В путь-дорогу, роман г. Бобoрыкина, Хвощинская Надежда Дмитриевна, Год: 1863

Время на прочтение: 22 минут(ы)

ПРОВИНЦАЛЬНЫЯ ПИСЬМА О НАШЕЙ ЛИТЕРАТУР.

VIII.
Въ путь-дорогу, романъ г. Бобарыкина.

Въ теченіе дня есть время, которое проходитъ какъ-то незамтно, это — часы отъ ранняго утра до полдня, отъ восхода солнца до той поры, когда оно начнетъ согрвать жарче, сіять роскошне. Встртивъ восходъ, отдавъ ему свою радость, умиленіе, удивленіе, принявъ отъ него первыя благоуханія, здоровую свжесть, нжное тепло — люди идутъ домой, какъ будто то, чмъ они наслаждались, было спектакль и, вотъ, онъ кончился и смотрть боле нечего, до новой, боле яркой, опредленной перемны. Житейская забота, въ которую, въ эти часы особенно, погружаются люди, еще больше заставляетъ забывать, что въ природ продолжаетъ совершаться ея дло, продолжаетъ дополняться ея прелесть, боле постепенно, мене уловимо для слуха и взгляда, но постоянно, сильно, какъ въ первую минуту, и чмъ дале, тмъ сильне къ минут полдня. Это переходное время предано забвенію, что доказывается великимъ множествомъ стихотвореніи и классическихъ описаній природы, въ повстяхъ и романахъ, если случается упомянуть о пор между 7 и 12 часами, романисты находятъ сказать только, что становилось жарко и дйствующимъ лицамъ сть захотлось.
Въ жизни есть такая же забытая нора: это — пора отрочества или, врне, его перехода къ самой ранней юности. Хорошо помнится дтство, а потомъ — начало свободы, студентство, или вступленіе на службу, женщины помнятъ свои куклы, а потомъ — свой первый бальный нарядъ. То, что прошло въ этотъ промежутокъ, жизнь классной норы — это утро между 7 часами и полднемъ — вспоминается смутно въ образ книгъ, тетрадей, лицъ учителей, тней и лучей въ окна, мягкихъ, заманивающихъ куда-то на просторъ, но заманивающихъ неопредленно. Вспоминаются какіе-то намки чувствъ, а не чувства. Мысль и сердце какъ-будто только растутъ, самъ человкъ не слдитъ за ними: некогда. Опредленно одно: великое презрніе къ дтству, только что минувшему. У этой поры, какъ у всякой другой, есть свои волненія, свои приключенія, но они большей частью забыты впослдствіи. Это тоже доказывается романистами: они описываютъ дтство, юность, а переходнаго возраста коснулся только гр. А. Н. Толстой въ ‘Отрочеств’. Безчисленныя ‘Воспоминанія’ послдняго времени разсказываютъ чаще всего, какъ вступаютъ герои въ учебныя заведенія, какъ въ первые дни они плачутъ о маменьк и бабеньк, о лепешкахъ и барбоск, какъ дружатся съ двумя-тремя товарищами, во всхъ разсказахъ схожими между собою, а тамъ читатель извщается, что ‘форменная жизнь вошла въ свою колею’, и чрезъ нсколько страницъ — выпускной экзаменъ и юные восторги предъ начинающейся жизнью. Стало быть, между вступленіемъ въ училище и выходомъ изъ него была не жизнь. Это, какъ-разъ — возрастъ отъ 10 до 17 лтъ, утро отъ семи часовъ до полдня…
Въ прошломъ году ‘Библіотека для Чтенія’ дала ‘Въ путь-дорогу’, прекрасный романъ г. П. Бобарыкина. Романъ почти изъ этой забытой поры: послдній годъ гимназической жизни семнадцатилтняго героя, который, взаключеніе, вступаетъ въ университетъ. Романъ кончается на томъ, чмъ, по большей части, начинаются романы, такъ что легко можетъ продолжаться. Можетъ быть, это и намреніе автора.
Пока, его задачею было представить, какъ дйствуютъ на молодой умъ и молодое сердце вс впечатлнія жизни, какъ затрогиваются вс стороны чувства, которое, чмъ моложе, тмъ чувствительне, то-есть воспріимчиве и экзальтированне. Говоримъ: вс впечатлнія, вс стороны чувства, потому что, какъ увидимъ, авторъ не забылъ для своего героя ни одной обязанности, ни одного столкновенія, ни одной заботы, которыя заставляютъ складываться характеръ человка. Это — годъ, полный приключеній. Гимназія еще связываетъ юношу съ безусловнымъ повиновеніемъ старшимъ, съ обязательнымъ ученіемъ, семейная жизнь еще полна мелочей и страховъ прошлаго дтства, но одно — уже отходящее, а въ другомъ уже является сознательный долгъ. На характеръ, уже установившійся, семейная драма, драма любви, свтскія встрчи, сердечныя утраты дйствуютъ опредленно, это — случаи жизни: человкъ принимаетъ ихъ, какъ способенъ принять — радостно или печально, твердо или трусливо, смотря но его уже сложившимся наклонностямъ. Дло другое при начал, когда эти ‘случаи’ еще только вьгработываютъ характеръ, направляютъ наклонности. Тогда ихъ значеніе огромно, тогда они — событія и не одна молодая экзальтація назоветъ ихъ такъ. Силы, еще неизвдавшія себя, то робютъ въ ршительныя минуты, то рвутся, зря, въ ошибкахъ, въ осторожныхъ подступахъ или въ сумасшедшихъ неосторожностяхъ — и горе, и прелесть и — старая истина — въ нихъ опытъ зрлыхъ лтъ, въ немъ — характеры….
О, mes lettres d’amour, de vertu, de jeunesse,
C’est doue vous! je m’enivre encore votre ivresse,
Je vous lis genoux!
Souffrez que pour un jour je reprenne votre ge,
Laissez-moi me cacher, moi, Plieureux et le sage,
Pour pleurer avec vous!
Кто не отзывался душой на этотъ вчно юный плачъ о юности, кто, ‘счастливый и мудрый’, не повторялъ другихъ, еще боле горькихъ ставъ великаго поэта:
Jeunesse aux jours dors, je t’ai donc dpense!
Oh, qu’il m’en reste peu! je vois le fond du sort
Comme un prodigue en pleurs le bois du coffre-fort…
О чемъ же тоска ‘счастливыхъ мудрецовъ’? Не о прошлыхъ радостяхъ: он покорны закону, по которому все проходитъ, не о физическихъ силахъ: они знаютъ, что природа ни для кого не длаетъ исключеній, не о силахъ нравственныхъ: он стали еще крпче… Они тоскуютъ но своимъ ошибкамъ и заблужденіямъ…
J’tais donc cet enfant, hlas, devant qui l’homme
Rougit presque aujourd’hui!
Потому, романъ, повсть, замтки, записки объ этой золотой пор жизни — дороги и любопытны. Боле или мене, во всякой юности, всякій найдетъ и свою юность. Въ этомъ дл всякій судья, кром практическихъ господъ, которые, застегивая пуговицы своего перваго гимназическаго мундира, ужь помышляли о имющихъ украсить его почетныхъ знакахъ отличія. Но эти господа и не прочтутъ юношескихъ воспоминаній, и романъ г. Бобарыкина не для нихъ написанъ.
Онъ написанъ очень сочувственно и читается съ сочувствіемъ. Но, приступая къ его разбору, должно замтить, что множество слишкомъ мелкихъ подробностей домашняго и гимназическаго быта утомляютъ читателя. Ихъ могло бы и не быть, тмъ боле потому, что он не служатъ къ разработк ни характера, ни драмы, а только повторяютъ уже извстное, не прибавляютъ ничего къ общему впечатлнію, а часто и охлаждаютъ его. Если этими мелочами авторъ хотлъ дать читателю понять даже ощущенія своихъ дйствующихъ лицъ (какъ сдлалъ это гр. Л. Н. Толстой въ ‘Дтств’ и ‘Отрочеств’), то ему положительно не удалось…
Семья Телепневыхъ — старуха бабка, ея сынъ Николай Дмитріевичъ и внуки — Борисъ (герой романа), и его маленькая сестра Маша — живутъ въ губернскомъ город, въ большомъ дикомъ дом, старинномъ и мрачномъ. Надъ всмъ тяготетъ скука этого дома и злой нравъ старухи. Она властвовала надъ своимъ покойнымъ мужемъ и сдлала несчастье своихъ дтей. У нея былъ еще сынъ Александръ, онъ влюбился въ одну молодую двушку, бдную гувернантку, мать не позволила ему на ней жениться. На ней женился Николай и ревновалъ ее къ брату. Она умерла, оставя дтей Бориса и Машу. Александръ женился на другой, тоже бдной двушк и незаконной дочери, Софь Николаевн. Мать прокляла его, онъ умеръ. Николай отъ вчной тоски и стсненія — въ чахотк. Романъ начинается сценами, въ которыхъ старуха, не находя больше чмъ мучить, мучитъ умирающаго жалобами на его дтей. Прошедшее все долго остается тайной для читателя и для молодаго героя, и, наконецъ, разсказывается на двухъ-трехъ страницахъ…
Намъ кажется, что драма двухъ братьевъ, любящихъ одну женщину, женщины, длающейся женой нелюбимаго и сестрой любимаго человка, подозрнія мужа, несмотря на увренность въ невинности жены, мученія напрасной любви молодаго человка, его бракъ съ другою, которымъ онъ ищетъ утшиться и не можетъ, злоба матери, которая сетъ раздоръ въ семь, внушаетъ подозрнія и мучитъ то того, то другаго изъ удовольствія мучить, изъ страсти къ семейной интриг, изъ старческаго деспотизма — намъ кажется, что все это скоре могло бы служить развязкой романа, нежели исторія юнаго гимназиста, что романъ написанъ наизнанку и что его другая сторона занимательне… Но авторъ — господинъ своего романа, на то его воля, если онъ предпочелъ заняться исторіей молодаго сердца, молодаго, свжаго, слагающагося характера. Авторъ, очевидно, полюбилъ его.
Борисъ выросъ среди печальной обстановки, онъ былъ еще очень малъ, когда умерла его мать, и помнилъ только ея блдность и слезы, отецъ, скучая въ дом, убгалъ изъ него и не занимался мальчикомъ, гувернры были грубы или ничтожны, бабушка мучила, бранилась, наказывала, наговаривала отцу, мучила маленькую Машу. ‘Все это закаливало натуру Бориса. Въ двнадцать лтъ, онъ почти осмыслилъ свое положеніе въ дом, онъ сталъ принимать все, что переживалъ, какъ преддверіе долгой борьбы, на которую онъ долженъ быть готовъ каждую минуту. И его молодая натура не падала. Напротивъ, она набиралась энергіи.’
Таковъ ростетъ онъ до своихъ шестнадцати лтъ, когда приходитъ всть о смерти его дяди, и отецъ, убитый горемъ, занемогаетъ и разсказываетъ сыну печальную семейную тайну. Не всю: отецъ не разсказалъ, что былъ соперникомъ своего брата.
‘Борисъ не отходилъ отъ отца, видлъ, какъ онъ таетъ съ каждымъ днемъ и съ каждымъ днемъ строже и безвыходне поднимался предъ нимъ вопросъ: что же будетъ посл смерти отца?… Онъ какъ бы пересталъ жить своей жизнью. У него была одна мысль, одна забота, одно горе… Мальчика уже не оказывалось въ немъ, въ его семнадцати годахъ было все, кром беззаботности и счастья. Онъ понималъ, что со смертью отца все перейдетъ въ руки бабиньки. О состояніи онъ не думалъ, онъ думалъ только о Маш. Какъ онъ вырветъ у бабиньки свою сестренку, какъ отдалитъ отъ кровати умирающаго этихъ скверныхъ, сухихъ людей, этого сраго доктора, повреннаго всхъ тайнъ бабиньки? Неужели до самой смерти не удастся ему высказаться предъ нимъ вполн, освободить его хоть на одинъ мигъ отъ мертвящаго гнта старухи? Его хватало задушу при мысли объ этой печальной, разбитой, подавленной жизни. И нсколько лтъ онъ ходилъ какъ въ туман, только предчувствовалъ, только готовился къ чему-то, порывался туда, куда его не пускали, и вотъ теперь, когда онъ окрпъ, когда онъ не мальчикъ, съ кмъ ему бороться?— со смертью!— Послдній годъ развилъ его больше десяти лтъ. Онъ смотрлъ на дйствительность такъ трезво и строго, что даже испугался. Онъ точно самъ сбирался умереть. Точно съ жизнью отца уходила и его жизнь. А между тмъ, сознаніе говорило ему, что на себя только и была надежда. Только свжая молодая натура знаетъ, каково переживать впечатлніе смерти, агоніи, истощенія… каково принимать бремя жизни и глядть безстрастно и твердо въ глаза судьб, налагающей на тебя крестъ въ то время, какъ каждый фибръ, каждый нервъ, каждая кровинка наполняютъ тебя, помимо твоей воли, неудержимымъ и страстнымъ стремленіемъ сбросить все это, отдаться свтлымъ видніямъ жизни, бжать куда глаза глядятъ и свободно дышать…’
Читатель останавливается, удивленный: онъ ждалъ совсмъ другаго. Предупрежденный о ранней молодости героя, читатель желалъ найти именно ‘мальчика’, отрочество въ его переход къ юности, свжесть первой нравственной боли, наивность плановъ и ‘великихъ’ ршенія, жажду подвиговъ и полуребяческую робость, забывчивость заботы, необдуманную отвагу и т благородныя угрызенія ни въ чемъ невиноватой совсти, о которыхъ, какъ о невозвратномъ, плачутъ потомъ ‘счастливые мудрецы’. Этого ничего нтъ въ семнадцатилтнемъ геро. Читатель ждалъ характера слагающагося, ему показываютъ характеръ сложившійся, законченный и — безсильный. Напрасно говоритъ авторъ, что ‘его натура закалилась и набралась энергіи’. Взглянуть на жизнь ‘трезво и строго’, испугаться, вообразить какую-то ‘борьбу съ смертью’ (чьей и почему — понять трудно) — это безсиліе, и немолодое. Это разочарованіе взрослаго. Трусливая тоска, доходящая до отчаянія — немолодое чувство, по крайней мр не чувство юноши твердаго и смлаго, къ смлымъ характерамъ отчаяніе приходитъ не вслдствіе раздумыванья, тоски, а посл попытокъ, стараній, неудачъ, приходитъ жаркое, а не томящее, приходить вдругъ, разомъ, и отпускаетъ разомъ, какъ горячка… Семнадцатилтній юноша спросилъ бы себя: какъ это ни у отца, ни у дяди не нашлось на волосъ мужества, если не отстоять, то хотя побиться за свою независимость? Какъ это отецъ допускалъ мучить мою мать, далъ уморить брата, загибнулъ самъ? Что такое за чудовище эта бабннька и чего они вс такъ робли?… И при этомъ онъ вознегодуетъ на безхарактерность дяди и отца, и упрекнетъ себя за это негодованіе и поищетъ средства ‘все устроить’.— ‘Что будетъ посл смерти отца? все въ рукахъ у бабиньки!!’ — ‘Кончу курсъ’ думаетъ настоящій семнадцатилтній юноша: ‘убгу, буду жить уроками, увезу сестру, стану учить, развивать ее, она выростетъ’, и прочее. Юноши, когда мечтаютъ, царства покоряютъ, нетолько ссорятся съ бабиньками. За то въ своихъ ссорахъ, они истинно страдальцы… Семейныя драмы — кто этого не знаетъ?— въ молодые годы принимаются особенно мучительно. Голова еще не выучилась анализу, сердце противорчитъ себ: то любитъ, то ненавидитъ, деликатность до мнительности, вра, невозмущенная еще ни однимъ сомнніемъ, умиляющая до слезъ, вдохновляющая, экзальтирующая до возведенія въ подвигъ простыхъ поступковъ, желаніе помирить, связать всхъ той сладкой любовью, которую чувствуешь самъ, и изъ этого желанія — старанія, усилія, просьбы, ласки, переговоры, невинные обманы той или другой враждующей стороны, тишь бы сблизить ихъ, толкнуть другъ-другу въ объятія, глупое довріе къ искренности этихъ объятій, глупое довріе къ нервамъ, къ истерической чувствительности, удивленіе и негодованіе при очевидной напрасности своихъ трудовъ и горсть этихъ первыхъ разочарованій, этихъ первыхъ обмановъ жизни въ лиц самыхъ близкихъ, часто самыхъ дорогихъ существъ…
Этой ежедневной борьбы и муки не видно у Бориса. Онъ чувствуетъ, что старуха отравляетъ жизнь его отца, и, хотя говорятъ, что онъ твердъ, закаленъ и энергиченъ, самъ по себ не шевелитъ пальцемъ, чтобы противостать ей, говорятъ, будто у него доброе, нжное сердце — онъ не пробуетъ дйствовать на нее любовью. Весь его протестъ — что онъ пусто, мелочно съ ней перебранивается. Сцены мелочныхъ перебранокъ безполезны, литературно неизящны и не производятъ никакого другаго впечатлнія, кром скуки. Въ нихъ не слышно молодаго, честнаго права въ схватк съ дряхлою злобой, это — только повтореніе, что ‘бабинька зашипла, папенька отвернулся, Борисъ выпрямился и поцаловалъ локоны сестры’. Къ чему намъ знать, сколько именно разъ это случается? Дло другое, если бы за этимъ ждалось что-нибудь, если бы эти слова и сцены подвигали катастрофу. Но тогда, натурально, ихъ было бы меньше: сильные характеры схватываются рдко, но метко, ежедневно ругается и выноситъ ругательства только мелочь. Жаркая, живая молодость ихъ не терпитъ. Бабинька, напримръ, толкуетъ отцу, что Борисъ — негодяй, между тмъ какъ Борисъ чистъ, какъ голубица — и это у постели умирающаго отца! Семнадцатилтнее негодованіе не выдержитъ, оно забудетъ, что тутъ нельзя говорить громко, нельзя безпокоить, оно не потерпитъ, чтобы отецъ уносилъ въ могилу эту клевету. Вритъ или не вритъ отецъ, нужно или ненужно оправданіе, но молодая кровь загорится и — берегись, бабинька! внукъ не пощадитъ ее… Но очевидно,— что это — не юноша, а взрослый, безхарактерный резонръ. Это — не сдержанность, не уваженіе къ законности, не благоразуміе, даже не выжиданіе обстоятельствъ: это — безсиліе…
Осмлясь и покричавъ на бабушку посл того, какъ папенька осмлился и распорядился перемнить завщаніе, которымъ дти и имніе отдавались ей въ распоряженіе, Борисъ говоритъ:
‘Кончено ея царство! и онъ, все-таки, невольно, вздохнулъ. Онъ выходилъ побдителемъ (побдилъ его папенька, а не онъ), но ему не было отъ того легче: впереди предстояло, можетъ быть, еще больше борьбы и страданья’.
Какая жь это юность? Юность жадно бросается на надежду, юность вритъ всякой счастливой перемн, юность только упрекнула бы судьбу, зачмъ перемна не пришла раньше. Это трусливые резонры спрашиваютъ: ‘что еще будетъ?’ это старцы мечтаютъ: ‘вотъ, родится у насъ сынъ омушка, пойдетъ гулять по бережну и утонетъ’, и заливаются-плачутъ, предвидя ‘еще больше борьбы и страданья’ отъ кончины неродившагося и неимющаго родиться омушки… То же длаетъ и Борисъ Телепневъ. Крикнувъ, что кончено бабушкино царство, онъ идетъ къ сестр:
‘Мн папа много хорошихъ вещей сказалъ. Я веселъ. А если папа въ самомъ дл умретъ, куда мы уйдемъ отъ бабушки?’
Какъ это назвать? Это — мене нежели младенческая наивность! Въ двнадцать лтъ малый былъ ‘готовъ на всякую борьбу’, а въ семнадцать, зная, что будетъ свободенъ и даже матеріально обезпеченъ — не знаетъ, ‘куда уйти отъ бабушки!..’
Такая наивность не одна въ роман. Он возбуждаютъ сомнніе, не желалъ ли авторъ въ самомъ дл выставить характеръ юноши слабымъ и сбивчивымъ? Нтъ. Ясное доказательство — приведенная выше страница и везд очевидное убжденіе автора, что Борисъ — юноша пылкій, смлый, увлекающійся, также какъ то, что онъ весь
Жажда знаній и труда
И страхъ порока и стыда…
Прелестныя строки, зачмъ он вспомнились! Какъ противорчивъ имъ юноша, написанный на ихъ тэму!
Мы видли, что это не ‘мальчикъ’, а уже разочарованный взрослый, человкъ довольно положительный и даже довольно сухой, несмотря на описаніе его чувствъ. Его чувства не выражаются на дл. То же и его ‘жажда знанія’. Она описывается тми общими выраженіями, какими, въ послднее время въ особенности, молодые люди жалуются на недостаточность своего ученія. ‘Старые учебники, плохіе преподаватели’. На преподавателей излита вся злоба юнаго героя и самого автора, можно подивиться, какъ удалось ему создать изъ описанной имъ гимназіи такую кунсткамеру подлецовъ, дураковъ и неучей: ни одного, хотя бы сноснаго исключенія. Это нсколько небезпристрастно. И въ виду такого видимаго пристрастія къ юнош-дилеттанту, который путемъ не изучаетъ и учебниковъ, ‘черезъ-пень-колоду’ готовитъ уроки и плохимъ преподавателямъ, приходятъ въ голову нкоторыя размышленія, а именно: старый учебникъ все-таки чему-нибудь научаетъ, что доказано многими, великими примрами, безъ учебника, подготовляющаго именами, хронологіей, терминологіей и т. д. къ чтенію впослдствіи, это чтеніе недалеко уйдетъ: работающій юноша, взявъ Тьерри или Льюиса, будетъ каждую минуту спотыкаться о незнаніе азбуки науки… Размышленіе тоже простое, какъ азбука.— Дале. Сознавая, что мало однихъ учебниковъ, Борисъ бралъ книги изъ гимназической библіотеки, но толковать о нихъ было не съ кмъ: ‘Учитель или слишкомъ лнивъ, или слишкомъ грубъ для этого, оставалось одно отрывочное, неосмысленное чтеніе. Все проглатывалось съ одинаковой жаждой: и Вчный Жидъ, и Космосъ, и Исторія Соловьева, и Мусташъ Коль-де-Кока…’ Невелика разборчивость и дльность молодой головы, если она начинивается всмъ этимъ съ одинаковой жаждой, невелика ея даровитость, если она ужь такъ нуждается въ руководителяхъ, что безъ нихъ ничего не размыслитъ и не отличитъ благо отъ чернаго, невелика эта юная сила воли, если она не уметъ и не хочетъ поучиться работать одна, добиваться знанія сама собою. Такая ‘жажда знаній’ — фраза, а ‘жажды труда’ тутъ и не бывало, напротивъ, это — страхъ труда… Что учителя (такъ и быть, вс! допустимъ, что таково было предопредленіе гимназіи Бориса), что учителя вс грубы или лнивы — это очень плохо, но будь они и нжны, и заботливы, что прикажете длать съ головой, которой въ пятнадцать-восьмнадцать лтъ все равно, что Поль-де-Кокъ, что Гумбольдтъ? Это — головы отптыя, безъ эстетическаго чувства, безъ благоговнія къ длу. Надо чудо, чтобы въ нихъ пробудилось то или другое. Безспорно, хорошіе преподаватели творятъ такія чудеса, приковываютъ вниманіе, развиваютъ умъ, но и тутъ, безъ собственнаго труда и желанія молодой головы, чудеса не удаются, особенно въ этотъ возрастъ, когда, но словамъ автора, ‘каждый фибръ, каждая кровинка’ наполняютъ разными ‘неудержимыми стремленіями’ куда-то… Тутъ, когда нтъ истинной жажды знанія и любви къ прекрасному, дятельныхъ, неотступающихъ ни предъ какимъ стсненіемъ, недостаткомъ бесды и руководства, даже предъ недостаткомъ средствъ, когда нтъ такой жажды и любви — жалобы забавны, это — фразы диллетантовъ, то есть самыхъ плохихъ работниковъ. Истинная жажда знаній и труда (размышленіе азбучное!) прорываетъ вс преграды: нтъ книгъ — догадывается по учебникамъ, выпрашиваетъ книги чуть не подъ окнами: въ этой милостын нтъ стыда, нтъ людей — раздумываетъ одна и добивается своего. Откуда же вс великіе дятели? Лучшіе изъ нихъ, люди подвинувшіе науку, такъ начинали. Мы убждены, что и въ наше время, т, кому суждено ее подвинуть, занимаются и берутъ что имъ нужно, не шумя о несостоятельности преподаванія… Борисъ смется біографіямъ писателей, которыя разсказываетъ его учитель нмецъ, что ‘родители заставляли заниматься другимъ, но пылкіе юноши обращались къ поэзіи’. Нмецъ глупъ, что твердитъ одно и то же, но въ смысл разсказа, какъ говорится, и полсмха нтъ: это — еще доказательство, что первая помощь во всемъ — сила воли, и Борисъ могъ бы объ этомъ подумать…
Оказывается, что и съ этой стороны онъ не симпатичный молодой человкъ, жаждущій знанія, а господинъ, третирующій свысока свою гимназію и прикрывающій собственную неспособность отговорками: ‘еслибы’, да ‘когда бы…’
Передъ смертью, отецъ Бориса поручаетъ опеку надъ дтьми и имніемъ своему другу, Лапину, и вдов брата, Софь Николаевн, которую вызываетъ изъ Москвы. Она прізжаетъ на другой день его похоронъ, когда ужь прочтено завщаніе. Софья Николаевна молода и хороша собою. Бабушка нкогда ненавидла ее, и тотчасъ по ея прізд, забравъ свою дворню и свои вещи, ршается ухать навки къ себ въ деревню. Старуха вн себя, сынъ, покорный и безотвтный во всю жизнь, передъ кончиной оскорбилъ ее жестоко, отнявъ у нея власть надъ дтьми, домомъ и состояніемъ, и призвавъ, вмсто нея, хозяйкой въ домъ ненавистную ей женщину. Еслибы семейная драма была разсказана заране (читателю она неизвстна до этой минуты: мы, въ нашемъ разсказ, забжали впередъ), или, еще лучше, еслибы она была представлена въ сценахъ, еслибы, по крайней мр, предсмертныя ссоры съ сыномъ были не такъ мелочны и чмъ нибудь напоминали прошедшее — бабушка явилась бы яркимъ лицомъ, безобразнымъ, отвратительнымъ, но страшнымъ и занимательнымъ. Теперь надо повторять объ ея обид, ея злоб и горести — тогда он были бы понятне. Обиду ей готовятъ такъ долго, бранятъ ее такъ много (хотя и ея вины, видимыя, которыя она совершаетъ въ роман, состоятъ тоже въ томъ только, что она бранится), что все впечатлніе читателя теряется во время этихъ долгихъ сборовъ и напрасныхъ словъ. О ея горести ничего не говорится: зла, сердита — и все тутъ, точно, это не человкъ, а миическое чудовище, которое надо скоре искоренить, чтобы вс полегче вздохнули. Авторъ до такой степени принимаетъ къ сердцу положеніе угнетенныхъ, что самъ относится къ старух съ положительной злобой, не поминаетъ ее безъ худаго слова, глумится надъ нею. Авторъ забылъ, какъ его дйствующія лица, что тотъ, кто страдаетъ, хотя бы и виновный, иметъ право на состраданіе… Объ отъзжающей бабушк говоритъ одна няня, Мироновна:
— Приходилось отъ нея жутко, да ужь теперь и жалко становится. Какъ ни поверни: старуха старая, седьмой десятокъ пошелъ, и вдругъ, этакимъ манеромъ вонъ изъ дома…’
Казалось бы, вотъ истинное чувство семнадцатилтняго юноши: совстливость, жалость, скорбь за пропавшую жизнь отца, за ея жизнь, которую она сама безумно, злобно погубила, прощеніе ей, раскаяніе предъ нею въ своихъ дтскихъ винахъ — въ небывалыхъ винахъ… Борисъ схоронилъ отца, но она, мать, схоронила сына, послдняго сына, передъ которымъ была столько виновата! Дряхлая старуха уходитъ навки изъ дома, гд провела всю жизнь, уступаетъ мсто мальчику, сторонится передъ нимъ, какъ передъ хозяиномъ!.. Ей очень тяжело. И не семнадцатилтняя экзальтація вообразитъ, что эта женщина тоскуетъ о прошедшемъ и раскаивается. Кто знаетъ, у виновной старости не бываетъ ли боли сердца жгуче, чмъ у молодости? У молодости впереди годы надежды, шансы счастья, для старости все кончено — тьма и пустыня. Молодость, пожалуй, забывчива, когда увлечется своимъ дломъ, но не подмтить страданія она не можетъ, чужое страданіе ему помха, укоръ, даже среди собственнаго счастья. Она готова просить прощенія въ этомъ счастьи, въ первыя минуты она до безразсудства готова утшать, она способна броситься въ ноги своему мучителю и умолять его быть счастливымъ, не раздумывая, что завтра онъ будетъ опять мучить, а она опять страдать. Молодость вся въ безразсудств своего великодушія и, на свое несчастье, почти всегда находитъ людей, которые имъ пользуются… Съ Борисомъ этого не случится. Бабушка проситъ его: ‘У меня тутъ старухи дворовыя остаются, да дв двчонки, вы ужь покормите ихъ, я за ними подводу пришлю’. Ему становится ‘не то стыдно, не то досадно’. А не больно до слезъ? Просьба отвратительная, но за нею стоитъ такой страшный разрывъ, она мелочная, рабская — но такая покорная: вдь старуха была хозяйкой въ этомъ дом! Эта просьба — упрекъ: и въ послднюю минуту, на прощанье!… Молоджи всегда и со всмъ жаль разстаться. Отъздъ бабушки долженъ сильно взволновать семнадцатилтняго юношу: Борисъ имъ и не озабочивается. Онъ принимаетъ отъ нея счеты и деньги, распоряжается камердинерами и ключницами, совершаетъ свои туалетъ, пьетъ чай съ вновь пріхавшей молодой тткой, и на ея вопросъ о бабушк: ‘Неужели она детъ?’ прехладнокровно спрашиваетъ.
‘Неужели это васъ удивляетъ?’
Авторъ нашелъ причину этому равнодушію.
Борисъ, черезъ день посл похоронъ отца, ‘чувствовалъ себя точно въ праздникъ, когда теряешь вдругъ свои будничныя привычки, снимаешь свое затрапезное платье, внутри испытываешь какое-то свтло-торжественное ощущеніе и безсознательно улыбаешься…’ Онъ даже очень сознательно смется всякому вздору съ молодой тткой. Отчего же это?
Отъ чарующаго совершенства Софьи Николаевны, вносящей въ дикій домъ миръ, радость, мысль, порядокъ и красоту въ замнъ злобы, старости и всего подобнаго, отходящаго съ бабушкой. Какъ перемна декораціи въ балет — были мрачныя бездны, открываются свтлыя пространства, и Софья Николаевна паритъ, прижимая къ груди невиннаго младенца, Машу, и простирая руку прекрасному юнош, Борису. Она едва сутки съ нимъ подъ одной кровлей, а ужь успла его успокоить, развеселить, примиритъ съ жизнью. Какъ и чмъ она это сдлала?— неизвстно. Она молода и хороша собою. ‘Добрый мой, славный мой’, твердитъ она Борису на каждомъ слов. Она его нжитъ, онъ нжится, и оттого веселетъ: онъ влюбляется. Любовь всегда заставляетъ забывать окружающее, здсь она завелась въ такомъ сердц, которое никогда не было особенно сочувственно къ окружающему, которому только воображалось, будто на него дйствуютъ впечатлнія жизни, въ самомъ дл только скользившія, принятыя мечтательно. Въ этой душ ‘царствовалъ холодъ тайный’, а въ этой крови ‘киплъ огонь’, потому страсть и явилась мгновенно, съ первой встрчи, при первомъ взгляд на молодое и красивое лицо, при первой ласк, страсть пришла, какъ у искушеннаго взрослаго — безъ колебаній, безъ ‘страха порока и стыда’, безъ скромной неувренности въ себ, безъ робости: конфузъ гимназиста — не юношеская стыдливость, а неумнье съ непривычки. Говоримъ, ‘съ непривычки’, основываясь на показаніи, что это — первая любовь, но эта любовь не иметъ никакой свжести. Ее развиваютъ объясненія Софьи Николаевны:
‘Голубчикъ мой, вотъ, ты поживешь на свт, ты узнаешь, что значитъ натура, молодость, гармонія силъ и надеждъ, черезъ это никакъ не перескочишь. Никогда женщина въ двадцать лтъ не полюбитъ страстно человка, который годится ей въ отцы…’
Семнадцатилтняго юношу не покоробило холодное, разсчетливое старческое объясненіе, оно пришлось по немъ, онъ поврилъ, что это — ‘святая правда, честне напускныхъ чувствъ’. Его не ужаснулъ цинизмъ этой ‘правды’, то-есть этого признанія въ чувственности, этого удара чистымъ идеаламъ молодости — они названы ‘напускными чувствами’. Онъ не спросилъ, что такое ‘напускныя чувства’, онъ, стало-быть, знаетъ, что они бываютъ. Кто въ семнадцать лтъ ужь пользуется этимъ знаніемъ, тотъ, безъ всякаго сомннія, въ тридцать не покраснетъ предъ своимъ невозвратнымъ ребячествомъ…
Vouloir tout de la vie, amour, puissance et gloire!
Etre pur, tre fier, tre sublime et croire
A toute puret!…
J’tais donc cet enfant, hlas, devant qui l’homme
Rougit presque aujourd’hui!..
Борисъ декламируетъ въ класс Лермонтова. Еще со временъ Франчески да-Римини извстно, что поэты разъясняютъ любовь для любящихъ, неудивительно, что, прочтя ‘Демона’, и Борисъ воспылалъ сильне. Удивительно только, какъ онъ не замтилъ, что ‘напускалъ’ на себя эту лихорадку, что дразнилъ себя, входя въ паосъ. Процесъ этого разсказывается подробно, сцена неестественна въ послдней степени, если предположить настоящаго семнадцатилтняго юношу. Тотъ декламировать не станетъ, онъ застыдится своей публики, будь она хоть товарищи-гимназисты, даже еще боле потому, что публика — товарищи-гимназисты: догадаются, засмютъ, семнадцатилтнему въ такомъ положеніи всхъ стыдно, а тутъ весь классъ, и учитель, и дремлетъ одинъ, и носы показываетъ другой, тамъ два дурака бьются въ дураки, эти, друзья, вытянувъ шеи, въ ротъ глядятъ… не прочтешь ни за что на свт! Семнадцатилтній влюбленный прочтетъ одинъ, для себя, и наколотится головой о стну, или прочтетъ съ той, которую полюбилъ, по и то только вдвоемъ, наедин съ нею… Но Борисъ декламируетъ не стсняясь и даже соглашается повторить, по желанію публики. Онъ взрослый и у него прекрасная декламація. Человкъ увренный въ себ, талантливый и знающій это, къ тому же и тетушка твердитъ безпрестанно:
— Вонъ ты какой хорошій!
Чмъ же онъ хорошъ? Да, такъ. Это говоритъ авторъ, собравшій вс возможныя обстоятельства, чтобъ этотъ характеръ могъ выказаться, но выказывается онъдалеко не тмъ, чего хотлось автору. Его отношенія къ отцу очень безцвтны — одно нмое ожиданіе отцовской откровенности и какое-то неумнье почувствовать энергичне, съ сестрой — одни поцалуи, съ бабушкой онъ безсердеченъ до жестокости. Съ товарищами онъ, говорятъ, не ‘аристократинчалъ’, хотя былъ богатъ, прізжалъ въ гимназію на дрожкахъ, и т. п. Это еще не очень важно, и ставить это въ заслугу, даже обращать вниманіе на подобные подвиги — значитъ еще уменьшать характеръ, не только не возвышать его. Что онъ вызвался на ссору съ учителемъ — тоже не подвигъ: онъ шелъ на эту ссору не одинъ, а съ двумя товарищами, рисковавшими больше его, онъ, какъ богачъ и ‘аристократъ’, имлъ больше, нежели они, бдняки, шансовъ на благополучный исходъ дла. Не должно забывать, что эта гимназія — гнздилище глупости и взяточничества. Его порывы къ знанію — общія фразы. Онъ талантливъ, потъ, играетъ на скрипк, декламируетъ и сочиняетъ, но отъ такой роскоши талантовъ не длается привлекательне: онъ какъ будто наряженъ въ нихъ, а не они живутъ въ немъ. Его нравъ: онъ благодушенъ, по великодушнымъ назвать его нельзя… Онъ умиляется, оставшись одинъ въ зал, гд только что игралъ его товарищъ, музыкантъ Горшковъ, и пла Софья Николаевна, и припоминаетъ, что недлю назадъ, на этомъ мст стоялъ гробъ его отца. Что же тутъ удивительнаго, особеннаго? Что былъ бы этотъ юноша, еслибы и этого не вспомнилъ?
‘Онъ увидлъ Софью Николаевну и чуть не закрылъ глаза.
‘Она была въ бломъ пеньюар и прямо подошла къ нему близко, близко.
‘— Я ужь видла, тихо сказала она:— что ты затуманился что-то…
‘— Нтъ, ття, я ничего… мн очень хорошо…
Это ‘очень хорошо’ — непонятно. Или онъ изъ страннаго чувства прячетъ свою законную печаль, какъ будто стыдясь ея, или ему въ самомъ дл ‘очень хорошо’ и воспоминаніе объ отц вылетло изъ головы, едва подошла ‘близко-близко’ эта женщина? Въ обоихъ случаяхъ, ‘славнаго’ и ‘хорошаго’ мы тутъ ничего не видимъ…
‘— Не дичись меня, я за то тебя и люблю, что у тебя душа прозрачная, говоритъ Софья Николаевна, ласково беретъ его за голову, становится на колни, молится съ нимъ вмст и похваливаетъ за то, что онъ плачетъ, головой на ея плеч. За что же? Если онъ плачетъ объ отц — слезы такъ натуральны, что странно хвалить ихъ. Если Софья Николаевна догадывается, что есть и другая причина, то, казалось бы, ей самой, Софь Николаевн, похваливать еще неудобне. Это — разнживанье… Но разнживанье — основаніе всхъ убжденій Софьи Николаевны.
‘— Отецъ твой видитъ тебя, шептала она ему:— молись всегда такъ, не приготовляйся (?), не смущай себя, а только люби, и все будетъ свтло и все примирится въ твоей жизни.
Онъ не сказалъ ни одного слова, а только цаловалъ ея руки, волненіе его облегчилось слезами, стихло, и онъ готовъ былъ заснуть тутъ же, на ея рукахъ.
Провинціальныя письма о нашей литератур. 199
‘— Славный, безцнный мой мальчикъ, повторяла она:— какъ много въ теб теплоты! Кто тебя полюбитъ, будетъ счастливъ.
А намъ кажется, напротивъ. Этотъ ‘мальчикъ’ и безъ того ничмъ себя не смущаетъ, рзкихъ чувствъ у него нтъ. Ему ‘не больно’ при смерти отца, его ‘впечатлнія притупились отъ постоянной картины страданія’, горе для него ‘не свжо’, теперь онъ очень доволенъ, что ему даже совтуютъ ‘не смущать себя’. Эти примирительные совты, эти общанія, что все будетъ свтло, значатъ прямо: ‘забывай другихъ, молись расплывчиво-чувствительно подъ вліяніемъ ласкъ, отъ которыхъ безумешь и бери счастье гд встртишь’. Натуры, какъ Борисъ, способныя легко принимать такіе совты, отлично высасываютъ сокъ изъ всякаго чужаго счастья, берутъ все, а расплачиваются примирительными фразами. Имъ счастье, но отъ нихъ счастья нтъ. Придетъ ли къ нимъ и горе, они постараются отогнать его, ‘примириться’ и — успютъ. Это — эпикурейцы, или, врне, баричи, какъ тотъ, что въ комедіи г. Островскаго ‘Воспитанница’, погубивъ двушку, чтобъ не видть ея слезъ, внимаетъ тоже благому совту: ‘Вы, баринъ, узжайте покуда, что вамъ себя безпокоитъ’…
Но, можетъ быть, мы неправы, можетъ быть, этимъ ‘примиреніемъ’, этимъ ‘свтлымъ’ забвеніемъ намъ хотли указать на истинный путь-дорогу жизни, хотли научить насъ скоре и ршительне обрывать послдніе путы воспоминаній, которые удерживаютъ насъ на могилахъ людей и радостей, и идти впередъ, все впередъ, не оглядываясь и не жаля?
Спящій во гроб — мирно спи!
Жизнью пользуйся, живущій!
Да, можетъ быть… но только при широкомъ міросозерцаніи сказавшаго эти слова. А въ житейскомъ примненіи, когда ‘впередъ’ и ‘свтлое примиреніе съ жизнью’ состоятъ въ замн савраски срымъ рысакомъ, въ пуховой шляп вмсто гимназической фуражки, въ гастрономическомъ обд вмсто ‘жованнаго’, въ ‘изгнаніи изъ комнатъ старушечьяго запаха’ и т. д.— воля прекрасной Софьи Николаевны — становится какъ-то себя самаго совстно!…
‘Но, все освщаетъ любовь’, могутъ возразить намъ. Что же, любовь, пожалуй. Кто же не любилъ? Кому, въ семнадцать лтъ, любимая женщина не казалась умне и краше всхъ на свт, кто не глядлъ на все ея глазами, особенно, когда ея взглядъ такъ незамысловатъ и удобенъ: ‘живи себ въ свое удовольствіе’.
‘— У меня было горе, у тебя тоже есть горе и большое, а будемъ жить и, дастъ Богъ, хорошо проживемъ’, говоритъ Борису Софья Николаевна и цалуетъ его. Она нжитъ и ласкаетъ его до тхъ поръ, пока выводитъ его изъ себя, во время ночнаго катанья въ саняхъ.
Это ночное катанье можно было предвидть, а за нимъ, конечно, простуду и воспаленіе въ легкихъ, для того, чтобы Борисъ могъ проводить ночи у постели Софьи Николаевны. Это совсмъ не въ порядк вещей, но въ порядк романовъ. Едва Софья Николаевна очнулась посл кризиса, Борисъ объяснился ей въ любви.
‘Она взяла его обими руками за голову и долго-долго на него глядла.
‘— Я вижу, какъ ты меня любишь, и люби… Я не буду осуждать тебя! Люби меня, повторила она:— и не мучься… Я хочу, чтобъ ты былъ счастливъ, добрый, дорогой мой Боря.
‘Больше ужь ничего не слыхалъ Борисъ. На губахъ его горлъ поцалуй…’
Но это была еще не страсть, а только разнживанье. Понятно, что внимая совтамъ и пожеланіямъ: ‘будь счастливъ’, Борисъ не хотлъ ‘примириться съ жизнью’ въ половину. Онъ при первомъ вниманіи Софьи Николаевны къ другому гимназисту, приревновалъ ее, сталъ отдаляться отъ нее, вывелъ и ее изъ терпнія. Она не выдержала, позвала его поздно вечеромъ къ себ въ комнату и вызвала на объясненіе. Объясненіе кончилось тмъ, что она отдалась ему.
‘Она его любила’.
Очень хорошо, что такъ случилось, потому что съ этой страницы романъ длается несравненно врне и занимательне.
‘— Какъ сказалась любовь Софьи Николаевны’? спрашиваетъ авторъ и разбираетъ это совершенно врно и совершенно напрасно. И безъ его объясненій понятно, что женщина, которой убжденіе — брать счастье, гд оно встртится — не размышляла и отъ этого убжденія и но общему свойству любви — не размышлять. Она вруетъ, что ‘все должно быть свтло въ жизни’, а ‘свта’ еще не видала. Двадцатилтняя и страстная, она до-сихъ-поръ знала только печальную привязанность мужа, который ‘годился ей въ отцы’. Утшительница въ печаляхъ, она видитъ, что утшила и тмъ счастлива вдвойн. Не отозваться на страсть юноши она не могла. Врность положенія устанавливаетъ въ минуту все, что было шаткаго въ роман. Нжащая и странно-кокетливая утшительница, другъ безъ серьзнаго слова, руководительница съ эгоистическимъ совтомъ: ‘забывай и пользуйся’, производила непріятное впечатлніе: страстная женщина, вмст съ лаской уступившая и власть, и нравственное превосходство — принесла свою жертву, а потому это — существо, моложе своего молодого любовника…
Самъ юноша лучше выясняется. Въ его любви нечего искать движеній первой молодости, которыхъ ни въ чемъ не бывало и прежде, онъ не сталъ ни умне, ни развите, ни симпатичне, ни сильне характеромъ, не сталъ ни ‘мужчиной’, ни ‘героемъ’, какъ называетъ его авторъ, но онъ опредлился: это — взрослый чувствительный эгоистъ. Онъ не оглядывается и беретъ счастье, и это не потому, что годами онъ младшій изъ двухъ, нтъ: онъ въ самомъ дл усвоилъ легкую мораль примиренія, отъ которой, молча, но тяжко отказывается его возлюбленная. Она раздумывается и говоритъ: ‘Прости меня, на меня гршную ты тратишь свою молодость. Если ты охладешь ко мн, если ты скажешь, что я испортила, погубила твою жизнь, я роптать не стану… я заслужила это. Я всегда весела, на все ясно смотрю, со всмъ примиряюсь, а тутъ, вдругъ, другой голосъ, строгій, горькій’… Этотъ голосъ долженъ былъ раздаться въ ея душ, иначе это не была бы душа прекрасная. Она сознала, что есть ложь въ ея ‘примиреніи’, и будитъ свои нравственныя силы. Чтобъ успокоить свою боль, она напоминаетъ себ, что даетъ счастье. Ея собственное счастье не можетъ и не должно быть долговчно: все взято отъ жизни и лучше того, что есть — уже не будетъ. Этой женщин горько, что она ‘связала’ собою молодого человка, что забыла свои материнскія обязанности передъ его маленькой сестрой, она признаетъ себя эгоисткой… Гд жь ея философія, что все свтло, все хорошо, что радость во всемъ? Видно, нтъ! Видно, счастье можно брать только закрывая глаза на все остальное, а на такую насильственную слпоту честныя души неспособны!
Маленькая сестра Бориса, забытая влюбленными, которые не присмотрли за нею, простужается и умираетъ. Софья Николаевна неутшна.
‘Ее терзали угрызенія. У нея не было живаго мста въ сердц, на язык не было ни одного примирительнаго (!) слова. Она, какъ преступница, сознавала свою вину, просила только пощады у Бога, у совсти, и молила только о томъ, чтобы не загубить ей жизнь мальчика, отдавшагося ей всей душой.
‘— Ты мн осталась, сказалъ Борисъ, и мгновенный блескъ заигралъ въ его глазахъ’.
‘Эти слова точно ножомъ рзнули Софью Николаевну. И сладко, и раздирательно было ихъ слышать въ эту минуту…’
Не врится, чтобы было ‘сладко’. Она видла, какъ легко забылъ онъ страданія и смерть отца — это былъ другой примръ легкаго забвенія. Конечно, забвеніе было ради нея, ради любви къ ней — но эта женщина столько выше своего возлюбленнаго и не понять этого, наконецъ, не можетъ. Такія ‘сладко-раздирательныя’ слова, въ особенности даютъ понять многое и разомъ. Это слово балованнаго эгоиста: ‘Ты мн осталась’, а не ‘я тсн остался’…
Чрезъ дв страницы, Софья Николаевна умираетъ сама, внезапно, отъ холеры. Борисъ съ горя занемогаетъ горячкой, выздоравливаетъ, потому что сильна натура и — позволимъ себ догадаться — крпко сердце, тоскуетъ и узжаетъ съ товарищами въ Москву, въ университетъ. Узжаютъ на пароход. Волны, яркій утренній свтъ, шумъ прощанья кругомъ, раздражаютъ печать и нервы — кто этого не знаетъ? Въ романахъ вообще, сцены разлуки и прощанья выходятъ Эффектне, нежели даже сцены смерти…
‘— Одинъ, совсмъ одинъ! шепталъ Борисъ, судорожно вздрагивая.
‘А солнце играю въ пнистой ряби парохода, раздавались веселые голоса, зеленые берега улыбались и все тянуло вдаль, на новыя мста…’
— Гд онъ наврное найдетъ счастье и забудетъ все прошлое, доскажемъ мы. И почему не забыть? Юноша вступаетъ въ путь-дорогу жизни, съ сердцемъ уже измятымъ всми возможными впечатлніями и самыми дорогими утратами. Онъ одинъ. Но съ нимъ его богатый запасъ ‘примиренія’, оно очень скоро шепнетъ ему т завтныя нжащія слова, на которыя такъ чутко его ухо и такъ податливо его сердце… Онъ все забудетъ. И почему не забыть? Было милое существо, рано освтило жизнь и умерло. Но, вдь, она ему, эта женщина, давала счастье, а не онъ ей. Больше, крпче и лучше связываетъ забота, которую даютъ, а не та, которую получаютъ. Она заботилась о немъ, а онъ что длалъ? Онъ только бралъ и нжился, потому и тоскуетъ, что ‘одинъ’. Это — тоска за себя, легко замняемая радостью для себя. Онъ не думаетъ, что для милой уже все кончено, и радости, и наслажденія вс, отъ дневнаго сіянія до счастья любви, ему не воображается, что эта красавица лежитъ холодная, блдная въ сырой земл — а вотъ, скучно ему, что съ нимъ-то нтъ никого… ‘Примирится!…’
Спящій въ гроб — мирно спи!
Жизнью пользуйся, живущій!
Онъ вспомнитъ, что такъ говорила она, и помянетъ ее — любовью къ другой. У него недоставало силы воли для борьбы за другихъ, но за себя онъ постоитъ. Онъ молодъ, красивъ, поэтизируетъ, лучшія женщины недогадливы: онъ найдетъ еще нжную душу, которая будетъ ублажать его. Нервно-чувствительные эгоисты на это счастливы…
Смерть пришла во время къ Софь Николаевн. Какое примиреніе выдумала бы для себя эта страстная женщина, когда (и безъ сомннія, скоро) ее милый сталъ бы доказывать ей ея же логикой, что чрезъ ‘гармонію’ возраста ‘не перескочишь’, а между ними все-таки пять лтъ разницы, что чувства не должны быть ‘напускными’, что отжившее для сердца должно быть забыто и замнено — и, вслдствіе этой логики, въ глазахъ ея привязался бы къ другой?… Она умерла во время…
Романъ оставляетъ грустное впечатлніе, не одиночествомъ и печалью героя, а увренностью, что онъ скоро утшится. Нравъ такой и такъ сложился. Можетъ быть (и всего вроятне), авторъ не желалъ бы такого заключенія, но оно выводится само собою, и по нашему мннію, не вредитъ роману, а напротивъ: хорошо и сладко оглядываться на сіяніе ‘золотыхъ дней’, но не мшаетъ и разобрать, почему иногда т, чьи дни сіяли, впослдствіи бросаютъ такую холодную тьму на дни своихъ ближнихъ…

В. Порчниковъ.

‘Отечественныя Записки’, No 4, 1863

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека