Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. Записная книжка. Статьи о русской поэзии. Литературная критика 1922—1939. — М.: Согласие, 1996.
‘Тому, кто не ищет в стихах только эстетического наслаждения, книга Ропшина даст больше: она может открыть ему новое о душе человека, о трагедии жизни — и смерти’. Такими словами заканчивается предисловие к недавно изданной книге стихов покойного Савинкова. Таким словам можно бы и не удивляться, если бы не стояла под ними подпись З. Гиппиус. Подпись, однако, стоит — приходится удивляться. Спора нет, что только очень наивные люди могут искать в стихах ‘только эстетическое наслаждение’. Столь же бесспорно, что в стихах можно находить ‘новое о душе человека, о трагедии жизни и смерти’: я бы даже решился заметить, что это — общее место, ибо все стихи говорят или порываются сказать именно о душе человека, о жизни и смерти. Но ведь столь же бесспорно и то, что стихи, не доставляющие ‘эстетического наслаждения’, стихи эстетически порочные, представляют собою явление в поэтическом смысле отрицательное. В лучшем случае их можно рассматривать как рифмованный человеческий документ, но и тут возникает вопрос: понижается или повышается ценность документа оттого, что он изложен не прозою, а плохими стихами? Я, конечно, имею в виду оценку не с точки зрения искренности (тут стихотворная форма ничего не прибавляет и ничего не убавляет) — а со стороны значительности. И думаю, что ответ может быть только один: человеческий документ, изложенный в форме плохих стихов, неизбежно утрачивает свою внутреннюю значительность. И это не потому, что столь сильно действие дурного литературного стиля, но потому, что невозможно себе представить замечательного человека, предающегося писанию плохих стихов. Весьма возможно быть замечательной личностью и не писать стихов вовсе. Но быть замечательной личностью и писать жиденькие стишки — невозможно.
Драматическая коллизия, возникающая в душе Савинкова, сама по себе трагична в смысле религиозном и философском. Она к тому же несет в себе семена глубоких и сложных психологических переживаний. Она отчасти соприкасается с трагедией Раскольникова — это трагедия идейного убийцы. Из истории Раскольникова Достоевский сделал великое произведение. Из драмы Савинкова та же З. Н. Гиппиус в некоторых своих прежних статьях о нем сумела создать нечто, во всяком случае, значительное. Но вот теперь нам показали душевную драму Савинкова не в обработке ее интерпретаторов, а в подлинных документах, в стихотворных признаниях самого Савинкова, и приходится сожалеть об этом: подлинный Савинков оказывается во много раз мельче легендарного.
Искусство возникает отчасти из чувства и к чувству отчасти обращено: в этом смысле оно человечно. Однако чувство подчинено в нем особым, вполне автономным законам, которыми оно перерабатывается, преображается, очищается от слишком человеческого и поднимается на иную ступень, где становится уже не человечно, а демонично (в античном смысле этого слова). Демонизм и лежит в основе искусства как начало, художественно устрояющее хаос чувств, как мастерство, подчиняющее переживание человека нечеловеческому опыту художника. Таким образом, путь, ведущий от человеческого документа (исповеди, дневника) к искусству, — демоничен. На этом пути правда исповеди или дневника претерпевает глубокие изменения, пока не станет правдой художественной. И дело вовсе не в том, что выше: правда жизни или правда искусства? Дело в том, что они не совпадают.
От художника мы не только вправе, но мы обязаны требовать правды художественной, которая достигается только в глубоком творческом слиянии формы с содержанием, в их взаимном соподчинении, в равном овладении тем и другим. Человеческий документ, проскандированный в случайном метре и уснащенный привешенными к нему рифмами, имеет несчастие не только не превращаться в нечто художественно оправданное, но и утрачивать значительную часть своей правды человечески-документальной. Именно это произошло с Савинковым, когда свои чувства и мысли с помощью наивнейших, совершенно внешних, а часто и беспомощных стихотворных приемов пытался он превратить в поэзию. Беда здесь не в том, что он низвел творчество до документа: творчества здесь и вообще не было. Беда в том, что он испортил документ, пытаясь его украсить, лишая его той первоначальной правды, которая одна могла бы оправдать его труд. Вместо хорошего дневника он сделал плохие стихи. Это было бы художественным кощунством, если бы не было хуже — наивностью. Тут-то и возвращаемся мы к тому, с чего начали: трудно поверить в значительность человека, способного на такую наивность.
З. Н. Гиппиус находит, что если стихи Савинкова ‘несовершенны’ (определение слишком мягкое), то это не важно. Напротив — важно до чрезвычайности. Представьте себе рисунок: домик с тремя окошечками, с трубой, из окошек и из трубы спиралями валит дым: рисунок изображает пожар. Для детской тетради — мило. Но если окажется, что это — художественная исповедь Герострата, если тут выражена его душа, — то что же сказать о Герострате? Савинков-поэт компрометирует Савинкова — политического деятеля. Претенциозная, но безвкусная, непринужденная, но неопытная форма его стихов (разумею метрику, инструментовку, словарь и т.д.) соответствует содержанию: тут трагедия террориста низведена до истерики среднего неудачника.
Нельзя сказать, что эта трагедия Савинковым не сознана. Но, сознав ее и поставив перед собой как проблему, Савинков тотчас ее пугается. Нет высшей радости, нежели переживание трагедии во всей ее глубине и полноте: но этого Савинков принять не в силах. Его страдание несомненно, но это не трагическое страдание. Создав для себя ситуацию трагического героя, Савинков тотчас ее пугается и отказывается пережить ее должным образом. Он мучительно ищет личного благополучия. В буре он хочет найти покой, даже просто какой-то житейски-любовный уют. Жалобами на отсутствие такого уюта полны его стихи, это одна из основных его тем, то звучащая явно, то подспудно. Именно ею зачеркнута вся трагедия. Именно о Савинкове можно сказать словами поэта:
Но перед ним туда навек закрыта дверь,
Где радость теплится страданья.
Как провинциальны его стихи, порой напоминающие худшие страницы Леонида Андреева, так и душевная его драма сводится к излияниям на провинциальную тему ‘Пожалей ты меня, дорогая’. По человечеству его, разумеется, очень жаль. Но слишком человеческое оказывается нетрагично в трагедии и… непоэтично в поэзии.
КОММЕНТАРИИ
Состав 2-го тома Собрания сочинений В. Ф. Ходасевича — это, помимо архивной Записной книжки 1921—1922 гг., статьи на литературные и отчасти общественно-политические темы, напечатанные им в российской и зарубежной прессе за 1915—1939 гг. Пять из них — российского периода на темы истории русской литературы вместе с пушкинской речью 1921 г. ‘Колеблемый треножник’ — Ходасевич объединил в книгу ‘Статьи о русской поэзии’ (Пг., 1922). Все остальные опубликованы после отъезда из России (июнь 1922 г.) в газетах и журналах русского зарубежья.
Большая часть этих зарубежных статей Ходасевича — критика современной литературы. С ней соседствуют историко-литературные этюды, среди которых первое место занимают статьи на пушкинские темы. Мы не сочли нужным отделять историко-литературные очерки, в том числе пушкинистику Ходасевича, от общего потока его критической работы: они появлялись на тех же газетных страницах, где печатались и его актуальные критические выступления, современные и историко-литературные темы переплетались в критике Ходасевича, и представляется ценным сохранить этот живой контекст и единый поток его размышления о литературе — классической и текущей, прошлой и современной. Что касается пушкиноведения Ходасевича, оно, помимо книги 1937 г. ‘О Пушкине’ (см. т. 3 наст. изд.) и глав из ненаписанной биографической книги ‘Пушкин’ (см. там же), достаточно скромно представлено в нашем четырехтомнике, это особое и специальное дело — научное комментированное издание пушкинистики Ходасевича, и такое трехтомное издание в настоящее время уже подготовлено И. З. Сурат.
Комментаторы тома: ‘Записная книжка’ — С. И. Богатырева, основной комментатор раздела ‘Литературная критика 1922—1939’ — М. Г. Ратгауз, ряд статей в этом разделе комментировали И. А. Бочарова (статьи ‘Все — на писателей!’ и ‘Научный камуфляж. — Советский Державин. — Горький о поэзии’), С. Г. Бочаров (‘О чтении Пушкина’, ‘Пушкин в жизни’, ‘Девяностая годовщина’, ‘Поэзия Игната Лебядкина’, ‘Достоевский за рулеткой’, ‘Памяти Гоголя’, ‘По поводу ‘Ревизора’, ‘Автор, герой, поэт’, ‘Жребий Пушкина, статья о. С. Н. Булгакова’, ‘Освобождение Толстого’, ‘Тайна Императора Александра I’, ‘Умирание искусства’, ‘Казаки’, ‘Богданович’), А. Ю. Галушкин (‘О формализме и формалистах’).
В. Ропшин (Б. Савинков). Книга стихов. — СЗ. 1932. Кн. XLIX. С. 448—450.
Савинков Борис Викторович (1879—1925) — один из руководителей партии эсеров, теоретик и практик политического терроризма, как поэт и романист выступал под псевдонимом В. Ропшин. Долгое время один из наиболее близких друзей Мережковских, которые пропагандировали его литературное творчество. Рецензия Ходасевича, направленная против теории ‘человеческого документа’, — в то же время часть его скрытой печатной ‘войны’ с Гиппиус.
С. 243. ‘Тому, кто не ищет… и смерти’. — Гиппиус З. Несколько слов // Ропшин В. (Б. Савинков). Книга стихов: Посмертное издание. Париж, 1931. С. XII. Ср. в рец. Г. В. Адамовича на кн. Ропшина: ‘Едва ли кому-нибудь придет в голову подойти к сборнику стихов покойного Савинкова с оценкой узколитературной или эстетической. Невозможность такого подхода настолько ясна, что о ней не стоит предупреждать и ее нет смысла растолковывать: поистине, это значило бы ‘ломиться в открытую дверь» (Адамович Георгий. Литературные заметки // ПН. 1932. 18 февраля).
С. 244. Из драмы Савинкова та же З. Н. Гиппиус… сумела создать нечто… значительное. — О взаимоотношениях Савинкова и Гиппиус см. подробнее в кн.: Pachmuss Ternira. Intellect and ideas in action. P. 130—140. В предисловии к посмертной ‘Книге стихов’ Савинкова Гиппиус писала: ‘…самая необычность его поэзии в том, что и за нею, как за его прозой, стоит он весь, во всей своей беспримерной сложности, углубленной узости и — самой реальной действительности. <...> почти в каждой строчке поэта Ропшина ощущается иная правда — правда самой настоящей жизни его тела и духа’ (Ропшин В. Книга стихов. С. VII—VIII). Ср. в письме Гиппиус к Ходасевичу от 1 декабря 1929 г. по поводу возвращения Савинкова в 1924 г. из-за границы в Россию и его добровольной сдачи в ЧК: ‘С Сав<инковым> меня, конечно, не примирила < ... > даже его бесславная гибель, однако довольно самой заурядной тонкости, чтобы почувствовать в этой темной душе какую-то вечную человеческую трагедию’ (Гиппиус. С. 104).
С. 245. …тут трагедия террориста низведена до истерики среднего неудачника. — Ср. в рец. Г. Адамовича: ‘Поздний, обмельчавший байронизм чувствуется в нем. ‘Жизнь — пустая и глупая шутка’, — он повторяет это неизменно, на все лады. Он по-настоящему несчастен. Но в самое свое несчастье, в свое подлинное непоправимое одиночество он вносит усмешку, которая уничтожает возможность сочувствия. Иногда он вносит туда же и кокетство…’ (ПН. 1932. 18 февраля).
‘Но перед ним туда навек закрыта дверь…’ — Из ст-ния А. А. Фета ‘Муза’ (1887).