ха-ха!
Муж и жена молчали, не находя сразу, что ответить этой женщине, циничной, но по-своему говорящей истину.
Вмешался Протасов:
— Матушка, графинюшка, что это вы нынче проповедовать взялись? Порханье любовное, по-вашему, выходит, и есть настоящее дело? А если супруга… ну, там, хотя и невенчанная, греческая. Да она по-супружески полюбила гостя. И он ее обещал супругой считать. И жили ладно. А там вдруг — фырррть! — и улетел, к другой пошел? И это мораль настоящая, по-вашему? Дивлюсь.
— Батюшка, многому тебе еще придется дивиться на свете, коли очки на старости снимешь да кругом оглянешься… Ты, поди, стар годами, а душой, вижу, дитя грудное! Еще и их высочества помоложе… Да укажи ты мне, государь мой, не то в нашем кругу, а так, у людей, которые по-людски живут, время имеют не только работать да есть кой-как… Нет, в хорошем кругу укажи: есть ли где любовь твоя постоянная? А про высшее общество я уж и не говорю!.. Не мужики мы, слава тебе Господи. Мол, ‘мой муж, так и не погляди на него другая’! Либо ‘моя жена, так уж и в кабалу мне отдана. И любить никого, кроме меня, не смеет… И сердца у ней быть не должно. Круг налоя обвели, так и свет клином’!.. Да так ли? Сердце вольно, государь мой. Ему не укажешь! Любит — и ладно. Разлюбила — неужто силой к жене ломиться станешь, потому что законная? Подумай, батюшка! Не говори вздору, не смеши народ! Молодежь с толку не сбивай. И так много тоски на свете. А твоих моралей послушать, и совсем никому радости не видать. Я хоть и стара, а молодых понимаю. Им радость, свобода нужна. В любви особливо. А ты, государь мой… Ах-ах! Знай свои науки. А уж в сердечные дела не путайся…
— Не путаюсь я, графиня… и никого не сбиваю воистину… А вот ежели?..
— Что ежели? Ты вон и того не знаешь: кто кого любить может и должен? Куклы твои возьмем… Он брунет… и она того больше!.. Разве то пара? Что, не знаешь? Конечно, нет! Оттого они долго и не любились. Кровь закипела и остыла скоро. Пары разные быть должны! Тогда и любовь меж ними горячее. Почему в родне браки не водятся, почему приплод плохой? Кровь сходная, и видом близки родные между собой… Вот взять хоть простое дело: скотный двор. Что разные пары, то приплод здоровее. И в людях так. А светлый со светлой, черный ли с черной — поводиться могут, да век друг дружку любить не станут никогда! Наскучат один другому. Верно говорю. А не знать этого, станут печалиться он либо она: ‘Ах, любовь прошла!’ Да и не было ее… Была бы, не прошла бы. Великое дело — юная любовь на земле. Настоящая. И надо искать ее жадно, чтобы найти поскорее… В ней одной и счастье, в настоящей любви!
Хмурится Протасов.
Слушают молодые старую совратительницу — и невольно взглянули друг на друга, и вдруг вспыхнули сразу оба отчего-то, словно от затаенной какой-то мысли.
Не читает ли в их душах эта многоопытная в любви и разврате старуха?
Вот стоят они друг против друга, молодые супруги. Такие сходные по наружности, голубоглазые, светловолосые. Братом и сестрой даже называли их порою близкие люди в шутку. И правда, что-то не супружеское, скорее родственное, побратимское есть даже в тех ласках горячих, которыми обмениваются супруги.
Не кипит у него кровь от прикосновения к этой очаровательной юной женщине, как закипала не раз от других, менее красивых и юных дам…
А о ней и говорить нечего… Совсем еще ребенок она. Покорно принимает ласки мужа — только… А меж тем грезится ей порой, против воли, что-то иное…
Прежние девические грезы вспыхивают в душе иногда: о смуглом, сильном рыцаре, который заставит иначе сердце трепетать в груди, заставит дыхание остановиться при одном приближении его…
Много еще примеров, соблазнительных картин, неотразимых доводов приводит графиня, чувствуя, что в цель попадают ее речи…
Кончилась серенада вдали… Рассыпалось общество по аллеям парка, где так светло, загадочно сейчас.
Толстой незаметно подошел, шепнул что-то Александру, Константину… Оба они кивнули головой.
— Пока до свиданья, до ужина, мой друг! — целуя руку жены, говорит Александр. — Я еще должен поговорить о делах с Толстым…
— До ужина, — протяжно, задумчиво отвечает Елизавета.
Но, очевидно, она думает о чем-то другом сейчас. О чем? Сама не поймет.
Ушли братья, Толстой, Курута, старик Штакельберг с ними. У последнего полное, красное лицо питуха и женолюба — даже словно маслом покрылось от предвкушения чего-то приятного.
Елизавета с Шуваловой и Головиной направились ко дворцу…
Не унимается старуха. Новое жало впускает в чистую душу Елизаветы.
— Вот, масло-то как на воду выходит!.. Наш-то, красавчик?.. Про назидательную пьесу говорил… А сам пошел с братом и еще с кавалерами — в жмурки играть… Да, да. Я уж знаю. И дочка моя там будет. Она мне говорила… Фрейлины все молодые. Да кавалеров три-четыре, поинтереснее. Небось при вас, ваше высочество, стесняется либо вон забавой детской, глупой тешится… А как есть возможность у вас за глазами поиграть иначе, половить стройных девушек, пообнять, поприжать к груди на минутку, мимолетом… Он и пошел… Слова не сказал. И пускай, ничего. Дурного там у всех на глазах ничего не случится. Кровь пополирует и к жене придет. А пополировать кровь молодежи надобно, чтобы не закисала… Вот моя правда и выходит… А вдруг бы вы, ваше высочество, ревновать стали? Ну, не смешно бы? А, скажите?
— Конечно, смешно, — совсем неуверенным тоном пришлось ответить Елизавете.
Но еще задумчивее стала она, еще потемнели больше ее прекрасные глаза.
Идут втроем. Бросает свои семена, льет капли яду старая графиня… Молчит Головина, понимая, что нельзя прямо выходить на спор с хитрой женщиной…
И среди них обеих так одинока идет ко дворцу Елизавета…
Но одиночество — грех при этом веселом дворе, на этом ‘Острове любви’.
Словно почуяв, какая королевская дичь тут близко, показался и охотник на нее, единственный, кто смеет первый поднять взоры на этот ‘королевский поистине кусок’. Смеет хотя бы потому, что в течение пятилетнего фаворитства своего привык к истинно царственной трапезе…
Платон Зубов, одинокий, задумчивый, показался от дворца, идя прямо навстречу трем дамам.
И Шувалова, как будто ожидала этой встречи, замахала ему рукой.
— Милостивец, ты как это из дворца? На прогулку? Идем с нами… Видишь, покинуты мы… Кавалеров нам не хватило… Ха-ха-ха!.. Да ты один за многих сойдешь, ваше сиятельство… Знаю я тебя… Другого не сыскать!
— О, я так счастлив и благодарен случаю… Музыка навеяла на меня грусть… Сердце мое тоскует чего-то… Думы? Сам не знаю, где они!.. И вдруг тут… встреча такая счастливая…
— Ну вот и развлекай… и… Ох! — вдруг вскрикнула хитрая старуха. — Графинюшка, Варвара Николаевна, дай руку на минутку… Что-то у меня с ногой… Подвернула, видно… О-ох… — стонет комедиантка, взяв под руку Головину, которая собиралась было занять место сбоку Елизаветы, как бы охраняя эту чистую душу от какой-то опасности.
Невольно пришлось дать руку старой графине, которая тяжело налегла, медленно тащится, удерживая при себе ангела-хранителя Елизаветы…
Как ни медленно старается идти последняя, но далеко опередили они с Зубовым своих спутниц…
Снова зазвучала, как по волшебному приказу, волнующая далекая музыка.
Лебеди белыми пятнами, как вешний снег среди зелени, видны на зеленой лужайке, у пруда… Огоньки краснеют из раскрытых окон дворца… Тишина и белая ночь кругом!
И красивый, бархатистый голос подпевает порой далекой музыке, такой вкрадчивый и страстный голос!.. Темные, мерцающие, горящие даже особым светом сейчас глаза заглядывают в голубые глаза принцессы… Что-то говорит ей спутник.
Волнение невольно охватывает молодую женщину…
Если бы это был не Зубов… не фаворит старухи-императрицы… Если бы ее муж это был… и так бы глядел, так бы напевал и говорил с нею?! Как бы любила она его, своего дорогого Александра… Но этого нет!.. Он там, играет в жмурки с веселыми хохотушками-фрейлинами, ловит, обнимает их на лету… Пускай! А этот, фаворит?.. Она сейчас и его жалеет. Он словно птица в роскошной клетке… Ни взглянуть на женщину, ни поговорить подольше не смеет… Конечно, к ней, к внучке, не приревнует Екатерина. Вот почему, должно быть, и пришел этот сладкогласный, с бархатной речью и глазами человек… И напевает ей… и говорит что-то?.. Пускай!..
Июньское свежее утро еще полно прохладой. Солнце недавно встало над лесистыми вершинами Дудергофа. Лучи его горят на изумрудных скатах свежих елей, нежной листве берез и вязов. Росистая трава кажется усыпанной сверкающими бриллиантами. По узкой проселочной дороге легко катится английский гиг, в котором сидит Александр в простом темном кафтане и шляпе без плюмажа рядом с Николаем Головиным, который правит резво бегущей лошадью.
Позади, немного отстав, чтобы не попадать в облако пыли, поднятое колесами гига, в небольшой плетеной повозочке вроде почтовой сидят три дамы — Варвара Головина, Анна Толстая, Длинная, и против них Елизавета, в очень простом утреннем белом платье и в соломенной легкой шляпе на чудных белокурых волосах. Локоны, падающие по плечам, придают совершенно наивное, полудетское выражение этому очаровательному лицу. Круглая шведская лошадка горячится, рвется вперед, и едва сдерживают конька привычные, сильные руки Толстой, которая сама правит шарабаном.
Небольшая деревушка немцев-колонистов с берегов Рейна залегла в ложбине, всего в двенадцати верстах от царскосельских дворцов.
Узнав, что земляки живут так близко, Елизавета пожелала навестить деревушку, и непременно скрыв свое звание, чтобы не смутить простых людей.
Императрица, готовая порадовать, чем только возможно, милую внучку, дала согласие. Александр тоже принял участие в затее, и около девяти часов утра небольшая эта компания остановилась у крайнего домика колонии, такой уютной и чистенькой на вид, как это бывает только в немецких поселках, куда бы ни забросила судьба их от далекого ‘фатерланда’.
Вся семья Вильдбадов, у которых и раньше бывала Толстая, вышла навстречу гостям.
Старик и старуха, за ними сын с женой и ребенком, а позади всех стояла миловидная, белокурая, как и Елизавета, девушка — дочь. Все были в наряде прирейнских крестьян. Домики носили тот же характер, что и далекие островерхие деревенские жилища там, на берегах родного принцессе, милого старого Рейна…
Сердце забилось у Елизаветы… Первой выскочила она из шарабана, почти не коснувшись руки Александра, поспешившего ей на помощь…
— Здравствуйте, друзья мои! — по-немецки заговорила Толстая. — Вот мы снова по пути заглянули к вам позавтракать и выпить свежего молока. Найдется ли что-нибудь?
— Конечно, милости просим, дорогие господа… Угостим, чем Бог послал! — степенно и приветливо отозвался старик. — Прошу в покои… В горнице чисто у нас… и ветру нет… Хорошее утро нынче… Да ветер подувает… Милости прошу…
— Ваши гости. А видите, мы не одни… Кроме моей подруги и ее мужа, вот еще захватила моя подруга своего племянника. Бравый молодой человек, не правда ли? А, Густль? — обратилась Толстая прямо к девушке, которая откровенно загляделась на красавца Александра.
Сконфузилась, покраснела та и убежала в дом. Мать ответила за дочь:
— Хорош, по чести надо сказать… Я редко и видала таких!.. Моя Густль на что скромница, а залюбовалась… Милости прошу… А это тоже родственница ваша, дорогая госпожа? — указывая на Елизавету, спросила любознательная старуха.
— Это? Нет. Это камеристка моей подруги. Немка тоже. Мы ее и взяли… пусть посмотрит на знакомый уголок… Фрейлейн Гербст ее зовут…
— Гербст?.. Осень по-нашему? — улыбаясь, заметил старик. — А барышня на весну похожа.
И, довольный собственной шуткой, он раскатился добродушным хохотом.
Улыбнулись и гости.
— Наши спутники имеют успех, надо признаться, — сказала Толстая. — Но все же соловья баснями не кормят. Идемте в дом и примемся готовить завтрак… Я все уже придумала: молоко, масло, простокваша или сметана, кто что любит… И яичница с зеленью для завершения пира. Каково?
— Прелестно! — согласились мужчины.
Елизавета молча вошла со всеми в дом.
Довольно просторная парадная горница была чисто прибрана. Пол, усыпанный травой, и стены, украшенные гирляндами зелени ради близкой Троицы, казались совсем нарядными, и легкий лесной аромат наполнял комнату.
Самопрялка в углу, тяжелый стол на резных ножках, табуреты, шкаф с посудой в углу, альков в другом — все это так напоминало Елизавете родные места…
Пока старуха собирала провизию, сын хозяина позвал двух соседей со скрипками, с фаготом… Зазвучали медленные, упоительные вальсы, звучащие так хорошо на берегах Рейна, а здесь пробудившие невольную грусть в Елизавете.
Она побледнела, притихла совсем, слушала, и слезы даже блеснули у нее на глазах…
Граф Головин заметил это и захотел поднять настроение.
— Фрейлейн Гербст! — громко обратился он вдруг к великой княгине. — Да что же вы так заленились? Пора приниматься за завтрак… Все готово. Пойдите еще только, вот здесь на огороде, нарвите нам свежей петрушки для яичницы… Нельзя сидеть и слушать без конца…
Все улыбнулись невольно. С доброй улыбкой вскочила Елизавета, присела, кинула:
— Слушаю, господин полковник! — И выбежала исполнять приказание…
Когда она вернулась, завтрак был накрыт. Ей указали место тут же, и все принялись с аппетитом за яичницу, за сливки, за все, что радушные хозяева подали на стол, застланный грубой, но чистой скатертью своего тканья…
Ребенок, лежащий в люльке, в алькове, и спавший до тех пор, вдруг заплакал. Мать, подающая что-то гостям, поспешила к малютке, покормила его грудью и успокоенного, улыбающегося снова уложила в колыбель.
Только что мать отошла, как Елизавета осторожно подошла к низкой, раскрашенной по бокам колыбельке, опустилась перед ней на колени, склонилась над малюткой и нежно стала убаюкивать его, тихо-тихо напевая рейнский чарующий старинный вальс. Слезы снова показались в глазах молодой женщины, как будто она чуяла, что ей судьба не даст узнать радость материнской любви…
Девушка-дочь явилась в этот миг с большим букетом роз. Голицына и Толстая живо сплели венок и набросили его на шляпу Елизаветы, которая стала еще прелестнее в этом уборе.
После завтрака, отблагодарив хозяев, небольшая компания так же весело двинулась в обратный путь. Но небо, ясное и спокойное до сих пор, вдруг потемнело… Набежали тучи, нанесенные западным ветром… Блеснула молния… Крупные капли дождя сначала редко, тяжело, потом все чаще и звонче ударили по листам деревьев, по пыльной дороге, по дамам и кавалерам, которые не могли даже укрыться от дождя. Верх шарабана плохо защищал дам, но все же они потребовали, чтобы Александр перебрался к ним. Здесь он сел в ногах у трех спутниц, кое-как прикрылся кожаным фартуком, мало спасающим от непогоды, и обеих лошадей погнали что есть духу к дворцовым зданиям Красного Села, которые уже показались невдалеке на одной из трех дудергофских вершин.
Бросив экипажи на попечение челяди, выбежавшей навстречу высоким гостям, все поспешили в покои дворца.
Гроза разыгралась не на шутку. Гром грохотал часто и сильно, молнии сверкали одна за другой, озаряя синим светом наступившую сразу темноту…
И вдруг ударил крупный, частый град, забарабанивший громко в закрытые окна дворцовых покоев…
Через широкую трубу камина белые, обмороженные, слипшиеся по нескольку вместе градины попадали в комнату, прыгали по полу и таяли тут же…
До сих пор Елизавета, державшая под руку мужа, притихшая, прижималась к нему, стоя у окна, и любовалась грозой. Услыша рокотанье градин, попадающих на паркет, пляшущих здесь, она кинулась к камину, стала собирать холодные, льдистые, быстро тающие жемчужины, смотрела, как быстро они превращались во влагу на ее розовой горячей ладони, и потом этой ледяной водой освежала себе виски, щеки, брызгала мелкими холодными каплями в лицо мужу, оба смеялись… и в этот миг оба так сильно, так детски любили друг друга…
Быстро проходят летние веселые грозы. И самое лето быстро проходит за ними.
Но Екатерина любит, чтобы до конца все пользовались простором и свободой летних дней.
Часто раньше, чтобы поднять общее веселье, она и сама принимала участие в играх молодежи. Но сейчас уже не те времена. С трудом ходит она, хотя и скрывает от всех свои недомоганья и даже серьезные недуги.
Только духом по-старому сильна и бодра государыня. И все должны быть веселы, бодры вокруг…
Два легких знамени веют с двух сторон зеленой лужайки у дворцового пруда. На розовом вышита серебряная буква ‘А’, на голубом — такое же ‘К’. Это два лагеря: Александра и Константина.
Ловцы по жребию стоят посредине и стараются поймать участников игры, перебегающих из одного лагеря в другой.
Все, и старики и молодые, участвуют в веселой забаве. Только Екатерина с двумя-тремя близкими дамами сидит поодаль на скамье и любуется играющими.
Вот Зубов очутился в роли ловца. Бегают мимо фрейлины, дамы, кавалеры. Он ловит, но все не поймает никого. Бежит наконец и Елизавета. Свою соломенную шляпку она повесила в ‘городе’, за чертой, на ветви куста. Волнистые волосы реют по воздуху от быстрого бега. Воздушная, легкая на бегу, но вся напряженная, сильная, она обгоняет многих мужчин. Толстый маршал Головин, выбежавший в одно время с ней, остался далеко позади. Но не его, не легкую добычу ловит Зубов.
Стрелой устремляется он за Елизаветой. Ее решил он поймать…
Не поддается она, ловко увертывается на бегу, если уж начинает настигать погоня… К пруду, вбок метнулась, мчится по лужайке, словно не касается ногою земли… Но настигает ее упорный Зубов. Еще поворот делает Елизавета и вдруг поскользнулась на влажной от вечерней росы траве… вот-вот упадет… словно вся зареяла, заколебалась на лету… но сохранила равновесие, удержалась… Снова хочет рвануться вперед… Нельзя. Зубов уже тут.
— Вы падаете! — с испугом вырвалось у него, а сильные руки в то же время так жадно сомкнулись высоко, на груди у нее… И не отпускает, держит, не размыкая смелого, чересчур неловкого объятия.
— Пустите… пустите меня… — негромко, но властно требует Елизавета, сильным движением своих рук размыкает живое кольцо, отходит, медленно идет, не оглядываясь, на место.
— Я ловлю, — объявляет она громко. — Попалась. Берегитесь, господа… Раз-два-три… Ловлю…
Дальше идет веселая игра… Говор, смех…
Но наблюдательный Александр заметил все, что произошло там, вдалеке. Потемнели его глаза, затих он… Ждет, что дальше будет.
После ‘города’ в горелки стали бегать. Опять никого другого так не ловит Зубов, как Елизавету… И как-то вообще замечал Александр почти все лето: там старается быть фаворит, где можно встретить молодую княгиню…
Правда, и сам Александр, зная силу Зубова, растущую день ото дня, очень любезен с этим выскочкой, даже дружен на вид… Но все-таки тот не должен, не смеет подымать глаза так высоко… из уважения не только к Александру, но и ради самой императрицы. И то стал замечать улыбки и взгляды разные юноша, которые бросают по адресу Зубова и Елизаветы, как только где столкнутся они…
Сейчас, очевидно, Зубов решил сыграть ва-банк. Он по пятам ходит за Елизаветой, словно ищет случая что-то сказать ей важное. Так кажется Александру.
Подошел к нему Ростопчин и, заметя, куда кидает взгляды его друг, сразу стал серьезен, негромко заговорил:
— Что, ваше высочество, или замечаете что-либо?
— Что ты хочешь сказать, Федор?
— То же самое, что хотят вам сказать ваши глаза… Слава Богу еще, что они не страдают особой слепотой, как вообще глаза наших мужей… Конечно, повода никакого нет и быть не может со стороны… дамы… Но наглый кавалер прямо старается напоказ выставить свое увлечение… Нынче еще серенаду он подготовил, как я узнал… И сам будет романсы нежные петь. Совсем свихнулся черноглазый скворец…
— Ты прав, Федор… Но я скоро поправлю дело… Увидишь. Уж если так явно? Пускай! Ему скажут: куш! И присмиреет… Вот увидишь… Нет, ты погляди, гляди!.. Жена с Барбетой Головиной, с ‘толстой маршальшей’, пошла в ту аллею. А он обходом туда, за ними… Ну, постой же, я подловлю тебя…
И, оставя друга, Александр поперечной аллеей пошел туда, где скрылась Елизавета с Головиной.
Зубов еще раньше успел встретить обеих дам.
Он медленно, с опущенными глазами, шел им навстречу и вдруг, подняв голову, изобразил удивление и радость, открыто впиваясь своими красивыми глазами в глаза Елизаветы:
— Ваше высочество… графиня… Я задумался… не видел… и как раз думал… и вдруг…
Он не досказал.
— Боже, какая глубокая задумчивость, — с насмешливой улыбкой заговорила Головина, желая дать время Елизавете оправиться от невольного смущения, — не стихи ли сочинять изволили, ваше сиятельство? При всех ваших талантах только того и не хватало… Вон, даже сверточек белеет в руке… Угадала, пуговицу против червонца ставлю, угадала… Вот потеха…
И звонким смехом огласила тишину вечерних аллей задорная ‘толстая маршальша’.
— Смейтесь как угодно… А вы и вправду угадали… хотя сочинение это и не мое. Новый прекрасный романс, весьма трогательный по словам! — кидая томный взгляд на Елизавету, говорит Зубов. А сам уже развернул листок. — Вот судите сами, графиня: мотив и куплеты… Я немного их заучил, даже… Кхм… кхм…
И вполголоса он стал напевать, глядя в листок:
О, сколь судьба жестока!
Любовь хоть глубока,
Но милая далеко…
Как солнце далека!..
— Ха-ха-ха! — еще громче расхохоталась Головина. — Вот нелепость: ‘глубока, далека!..’ ‘До тех пор… пока…’ Я даже поговорочку знаю одну детскую: ‘Река глубока, как Ока! Как, как Ока? Так, как Ока!’ Ха-ха-ха…
Смеется и Елизавета и вдруг оборвала смех, побледнела.
Из боковой аллеи быстро показался Александр, идет сюда.
По выражению лица княгини Зубов тоже понял, что приближается кто-то, опасный для него в настоящую минуту… Быстро сообразил положение хитрый интриган, взял неожиданно под руку Головину, не оборачиваясь, не видя подходящего, словно не слыша хрустенья песку, треска веток под тяжелой ногой, нежно склонился он к озадаченной графине и, почти насильно увлекая вперед, оставляя одну Елизавету, начал негромко говорить графине:
— Я очень вас попрошу нынче пропеть сей романс… будет попозднее музыка в покоях императрицы… Так я надеюсь…
Говорит, чуть не шепчет что-то… и медленно поравнялся с подходящим Александром, прошел мимо, а тот, в недоумении поглядев на пару, подошел к жене, молча поглядел на нее, предложил руку и так же молча последовал за передней парой, пока они не примкнули к остальному обществу на лужайке у пруда…
Прошло еще недели две. Август в середине.
Очень неприятные вести от своих друзей-приятелей с разных сторон начал получать Платон Зубов о какой-то усиленной переписке, которую возобновила недавно Екатерина с красавцем Дмитриевым-Мамоновым, предшественником Зубова в его ‘почетной’ должности.
Этот предшественник, к которому искренно была расположена его царственная покровительница, был ловко завлечен в ловушку, увлекся фрейлиной, княжной Щербатовой, и дело зашло так далеко, что пришлось просить Екатерину о своей ‘отставке’, молить ее о разрешении жениться на княжне…
С болью в душе отпустила Мамонова Екатерина, даже на прощанье щедро одарила, но еще не успел один очистить заветных покоев рядом с половиной Екатерины, как Зубов вступил в исправление обязанности, поселился в этом же уголке дворца и уж больше пяти лет был там полным хозяином.
Мамонов с женой уехал в Москву, проживал там в своей богатой подмосковной. Доходили слухи, что семейная жизнь его сложилась очень неудачно, и императрицу даже как будто тешили эти вести… Она, как женщина, получившая укол для самолюбия, радовалась, слыша, как сама судьба ‘отомстила’ за нее красивому, но легкомысленному, ‘неверному’ графу!
Тот даже одно время начал делать кой-какие шаги, писал Екатерине, молил вернуть если не прежнее счастие, то хотя бы общее доверие и милость, ‘ибо не вижу и не чувствую за собой иной вины, кроме своей глупости, благодаря коей по собственной воле лишен величайшего блаженства на земле’, как выражался в посланиях раскаявшийся граф.
Но Зубов в это время укоренился прочно, и письма Мамонова оставались без ответа.
И вдруг фаворит получил неоспоримые доказательства, что Екатерина по своей воле возобновила переписку ‘с Москвой’ и ведет ее несколько недель.
Лукавому, но не очень умному фавориту были даже вручены черновые собственноручные наброски посланий Екатерины, будто бы случайно подобранные в кабинете ее либо добытые из корзины для ненужной, выброшенной бумаги…
Зеленые и красные огни затанцевали в глазах малодушного, мелко честолюбивого, жадного к почету и деньгам фаворита. Все может рухнуть теперь, когда так много стоит на карте! Индийский поход, задуманный еще Потемкиным, по планам Петра Великого, начал осуществлять как раз теперь он, Зубов, и даже брата Валериана поставил во главе довольно сильной армии, удачно приступившей к делу у подножья Кавказских гор…
Деньги, милости, почести — сыпались дождем… И все могло прекратиться сразу, если новая прихоть овладеет усталым, но жадным еще сердцем его покровительницы, или, вернее сказать, если она вернется к прежнему своему любимцу…
Что хуже всего — Зубов чувствовал за собой такую вину, которая давала Екатерине право считать себя свободной по отношению к нему.
Конечно, увлечение Елизаветой, которому поддался Зубов, не осталось тайной и для Екатерины. Были даже такие злые языки, которые шепотом сообщали ‘высокой важности секрет’.
— Государыня теперь одного желает: иметь правнуков от старшего внука для продления династии. Врачи нашли, что сам супруг мало дает на сие надежды… Вот и глядят ныне сквозь пальцы на воздыхания Зубова, который столь давно с лучшей стороны известен, как мужчина первого качества!..
Конечно, это была злая клевета. Если Зубов и делал вид, что не смеет утверждать противного, тем не менее он хорошо знал, как неприятно Екатерине его ухаживанье за Елизаветой. Но она слишком была уверена в молодой женщине, очень самолюбивая к тому же, не желала поднимать сцен и терпеливо молчала…
А в конце концов кроме молчания, очевидно, и действовать задумала властная женщина, стоящая так высоко, что предпочтет скорее сама дать отставку, чем быть оставленной мальчишкой Зубовым, как уже вынесла такую обиду от Мамонова.
Все это Зубов отчасти сам сообразил, отчасти ему нашептывали друзья его. Он и подумать не мог, что они действовали по тайному поручению самой Екатерины. Заведя хорошо пружину, старая ‘уловительница людей’ ждала: что теперь будет?
И очень быстро дождалась.
На другой же день после получения ‘улик’ в виде черновиков послания Зубов бледный, печальный явился с обычными утренними докладами к императрице.
— Что с вами, генерал? Здоровы ли? — с обычной участливостью и лаской спросила она смущенного любимца, как только кончился недолгий деловой разговор.
— Пожаловаться не могу, государыня, — напряженным каким-то, звенящим, но сдержанным в то же время голосом ответил Зубов. — Устал, видно. Дело растет, особливо с походом с этим, с Индо-Персидским… Великая слава будет вашему величеству и всей империи. Но и хлопот — полон рот. А людей мало. Все самому приходится…
— Вижу, ценю, мой друг… И не забуду твоих трудов, верю… А ты развлекись. На охоту поезжай либо что иное… Засиделся, правда…
— Не то, государыня. А думается, вот надо бы поболе верных людей приставить к новым делам… И в Москве, и здесь. Ежели бы ваше величество… графа Александра Матвеича вызвали? Он много лет помогать имел счастье ваше…
— Что?! Что такое?! — с хорошо изображенным удивлением спросила Екатерина. — Графа? Мамонова — сюда?! И впрямь нездоров, голубчик? Дай голову пощупаю… Какая муха укусила тебя? С чего это? Ах, батюшки!..
— Удивительного нет ничего, — деланно мягким, простым тоном отозвался фаворит, решивший дойти до конца. — Вы всегда изволили доверять графу. Слышно, и теперь верите ему, а это в деле первее всего!.. И еще я слышал… — вдруг, сам себя шпоря, быстрее заговорил Зубов, переходя на французский язык, — снова с графом переписку возобновить изволили… Так я и полагаю, чем ждать, пока мне скажут… самому лучше от сердца предложить: извольте поступить, как сами желать изволите, государыня. А я ко всему готов и повинуюсь без малейшего возражения!..
— Благодарю за разрешение, генерал. Только немного рано даете мне его. Пока я еще ничего менять ни в жизни личной, ни в делах не намерена. А насчет переписки моей? Кто это тебе сказал? Кто смел путаться?!
— Храни Боже! Кто бы посмел, ваше величество! Судьба вывела… Случайно я и не по своей воле услышал, что люди толковали… Оказалось, правда, если и вы признаете…
— Я все признаю, что делаю, генерал… И знаю немало. Только иной раз считаю более благоразумным помалкивать… И головой ручаюсь — это какая-нибудь из моих ближних прислужниц подшепнула вам… Может быть, даже черновички, брульоны нашла и подсунула?.. Они все без ума от моего красавца, как же!.. Чаруете их взорами невольно, как хотели бы очаровать и… великую княгиню Елизавету… Покраснел? Что, я тоже кое-что замечаю порой…
В свой черед Зубов разыграл крайнюю степень изумления:
— Я?! И княгиня?.. Глаза подымаю?.. Да разве?..
— А что бы еще? Руки коротки! Молоденькая, чистая она, как цветок. Мужа-красавца любит… И муж у ней не простой… Наследник мой, все это знают! Так даже чудесные глаза моего генерала тут бессильны оказались. И это знаю. Потому и глядела… сквозь пальцы на многое… Но помни наперед! Больше не станем говорить. Надеюсь, понял меня? Я писать в Москву более не стану… А вы извольте ваши прогулки, да искательства, да серенады с романсами и подсылы всякие прекратить же! Вот скоро новый дворец внуку готов будет… В Александрии, тут по соседству. Реже будете видеть очаровательную особу и остынете скорее… Я понимаю, что такую милочку нельзя не полюбить. И не виню вас. Но!.. Словом, дело с концом. Мир, не так ли?.. Я твои проказы позабуду… и Красного Кафтана тревожить не стану, графа Мамонова. Так его звали при дворе у меня… Идет? Будет хмуриться. Это не пристало нам, право!
Как наказанный школьник, краснеет Зубов, молчит, руки только целует своей умной, могучей подруге…
Так кончился до развития своего роман фаворита с великой княгиней Елизаветой…
В тот же день узнал о счастливой развязке своего дела Александр, незаметно сумевший вызвать ее двумя-тремя ловкими ходами, случайными намеками, подчеркнутыми взглядами, которые невольно были подмечены кем следует и переданы сейчас же императрице…
Умный юноша ликовал. Тяготившая его дурного тона комедия окончилась поражением нахального, но могущественного фаворита, и отношения между ними остались по-старому: самые дружеские на вид.
Избывшись чувства, похожего почти на ревность, Александр совершенно успокоился и особенно ревностно отдался занятиям военной службой, которую проходил теперь под начальством такого строгого и взыскательного командира, как цесаревич Павел. Последний действительно любил и знал науку плац-парадов и шагистики, хотя бы уж потому, что ею одной заполнял все свои дни…
За последнее время прекрасного помощника нашел для себя Павел в лице капитана артиллерии Александра Андреевича Аракчеева.
Граф Николай Иваныч Салтыков, готовый угодить всем и каждому из сильных лиц, успевший пять лет назад поставить Зубова на его ‘место’, хотя и не без помощи Нарышкиной, любимой подруги императрицы, и других еще дам, в 1792 году одарил и цесаревича, а вместе с тем всю Россию другим ‘даром Пандорры’ — ввел в интимный круг ‘гатчинцев’ двадцатичетырехлетнего офицера, очень некрасивого, но такого исполнительного, усердного, так по-собачьи преданно умеющего глядеть в глаза хозяину своему, что Павел сразу оценил таланты слуги и полюбил его, привязался, почувствовал доверие на много лет.
Аракчееву тогда же было поручено сформировать артиллерийскую роту для маленькой гатчинской армии, которая в эту пору насчитывала в своих рядах шесть батальонов пехоты, роту егерей, четыре кавалерийских полка: жандармов, драгун, гусар и казаков, полевую пешую и конную артиллерию, при двенадцати орудиях, не считая поместных батарей, включающих двадцать шесть орудий в Гатчине и двадцать — в Павловске.
Большая двухпудовая мортира завершала список этих грозных боевых сил.
Всего насчитывалось в армии Павла — 2399 человек, в том числе сто тридцать штаб- и обер-офицеров. Сам Павел очень серьезно относился к своей армии и особенно пристрастился к артиллерийскому ученью.
Гром выстрелов, грохот батарей, выезжающих на позиции, тяжкий удар снарядов, хотя изредка, но попадающих в толстые деревянные щиты, изображающие цель, — все это было по душе вечно взвинченному человеку, тешило его слух, его детское во многих отношениях воображение.
Александр тоже попал под начало Аракчееву вместе с Константином.
Юношам понравилась новая военная забава, особенно младшему. Он и дома у себя завел небольшую ‘настоящую’ пушечку и в свободные часы изображал и командующего офицера, и барабанщика, и фейерверкера, все вместе.
Занятия с армией, особенно осенью, когда цесаревич устраивал осенние маневры, были очень утомительны для молодых князей.
Фантазер Павел, одетый в прусскую генеральскую форму, гарцуя перед батальонами, одетыми на тот же старинный образец, искренно воображал себя полководцем, героем, равным самому Фридриху Великому, и только ждал минуты, когда из пределов сырой Гатчины перенесет свои воинственные подвиги на поля Европы и прославится перед целым миром!
В ожидании этого он до полусмерти утомлял маленькое потешное войско маневрами, парадами, экзерцициями. А за малейшую провинность наказывал беспощадно, телесно, даже не только рядовых, но и офицеров, благо это был народ не обидчивый…
Особенно большие маневры разыгрались между Павловском и Гатчиной и в этом году. Артиллерия, подтянутая и пополненная при помощи усердного и неутомимого Аракчеева, в полном блеске развернула свои батареи на высотах…
Пехота и конница, разделенные на две враждующие армии, наступали и защищались согласно диспозиции очень хорошо… Павел носился от отряда к отряду, от батареи к батарее, находясь среди ‘русской’ армии, которая должна лихо отразить ‘вражеские полчища’, предводимые истым пруссаком бароном Штейнвером, главным командиром и инструктором гатчинских ‘легионов’…
Сопровождаемый обоими сыновьями в качестве ординарцев, носится Павел.
Уродливое лицо его, сейчас полное неподдельного воодушевления, раскрасневшееся от быстрой скачки и внутреннего волнения, кажется даже привлекательным.
Вдруг он заметил, что из небольшой рощи показываются головные отряды ‘неприятеля’. Там, где их меньше всего ожидали. Удар, задуманный хитрым пруссаком, угрожал отрезать главные силы ‘русской армии’ от лагеря, от его базы, которую следовало защищать больше всего.
Задергался Павел.
— Артиллерия! Что молчит артиллерия?! Спят там, что ли? Капитан Аракчеев, что думаете? Предатель! Желает быть разбитым… Осадные орудия в дело…
И сам помчался туда, где чернела на холмике главная сила артиллерийского гатчинского парка — двухпудовая мортира…
Аракчеев был уже там на месте… Он еще раньше заметил обходное движение Штейнвера и кроме мортиры начал стягивать к месту полевые легкие орудия.
Зарокотали залпы их… Павел чуть не каждый выстрел сопровождает одобрительным выкликом:
— Так… Жарь! Наддай, матери их черт!.. Сыпь… Еще!.. ‘Старушку’ опять подпали!..
‘Старушка’ — мортира, недавно ухнувшая туда, где показался враг, снова была заряжена… Павел сделал движение вперед, приглядываясь к движениям неприятеля.
Константин суетился около легких орудий. Один Александр, задумавшись о чем-то, остался на месте рядом с мортирой, глядя вдаль.
Сверкнул запал… грохнуло широкое чугунное жерло особенно гулко и сильно, должно быть, от лишне переложенного пороху… Густой клуб дыма окутал и пушкарей, хлопочущих у мортиры, и прислугу при легких орудиях, и Павла с Константином, и Александра. За грохотом выстрела никто не слыхал крика боли, невольно изданного последним.
Не ожидая выстрела, он с закрытым ртом стоял близко от широкого жерла мортиры… И едва грохнуло орудие — острая боль пронизала с левой стороны всю голову Александра, особенно отдавшись в ухе. Как будто второй выстрел раздался там, внутри, потрясая всего юношу. Он зашатался, едва удержался, чтобы не упасть.
‘Оглох! Лопнула перепонка!’ — мгновенно пронеслось у него в сознании, когда он вспомнил, что не принял предосторожности, обычной перед сильными выстрелами: не отошел подальше от мортиры, не раскрыл пошире рта…
Острая мысль как бы новой физической болью прорезала мозг… Но он овладел собою, медленно отошел в сторону, не выдавая душевного страдания и телесной боли.
Все-таки кончить маневров ему не удалось.
Даже Павел, увлеченный ‘битвой’, сразу заметил, что неладное случилось с сыном. Пришлось рассказать, в чем дело, и отец приказал ему немедленно ехать домой, посоветоваться с врачами. Своим, военным, и мало доверял Павел, да и отрывать не хотел от службы, хотя бы и для помощи сыну.
Как раз в это время под надзором двух врачей происходила жестокая экзекуция над одним из солдат, который, умышленно или нарочно, нельзя было узнать, пулю забил в ружье вместо холостого заряда и ранил одного из начальников, особенно ненавидимого за его жестокость, Федора Иваныча Линднера, пруссака, тоже успевшего прославиться потом по всей России своими зверствами в короткое царствование несчастного Павла…
Тревога поднялась и на половине Александра, и у императрицы, когда она узнала, что случилось с внуком. Сперва он просто сослался на общее нездоровье. И наконец бабушке и жене только признался, рассказал, что случилось в Гатчине. Опасностью не грозила эта контузия. Но увечье, если оно непоправимо, конечно, должно тяжелым гнетом лечь на молодую душу.
Александр упорно скрывал еще одно обстоятельство. Второе ухо у него тоже стало сразу плохо слышать. Звон, гул наполнял и правую сторону головы, только слабее, чем пораженную левую… Оставшись к вечеру в своем покое, лежа на постели, устроенной не в комнате жены, как всегда, а в его кабинете, он поднялся на одной руке и так полулежа долго слушал: что творится там, внутри?
— Что, если совсем оглохну? — Эта мысль холодной змеей проползала по спине, проникала в самое сердце, и холодел весь юноша, дурно становилось ему опять, как случилось уже несколько раз в течение этого печального дня…
Догорает свеча… ползут ночные часы… Перекликаются часовые за окнами…
Не спит Александр. Хочет уловить: лучше либо хуже ему делается?
То ясно слышит он голоса часовых, шорох мышей за обоями, треск сохнущих досок пола… Ловит обостренным, напряженным слухом все звуки ночные… То вдруг перестает слышать… Как будто в бездну погружается… Сон ли это короткий или постепенное лишение слуха и в правом ухе? Кто скажет? Надо ждать утра… Когда все встанут. Снова явится бабушка, доктора…
Вдруг скрипнула дверь, отворяется осторожно.
Испугался Александр, но сразу овладел собой…
Чужого не может быть… Свои… Протасов либо?..
Ну, конечно, жена. Свечу держит перед собой, отгородив ее рукою от колыхания воздуха на ходу. Легкое ночное одеяние позволяет видеть стройные плечи, шею, прелестную, трепетную грудь… Озаренное ярко свечою, лицо бледно. Голубые глаза пытливо глядят сюда, где лежит Александр.
— Вы… ты не спишь, Александр? — с тревогой звенит милый, чарующий голос. — А я пришла взглянуть, хорошо ли ты заснул… Один… Ты не хотел, чтобы остались при тебе…
— Конечно. Теперь не могу… Особенно чужих… Хорошо, что ты пришла, — говорит Александр. А сам ликует. Он слышит голос жены. Значит, одно ухо цело… — Сядь здесь… ближе… Скажи мне что-нибудь. Только не усиливая голоса… Я слышу хорошо. Видишь, я слышу тебя…
— Да? Боже, благодарю Тебя… А я так боялась! — вдруг вырвалось со слезами у Елизаветы. — Я же понимаю, это так ужасно: не слышать… Я тоже уснуть не могла… А теперь рада. Ну, спи… Я пойду… Пусти меня, — слабо стараясь освободить свой стан из сильных объятий мужа, шепчет Елизавета. — Не волнуйся… тебе вредно…
Все тише звучит ее голос… И нежно отвечают ее уста поцелуем на долгий, горячий поцелуй мужа.

Глава II

ОПАСНАЯ ИГРА

Незаметно проносятся дни, быстро мчится время, особенно в годы юности.
Только для стареющей императрицы годом кажется иной долгий день жизни. И многие ее сверстники, ‘старый двор’, тоже с утра ждут не дождутся, когда кончится это обычное, но такое утомительное теперь ежедневное вращение в колесе обыденных обязанностей, впечатлений и скуки…
А молодежь иначе чувствует, иначе живет. Да еще в такую интересную пору, какую переживает северная столица, вся Россия с нею.
Во Франции сверкает и гремит народная гроза Великой революции, вся Европа дает невнятные еще отклики мощным голосам галльского народа… Россия, придя на помощь старому порядку, готова силой оружия подавить первые ростки юной свободы… Дети России идут уже под командой чужих им по крови генералов отстаивать троны, возвращать их свергнутым, далеким королям…
У себя дома круто изменила прежние ‘либеральные’ сравнительно по времени государственные порядки великая Екатерина, умеющая хорошо делать даже и такие дела, которые идут вразрез с прежними широкими начинаниями этой государыни, мечтавшей о ‘благе народов’, о законосвободных учреждениях для своей страны…
Старики идут охотно назад, на прежние пути за своей многолетней руководительницей. Цесаревич Павел, тот впереди всех мчится сейчас к старым добрым временам. Открыто повторяет фразу, подсказанную ему пройдохой Эстергази:
— Железная лоза нужна для управления полудикими ордами русского народа, а не либеральные ‘Наказы’, способные стать лишь наказанием для земли…
И только молодежь, окружающая по старой памяти императрицу, до ее старшего внука включительно, совсем иначе думает и собирается иначе поступать, когда придет и для нее черед — делать историю, ковать жизнь!
Константин больше стоит в стороне либо открыто держится суровых взглядов отца. Он тоже за ‘железную лозу’… Хоть и мальчик, но уже проявить себя успел как жестокий начальник и по примеру отца дробит зубы, льет кровь солдат ‘своей армии’, представляющей пока всего одну роту. Но и того достаточно, чтобы мог разгуляться жестокий мальчик. И бабушка даже под арест вынуждена сажать младшего внука, чтобы обуздать его жестокость, о которой только случайно сама узнала под конец.
Особенно развернулся Константин, когда узнал, что его решили женить, то есть когда ему минуло шестнадцать лет, как и Александру перед браком…
— Не хочу жениться… да еще на какой-нибудь косолапой немецкой княжне… Вижу я, как это забавно… Давно ли брат женат, а и то почти спинками врозь они с женой. Так что мне за охота? Дураком быть? Я и не так красив, как брат. Какая дура меня полюбит? А без любви — и жениться нужды нет. Я не наследник. От меня нечего потомства ждать!
Так грубо режет порою Константин даже своим наставникам, Сакену, Протасову, когда те по приказанию бабушки заводят с юношей речи о браке.
Пожимают плечами те, сами думают:
‘Пусть бурлит… Бабушку побоится ослушаться. Придет время — все образуется!’
И они были правы.
Правда, больше хлопот выпало на долю бабушки с женитьбой младшего внука, этого ‘чудака’, как при самом рождении прозвала его Екатерина.
— Представьте, — однажды при невестке и при Куракине стала громко говорить Екатерина. — Чудак наш Константин еще до рождения проявил себя! Ждали его еще числа пятнадцатого марта, а он изволил лишь двадцать седьмого апреля припожаловать… да так быстро, словно снег на голову какой свалился… В час, в полтора — и вот он тут!..
Говорит, а сама кидает взгляды на невестку, которую очень невзлюбила с недавних пор…
Краснеет Мария Федоровна. Куракин тоже не знает, куда глаза девать, почему-то.
А Екатерина продолжает:
— Вот я его тогда же чудаком прозвала. Так он и остался у нас чудаком…
Но и это взбалмошный, капризный, упорный ‘чудак’ вынужден был покориться воле бабушки. Восемь принцесс одну за другой вызвала в Петербург Екатерина. Решительно забраковал всех Константин. Не понравились они и самой императрице. Поэтому без дальних разговоров подарками осыпали неудачных претенденток и отсылали с Богом домой.
Но вот в октябре 1795 года прибыла в Петербург принцесса Саксен-Заальфельд-Кобургская, супруга герцога-наследника, с тремя своими хорошенькими дочерьми-невестами: Наталией, Софией и Юлианой.
Стоя у окна, выходящего на подъезд, императрица видела, как вышли из экипажа принцессы и сама герцогиня за ними.
Старшая дочь торопливо выскочила из кареты, порхнула на лестницу, как будто боялась опоздать куда-нибудь. Вторая хотела догнать сестру, но от поспешности оступилась и упала тут же. Хотя она быстро поднялась без посторонней помощи, Екатерина обратилась к Протасовой, стоящей рядом, и заметила:
— Дурная примета, душечка моя…
Когда же третья, самая младшая, неторопливо спустилась с подножки экипажа, уверенно двинулась вперед, спокойно, с достоинством стала подыматься по лестнице, государыня подумала:
‘Вот именно — последняя! Виден сейчас характер и выдержка… Как раз что нужно моему взбалмошному мальчику… Посмотрим’.
Об этих соображениях Екатерина сейчас промолчала. Но вышло именно так, как она полагала. Константин, которому поставлено было решение выбрать одну из трех сестер, пробормотал:
— Ну, что же, бабушка… Если уж надо?.. Так, конечно, ту… которая самая младшая. На что мне всякий старый хлам. И слушать меня не станут. А с этой я еще слажу…
— Да ты что, милый? Полагаешь, жена тебе рядовой твоей роты? Слыхала я, машиной ты считаешь и людей, и офицеров. Так помилосердуй и жену под тот же ранжир не подводи… Осрамишь и себя и меня… На целый свет прославишь…
— Да я ничего не говорю, бабушка. А как я знаю, написано в Законе: жена да убоится! Значит…
— Значит, ты глуп. Это о том сказано, если что дурное на ум жене придет… Так перед ней муж чистым и безупречным, добрым и ласковым стоять должен, чтобы она, жена, даже и подумать не могла о чем плохом… Пожалуй, прошу, не пускайся в толкование Закона Божия. Рано. Молоко, гляди, на губах белеет… Да и не о чем толковать. Младшая — и хорошо. Она мне тоже больше нравится, правду сказать. Ступай к генералу Платону Александровичу. И Будберг там сейчас. Они тебе скажут, что делать надо…
Целый день почти муштровали Константина Зубов и Будберг. Вечером 24 октября он бледный, притихший явился к принцессе-матери и дрожащим голосом объявил, по-французски, конечно:
— Сударыня, я являюсь просить у вас руки вашей дочери… принцессы Юлианы…
Вместо ответа взволнованная так же сильно мать обняла будущего зятя и громко зарыдала от радости.
После нескольких теплых фраз она позвала невесту.
Бледная, трепещущая, едва вошла девушка. Константин подошел и молча поцеловал ее холодную сейчас ручку.
Ни звука не проронив, еще больше побледнела Юлиана, и слезы брызнули из расширенных глаз, которые она, как зачарованная, не сводила со своего будущего супруга.
Желая нарушить неловкое и тягостное молчание, юноша наконец нашелся и негромко спросил:
— Надеюсь… со временем вы полюбите меня? Не правда ли, принцесса?
— Да… я буду любить вас… всем своим сердцем! — чуть слышно прошептала малютка в ответ, кидая нежный взгляд на этого некрасивого, правда, но такого сильного, симпатичного при всей уродливости юношу…
— Мой Бог, — вдруг по-немецки воскликнула совсем растроганная матушка. — Отчего отец не может видеть этой счастливой минуты!..
Юлиана, услыхав родную речь, напоминание об отце, которого ей вряд ли теперь суждено увидеть, закрыла личико руками и заплакала навзрыд.
Грубый по внешности, но чуткий душой, юноша понял, что опечалило девушку.
Он отвел ее руки от заплаканного личика, прижал их сильно, но осторожно к своей широкой груди.
— Успокойтесь, принцесса! Клянусь вам, вы увидите вашего батюшку как можно скорее. Бог свидетель, я повезу вас в Германию сам, как только мне разрешит это ее величество, государыня-бабушка… А что я обещал, то держу крепко. Увидите…
Улыбнулась сквозь слезы ребенок-невеста.
Печально завязался этот союз… Кончился он и того печальней. Но сейчас все ждали только радостей впереди.
До 6 ноября прогостила еще принцесса-мать у императрицы и уехала с двумя дочерьми домой, осыпанная дорогими подарками и денежными субсидиями.
Пятнадцатого февраля 1796 года состоялось бракосочетание этой юной пары, почти так же торжественно, как и свадьба старшего внука императрицы. Несколько дней пировала столица. Жареные быки с золочеными рогами и фонтаны, бьющие вином, — все было как следует…
Особый двор, по числу равный свите первой пары, был образован для новобрачных при гофмаршале, князе Борисе Голицыне. Но он состоял из особ менее родовитых и менее значительных чинами, чем свита старшего брата.
Сначала роскошный Мраморный дворец был отведен для новобрачных.
Робкая Юлиана, нареченная в православии Анной Федоровной, чувствовала себя совсем одинокой и покинутой в этих просторных покоях. Этикет не позволял ей сблизиться ни с кем из фрейлин и дам, состоящих при молодой княгине. Да и не влекло ее к чопорному на вид, злоязычному и безнравственному кружку этих придворных особ.
А от мужа также слишком мало радости видела новобрачная, не только с первых дней брака, но и до него. Пока еще невестой Анна жила вместе с великими княжнами, под надзором той же неизменной княгини Ливен, жених-сорванец являлся зачастую, увлекал за собой невесту к клавесину, раскрывал ноты военных маршей и кратко отдавал приказание:
— Ну-ка, сыграйте! А я буду аккомпанировать…
И он, прижав к толстым своим губам военную трубу или поправив на перевязи туго натянутый, звучный барабан, издавал вступительные шумные звуки на этих инструментах.
Кое-как разбирала ноты музыкальная принцесса, марш звучал все ровнее, труба заливалась все отчаяннее, или трещал вовсю барабан, как боевой клич… И вдруг девочка испускала болезненный крик. Жених, увлеченный ‘музыкой’, в досаде, что невеста остановилась, с трудом разбирая музыкальное колено, или просто фальшиво исполнила пассаж, без церемонии щипал подневольную музыкантшу порой до синяков.
Или начинал с ней возню, ловил, играя в кошки и мышки, ронял на пол, целовал до боли, даже кусал чуть не до крови полные, нежные ручки принцессы, приговаривая при этом:
— Ух, как вкусно!.. Ну-ка, дайте еще разок кусну!.. Да не плачь же — это любя!
И, глотая слезы, молчала невеста, принимая такие знаки внимания со стороны дикого, безрассудного мальчика, которому предстояло по воле бабушки стать мужем в пору, когда бы еще надо было учиться и быть под строгим надзором умного воспитателя, если даже не врача, знакомого с разными видами нервных страданий у людей…
Недолго пожила на свободе молодая пара в Мраморном дворце.
Однажды утром Константин ворвался к жене.
— Пойдем-ка, Аннет! Что я тебе покажу! Что я придумал!..
Покорно пошла за мужем Анна, уже привыкшая ко всем странностям его.
День выдался ясный, и в низком, огромном манеже дворца было довольно светло, против обыкновения.
В одном конце стояла небольшая медная пушечка, которую можно было заряжать соответственным зарядом пороху, и она посылала маленькое ядро в широкий щит, заменяющий цель на другом конце манежа.
Сейчас у пушки вместо канонира стоял пройдоха-лакей, один из ближайших пособников Константина в самых сумасбродных затеях.
Несколько больших ловушек для крыс стояло у стены. В каждой копошилось по две-три серые, отталкивающего вида крысы. Они становились на задние лапки, голые хвосты повисали наружу… Розовые мордочки нюхали воздух и прутья клеток, черные острые глазки бегали кругом…
— Ай, крысы! — пугливо вскрикнула Анна, не выносящая даже вида этих зверьков.
— Ну, не пищите, ваше высочество! Я терпеть этого не могу, знаете! — прикрикнул почти грубо Константин, подражая Павлу, тоже не слишком вежливому в семье, даже с дамами. — Видишь: в клетках эти канальи… Я их тоже не люблю. Вот мы и будем казнить их, чтобы не грызли повсюду…
Бледная, испуганная, прислонилась молча к стене Анна, ожидая, что будет дальше. От страха она уж и сказать не решалась ничего…
И вот на ее глазах по знаку Константина слуга взял одну клетку, приложил ее дверцей к жерлу пушечки, уже снабженной пороховым картушем. Дверца западни со скрипом скользнула кверху, и две крысы покатились по дну клетки прямо в жерло пушечки, теперь глядящее кверху.
Быстро отняв клетку, слуга забил пыжом это живое ядро… Отошел немного. Константин сам, уже держа наготове горящий фитиль, поджег запальник… Огонек блеснул красной искрой…
Бухнул резкий удар… Клуб дыму вынесло из жерла…
Несколько темных комочков опередили облако дыма, мелькнули в воздухе и глухо шлепнули прямо в щит там, на другом конце, распластались на этом щите, давая мутные розовые потоки вниз и кругом…
Анна, как зачарованная, следившая за всем этим, вскрикнула и упала без чувств…
Вне себя была Екатерина, когда узнала о новой жестокой проказе сорванца-новобрачного.
— Ну нет. Его еще рано пускать жить по своей воле… Хуже маленького этот!.. Сюда его, ко мне перевести надо, поближе… Я сама буду наблюдать за милым внуком, если другие не умеют или не хотят обуздать дикаря…
Так решила Екатерина. И новобрачные были поселены в покоях Зимнего дворца, поближе к половине государыни.
Настала весна. Двор переехал в Таврический дворец. И здесь Константин и Анна очутились совсем под крылом у бабушки. Анна была очень рада этому. Но Константин негодовал. И только неодолимый страх, который он питал перед императрицей, мешал ему открыто высказать это недовольство.
Только попадая в Павловск и в Гатчину, к отцу, куда теперь четыре раза в неделю ездили ‘на службу’ оба брата, Константин отводил душу.
Давно уже цесаревич, не стесняясь, позволял себе в присутствии сыновей и даже дочерей самую беспощадную критику Екатерины, не только как правительницы, но и как женщины…
Александр, вторя отцу во всех его нападках на вельмож, окружающих бабушку, ее самой не касался никогда и молчал, что бы ни говорил отец.
Константин же, особенно за последнее время, стал в известных границах, но довольно усердно вторить отцу, обсуждая, а порою и осуждая многое, что делала ‘строгая к другим’, но не к себе бабушка…
Екатерина это скоро узнала, но не придала значения выходкам мальчишки. Только невольно стала суше, холоднее относиться к младшему внуку, удвоив внимание и любовь к старшему.
Она не чуяла, что и здесь ее стерегло разочарование. Если бы она могла на постоянно ясном, спокойном лице Александра читать его затаенные мысли, может быть, она бы решила, что из двух неблагодарных младший все же откровеннее, а значит, и лучше…
С точки зрения, конечно, самой императрицы мог быть назван ‘неблагодарным’ Александр. Он же о себе думал совершенно иначе.
Теплое весеннее утро, заливающее потоками света весь Таврический парк и дворец, где теперь находится со всей ‘молодой’ семьей императрица, манит из покоев, несмотря на ранний час.
Сама императрица в эти часы занята делами, работает с министрами, со своими личными секретарями. Придворные, свита князей и государыни, хотя тоже встают довольно рано по примеру ‘хозяйки дома’, но редко кто показывается в тенистом старом парке, когда еще земля, не совсем прогретая после стаявших снегов, посылает гуляющим свое влажное, слишком свежее дыхание, а воздух, остывающий за долгую, прохладную ночь, тоже влажен и свеж…
Не боится этого Александр. Именно эти пустынные часы проводит он в прогулке по широким, бесконечным, то прямым, то извилистым аллеям парка, подымается на искусственные холмы, проходит по мостикам, переброшенным через ручьи и каналы, перерезающие тут и там дорогу… Иногда с женой совершает он эти долгие, уединенные прогулки, а то и совершенно один.
Сейчас рядом с высокой фигурой великого князя, стройной, хотя и начинающей уже принимать очертания зрелости, темнеет другая.
Это молодой еще человек лет двадцати шести, польский магнат, князь Адам Чарторижский, сын знаменитой Изабеллы Флемминг.
Ростом немного пониже Александра, князь сухощавей его, широкоплечий, с хорошо развитой грудью и стройной талией сильного мужчины. Длинные пальцы узкой, небольшой руки, маленькая, породистая нога, тонкие выразительные черты красивого, бледного, всегда почти серьезного лица говорили о чистоте крови, которая тщательно сберегалась еще в некоторых знатных семьях польской шляхты, передавая из века в век лучшие расовые признаки новым поколениям. Большие темные глаза князя глядели почти строго, но в них всегда горел какой-то скрытый, словно сдержанный огонь… Капризные пряди вьющихся совсем темно-русых волос, не покрытых пудрой, часто падали красивой тенью на высокий гладкий лоб князя, почти касаясь тонких, ровных, красивых, как у женщины, бровей, под которыми окаймляла глаза вторая легкая тень длинных густых ресниц, дающая мягкий штрих этому красивому, но несколько суровому по выражению лицу, напоминающему лицо средневекового монаха-рыцаря, а не придворного камергера, каким сделала недавно императрица князя Адама и младшего брата его Константина.
Ровно год тому назад по поручению своего отца, князя Адама из Пулав Чарторижского, явились оба брата к князю Николаю Васильевичу Репнину, принявшему в свое распоряжение ту часть Польши и Литвы, которая отошла к России после раздела 1792 года.
Огромные литовские владения Чарторижских были в это время отобраны в казну, так как князь-старик все время стоял на челе партии, враждебной Екатерине. Но когда борьба закончилась, сильный магнат рассудил, что смириться будет разумнее, чем потерять огромные земельные богатства, из рода в род бывшие достоянием их семьи. Он и поручил двум взрослым сыновьям начать хлопоты.
Как только императрица получила сообщение от Репнина, она приостановила раздачу огромных ‘маентков’ княжеских, к которым уже тянулось много жадных рук, с фаворитом во главе. Небольшая, но влиятельная польская кучка приближенных к Екатерине лиц, как-то: Браницкая, полька по мужу, граф Вьельегорский, сам Станислав-Август, развенчанный круль, семья Четвертинских, нашедшая радушный приют в Петербурге после Варшавы и Вильны, все они советовали протянуть руку примирения одному из знатнейших и влиятельных родов в Мазовии и Литве.
Екатерина умела послушать доброго совета.
Немедленно написала она Репнину:
‘Князь Николай Васильевич, вследствие донесения вашего о явившихся у вас двух молодых Чарторижских повелеваем принять у них присягу на верное нам подданство, предварительно испытав и удостоверясь, что она чистосердечна и не противна совести их, в таком случае ко всем имениям, им принадлежащим в пределах княжества Литовского, не оставьте определить опеку на основании, как то учинено с имениями князя Сапеги, и притом дозволить им сюда приехать. Пребываем в прочем вам благосклонные — Е к а т е р и н а ‘.
Двадцать четвертого июня 1795 года оба брата представлялись императрице в Царском Селе и получили камергерство.
Екатерина вообще от своей юности питала расположение к полякам, по развитию своему и по культурности стоящим выше братьев-россиян. Один из первых, самых поэтических романов во дни еще императрицы Елизаветы Петровны, разыгрался между Екатериной и Станиславом Понятовским. Воспоминаниям об этой любви и был потом обязан он тем, что императрица российская посадила незначительного князька на трон Пястов и Ягеллонов. А если он не мог усидеть на этом высоком месте, вина уж была его собственная, а не той, кто дала ему трон.
Теперь старший брат, князь Адам, сразу понравился императрице своей благородной сдержанностью, своим изяществом. А младший, живой, огненный, веселый, как истый рыцарь-сармат, напомнил ей давно минувшие годы… Она обласкала братьев и прямо выразила желание, чтобы внуки ближе сошлись с этими новыми пришельцами в многоязычном, международном собрании, какое, собственно, изображал сейчас огромный двор могучей северной повелительницы.
Константин быстро и легко сблизился с младшим князем Чарторижским, своим тезкой.
Александр, более осторожный и разборчивый, сначала внимательно приглядывался к этому странному человеку — обаятельному, несмотря на видимую скромность и сдержанность, к князю Адаму. Не говоря о ‘польском дворике’ императрицы, где князь Адам быстро стал идолом, люди самых разных взглядов и направлений сходились в своих похвалах новому камергеру. И это всеобщее одобрение князь завоевал как-то незаметно, без всяких усилий с его стороны, не то чтобы унижаться или льстить, заниматься низким искательством у сильных людей, как это широко применялось здесь всеми и всегда.
Наоборот, с самой императрицей, осыпавшей милостями обоих братьев, Адам был очень сдержан, почтителен, но даже не слишком благодарил за милости, словно мало значения придавал тем земным благам, какие одним словом могла подарить каждому государыня.
Это особенно понравилось Александру, презиравшему жадность, продажность и корысть, какими были отмечены почти все люди, окружающие его державную бабку.
Платон Зубов сначала ревниво косился на приезжих, особенно на сдержанного, красивого собой и умного Адама. Но скоро последний доказал всю силу своего ума именно тем, что даже фаворита успел расположить к себе. Адам словно умышленно держался дальше от государыни, проводил время или в кругу серьезных сановников, или с молодыми фрейлинами из знатных польских семей, которых теперь немало насчитывалось при ‘большом’ и ‘молодом’ дворах.
Особенно близко оба брата сошлись с двумя сестрами, княжнами Марией и Жаннеттой Четвертинскими. И скоро даже Ростопчин пустил про них крылатое словцо, назвав обе пары польской семейной кадрилью…
Но в этой шутке было больше злости, чем правды. На чужбине одноплеменники всегда охотнее и легче сближаются между собой, если даже страсть и любовь не играет здесь никакой роли…
Миновала первая зима, и Александр не только сблизился с Адамом, но даже ввел его в свой семейный круг, объявив жене:
— Вот я тебе приведу этого человека, мой друг. Увидишь, какое это редкое явление, особенно при нашем дворе. Умен, образован, честен. Любит людей и красоту, философ в лучшем смысле этого слова, несмотря на молодость. Словом, если бы я не знал Лагарпа раньше, я бы сказал, что это лучший из всех людей, каких я встречал на свете…
— Уж не влюблен ли ты в своего нового друга, Александр? Это случается иногда с тобою… — с ласковой улыбкой спросила Елизавета. — Смотри! К дамам, к фрейлинам своим я уж не ревную. Привыкла. А тут?.. Правда, он очень красив и обаятелен даже… Должно быть, правда очень умен этот твой князь Адам…
— Ого! Ты и сейчас его хвалишь, как еще никого никогда до сих пор. Смотри сама не увлекись. Я, конечно, тоже ревновать не стану. Но это человек, с которым шутить и опасно, и не следует, по-моему… Ага, теперь пришел твой черед краснеть, милая женушка! Ничего. Я знаю тебя, узнал князя Адама… И что бы ни случилось, не боюсь за будущее!..
Быстро освоился князь Адам в семейном кругу Александра, как умел это делать везде. А брат его Константин занял такую же позицию у своего тезки, взбалмошного, но впечатлительного младшего внука Екатерины. Княгиня Анна — просто душою ожила, когда на горизонте ее тяжелой жизни появился этот веселый, шумный князь Чарторижский-младший, умеющий отлично влиять на вспыльчивого и несдержанного Константина.
Быстро, совершенно естественным образом обе княжны Четвертинские, тихие и застенчивые в обществе, но живые, обаятельные, резвые как кошечки в своем кругу, тоже вошли в интимный кружок, образуемый двумя молодыми парами августейших супругов и братьями Чарторижскими.
— Кадриль пополнилась окончательно! Можно играть ретурнель! — снова съязвил Ростопчин. Но все понимали, что в остряке говорит затаенная ревность и зависть к быстрым успехам, завоеванным приезжими князьями с Литвы. И никто не придал значения этой шутке, несмотря на то, что в ней был вещий смысл…
Особенно тесно сблизился Александр со своим новым другом именно этой весной, когда жизнь в Таврическом дворце, чуждая многих стеснений придворного этикета, давала больше простора и досуга великому князю.
Часто по утрам целыми часами гуляют они вдвоем или втроем, с Елизаветой, беседуют, делятся заграничными новостями, которых так много приходит ежедневно со всех сторон. А то сидят на скамье в тени, и читает князь Адам какую-нибудь интересную, новую книгу, а те слушают, обмениваются впечатлениями…
Так вот и сейчас. Несколько прочитанных заграничных журналов и газет белеют на скамье у пруда, где сидели раньше втроем Александр, Елизавета и Адам.
Последний читал, те слушали, и молодая женщина кормила сухарями лебедей, которые уже знают стройную фигуру княгини в ее светлом утреннем наряде и тянут стройные сверкающие белые шеи свои к этой белой и чистой, прекрасной, как лебедь, женщине.
От обсуждения текущих политических новостей незаметно мужчины перешли к легкому спору на тему, что лучше: строгий закон наследственного замещения престола или избрание нового главы государства каждый раз по воле народа?
Как ни странно, но внук самодержавной, великой императрицы всероссийской стоял за последнее, а магнат бывшей Речи Посполитой, сын вольного народа, до того вольнолюбивого, что единичное ‘не позвалям!’ члена сейма срывало решение остального большинства, князь Адам горячо стоял за строгий порядок царственного престолонаследия.
Увлеченный беседой, Александр поднялся со скамьи, двинулся по аллее. Адам за ним. Елизавета, стоящая у воды, посмотрела на них, но не тронулась с места, не желая присутствием третьего молчаливого спутника мешать дружеской беседе.
Она только ласковым долгим взором проводила обоих спорящих, как будто не один муж, а оба они были близки для чуткой, нежной души этой тихой, вдумчивой женщины. Когда они скрылись, она кинула последние крошки лебедям и тоже отправилась на обычную свою утреннюю прогулку, только в другую сторону парка.
— Я удивляюсь вам, князь! — все больше и больше горячась, говорил Александр. — Как можно в таком великом деле, как управление миллионами людей, отстаивать начала одних случайностей? А вы стоите именно за них, если утверждаете, что каждый перворожденный в царской семье уже этим самым является лучшим носителем короны в будущем, как только умрет прежний государь. Возьмите еще и то: отец может умереть, когда сын мал. Значит, господами являются те министры, советники, которые одни либо вместе с матерью опекают ребенка до поры. Как это бывает хорошо, вам может показать и наша русская, и ваша, и вся западная история!.. Или отец живет слишком долго. Сын весь измучится, ожидая власти, ему назначенной. Жажда власти, подавляемая многие годы, неизбежно должна выразиться в самых крайних, резких формах, примет вид самовластия самого несдержанного, жадного… Да мало ли еще можно привести примеров? Наследник Божиею милостью или волею рока, как вы говорите, может родиться слабоумным, злым, уродливым душой и телом… И все-таки он, а никто другой должен ведать жизнь и смерть бедняков, которыми, быть может, очень хорошо, мудро правил отец, дед случайного выродка… И брат, дядя его же или даже посторонний человек, отмеченный гением, по воле лучших людей земли мог бы еще лучше править и дать народу мир и счастье! И вы против таких простых вещей, князь Адам? Удивляюсь.
— Зато я не удивляюсь нисколько, ваше высочество, что слышу именно такие речи от старшего сына цесаревича российского, значит, и наследника трона в грядущем… Что у кого болит, тот о том и говорит! Старая пословица. Ваше высочество видели теневые стороны, изнанку одной картины, я — другой… О, если бы было, как вы говорили сейчас, мой принц! Если бы ‘лучшие люди’ земли избирали лучшего из лучших, конечно, в смысле правителя. Но я хорошо знаю нашу историю, где все основано было на вольном избрании, от поветового судьи до круля Божией милостью. И знаете ли, что бывало в лучшем случае? На трон сажали пастуха Пяста… А в худшем — корону тех же Пястов и Ягеллонов несколько дней носил ‘круль’ Соломон, еврей-торгаш, который первый случайно показался на дороге, когда сейм, усталый от распри и резни, постановил единогласно: ‘Первый, кто появится по дороге со стороны Кракова, да будет круль!!!’
— Ну, это, князь…
— Печальный анекдот, вы скажете, мой принц. Бывало, правда, хуже: два-три претендента сразу садились на один трон, мысленно, конечно. И кровь лилась… И земля нищала и стонала от раздоров, войны междоусобной и неурядицы всеобщей!.. И кончилась у нас эта ‘свобода’ выбора неволей рабства и рядом разделов… Так могу ли я, ваше высочество, не возражать на прекрасные слова, которые, конечно, справедливы и достойны вашей юной чистой души?.. Но…
— Непрактичны, неосуществимы пока на земле? Да? Хорошо. Буду ждать, пока я стану мудрее или пока лучше станет мир, разумнее будет толпа… И постараюсь, если смогу, послужить ее просвещению, развитию, как сумею… Хотя…
Он умолк, как будто не решаясь продолжать, и обдумывал, что сказать дальше.
Адам, воспитанник отцов-иезуитов, прекрасно умел читать в душе человеческой и в полной мере обладал редким искусством слушать другого. Он уловил колебания собеседника и совершенно иным тоном, как будто случайно кинув взгляд кругом, вдруг заметил:
— Боже мой! Сколько красоты кругом в этом старом, немного манерном парке! Вы, ваше высочество, конечно, пригляделись… Но человеку свежему… Здесь, на севере, найти такой уголок…
— А вы тоже любите природу, князь? — оживляясь, проясняясь, спросил юноша. — Это мне приятно. Я сам больше всего люблю природу. Не улыбайтесь: да, да, больше всего! Я рожден для сельской жизни. Послушайте, я понял вас: вы нарочно изменили тему. Заметили, что я недоговариваю своих мыслей… Но, пожалуйста, прошу вас, не думайте, что хотя бы малейшая тень недоверия… И я это вам сейчас докажу… Я докажу раз и навсегда! — с несвойственной ему горячностью заговорил Александр. — Вы слишком проницательны и… умны, прямо должен сказать, чтобы не видеть моей души. Но кое-что еще вам может показаться неясным. Слушайте же… Я сначала очень заинтересовался вами и братом вашим. Но больше вами. Такое необычное явление при нашем дворе. Люди, гордо выносящие удары рока… Люди, которые остаются сами собою, несмотря ни на что. Это так прекрасно… я так мечтал всегда об этом… Но, сознаюсь, я не сразу поверил себе. От природы я недоверчив… И жизнь при этом дворе, таком блестящем на вид, и… Ну, да вы сами видите хорошо… Словом, я стал приглядываться… Я же так одинок! И молод еще, вы правы. Мне хочется проверить себя. Выразить все, что волнует ум, сердце и душу порою… И никого кругом, хотя и кружится темной цепью толпа придворных… Этих жадных хищников, надменных перед слабыми, гнущих шею и гордость перед сильнейшими… Я так одинок! Особенно после отъезда Лагарпа, которого любил, чтил… Это заметили и удалили моего наставника, моего друга, вдохновителя на все лучшее, что живет во мне и будет вечно жить!.. Жена… Конечно, я счастлив. Судьба послала мне друга в ее лице… Мы чувствуем и мыслим одинаково. Но она еще моложе меня, женщина… Почти дитя… И вот теперь я верю, хочу верить, что в вас встречу друга, способного понять меня, мою тоску, мои порывы, что бы я ни сказал вам, вы никогда не выдадите жалоб и негодования возмущенной души, страдающего сердца моего…
Рука юноши протянулась к князю Адаму.
Чарторижский, словно ожидавший этого порыва, решительно подал руку, слил ее в сильном пожатии с рукою юноши и, подняв в то же время другую руку к небу, глядя в лицо Александру, твердо произнес одно только слово:
— Клянусь!..
Быстро, нервно привлек к себе Александр нового друга, они братски поцеловались, опять очутились рядом и двинулись дальше по аллее от места, где заключен был священный дружеский союз.
— Слушай, Адам… Ты должен понять меня, хотя я и моложе тебя на восемь лет… Но я так много передумал, так много перестрадал… Да, да!.. Ты вырос и жил в другом мире, далеко от нашего полувосточного, полуфранцузского двора… Не говоря уж о мрачных казармах моего бедного, измученного отца!.. Ты поверишь, что я задыхаюсь в этом воздухе, среди этих людей. Очевидно, я не гожусь для сана, назначенного мне от рождения. Я так люблю покой, тишину, мирную частную жизнь, книги, беседы с умными, честными людьми. А что вокруг? Настоящее мое положение меня совсем не удовлетворяет. Оно слишком блестяще для меня… Или нет. Скажу прямее: я всякий раз мучительно страдаю, когда должен явиться на придворную сцену. Кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения пустых внешних отличий, в моих глазах не стоящих медного гроша! Я чувствую себя глубоко несчастным, да, я, внук великой императрицы Севера, когда нахожусь в обществе людей, которых не желал бы видеть у себя лакеями!.. А они занимают первые места у нас. Открыто назову тебе: князь Зубов, Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев, Пассек… да и не перечислить всех… Трудно верить, что творится вокруг! Все грабят, почти не встречаешь честного человека нигде… Ужасно!..
В искреннем волнении Александр умолк.
— Мой принц, — осторожно, примирительно заговорил князь Адам. — Люди всегда люди. Не забудьте, что благополучное правление вашей бабушки длится больше тридцати лет! Наряду со многим хорошим могло наслоиться и дурное. Все поправимо, принц!
— Нет, нет, мой друг! Я даже не вижу ничего хорошего кругом! Ничего! Правда, империя всеми путями, зачастую самыми… недостойными, нечистыми, стремится к расширению своих пределов! А что творится внутри? В делах неимоверный беспорядок. Мздоимство, казнокрадство жестокое… Все части управляются дурно. Сдается порою, что порядок изгнан отовсюду и заменен произволом жадных людей, имеющих власть… При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством?! А тем более исправлять зло, укоренившееся повсюду! Это выше сил даже для гения, а не только для человека, одаренного обыкновенными способностями…
— Я понимаю, принц. Вы говорите о бабушке вашей… Но ей уж не долго править. Такие преклонные лета… А если батюшка ваш? То новые формы правления могут помочь. Палаты приняты повсюду. И Россия, наверное… При такой системе даже и батюшка ваш, если он человек разумный…
— Я говорю о себе! До меня и после меня будь что будет! Я не отвечаю за порядок, существующий в мире. Но мне такое бремя не по силам. Я привык или хорошо выполнять то, за что берусь, либо не браться вовсе… Я совершенно не разделяю воззрений политических нашего кабинета и правил двора… Не одобряю политики и образа действий моей бабки… Все душой готов порицать основные начала ее. А меня убеждают, что именно в них таится настоящая государственная мудрость, вне которой нет спасения для империи, для всей родной страны! Возьмем ближайший пример. Все мои сочувствия были на стороне вашего родного края. Я страстно желал Польше успеха в ее славной, геройской борьбе. Удивлялся доблести великого истинно, доблестного вашего вождя Костюшки, который теперь у нас томится в почетном плену!.. Я оплакивал падение вашей родины… До сих пор не могу успокоиться, что вождь, защищавший права человечества и справедливости, сам страдает в неволе! Я ненавижу деспотизм! Свобода святой дар неба не только для целого народа — для последнего из живых, разумных существ! А люди являются с оружием, порабощают подобных себе и называют это ‘удачной, разумной политикой’… Нет! Я, конечно, не могу без ужаса глядеть на кровавые деяния, которыми во Франции сопровождалось освобождение народа… а может быть, и целого мира… Кто знает! Но свободе и могуществу французской нации, власти всенародной, которую стремятся там установить, шлю искренний привет, желаю полного успеха!..
— Принц… мой принц! Я поражен! Кто мог зажечь в душе вашей такой священный огонь человечности? Как счастливы будут ваши подданные…
— Молчи, прошу тебя! Я знаю, что ты скажешь! Слушай! Лагарп умел открыть мои глаза на многое, чего бы я без него не видел, не понимал. А Бог внушил мне еще более важное решение. Слушай… Я открою тебе тайну, которую здесь никому не открывал еще, при этом… дворе! Меня бы осмеяли… предали… Одна только… вот она знает и согласна со мною! — сказал юноша, указывая на Елизавету, которая в этот миг проходила по ближней аллее, задумчивая, с букетом пролесков в руке.
— Я никогда не буду царствовать… я дал клятву! Лагарп и еще двое людей знают об этом… Сейчас нельзя… Я не могу уйти, чтобы не повредить моему отцу. Против него направлена ужасная интрига. Злой заговор. Конечно, бабушка ничего дурного сама не замышляет. Но она является орудием в руках хитрых негодяев. Они думают: я молод, прост и легче будет справиться со мною, если мне вручат корону помимо отца. Пусть думают. Я перехитрю их всех… И когда дело уладится… Ты увидишь, как радостно сниму я с себя тяготу сана, как ненужный нарост… И поселюсь где-либо, недалеко от моего Лагарпа… на берегах Женевского озера, в уютной небольшой ферме… Или на берегах Рейна, которые так близки и милы моей Елизавете… И там заживем тихо, счастливо, среди природы, друзей и любимых книг!
Он умолк, глядя перед собою, вдаль, как будто уже видел то, о чем мечтал сейчас, наяву…
Молчал и князь Адам, который был потрясен, растроган откровенностью царственного друга, слегка наивными признаниями юной души.
Конечно, испытанный жизнью, богатый уже политическим и всяким опытом, князь Адам знал, что годы изменят во многом чувства и особенно мысли чистого мечтателя. Он предвидел, как опыт остудит горячие порывы, принудит от безотчетных, идеальных порывов перейти к грубой, жестокой подчас действительности, требующей много сделок и жертв от самых чистых душ, горящих любовью к людям, к свободе, к добру…
Но сейчас Адам видел, как искренни, как горячи были порывы юноши, как неподдельны его страдания, вызванные пока чужим горем, чужой бедой… Он почти благоговейно залюбовался лицом Александра, одухотворенным необычайно, таким ясным, сияющим в этот миг. И яснело на душе у сына порабощенного народа, которому из уст будущего монарха огромной империи прозвучали дивные слова братства, свободы и любви! Он не предчувствовал, конечно, каким беспросветным мраком заменятся эти грезы…
Елизавета, заметя, что собеседники умолкли, тихо издали с ласковой улыбкой подходила к ним с бледными пролесками в руке, как с первым приветом весны…
Но… весна так быстро отцветает!..
Двенадцатого июня Александр с женой и всей свитой перешел на новоселье в красивый, обширный Александровский дворец, к постройке которого по чертежам знаменитого Кваренги императрица приказала приступить еще четыре года тому назад, желая создать достойную летнюю резиденцию для ‘лучшего из внуков’, для друга души своей. Всем, кроме нее самой, дворец очень понравился. Просторный, светлый, окруженный английским садом и цветниками, он подходил своим юным хозяевам свежей новизною и веселым наружным видом.
Все разместились очень удобно, были довольны, кроме старухи Шуваловой.
Она брюзжала без конца, все порицала и была недовольна.
— Знаете, ваше высочество, — шепнула однажды шаловливая Варвара Головина Александру, — отчего так хмурится и фыркает наша гофмейстерина?
— Отчего, отчего, толстуха? — дружелюбно спросил тот, наравне с женой питая искреннее расположение к прямой, безупречной, хотя и шаловливой по-мальчишески женщине.
— Только, чур, секрет! — зашептала почти на ухо ему Головина. — Дела наши идут очень плохо. Сватать некого больше, после того как ‘зуб больной’ выдернула императрица… запретила ему, вернее сказать, ныть, где не следует, перед кем не подобает… Не грозите, ваше высочество, я не боюсь. Я это не о ‘присутствующих’ говорила… Ха-ха-ха… Значит, антреприза не удалась… Труппа распалась. Сборов почти никаких… Мы так ее и прозвали: ‘Антрепренер в беде’, знаете комическую оперу синьора Чимарозы ‘Impressario in angusta’… А тут еще — увы! — окончательно голову можно потерять! Слышали: Головкина отправляют в Италию, не то послом… не то без всякого ‘покоя’ впереди… так, промяться… Не точил бы языка!.. Ну вот, вы хмуритесь, ваше высочество, а глаза смеются… Я уж лучше не буду вас портить и замолчу…
Хохочет проказница! К Елизавете пошла повторить каламбур о ‘после без ‘покоя’… и о прочем.
Но эта безупречная в нравственном отношении дама, эта ‘белая ворона’ при дворе невольно уже с новой тревогой кидает взоры на обоих братьев Чарторижских, теперь слишком близко вошедших в семейный круг к двум новобрачным князьям…
Почти исключительно одни поляки в это лето сплотились вокруг Александра.
Конечно, не выдавая всего, князь Адам дал понять ‘польскому дворику’ Екатерины, как хорошо относится к Польше Александр, какие светлые надежды таятся для угнетенной родины в душе принца. И Радзивиллы, оба брата, с очаровательной сестрой, бледной хрупкой Христиночкой, Вьельгорский, Браницкие, друг князя Адама граф Строганов, не говоря о сестрах Четвертинских и самих Чарторижских, — самые частые и желанные гости в новом дворце.
Теплая лунная ночь полусветом озаряет лужайки и поляну парка, обливает сиянием вершины деревьев, купола павильонов, полусумраком наполняет таинственные бесконечные коридоры тихих аллей.
Сверкают под луною верхи крыши и шпицы старого и нового дворцов… Отливает зеркальным блеском, горит перехватом лунных лучей дремлющий тихий пруд.
И как в ‘Оленьем парке’ Версаля, тут и там, словно оживленные светлые изваяния, сошедшие со своих пьедесталов, мелькают в обманчивом сумраке ночи юные пары. На миг покажутся, выплывут из загадочной тьмы тихих аллей, минуют лужайку, скользнут мимо пруда и снова потонут в другой загадочно темной аллее.
Мраморная пара Амур и Психея, вечный символ мужской и женской любви, белыми незрячими глазами всматриваются в эти мелькающие пары живых влюбленных, глядят туда, в темь прохладных тихих аллей и словно видят там что-то такое, словно слышат влюбленные вздохи, томный, прерывистый лепет, шелест поцелуев, робких порывистых ласк, недосказанных, оборванных на лету, как обрывается порою песня неги и стон страсти…
Знакомые все тени мелькают в этом таинственном, словно зачарованном, парке в эту лунную, ясную ночь.
Константин, большой, нескладный, чернеет громадой и кажется еще больше рядом с совсем юной, тонкой, изящной Жаннеттой Четвертинской, которая учит польскому языку своего влюбленного кавалера и звонко по-детски смеется, когда он так забавно произносит трудные для него, полные шипящих и свистящих звуков польские слова… А когда фраза сойдет удачно, он весело смеется и ‘в награду’ себе покрывает поцелуями нежные холодные ручки польки, которая защищается, но так слабо и шепчет:
— Ах, прошу вас, зоставьце… Не хце… не нада… Mais laissez donc! Je vous prie…
И так мило мешает в одно польскую, французскую и неправильную русскую речь, что Константин еще громче смеется, целует крепче, чаще эти ручки… шейку…
Анна если не видит этого, то потому лишь, что занята другим. Красивый, пламенный ‘тезка’ мужа, Константин Чарторижский, давно уже открыл ей, какое неотразимое впечатление пухленькая красивая принцесса произвела на влюбчивого сармата.
Сначала молодая женщина притворялась строгой, делала вид, что сердится на дерзкого поклонника. Но он был так вкрадчив, когда нужно, так смел и настойчив, где это казалось удобным… Бедная малютка, одинокая, заброшенная, так хотела погреться душой…
Законный муж, семнадцати лет от роду, хотя и любит поломаться над пятнадцатилетней женой, но, зная за собой грехов немало, не слишком взыскателен и к супруге.
И, сидя в тихой аллее с красавцем-князем, Анна сентиментально шепчет ему о своей далекой родине, о страданиях юного непонятого сердца!.. Слезинки порою даже сверкают на красивых, хотя и не особенно выразительных глазах немочки.
Но кавалер быстро умеет осушить эти живые алмазы огнем своих поцелуев…
Усталый, измученный своей ‘гатчинской’ службой, вернулся к себе Александр.
Но и он до ужина не показался Елизавете. Мария Четвертинская, под руку с князем Адамом, попалась ему навстречу у самых ворот внутреннего парка…
Малютка Христина Радзивилл, давно безнадежно влюбленная в Александра, тут же, восторженно глядит на него большими сверкающими, как бриллианты, глазами — хрупкая, чахоточная красавица…
После первых фраз завязался живой общий разговор… Двинулись парами по душистым лужайкам, мимо цветочных куртин, вошли в прохладу и тень загадочных аллей… Александр и Мария отстали как-то случайно. Адам и Христина идут впереди… Не видно, что делает задняя пара, не слышно, о чем тихо так, словно воркуя, беседует она. Но ревнивое сердце Христины обостряет ее слух… Словно душою видит девочка, как склоняется к своей даме красавец-принц. Как слова замирают у него, у подруги его на устах, и уста эти сливаются в долгий, беззвучный, как тишина ночная, бесконечный, как вечность, поцелуй…
Только перед самым ужином появился Александр на половине жены, и не один.
— Мой ангел, я веду тебе гостя. Князя уговорил пожаловать. Он так уж давно не был. Спрашиваю: ‘Не обижен ли чем?’ — ‘Нет, наоборот…’ Он думает, что надоел тебе. Ну что скажешь? Экая фантазия богатая у нашего Адама…
Смеется Александр искренно, открыто. Он пока не чувствует за собой греха.
— Ну что за пустяки, князь! — любезно отзывается Елизавета. — Правда, муж и я так рады вам всегда…
— Вот видишь… Ну, вы поболтайте… Тебе веселее будет, мой друг. Ты все одна… А я чертовски устал сегодня. Зато лихо ученье прошло… По-нашему, по-гатчински!.. Без сучка без задоринки… Не улыбайтесь, мой друг, господин штатский философ. Я вас понимаю. Конечно, мирные парады — забава. Но они учат кой-чему и солдат и начальников. И если уж мне поручили какое дело, я привык его выполнять самым лучшим образом! Знаете мое правило. А потому… Шагом марш!.. Я на диван… залягу на часок… А вы болтайте… Раз… раз…
И, подчеркнуто молодецки шагая, вышел из покоя Александр.
Молчание воцарилось в ярко освещенной гостиной. Оба словно хорошо знают все, что может сказать другой, или не находят, с чего начать, как приступить к беседе.
Хозяйка заводит обычную светскую болтовню. Любезно подает реплики гость.
Но глаза его говорят о чем-то таком, что заставляет дыханье прерываться в груди у молодой женщины, и она инстинктивно кутает газовым шарфом прелестные плечи, белеющие из нескромного выреза легкого летнего наряда…
— Ужин подан! — возглашает дворецкий.
Обрадовалась хозяйка.
— Доложите его высочеству. Прошу вас, князь, в столовую…
— Я докладывал, ваше высочество. Его высочество сказали, что ужинать не будут… Они…
— А, хорошо… Ступайте… А вы, князь, извините уж и меня… Я, знаете, не ужинаю никогда… Посидим, если желаете, еще, побеседуем… Может быть, он… муж проснется?.. Если вы не торопитесь только…
— Увы, тороплюсь, ваше высочество! — поняв ясный намек, со вздохом отвечает гость.
Почтительно касается губами протянутой руки…
Мимолетен этот официальный поцелуй. Но отчего так жгут эти красивые, тонко очерченные губы нежную кожу руки? Отчего дрожь и огонь пробегают у нее от руки до самого сердца?..
Стараясь не думать об этом, кивает приветливо гостю головой Елизавета.
Он скрылся. К себе, в свой будуар уходит она… Но не хочется спать…
Рано еще, должно быть? Нет. Одиннадцать мерно, гулко пробило на дворцовых часах. Серебристым, мелодичным звоном вторят красивые часики башенному звону, часики в стиле рококо, стоящие тут, на камине.
Значит, тихая, ароматная лунная ночь не дает уснуть молодой женщине? Она дразнит ее мечты, волнует кровь?.. У самого раскрытого окна сидит в глубоком кресле Елизавета. Волосы ее распущены. Обнаженные в пеньюаре руки повисли вдоль тела, охваченного какой-то непривычной истомой…
Как раз перед окном раскинулся роскошный цветник, отделенный от остального сада легкой железной решеткой. Пряный, смешанный аромат роз, лилий, гелиотропа, индийского жасмина, гвоздики — все это вливалось волною вместе с ночным свежим воздухом и еще больше кружило голову, сильнее заставляло кровь приливать к сердцу, к вискам…
Закрыть окно? Душно станет… Да и сил нет двинуться. Сейчас… Сидит, глядит в полог лунного света, в тени ночные, сгустившиеся там, в саду, Елизавета и словно видит там себя, но не одну… Медленно идет она, опираясь на чью-то руку, склоняясь к чьей-то груди, слушая чьи-то ласковые речи… Но чьи?.. Чьи?..
Вдруг вздрогнула она: какая-то тень мелькнула за железной кружевной оградой, остановилась как раз против окна…
Неужели он осмелился?.. Нет, это женская тень… Знакомая фигура, наряд… Варя Головина! Ее комната — над комнатами Елизаветы. Из окна-фонарика видна сверху часть спальни Елизаветы. Часто обе женщины, стоя каждая у себя, весело переговаривались между собою. Вот и теперь, должно быть, Головина заметила свою подругу у окна и даже спустилась сюда, стоит за решеткой, ждет, пока Елизавета заговорит…
— Это вы, Barbe? Какими судьбами?
— Я, ваше высочество. Вижу, у вас свет… Край платья белеет у окна… Значит, не спите. Я и спустилась. Ничего?
— Нет, я так рада… Жаль, решетка заперта. Не знаю, где ключ. Я бы впустила вас. Вам тоже не спится?
— Не спится, ваше высочество. Муж в городе… по делам. Я одна… А вы, ваше высочество? Я видела, его высочество с князем Адамом час тому назад прошел домой. Уже все разошлись? Так рано?
— Разошлись! — с печальной улыбкой ответила Елизавета. — Муж утомлен. Лег у себя на диване, ‘на минутку’, как он говорит… Уснул мгновенно… к ужину не захотел даже пожаловать. А мне предоставил ужинать наедине с его другом… Весело, нечего сказать?! И так почти каждый вечер… Подумайте…
— Ужасно, ваше высочество! — с искренним сокрушением отозвалась подруга. — И еще если бы…
Она смолкла, озираясь, нет ли кого вблизи. Но все было пустынно, тихо.
— Что же вы замолчали? Говорите прямо. Я же первая доверилась вам. Да! Да! Если бы этот ‘друге моего супруга… не так сильно был увлечен… или, вернее, не казался таким влюбленным… Тогда бы еще ничего… А то… и тяжело… и скучно!..
— Скучно, ваше высочество? О, если бы ваш супруг это мог слышать. Он бы уснул еще спокойнее… Вы ангел, принцесса…
— Нет. Я только хочу остаться… честной женщиной…
— Да поможет вам Господь… Жена вы редкая, надо признаться… А наша женская честность? Вы, как и я, знаете, как различно ее понимают люди… Но с вами я согласна: любить только своего мужа — это самое святое дело!.. Особенно если он любит нас…
— Если он любит нас… — как тихое эхо, повторила Елизавета. Настало молчание.
— Однако становится свежо. Лучше велите закрыть окно, ваше высочество… как бы не простудиться… Ночи сырые в этом ‘лягушатнике’, как говорит ее величество. Покойной ночи, ваше высочество!..
— Доброй ночи, милая Барбетта!..
Головина ушла. А Елизавета еще долго сидела в раздумье у раскрытого окна.
Овладев собой, она поднялась наконец, перешла к дивану, стоящему в глубине комнаты, по дороге захватила с туалетного столика небольшой томик в сафьяновом переплете, ‘Новую Элоизу’, уселась поудобнее на диванчике и развернула томик, чтобы чтением разогнать тревожные, волнующие мысли.
Сначала глаза рассеянно скользили по ровным строкам. Собственные думы, переплетаясь с образами и картинами повести, мешали сосредоточиться… Но скоро пламенные страницы поэта-автора захватили все внимание. Страница мелькала за страницей… Стрелка часов близилась к полночи.
Неожиданно шум шагов раздался в соседнем покое. Это был не муж, она знала его твердую, несколько тяжелую, медлительную походку. Женские каблучки стучали по паркету, дверь распахнулась, и Анна почти вбежала к belle soeur.
— Элиза, милая! Я погибла… Спаси, спаси меня! — падая головой в колени к Елизавете, негромко, но почти с рыданиями проговорила Анна.
— Безумная! Что с тобою, Аннет? Говори скорее, что случилось? Не пугай меня. Я и так совсем больна!.. Отчего ты погибла?
— Боже мой! Как ты не понимаешь? Он, муж, узнает… он убьет меня… Ты же знаешь моего супруга! Если кто-нибудь заметил — всему конец… Я лучше сама на себя руки наложу!.. О, я несчастная… Но что я могла сделать?.. Разве я могла устоять?! Он так хорош! Лучше всех у нас… И так меня любит… Только его брат еще мог бы сравниться с ним… если бы не был такой суровый, такой печальный всегда… Это оттого, что ты жестокая… Адам тебя любит так же сильно, как меня мой Константин. Он говорил мне…
— Молчи, молчи, безумная…
— А что? Разве нас могут слышать?.. Нет никого. Там пусто везде… Но я не за тем… Слушай, Элиза, помоги, спаси меня…
Елизавета уже давно догадалась, в чем дело. И скорбно, стараясь принять строгий вид, глядела она на молоденькую женщину, почти ребенка, которая была так неосторожна, что даже опасалась, не подсмотрел ли кто-нибудь ее свидания с младшим Чарторижским.
— Ты что молчишь? Что так смотришь? Не хочешь ли читать мне мораль, как эта противная бессердечная Варвара Головина?.. Или княгиня Ливен, вечная гувернантка наша… Так пожалуйста. Я не за тем пришла к тебе… Я так несчастна. Ты лучше всех знаешь… И не смей мне поминать о муже… Злой мальчишка… он чуть ли не колотит меня до сих пор, хотя я уже не девчонка… Он ведет себя как солдат… Уж не говорю об амурах с Жаннеттой Четвертинской… Это все-таки приличная девица, из хорошей семьи… А он со всякими актрисками… кутит там… и все… Даже здесь, в слободе, говорят, среди простых мещанок он… понимаешь?! А я должна оставаться одна?! Терпеть оскорбления, насмешки? Ни за что! Пусть погибну, но не хочу больше терпеть… И если бы ты знала: он так любит меня!..
— Замолчи… перестань! Как ты можешь?! Как не стыдно!..
— Ну пусть… пусть стыдно. А быть одинокой, несчастной еще хуже… Видишь, я и сейчас дрожу и плачу… А ты не жалеешь меня!.. Недобрая… Я люблю тебя как сестру. Мы обе здесь чужие… обе страдаем… И ты… и ты, я знаю. Только ты душою сильнее меня… Такая гордая… А я простая, слабая… Я еще так молода… И одна… совсем одна! Эх, Элиза! Неужели и ты осудишь, оттолкнешь меня?!
Анна закрыла лицо руками и горько-горько, совсем по-детски залилась слезами.
Грустно покачав головой, Елизавета осторожно привлекла к себе Анну, усадила на диван, склонила ее голову на свое плечо и тихо заговорила:
— Ну, успокойся… Ну, хорошо… Я не стану упрекать. Ты права, мне только жаль тебя… Ты совсем дитя… Но скажи, что испугало тебя? Ты думаешь, что?..
— Ничего я не думаю… Просто еще никогда в жизни со мною не случалось… Я потеряла голову… Не знаю, что было со мною… Боюсь всего… И вот прибежала к тебе. Ты рассудительная, умная… сильная такая… Научи, что делать?
— Прежде всего успокойся… Наверно, твой… друг был достаточно осторожен, и никто не видел того, чего не хотела бы и ты сама…
— Пожалуй, верно… Он так меня любит, так жалеет… Ну, а муж? Если он узнает? Он убьет его… меня…
— И этого не бойся. Откуда ему узнать? Он сам не спросит… Ты не скажешь. Вот и все. Да если бы и узнал…
— Ну, ну?.. Что же тогда?..
— Ничего. Принцы за это не убивают. Они сами по опыту прекрасно знают, какая ничтожная вещь любовное увлечение… Будь спокойна…
— Правда, правда… Константин часто даже хвалился этим… Значит, ты думаешь, и твой?..
— Мы сейчас о нем не говорим, — хмуря брови, перебила Елизавета. — Ну, теперь легче стало? Утри глаза, носик… Он у тебя совсем покраснел… Ребенок ты, больше ничего…
— Так ты полагаешь — успокоиться? Хорошо, я постараюсь… Мне самой неприятно… Хотелось бы вспомнить, пережить счастливую минуту… Молчу, молчу. Я тебе ничего не говорю… Только хочу не бояться… И ты правда утешила меня… Милая… Постой. А… это не грешно? Мама и пастор наш там, дома, говорили, что грех изменять мужу… И тут священник. Что, если грешно?..
— Утешайся тем, что будешь находиться в большой… и хорошей компании!
— Правда, правда твоя! — вдруг весело подхватила Анна и по-детски расхохоталась. Но сразу снова стала серьезной.
— Нет… Я все-таки думаю, надо признаться духовнику… Пусть разрешит меня. Тогда совсем будет хорошо, когда покаюсь… Греха и не станет, правда?
— Пожалуй, правда… А кто твой духовник? Не исповедник императрицы?
— Нет, а что?
— Тогда можно, признавайся своему… А духовник государыни, пожалуй, мог бы еще спутать: вдруг на бабушку наложит епитимью за внучку!
— Ты шутишь? Ну, конечно… Этого я не боюсь. Внучкам, пожалуй, за бабушку пришлось бы гораздо больше поклонов бить, если бы уж так… Я тоже не ребенок… Вижу, понимаю все… Право, Элиза…
— Я и не сомневаюсь, мой друг! Ну, а теперь, большая женщина, если слезы высохли и личико снова смеется, все обстоит в порядке. Иди спать… Моя камеристка проводит тебя вместе с негретенком Али… А я тоже устала… Доброй ночи…
— Доброй ночи… Милая… добрая… Впрочем, нет! Ты жестокая… тебя так любят, а ты… Молчу, молчу!.. Слушай, дай ушко… Я признаюсь: я так сейчас счастлива… и хотела бы, чтобы все… и ты… Ушла, уже ушла… не хмурься…
Крепкое объятие, звонкий поцелуй… и Анна выпорхнула из комнаты так же мгновенно, как и появилась…
Долго еще сидела Елизавета, одинокая, задумчивая… Слезы порою скользили по бледным щекам… А грудь так сильно, тяжело вздымалась, стройная, молодая грудь…
Прошло еще несколько дней.
Идет к ущербу полная луна. Но еще довольно свету бросает она на поляны тихого парка в свежие вечерние часы… Густо сбегаются тени в глубине загадочных аллей. Белеют мраморные группы влюбленных богов и богинь на пьедесталах среди зелени парка… Мелькают влюбленные пары по аллеям его, проходят мимо пруда, тонут во мраке кустов и дерев…
Снова сидит у своего окна наверху встревоженная Варвара Головина.
Она видела, как нынче перед ужином прошел домой Александр с Адамом Чарторижским. Ждет, когда снова мелькнет стройная фигура князя Адама на усыпанной песком площадке, смотрит, не появится ли у раскрытого окна снова Елизавета, чтобы спуститься, побеседовать с одинокой женщиной, разогнать тоску этой принцессы, которую горячо и бескорыстно полюбила добрая женщина…
Долго и напрасно ожидает она!..
Может быть, Александр на сегодня изменил своим привычкам, не заснул на диване, не оставил жену с приятелем?.. Втроем сидят, ужинают, ведут дружескую беседу…
Успокоенная, отходит от окна Головина.
Муж входит…
— Ты не спишь еще, ВагЬе? А я думал…
— Не спится… А ты откуда?
— С дежурства, из дворца… Заходил вниз, хотел поговорить с князем… Не удалось. Храпит на своем диване так, что слушать приятно. Устал, бедный, на ‘службе’ в этой глупой Гатчине да в Павловске…
— Спит? — переспросила жена. Хотела еще что-то спросить, но удержалась…
Легла. Но ей не спится. Ей так вот и чудится: столовая внизу… Елизавета и ‘неотвязный гость’ сидят вдвоем, ужинают, болтают… О чем говорят они? Потом выходят на террасу, увитую зеленью, куда не проникают и днем чужие взоры… И там снова сидят, вдыхают опьяняющие ароматы цветочных куртин… Ловят взорами игру света и теней в тихом, освещенном луною саду… Тихо, с перерывами, говорят о чем-то… О чем?..
Вот будто слышит, видит все это чуткая, заботливая Головина и шепчет невольно:
— Господи, защити ее… охрани… Избавь от искушения…
С этими мыслями, с этим полушепотом и затихает добрая женщина, даже перекрестив кого-то издали своей тяжелеющей от дремоты рукой…
Еще через несколько дней, утром, когда Головина с Длинной Анной, Толстой, сидели за клавесином, разбирая какой-то новый красивый романс, дверь осторожно растворилась, вошла Елизавета в легком белом платье вроде греческой туники, с золотой цепью на шее.
Она поздоровалась с Толстой, взяла за руку Головину и увлекла ее прямо в спальню, сама заперла за собой дверь на ключ, бросилась на шею подруге, и вдруг слезы хлынули у нее из глаз. Но лицо оставалось сияющим, радостным.
— Что с вами, ваше высочество? — бледнея от какого-то дурного предчувствия, спросила хозяйка.
Неожиданная гостья сдержала на миг рыданья, прильнула совсем к уху преданной женщине, еле слышно шепнула:
— Барбетта, если бы ты знала, как я…
Вдруг сильный стук раздался в дверь. Фраза замерла на устах…
— Кто там? — с невольным раздражением от нежелательной помехи спросила Головина.
— Ваше сиятельство, их сиятельство, матушка ваша, изволили пожаловать из деревни, — раздался голос камеристки.
— Я после, я потом… Идите, встречайте! — торопливо заговорила Елизавета и так как первая была у двери, повернула ключ…
Очень была рада Головина приезду матери, но невольная досада щемила ей сердце.
— Если бы это пятью минутами позже!
Очевидно, большую тайну собиралась открыть подруге Елизавета… Но уж больше никогда она не поминала об этой минуте и не сказала Головиной, что заставило ее прибежать так внезапно, плакать радостными слезами? Чем потрясена так была молодая, пылкая женщина?..

Глава III

НА ГРОЗНОМ РУБЕЖЕ

А с помощью сестриц
Со всей Европой породнятся!..
Грибоедов
Август на дворе. Лето подходит к концу, двор из Царского Села переехал в Таврический дворец. Но важные вести несутся со всех сторон… Не было еще такого богатого событиями лета, как настоящее.
Сильно недомогала императрица, но сейчас словно живой водой окропили ее важные вести. Ободрилась, просияла, ходит по-старому… А то и ступить ей было трудно: ноги отекли, сердце сжималось… Дышать было тяжело…
Особых гостей в августе 1796 года принимала столица и двор Екатерины.
Два знатных шведа, граф Гага и граф Ваза, приехали и остановились у шведского посла, барона Штединга.
При дворе, конечно, все знают, что эти имена вымышлены. Но и город чуть ли не в одно время с придворными кругами узнал, что едет молодой шведский король — сватать внучку государыни старшую, Александру Павловну. А с ним герцог Зюдерландский, родной дядя и опекун юноши-короля.
Внуков поженила хорошо великая бабка. А для внучки совсем блестящую партию подыскала. Славится род шведских королей по всей Европе. Да и политические условия требуют такого прочного союза с сильным северным соседом, откуда и во времена Петра, и потом немало невзгод приходило на империю, а на столицу ее новую особенно. Совершится этот брак — и надолго, если не навечно сдружатся две соседки, две северные земли.
Красавец Густав Адольф, со своими светлыми кудрями, темными, смелыми глазами, стройный, в темном наряде, похожий на рыцаря старых времен, очаровал и государыню, и двор, а больше всего невесту, прелестную пятнадцатилетнюю великую княжну, которая уже давно заглазно, по портрету, любила далекого ‘суженого’…
Блестящие приемы и праздники, как всегда, шли без конца. Королю понравилась невеста до того, что он сразу объявил императрице о согласии своем на брак…
Через несколько дней уже парк Таврического дворца, покои Гатчины, где княжна виделась с королем под кровом отца, словом, все уголки жилищ царских были свидетелями нарождения и развития чистой, прелестной любви между этими двумя юными существами. Веселье кипело волной. Дядя-регент, алчный швед, уже считал в уме все выгоды от нового союза… Но сватовство, так хорошо начавшееся, кончилось горестно, печальным аккордом.
Главным пунктом при заключении брачного договора был вопрос о вере невесты, будущей королевы. По законам Швеции, королева должна быть в одной вере с королем, а православные уставы запрещали княжне менять религию…
Зубов и окружающие его прихвостни взяли на себя все ведение щекотливых переговоров, чтобы и все награды за удачное окончание дела взять себе… Но это были не настоящие дипломаты, а ограниченные жадные интриганы… Они довели дело до громкого скандала. В самый день, назначенный для торжественного обручения, король заявил, что договор составлен неправильно, что его желают обмануть, и не явился к торжеству…
Тут же легкий удар разбил императрицу, которая впервые за все славное царствование получила такое оскорбление перед целым миром от упрямого, но прямого юноши.
Король и регент уехали… Больная, тоскующая, стала таять покинутая невеста, бедная влюбленная малютка, незаслуженно испытавшая такой позор…
А императрица совсем слегла… Унынием, печалью наполнились покои дворца, вся столица…
Только наглый фаворит и его приспешники, правда, задумались, но еще не теряли своего заносчивого вида. Пока жива старая государыня — их воля и власть…
Один только уголок в окрестностях столицы представлял исключение из того, что замечалось в Петербурге, что было и везде в царстве, куда доходили вести о нездоровье Екатерины. Там грустили, плакали, молили Бога о выздоровлении императрицы…
А в Гатчине, в этой темной кордегардии, не только хозяин ее с хозяйкою, но и все окружающие, вся эта компания несытых, грубых солдат-наемников воспрянула духом… И с надеждой, как вороны, почуявшие добычу, поглядывают в сторону Петербурга: не прискачет ли по дороге, обставленной полосатыми прусскими столбами, печальный гонец?
Не напрасно ждут здесь черных вестей. Но раньше другие вести пришли.
Прискакал бывший воспитатель Александра, генерал-майор Протасов, уединился с Павлом, поговорил с ним недолго и снова умчался обратно в столицу.
К вечеру того же 17 сентября приехали к отцу оба сына.
Старший один по приглашению вошел в кабинет. Бледен, глаза горят. Но спокоен на вид. Только руки слегка вздрагивают у юноши.
Отец, тоже бледный, взволнованный, стоит у окна, глядит в темноту ночи, словно разглядеть там что-то хочет. Подергивается все некрасивое лицо от тика, от частой нервной судороги, обезображивая еще сильнее и без того уродливые черты цесаревича.
В полной генеральской форме стоит Павел, и трость в руке.
А поодаль, совсем уйдя в тень мебели, прижавшись к стене, вырезается узловатая, угловатая фигура Аракчеева, теперь уже полковника, инспектора всей гатчинской пехоты, начальника ‘артиллерии’ в сорок орудий, управляющего ‘военным департаментом’ павловских владений и губернатора Гатчины… Совсем успел в короткое время втереться в больную душу Павлу этот деревянный на вид, железный душою человек…
— Ну-с, что скажете, ваше высочество? — резко окликает сына Павел. А глазами так и сверлит лицо юноши, облитое светом нарочно зажженных жирандолей и ламп.
— Через генерал-майора Протасова, ваше высочество… — начинает сын.
— Я вас не о Протасове спрашиваю! — хрипло крикнул отец. — Нечего вилять, коли к тому дело пришло… Что сами скажете? Ну-с? Прямо извольте… На него смотрите? Мешает? Не может мешать. Друг мой верный и единственный!.. Да, единственный-с покамест! Других не вижу кругом. Все враги… все предатели… до родных сыновей даже… Вот вы пришли — молчите… Что же? Не вызнать ли что явились, а потом предать меня матушке моей любезной? Этой старой… грешнице коварной… Ась?
— Ваше высочество, я прошу вас…
— Что? Обидно? Отец говорит, так обидно! А как мне целый ряд лет самые нестерпимые обиды и шиканы наносимы были, того никто знать не желал, ниже сын родной? Ась? Это можно, это хорошо?..
— Ваше высочество, верьте… Я именно приехал… Мое желание…
— Не размазывать. Явились, так рапортуйте по порядку… Ну-с?
Ухватясь за предложение отца, Александр, не умевший подыскать тона и слов для разговора о важном деле, ради которого явился, вытянулся в струнку, как на вахтпараде, и отчетливо заговорил:
— Два дня тому назад неожиданно вечером вызван был к ее величеству, которая по нездоровью в постели у себя находиться изволила…
— Так… Ну-с?
— Удостоен был разговора наедине… Сказано было сначала косвенно, намеком, а потом и прямо изъяснено о желании непременном ее величества… в случае своей кончины… по нездоровью весьма ожидаемой, внезапно пристичь могущей…
— Ну-с… ну-с…
— Видеть на престоле не сына, то есть ваше высочество, а внука, меня то есть, ее величеству неотложно желательно. Все для того шаги исполнены…
— Итак… Ну-с?.. — все более хрипло и злобно вставляет отец.
— И бумаги важнейшие составлены, даже на руки отданы лицам первым в армии и в гражданском управлении, и они…
— Кто?! Кто?! Поименно извольте-с…
— Румянцев-Задунайский… Суворов-князь… Остерман и Безбородко.
— Ага… Угу!.. — вставляет хрипло между именами Павел. — Ну-с? Так-с?..
— И мне вручен был пакет бумаг сих важных со списками…
— Где? Где они?
— Вернуть их ее величеству должен. Но вот здесь показать могу…
Схватил листы, жадно проглядывает Павел. Еще удерживаются скрюченные пальцы, чтобы не измять, не изорвать ненавистных листков, исписанных такими ужасными для Павла распоряжениями… Отдал сыну листы.
— Так-с… Ну-с?..
— И приказано тогда же обо всем подумать, ответ свой дать скорее…
— Ну-с… А вы-с?..
— Обещал исполнить волю ее величества… И тогда же приказание последовало: никому, а вашему высочеству наипаче, ничего не говорить… Но по долгу сыновнему…
— Да, да! По законам Божеским и человеческим обязан был немедля сказать. Хорошо. За это хвалю… Вижу: мой сын не…
Оборвал Павел. Задумался.
— Что же вы отвечать теперь станете, ваше высочество?
— Не знаю, ваше высочество… Как сами приказать изволите, так и поступлю. А до тех пор, оберегая себя… и вас, батюшка, опасался прямо отклонить дело…
— И то хорошо… Умно. С ними осторожно надо, с этими… Там все мои враги, что и смерть мою отыщут, ежели что… Вот Протасов-старик… да он! — указывая на Аракчеева, сказал Павел. — Только и есть друзей у меня… И у вас. Помните, сын мой!
Он поманил ближе Аракчеева, который, изогнувшись, подошел, словно пес, неуверенный: приласкают или побьют его хозяйские руки?
— Подойди. От тебя я не имею тайн. Не должен иметь их и мой наследник! Слышите, сын мой?..
Мгновенно подавив глубокую внутреннюю брезгливость, какую всегда питал к Аракчееву, юноша протянул ему руку и ласково, дружески проговорил:
— Рад, что мог найти хотя бы одного истинного друга себе и его высочеству. Прошу не отринуть и моей дружбы, Алексей Андреевич!
— Ваше высочество! — благоговейно, с сиянием на деревянном лице своем забормотал Аракчеев. — Слов не хватает!.. Господь видит сердце верного раба вашего… и ихнего высочества… И до смерти без лести предан останусь… по гроб!..
Быстро, неожиданно толстые влажные губы коснулись руки Александра, потом в плечо у локтя чмокнули Павла. А юноша, пользуясь минутой, отер незаметно о мундир руку, на которой чувствовал озноб и дрожь, как от прикосновения жабы.
— Ну, довольно болтовни. К делу… Я убедился, ваше высочество, чиста душа ваша передо мною, государем и отцом вашим! Но все же испытать, проверить желаю…
Вдруг, напыжась, стараясь принять царственную осанку, что при маленьком росте и неуклюжести полного тельца казалось лишь смешным, Павел строго спросил:
— Присягу принять отцу и государю вашему на верное подданство сейчас же не желаете ли? Вместе с братом своим младшим? А?
Так и колют, так и сверлят блестящие воспаленные глаза отца сына.
А тот сразу широко улыбнулся, словно что-нибудь приятное увидел.
Вот как раз то, чего надо. Присяга снимет груз ответственности с души и совести юноши. Останется исполнять приказания отца и больше ничего. Пусть другие стараются, разыгрывают трудные роли в трагикомедии жизни. А он, Александр, займет место зрителя, и больше ничего ему не останется желать.
Поспешно, радостно звучит ответ сына на вопрос отца:
— Готов, когда угодно вашему высочеству… Клянусь и присягаю по доброй совести…
— Стойте, стойте. Аракчеев, другого зови. Дай Евангелие, крест… И свидетелем будь… Но пока ни слова старухе, ваше высочество… Это ей сюрприз будет, когда помрет… Ха-ха-ха… Слышите?!
— Слушаю, ваше величество!
— Величе… Да, да, вы правы! С этой минуты я — величество, я — государь ваш и всей земли… Ха-ха-ха!.. Назло всем… и ей… и ей… моей матушке доброй… Великой Екатерине. Я таки ‘величество’, а не кто другой!.. Я! Один я!..
Через неделю после этой присяги Александр отправил бабушке собственноручное следующего содержания письмо:
‘Ваше императорское величество!
Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за доверие, каким ваше величество изволили почтить меня, и за ту доброту, с какою изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам. Я надеюсь, что, судя по моему усердию заслужить неоцененное доверие и благоволение вашего величества, убедиться изволите, насколько сильно я чувствую значение милости, мне оказанной.
Действительно, даже своею кровью я не в состоянии отплатить за все то, что вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Бумаги эти с полною очевидностью подтверждают все соображения, которые вашему величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если позволено будет мне высказаться, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам вашего императорского величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самою неизменною преданностью.
Вашего императорского величества всенижайший, всепокорнейший подданный и внук
А л е к с а н д р’.
Вглядывается Екатерина в тонкие, связные строки французского текста письма, и спокойствие охватывает ее душу:
— Вот и слава Богу! Главное сделано. Счастлива будет Россия воистину под рукою моего внука… Избавлена она от сына моего любезного, от этого безумца!.. Теперь хоть и умереть можно… Я отслужила свои, почитай, сорок лет… На покой пора!..
Где-то близко стояла смерть, подслушала державную старуху, которая и не чует, что под конец самый дорогой ей человек пошел против ее могучей разумной воли…
Пятого ноября около десяти часов утра последний роковой апоплексический удар застиг Екатерину.
Растерялся, обезумел совсем весь ‘старый двор’… И все остальные тоже как ошалелые бродят… Зубов, бледный, с красными глазами, на коленях стоит у матраса, на котором пока на пол прямо положили умирающую государыню. Хрип вылетает из груди. Больная дышит так судорожно, тяжело! Лицо потемнело… Врачи напрасно хлопочут…
Рыдания, слезы наполняют дворец. Старики, мужчины плачут как дети…
Александр гулял с Чарторижским на набережной, когда прибежал от Салтыкова посланный, позвал его во дворец… Тут он увидел страшное зрелище… И все кругом — Константин, Анна, Елизавета… Этих скоро увели, как и обоих внуков… До приезда Павла лучше им не быть вблизи умирающей…
Шепчутся многозначительно иные, поглядывая на Александра, словно ожидая от него какого-то шага. Но непроницаемый, несмотря на свои двадцать лет, юноша печален, как подобает внуку, и только…
Весь день длится агония. На кровать уложили умирающую. К вечеру прискакал из Гатчины Павел с женой. Сам Зубов догадался брата Николая послать к цесаревичу с печальной вестью. Несколько десятков гонцов помчались следом за этим первым вестником. В десятом часу вечера в Зимнем дворце появился Павел, в снегу, в грязи… Взглянул на страдания матери, пролил несколько искренних слез, поговорил с докторами и вдруг будто вспомнил что-то.
— Вы туда пройдите, — указывая жене на угловой кабинет за спальней императрицы, говорит Павел. — И великих княгинь возьмите с собой… А вы со мной побудьте! — приказывает он двум сыновьям, которые уже в полной гатчинской форме явились и ждут приказаний отца.
И еще немало ‘гатчинцев’ прискакало за Павлом. Хозяевами вошли они в покои, толкают, оттирают назад первых вельмож, друзей Екатерины, красу ее царствования…
Вдруг, слышит Павел, кто-то на колени рухнул и ловит его за походные ботфорты, отирая с них пыль пышными кружевными манжетами, складками богатого жабо. Это Платон Зубов, теперь ничтожный, не нужный никому, прежний фаворит, руки простирает, лепечет:
— Ваше величество! Помилуйте грешного раба своего… Пощадите!..
Грудь, увешанная высшими орденами империи, прижимается к забрызганным снегом лосинам и сапогам… Рабски целует сухую руку Павла Зубов своими полными, пунцовыми, совсем женскими губами…
Удержал прилив мгновенной злобы, презрения новый повелитель. Нельзя сразу напугать всех гневом монаршим. Сперва милость нужна.
— Встаньте, граф! — приказывает он. — Берите свою трость дежурного генерала, исполняйте свой долг. Друг верный матери будет, надеюсь, и мне другом. Полагаю, станете усердно служить мне, как ей служили!..
— О, ваше императорское вели…
— Верю. Довольно. Некогда сейчас… Подымитесь… А вы, ваше высочество, — к Александру обращается Павел, как признанный государь, — к графу Зубову на половину пройдите, там примите бумаги… Не угодно ли, генерал… Распорядитесь, — кинул он властно уничтоженному бывшему фавориту.
Тот смиренно пошел за Александром.
Константина с Остерманом — в Таврический, тоже бумаги опечатать и разобрать посылает отец. А сам с одним Безбородкой вошел в кабинет матери. Двери закрыл за собой. Оглядывается.
— Здесь, ваше величество, в столе бумаги важнейшие! — подсказывает ему почтительно первый вельможа в царстве.
Подошел Павел, ящик раскрыл, пошарил, нашел большой пакет, обвязанный черным, и надпись четкая, рукой матери:
‘Вскрыть после моей смерти в сенате’…
Жива еще мать… Хотя и на пороге смерти…
Все равно. Сорван конверт. Дрожит плотный лист бумаги в руках. Немного там написано, но самое страшное для Павла. Он устраняется этим завещанием. Александр — наследник.
— Что делать?.. Что делать?.. — растерянно шепчет Павел.
— Холодно что-то здесь… Вот и камин горит… Погрейтесь, ваше величество, — многозначительно советует Безбородко, а сам наклонился к каким-то бумагам на столе, внимательно разбирает их. И не замечает, что озарилась вдруг ярким светом часть комнаты у камина… Вспыхнул конверт… Горит и самый роковой лист…
— Мне лучше! — хриплым голосом заявляет Павел. — Позовите кого-нибудь! Пусть вынесут отсюда весь этот хлам… Мы после его разберем…
Входят лакеи… Сваливают на простыни груды бумаг, планов, книг… Волоком тащат мимо умирающей из этих покоев, подальше… Сваливают все в пустой дежурной комнате…
Совсем умирает Екатерина… А тут, входя и выходя от Павла, чужие люди снуют, прислушиваются к тяжкому хрипу… Мельком кидают взгляды на лицо, темнеющее все сильнее…
Только 6 ноября в десять часов вечера вышел старый екатерининский вельможа, еще бодрый, важный день тому назад, а сейчас сгорбленный, одряхлелый за одну ночь, вышел в большой зал, где собрались все, кто мог и смел сюда прийти, и рвущимся голосом проговорил:
— Императрица Екатерина Вторая скончалась. Да… да здравствует император Павел Петрович! Ур-ра!
Гулко подхватили возглас ‘гатчинцы’, стоящие в толпе… И остальные тоже кричат:
— Ур-ра!
Но похоронным эхом отдается оно у всех в сердцах. Рыдания сильнее кругом… Во дворце, на улицах рыдают люди, узнав, что не стало Великой Екатерины.
Настала другая пора: воцарился император Павел I.

Глава IV

УДАР В ТЕМНОТЕ

…Преступленье проклятое!
Зачем рожден я покорять тебя?
Гамлет. Акт I
И время, и люди, и радость, и горе —
все мимо, все мимо летит!..
Сочти все радости, что на житейском пире
Из чаши счастия пришлось тебе испить,
Увидишь сам: чем ни был ты в сем мире, —
Есть нечто более отрадное: не быть!
Лорд Байрон
Власть, почти всемогущая, в ожидании которой Павел в течение четверти века выносил тяжкое унижение и обиды, была наконец у него в руках!
И первой мыслью у этого изломанного жизнью человека — было желание выразить свою глубокую любовь к покойному отцу, совершить святое дело справедливости, показать целому миру, что и смерть не покрывает иных злодеяний.
Но так была искалечена душа Павла, насильственные идеи о сверхчеловеческом величии своем, тесно перепутанные с безумным страхом преследования, с воображаемыми повсюду покушениями на его сан и достоинство, до того овладели этим человеком, что даже доброе побуждение свое он проявил диким, кошмарным, нечеловеческим образом!
Ни раньше, ни потом на страницах мировой истории не было записано подобного тому, что придумал Павел. Ни один деспот Востока так не глумился над самыми близкими ему людьми, как этот, по существу, не злой, отзывчивый на многое доброе человек.
По приказанию сына останки императора Петра III были вынуты из гроба, где тлели ровно тридцать пять лет. Так как тело не было бальзамировано, там среди праха осталось несколько темных костей и череп на полуистлелой гробовой подушке. На этом черепе еще темнело отверстие от пролома, нанесенного злодеями во время ропшинской трагедии… И эти останки были переложены в роскошный гроб, одинаковый с гробом императрицы. На мертвый череп Павел возложил корону и заставил прикладываться к праху не только Алексея Орлова, призванного нарочно для этого, но и вся семья Павла, жена, дети, окружающие должны были дать последнее целование ужасным останкам…
Зрелище было чудовищное!
И так рядом простояли два гроба на роскошных катафалках положенное время, целый месяц, с 19 ноября по 18 декабря, и рядом наконец были опущены в царскую усыпальницу, на вечный покой!..
Такому началу соответствовали и последующие дела нового государя. Не довольствуясь проявлениями неограниченного произвола на земле, он желал присвоить себе и права божественной власти: умершему давно генералу Врангелю в приказе ‘объявлялся, в пример другим, строжайший выговор’ за вину, совершенную, конечно, еще при жизни этим служакой. Даже все искупающая смерть не спасла от немилости покойного генерала.
Дворяне, офицеры гвардии, пожилые, заслуженные чиновники подвергались публично наказанию розгами, палками… Тысячу ударов шпицрутенами вынес несчастный штабс-капитан Кирпичников… Разжалование в рядовые, ссылка в Сибирь целыми батальонами — все это сразу стало обычным явлением. И такой гнет, от которого замирала всякая жизнь, чувствовался не только в столице, вблизи Павла, а и по всей России, где сразу была устроена густая сеть шпионства и доносчиков всякого рода…
Из близких Павлу лиц особенно тяжело казалось переживать такую черную пору кроткому, свободолюбивому Александру.
Физическое утомление от военной службы, или, как говорил об этом сам наследник теперь, ‘от выполнения унтер-офицерских обязанностей’, не давало времени задумываться над положением. Но он не покидал своих заветных планов.
Письмо, написанное в эту пору Александром к Лагарпу, ярко рисует и внутренние переживания его самого, и то, что творилось кругом.
Вот что писал Александр:
‘Наконец-то я могу свободно насладиться возможностью побеседовать с вами, мой дорогой друг. Как давно уже я не пользовался этим счастьем! Письмо это вам передаст Новосильцев, он едет с исключительною целью повидать вас и спросить ваших советов и указаний в деле чрезвычайной важности: относительно обеспечения блага России при условии введения в ней свободной конституции. Не устрашайтесь теми опасностями, к которым может повести подобная попытка. Способ, которым мы хотим ее осуществить, значительно устраняет опасности.
Вам известны различные злоупотребления, царившие при покойной императрице, которые усиливались по мере того, как ее здоровье и силы, нравственные и физические, стали слабеть. Наконец в минувшем ноябре она покончила свое земное поприще. Мой отец, по вступлении на престол, захотел преобразовать все решительно. Его первые шаги были блестящими, но последующие события не соответствовали им. Все сразу перевернуто вверх дном, а потому прежний беспорядок увеличился еще больше.
Военные почти все свое время теряют почти исключительно на парадах. Во всем прочем нет решительно никакого строго определенного плана. Сегодня приказывают то, что через месяц будет отменено. Доводов никаких не допускается, разве уж тогда, когда зло совершилось. Одним словом, благосостояние государства не играет никакой роли в управлении делами. Невозможно перечислить все те безрассудства, которые совершаются здесь. Прибавьте к этому строгость, лишенную малейшей справедливости, немалую долю пристрастия и полнейшую неопытность в делах. Выбор исполнителей основан на фаворитизме, заслуги здесь ставятся ни во что. Одним словом, мое несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены! Вот картина современной России, и судите по ней, насколько должно страдать мое сердце. Я сам, обязанный подчиняться всем мелочам военной службы, теряю все свое время на выполнение обязанностей унтер-офицера. Решительно не имея никакой возможности отдаться своим любимым научным занятиям, я сделался теперь самым несчастным человеком.
Вам уже давно известны мои мысли, клонящиеся к тому, чтобы покинуть свою родину. Но в настоящее время нет ни малейшей возможности выполнить это намерение. Помимо того, несчастное положение моего отечества дает иное направление моим мыслям.
Мне думается, если когда-нибудь придет мой черед царствовать, то вместо добродетельного изгнания я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче: даровать стране свободу и тем спасти ее от возможности в будущем сделаться игрушкою в руках каких-либо безумцев!
Мне кажется, это было бы лучшим образцом революции, произведенной сверху, законной властью, которая перестала бы существовать, как только конституция будет закончена и нация изберет своих представителей.
Я поделился моими мыслями с людьми просвещенными, тоже много думавшими по этому поводу. Пока нас лишь четверо: Новосильцев, граф Строганов, мой адъютант князь Адам Чарторижский и я!
Когда придет мой черед царствовать, нужно будет стараться образовать народное представительство, которое и составит свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы и я, если Провидение благословит мою работу, удалился бы в какой-нибудь уголок, жил бы там счастливый и довольный, видя процветание своего отечества и наслаждаясь им!
Вот каковы мои мысли, мой дорогой друг!
Новосильцеву поручено о многом расспросить вас, особенно о роде того образования народа, которое просветило бы умы в наиболее короткий срок и возможно полнее. Вопрос этот имеет громадное значение.
Я предоставляю г. Новосильцеву сообщить вам все остальные подробности на словах. Дай лишь Бог, чтобы мы могли когда-либо достигнуть цели даровать России свободу и предохранить ее от деспотизма и тирании. Все свои труды, всю свою жизнь я посвящу охотно этой цели, столь дорогой для меня!’
В это же время, словно ожидая каждый час какого-нибудь важного переворота, Александр поручил князю Адаму составить род манифеста, в котором были изложены те же самые основные мысли, что и в письме к Лагарпу…
Конечно, друзья не выдали Александра. Но он сам бывал откровенен до известной степени даже с сомнительными людьми… И скоро темная тень покрыла отношения между ним и отцом, в первое время на каждом шагу выражавшим полнейшее благоволение свое к будущему наследнику трона.
С другой стороны, что-то словно порвалось и в отношениях Марии Федоровны к ее ‘названым дочерям’.
Анну давно недолюбливала императрица. Но ладила прежде и с ней, и с Елизаветой. Только при жизни Екатерины налет зависти чуялся в отношениях великой княгини-матери к обеим невесткам ее. Словно неприятно казалось Марии, что обе молодые княгини больше пользуются расположением императрицы-бабки, чем она, старшая в семье…
И теперь властным обращением, порой доходящим до грубости, словно отомстить решила Мария Федоровна молодым красавицам за прежнее.
Первый удар был направлен на Анну в лице ее друга, Константина Чарторижского, который сам подал повод к скандалу своим открытым ухаживанием за этой юной, но такой несчастной женщиной.
Уже после коронации, в июне 1797 года, он получил отпуск к отцу, в знаменитое родовое имение Пулавы в Литве…
И очень много крупных перемен в близких к государю и государыне кругах произошло совершенно внезапно…
Пылкий, влюбчивый не по годам, Павел увидел в Москве юную красавицу, прелестную лицом, хрупкую и миниатюрную по фигуре, княжну Анну Петровну Лопухину… Настоящая страсть вспыхнула в этом странном человеке. Не давая себе труда сдерживаться и в этом отношении, как бы считая, что его сан дает ему право пренебрегать всякими условностями, он отдал распоряжение Кутайсову…
Этот фаворит, теперь шталмейстер, граф, кавалер ордена Андрея Первозванного, остался верен той обязанности, какую и раньше исполнял при Павле… Переговоры были затеяны с матерью красавицы, женщиной не молодой, но чувственной, жадной. Вся Москва говорила об ее многочисленных приключениях, о последнем ее возлюбленном, офицере Уварове, который будто бы в порывах ревности даже и поколачивал свою подругу, не говоря о щедрых подачках, какими старалась пожилая распутница сгладить разницу лет любовника и своих…
Торг был быстро совершен.
Лопухины — мать и дочь, вместе с отцом и ‘другом’ матери, со старухой-бабушкой, всею семьей появились в Петербурге, где буквально были осыпаны милостями. Даже бабушка, Анна Петровна Левшина, у которой состоялось первое сближение между Павлом и его будущей фавориткой, получила в дар большой дом с усадьбой на Невском проспекте, против Малой Морской… В шутку Павел сам называл ‘бабушкой’ эту веселую, добрую старушку.
Отец девушки, назначенный генерал-прокурором, повышался в рангах со сказочной быстротой, которой не было примера даже во все короткое царствование Павла, порою умеющего быть щедрым без конца.
В течение всего одиннадцати месяцев этот нежный отец получил большой дворец, бывший де Рибаса, одной стороной выходящий на Дворцовую набережную, а другой на Миллионную улицу, богатейшее ‘староство’ Корсунь в вечное владение, сделан действительным тайным советником, членом Государственного совета, кавалером орденов святой Анны, Андрея Первозванного, Иоанна Иерусалимского большого креста, получил портрет Павла, осыпанный бриллиантами, бриллиантовую звезду, княжеское достоинство, титул светлости, право одевать свою прислугу в ливрею придворных цветов…
Очаровательная Анна Петровна, его дочь, тоже получила дар, не имеющий цены даже по тогдашнему времени: ей пожаловано ‘все место, именуемое Екатерингоф’, не считая других даров, имений, крестьян, денежных сумм, драгоценностей и прочего.
Наконец, она, единственная из женщин, удостоилась получить Мальтийский крест.
Старая подруга Нелидова сначала пыталась бороться, но быстро вынуждена была уступить, удалилась в свой излюбленный Смольный монастырь…
Вслед за нею попали в немилость оба брата Куракины, Павел, конечно, видел, какую роль они играли, но, уступая Нелидовой, терпел и этих куртизанов.
Теперь место Алексея Куракина занял отец Лопухиной… Второй брат просто удалился в свои орловские поместья и там утешался, заведя целый гарем из дворовых девок и баб…
Александр, никогда не любивший придворной жизни, старался теперь совсем держаться в стороне, особенно когда заметил, что лица, обласканные им, почти немедленно попадают в немилость к Павлу.
Оберегая себя и своих друзей, Александр почти не принимал никого, проводя все свободное время с Елизаветой в своих покоях.
Но и этого спокойствия лишил его потерявший равновесие отец.
Старшего сына Павел избрал поверенным своей страсти, восхищался перед ним девушкой, толковал о своих чувствах…
— Вообразите, до чего доходит моя страсть, — обратился он по-французски однажды к сыну, указывая на маленького горбуна, камер-юнкера Лопухина. — Я не могу без сильного биения сердца смотреть на этого уродца только потому, что он… носит ту же фамилию, что и она!..
Любовника старухи Лопухиной Уварова, офицера кирасирского полка, Павел сделал своим флигель-адъютантом, полковником кавалергардов, составляющих личный конвой государя…
Новую фаворитку Павел поселил рядом с собой во дворце, выдал ее за красивого князя Гагарина, не переставая осыпать знаками внимания и милости.
Александра он брал с собой, отправляясь в гости к новой своей очаровательнице… Страсть до того лишила Павла всякой воли, что он, узнав об увлечении сестры Анны — Екатерины Демидовой — красавцем Александром, стал помогать ей самым решительным образом.
Пригласив однажды сына сопровождать его к Гагариной, Павел привел Александра в угловую гостиную, где уже сидела Демидова.
— Ну вот, пока я должен по секрету сказать несколько слов нашей очаровательной княгине, займите здесь даму, ваше высочество! — обратился он к сыну и быстро вышел.
Странный звук послышался Александру, как будто щелкнул ключ в дверях.
— Что с вами, ваше высочество? — лукаво улыбаясь, обратилась к нему Демидова. — Вы испугались словно чего-то? Не меня ли? Неужели я так ужасна? Поглядите…
Очень красивая, молодая, она, конечно, могла произвести впечатление на каждого. И потому влиянию застенчивости, робости приписывала явную холодность, которую проявлял Александр в ответ на открытое ухаживанье влюбленной женщины.
Она совсем не умела его разгадать.
Близость отца к сестре Демидовой, конечно, удерживала сына от романа с красавицей второй сестрой. Но еще больше претило ему слишком настойчивое проявление страсти со стороны женщины… Этого он не терпел… Такие приемы гасили в нем всякое пробуждение чувства и даже чувственности.
А Демидова, сейчас одетая в легкий домашний туалет, не способная видеть ничего, кроме молодого, сильного красавца, жгла его взорами, подчеркивала движениями и позами всю прелесть своего тела, манила улыбкой, намеками, вздохами… Больше двух часов длилась обоюдная пытка…
Наконец она вскочила с дивана, где раскинулась перед ним, и сухо произнесла:
— Ваше высочество, должно быть, нездоровы? Вы едва говорите, с трудом шевелите рукой. Общество дамы, пожалуй, вам в тягость… Нужен, скорее, врач. Я скажу его величеству, что вы нездоровы!..
И она коснулась двери, за которой скрылся Павел. Дверь оказалась заперта.
— Какая досада… Ну ничего, ваше высочество… Я все-таки не стану недоедать вам своим присутствием, — почти со слезами в голосе продолжала оскорбленная женщина. — Я понимаю… насильно мил не будешь… И вы не подумайте… Если я… если вам показалось… Тут нет ничего такого… дурного… Вы должны же видеть, наконец… Я не притворяюсь… Я… я…
Слезы помешали договорить…
Александр, сначала возмущенный смелостью красавицы, теперь почувствовал к ней живую жалость.
Женщина действительно не виновата, если полюбила его. Но прямо сказать ей о том, что он испытывает при атаке со стороны женщин, если не сам вызывает их на то?.. Это не решился Александр. Он только совсем тепло, дружески заговорил:
— Успокойтесь, прошу вас… Я ничего не думаю и не вижу дурного… и понимаю многое… Но вы правы: я устал… я нездоров… Должно быть, серьезно… И вы, конечно, простите…
— Больны? В самом деле? — с искренней тревогой заговорила Демидова. — Ну тогда понятно… А я так была увлечена своими мыслями… ощущениями, что и не подумала об этом!.. Это же так просто… Ну так вот, идемте, я вас провожу… Идемте… Вам надо домой. Я передам его величеству, что вам стало не по себе… Я устрою… Мы с сестрой Анной не позволим вас обижать… Мы обе так… любим нашего милого рыцаря! Ну, до свидания… Да, до скорого?.. Когда вы будете здоровы…
И ласково, как сестра, как мать, вела к боковому выходу Александра эта женщина, которая минуту тому назад напоминала ему опьяненную неодолимой страстью трепещущую вакханку.
Нежно поцеловал он белую, мягкую ручку, тихо шепнул:
— Благодарю за участье… за все!.. До свидания, когда… мне станет лучше…
Но этого не случилось никогда!..
Все больше и больше уходил в себя и от людей Александр. А события еще как будто помогали, толкали его отойти, оторваться от всего мира!
Чуть не открыто стала враждовать Мария Федоровна с Елизаветой, когда пришла первая весть, что Фредерика, сестра великой княгини, выходит за того самого Густава Адольфа, теперь уже полноправного шведского короля, который отверг руку княжны Александры Павловны.
— Вы всё знали раньше и должны были сказать мне! — резко кинула упрек невестке императрица, вся бледная, дрожащая от гнева. — Это — прямое оскорбление нашей семье, всей России… Отверг руку моей дочери… женился на сестре моей собственной невестки!.. Вы знали… почему не сказали вовремя?
— Я ничего не знала, ваше величество, — спокойно, с достоинством, хотя и очень сдержанно ответила Елизавета. — Все, что пишет мне матушка, известно вам… Мои письма, как и письма моих родных, адресованные ко мне, вскрываются на почте, как я узнала наверное… Пересмотрите их, и сами увидите…
— О, вы не введете меня в заблуждение этим невинным видом… Вы…
— Я никого не желаю вводить в заблуждение, ваше величество, — уже более решительно ответила невестка, — а так как мне сейчас нездоровится, позвольте мне уйти.
Почтительный поклон, и, не ожидая дальнейших разрешений, Елизавета вышла из покоя, где происходил неприятный разговор…
Нездоровье, о котором сказала Елизавета, было известно и Марии Федоровне.
Она готовилась быть матерью. Княгиня Анна, узнав, что ‘сестричка’, как она постоянно называла Елизавету, ее ‘дружок’, имела неприятное свидание с императрицей и теперь, опечаленная, заплаканная, сидит одна, прибежала мгновенно.
— Правду мне сказала Барбет? Императрица обвиняет тебя в какой-то интриге! Как не грешно, как не стыдно… Они же знают все наши письма… Я даже получила новое предостережение от нашего неизвестного друга на здешней почте… Он пишет, что мы не должны по-прежнему делать никаких приписок на наших письмах ни молоком, ни другими симпатическими чернилами… Об этой маленькой хитрости проведали как-то и греют листки наших писем, опускают их в такие составы, что тайные строки проступают наружу… Ах, какая низость…
— Что же, печально, — с горькой улыбкой заметила Елизавета. — Таков уж обычай. При всех дворах так делают… Буду терпеть… А ты? Скажи, чем ты так довольна? Ведь, кажется, и ты?..
— О да!.. У меня-то дело гораздо хуже, чем с тобой, дорогая сестричка! Я совсем больна! — вдруг, опустив головку, тихо проговорила Анна.
Правда, лицо ее сильно изменилось, побледнело, осунулось. Глаза были очерчены темными кругами и глядели как-то тускло…
— Но все-таки я рада… Мое нездоровье… врачи решили, что только там, на богемских водах, я могу излечиться от этой ужасной, отвратительной болезни… Муж едет в Вену, потом в армию, как ты знаешь, мой друг… Он и отвезет меня… Он!! О, если бы я никогда не знала этого человека… Так поступить?! Мало ему, что сам губит здоровье и силы с этими… отвратительными… с актрисами своими и с разными! Он и меня не поберег… Я открою тебе, сестричка, я решила… Я больше к нему не вернусь… Все скажу своим… Они поймут, не пустят меня больше сюда… А если нет? Я не знаю тогда… Я… с ума сойду… Я умру… умру…
И маленькая, пухленькая еще, несмотря на все страдания души и тела, несчастная женщина вся затрепетала от рыданий.
Долго утешала ее Елизавета, пока наконец та успокоилась и решительно заявила:
— Ты не думай! Я хорошо обсудила это… Увидишь, больше я сюда не вернусь…
— И меня оставишь одну? Злая… А я думала…
— Элиза, милая… Дорогая сестричка! Я не могу! Поверь, я думала, что надо ради тебя остаться… Но больше не могу!.. И наконец, вот у тебя будет ребенок. Ты не одна. Твой муж… Он такой милый… Правда, вы не слишком горячие любовники… Но он такой милый… И твои другие друзья… Князь Адам… Не красней… Ты можешь всем глядеть в глаза… Я знаю… А мне здесь оставаться нельзя… Не сердись!..
— Бог с тобой, моя маленькая Анна… Я и не думаю. Поезжай, вылечись… Поправляйся. А там… что Бог даст… Знаешь, только моя вера и помогает мне теперь…
— И мне… Давай помолимся… Попросим Бога, чтобы нам было хоть немного легче… И всем… и всем… И здесь, в этой несчастной России… и везде!..
Тихо, обратя глаза к большому распятию, стоящему поблизости, стали молиться эти две прелестные, одаренные всеми благами мира, но глубоко несчастные женщины…
Уехала Анна. Уехал Константин, сперва в Вену, лечиться у тамошних специалистов-профессоров, а потом в армию Суворова, посланную против ‘революционной гидры’, которую решил уничтожить Павел.
Александр, привыкший быть неразлучно с братом, тоскует. Совсем одинока Елизавета. Понемногу всех преданных к ней дам оттеснила императрица от невестки, окружила последнюю своими креатурами.
Но засветились радостью и счастьем лица обоих молодых супругов, когда 18 мая 1799 года судьба послала им первого ребенка, дочь, названную Марией, в честь императрицы-матери, ставшей теперь бабушкой: хотя сильно молодящаяся и моложавая собой Мария Федоровна охотно отказалась бы от подобной чести, будь это в ее воле.
Отец и мать часы проводили у колыбели дочери, которая родилась здоровая, крупная. Длинные темные локоны удивительно красили малютку, а темные, почти черные глаза глядели так бойко, сверкали, как черные алмазы.
— На кого это вы загляделись, мой друг? — пошутил Александр, увидав в первый раз крошку на руках у матери. — Совсем итальянка она у нас! А если зеркало меня не обманывает, мы оба совсем не похожи на детей Юга…
И ласково смеется, видя, как покраснела молодая мать.
Смеется и Мария Четвертинская, теперь фрейлина и первый друг княгини, сидящая здесь.
— Ну как не стыдно краснеть? Я же шучу, конечно. У вас в роду есть брюнеты: дядя, кузен Густав… И у меня предки были довольно темных цветов… Вот в кого-нибудь из них и выдалась наша смуглянка Мари…
Молчит, краснеет пуще Елизавета, даже слезы проступили на глазах, и Александр живо заговорил о другом, чтобы не смущать еще больной жены.
Но не один он заметил темные локоны и глазки новорожденной княжны.
В начале августа пышно разряженная кормилица, сопровождаемая второй няней и негром-лакеем императрицы, показалась из помещения, занимаемого в Павловске Александром и Елизаветой, и направилась по тенистым аллеям к главному зданию дворца, к апартаментам государя. Бережно, как святыню, держала на руках здоровая, миловидная женщина малютку-княжну, которую императрица приказала именно теперь принести к ней без промедления.
— Ну, иди, иди, моя малютка, — провожая дочь, шептала Елизавета, — покажись бабушке… Может быть, она перестанет так огорчать меня и Александра, если ты завоюешь эту надменную душу… Иди! Господь с тобой! — словно благословляя, закончила мать.
Бабушка молча приняла женщин и ребенка, поглядела внимательно на внучку, взяла ее на руки, поглядела еще.
— Подождите обе здесь! — обратилась она к женщинам и вышла.
Бабушка с внучкой на руках прошла на половину Павла. В дежурной комнате перед его кабинетом сидело всего два человека: Кушелев и граф Федор Ростопчин, всесильный любимец сегодняшнего дня при дворе повелителя, который так же легко выбирал себе фаворитов и одарял их могуществом, как и свергал с высоты по малейшему поводу, а то и без всякой видимой причины, по случайному навету врага, по минутному капризу личной воли…
Зная это, временщики, калифы на час, старались только в эту счастливую, быстро летящую минуту нахватать побольше земель, денег и крестьян, чтобы, по крайней мере, не уйти с пустым карманом от полных мешков…
Сейчас Ростопчин официально считался директором почтовой части и министром иностранных дел, но заменял первого министра, если даже не всех министров, которых не любил облекать слишком определенными полномочиями Павел, ревнивый к малейшему проявлению власти, которое исходит не от него самого.
— Не правда ли, какой прелестный ребенок? — показывая обоим малютку, спросила императрица.
— Ангел. Да и неудивительно: яблочко от яблоньки не падает далеко, — заметил Кушелев. Тонкая лесть могла относиться к родителям принцессы, так же как и к бабушке.
Острословец Ростопчин и здесь не удержался от небольшой шутки:
— Хорошо, если от одной яблоньки… Но эти фрукты всегда требуют пары яблонек… Если даже не больше!..
— Вы думаете, граф? — как-то странно спросила бабушка. — Правда, бывает… Пойду порадую деда прелестной внучкой.
Последняя фраза тоже прозвенела как-то фальшиво, словно струну задели неверно и она зло зазвучала, но мелодично в то же время.
Павел был не один, когда, постучав, Мария появилась в кабинете. С ним был Кутайсов, который, увидя императрицу с ношей на руках, быстро, по старой привычке лакея, кинулся навстречу, запер дверь за императрицей, подвинул стул и помог опуститься на него молодой, тридцатишестилетней бабушке с ее ношей, осторожно поддерживая под розовый, полный локоть мягкой, стройной руки, выглядывающей из широких полурукавов летнего наряда.
— А, внучка любезная наша? Рад видеть… Какая милочка!.. Не правда ли, Иван? — обратился к новоиспеченному вельможе Павел совсем фамильярно, как в былые годы.
— Чудо! Чудо, ваше величество… Сейчас видно, какая высокая кровь течет в очаровательной малютке…
Слушает, улыбается сдержанно ‘бабушка’, только не добрая улыбка на ее красивых нежных губах. Как змейка, скользнет — и нет ее…
— Да, скажите на милость, мой друг, что за фантазия пришла вам именно теперь явиться на представление? Времени иного нет? Мы тут делами занялись… а ты… Что так приспичило, мать моя?
Мария Федоровна угадывала, какие дела обсуждал муж со своим клевретом: новые милости, новые почести для этой… новой фаворитки, у которой, кроме красивого личика, ни бюста, ни фигуры… ‘Кошка ободранная’, как порой в гневе про себя называла Мария Лопухину. Но сейчас не до того! Надо с другой рассчитаться, с невесткой, которая уже слишком загордилась…
Словно не слыша вопроса мужа, она больше раскрыла вуаль, одевающую личико и голову малютке, и таким простым, мягким тоном, словно в раздумье, заговорила:
— Как странно! Мне, правда, приходило на ум… Но так, мимолетно… А вот теперь и люди заговорили… Представьте себе, ваше величество: Толстой, увидя вчера девочку, был поражен. Александр — блондин? Глаза у него голубые, правда?
— Матушка, как меня зовут?! — начиная раздражаться, заговорил громче обычного Павел. — Сколько у тебя мужей, а? Не сосчитаешь ли? Она меня спрашивает, блондин ли Саша и какие у него глаза? Малиновые, матушка, малиновые!
— Нет, я не к тому… И у нашей… дочери богоданной, у княгини Елизаветы — глаза голубые, а волосы…
— Что? Что!!! — сразу поняв намек жены, крикнул Павел удушенным голосом, который от этого звучал совсем гнусаво и сипло, больше чем всегда. — Так ты полагаешь?
— Сохрани Боже… Я бы никогда… Но, услыхав намек… я вгляделась… И правда… Она… Малютка похожа совсем не на них… а скорее…
— На кого?.. На кого… Не мямли!.. Стой, давай сюда принцессу… Да, что-то сдается…
— Ну, конечно, вылитый портрет князя… Адама! — обрывая сомнения мужа, подсказала ему суровая бабушка.
— Да, да! Верно… Проклятье… Бери, унеси ее… Не то!.. Уйди скорее! Я покажу… Я проучу! Это даром не пройдет! — дрожа от припадка ярости, бормотал Павел.
Бабушка с малюткой быстро скрылась.
— Ростопчина ко мне! — бросил Кутайсову приказание Павел.
Мгновенно Кутайсов очутился в соседнем покое.
— Граф Федор Васильевич, его величество вас зовет! — мягко, льстиво обратился он к Ростопчину, которого ненавидел как опасного соперника. И тут же негромко по-русски добавил: — Мой Бог!.. Зачем только эта несчастная женщина пришла расстраивать его своими словами?!
Ростопчин слегка вздрогнул, хотел задать вопрос лукавому прислужнику, но времени не было. Он только кинул на себя взгляд в зеркало, поправил ленту, ворот камзола, волосы, подтянулся и торопливо двинулся к двери, словно шел навстречу скрытой опасности и нарочно бодрился, скорее хотел стать с ней лицом к лицу. Такое же чувство испытывали все, кого призывал Павел или кому приходилось по делам являться к государю.
Едва Ростопчин переступил порог, он увидел Павла в состоянии крайнего бешенства. Он бегал из угла в угол по кабинету, фыркал, выкрикивал проклятия и брань кому-то, то и дело узловатыми пальцами касался щеки, носа, невольная судорога искажала бледное лицо.
Увидя Ростопчина, Павел остановился перед ним, поглядел несколько мгновений и вдруг выкрикнул:
— Идите, сударь, напишите как можно скорее приказ: князя Адама Чарторижского, камергера и прочее и прочее, сослать, сдать солдатом в сибирские полки…
— Ваше величество! — начал было пораженный Ростопчин.
— Не понимаете? Не желаете слепо повиноваться? Вы — тоже якобинец, бунтовщик… Ну так знайте: моя жена сейчас вызвала у меня сомнение… относительно мнимого ребенка моего сына. Теперь поняли? Толстой знает это так же, как и она!.. Ну-с!..
— Позвольте сказать, ваше величество?..
— Что? Еще сказать? Мало вам? Ну, говорите! Я убежден… Но если желаете, говорите. Ну, что же вы?
— Прежде всего в одном головой своей ручаюсь: все, что было сказано ее величеству… что государыня была вынуждена сказать здесь, все это одна клевета! Ее высочество, все знают — она чиста и добродетельна, как редкая женщина на земле… Ваше величество, как рыцарь, как магистр ордена рыцарей-мальтийцев, конечно, пощадите честь женщины… Тем более жены собственного сына… Если бы даже что и было?.. Неужели вы пожелаете такого громкого скандала, ваше величество? Что скажет мир? Что подумает та очаровательная женщина, которая теперь для нас всех стала образцом прелести и чистоты…
Намек на Лопухину прекрасно повлиял на Павла. Он утих, задумался даже.
— Вот видите, ваше величество, — обрадованный, торопливо продолжал Ростопчин, — вы сами задумались… Значит?..
Этим намеком на неправоту решения Павла все было испорчено, что так уже налаживалось прежними доводами честного вельможи.
Приосанясь, Павел заговорил тише, но внушительно, властно:
— Разговоры кончены! Извольте идти и написать приказ!
— Моя жизнь, ваше величество, в вашем распоряжении. Но обесславить женщину я не могу, хотя бы рисковал этой жизнью. Простите, государь!
С низким почтительным поклоном вышел Ростопчин из кабинета и молча направился к себе, стал разбирать бумаги, велел готовить чемоданы, ожидая, что явится кто-нибудь с приказом об аресте.
Он ошибся. Иногда на Павла находили минуты просветления.
Явился камердинер от Павла с запиской. Здесь Павел писал все, что услышал от жены: относительно черных и голубых глаз и темных волос малютки. О сходстве ее с предполагаемым фаворитом Елизаветы князем Адамом.
‘Надеюсь, — заканчивалась записка, — теперь приказ мой будет вами исполнен? В прочем пребываю к вам благосклонным. П а в е л ‘.
Ободренный таким поворотом дела, Ростопчин прошел к государю, кое-как снял раздражение, уговорил смягчить опалу.
— Ну, хорошо. Будь по-вашему. Чтобы, в самом деле, огласка не легла пятном на честь сына… Сейчас же напишите, здесь на моем столе. Устный приказ… Кхм… кхм! ‘Гофмейстера князя Чарторижского послать немедленно… министром… кхм… кхм… министром нашим… к королю сардинскому…’ Есть? Прекрасно… Пусть прогуляется… Поскачет по Европе… полюбуется на черненьких итальяночек… А нам здесь не надо таких молодцов!..
— Ваше величество?!
— Что еще? Или уж и говорить я не имею права, что думаю?.. Ступайте, исполнить немедленно…
Двенадцатого августа было записано это устное распоряжение…
Александр и Елизавета были поражены чуть ли не больше самого князя, узнав об опале, постигшей их друга. Они поняли, что вызвало эту немилость, и только не могли угадать: откуда, чьей рукой нанесен такой ехидный, страшный удар?
В тот же вечер Павел, войдя в комнату, где ожидали его выхода дочери и Елизавета, подошел к последней, не стесняясь присутствием большой свиты, взял за руку, повернул лицом к свету, уставился на нее самым оскорбительным образом, глядел так несколько мгновений, которые показались той вечностью и всем невольным свидетелям тяжелой сцены, отпустил руку, отошел и с тех пор больше трех месяцев ни слова не говорил с заподозренной невесткой…
Двадцать третьего августа князь Адам выехал в Италию.
Очень тепло и дружески простилась Елизавета со своим рыцарем. Александр даже пролил несколько слез при расставании. Но что-то затаенное чуялось в ласковых прощальных словах, в крепких дружеских объятиях принца.
Казалось, Александр охотнее предал бы забвению, если бы даже убедился, что его друг и его жена были ближе, чем позволяет это мораль… А шума, скандала, поднятого вокруг имени Елизаветы и его собственного — хотя б и несправедливо, — этого пуще всего не хотел Александр!.. Это и вызвало налет холодности в минуту разлуки между двумя людьми, которые, словно братья по духу, были близки и дороги друг другу несколько лет подряд.
Недолго жила малютка-княжна, невольно доставившая столько горя близким людям своим появлением на свет. 28 июля 1800 года ее не стало…
А в ночь с 11-го на 12 марта 1801 года погиб и Павел… И одним из тех, кто прекратил жизнь этого несчастного человека, явился Уваров, столько милостей получивший от своей жертвы в минувшие дни!..
Минуло царство мрака, недолгое, но такое мучительное, беспросветное!
Воцарился Александр, крепкий, светлый и духом и лицом!
Снова плачут на улицах люди, но уж от восторга, от радости. Обнимаются и целуют друг друга. Нового, прекрасного чего-то ждут все от молодого императора…
И он не обманул ожиданий… По крайней мере в первые годы его правления…
Свободно вздохнули люди… Стали успокаиваться душой, в которой затихали волнения, перегорала злоба, изглаживался ужас недавних дней…
А тут же рядом и в хижинах бедных, и в царском дворце завязывались нити новых событий, радостей, печалей, интриг…
Это так естественно.
Все рады и счастливы… Кроме главных лиц, вокруг которых кипит жизнь, имя которых повторяется миллионами уст.
Как ни странно, эти два лица, по воле судьбы одаренные могуществом, властью поставленные превыше всех, — страдали тяжелее всех от невысказанной, тяжкой муки.
Последний водонос во дворце Александра после сытного обеда спокойнее спал на траве дворцового парка, чем сам хозяин всех дворцов, властелин над жизнью миллионов людей…
Еще здесь, на земле, ревнивый рок словно хотел уравнять самого слабого с самым сильным…
Такова Высшая Мировая Справедливость, родная сестра беспощадной житейской Несправедливости… Страдание уравняло всех…
И их уже нет… Никого нет больше… Никого…
Она вполне созрела в тринадцать лет (фр.)
Это дьявольская проделка, мой друг!.. (фр.)
Весна — юность года, юность — весна жизни (ит.)
‘Присяжному козлу отпущения’, как звала своего многолетнего конфидента императрица. (Примеч. авт.)
Дорогая Лиза, поживее!.. (ит.)
Название буквы ‘П’ в старом русском алфавите. (Ред.)
Разумеется, пропустите! Прошу вас… (фр.)
золовке (фр.)
94
Лев Григорьевич Жданов: ‘В сетях интриги’
Библиотека Альдебаран: http://lib.aldebaran.ru
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека