В потемках, Сведенцов Иван Иванович, Год: 1895

Время на прочтение: 28 минут(ы)

ВЪ ПОТЕМКАХЪ

ОЧЕРКЪ.

I.

Исполнялся первый нумеръ программы юношеской вечеринки. Увлекаясь и жестикулируя, студентъ Невзоровъ читалъ рефератъ о нравственномъ совершенствованіи. Вяло отъ его словъ душевной чистотой и мечтательной поэзіей. Просто и ясно, безъ научной обосновки, разршалъ онъ данный вопросъ.
Общественныя формы бываютъ хороши или дурны, смотря по тому, каковы люди. Если люди будутъ нравственными, то и общественныя формы сами собой измнятся въ лучшему, слдовательно, обязанность каждаго, избравъ соотвтствующую способностямъ и влеченіямъ спеціальность, заниматься наукой, затмъ приносить наибольшую пользу въ сфер своей спеціальности и неуклонно стремиться къ нравственному совершенствованію.
Въ конц реферата въ голос Невзорова прозвучали проповдническія ноты. Высокій, худой, съ длинными русыми волосами, съ блестящимъ вдохновеннымъ взоромъ, онъ походилъ на миссіонера, произносящаго первую проповдь. Онъ закончилъ рефератъ, поднявъ руку, какъ бы выражая этимъ жестомъ обязательность стремленія къ высокому идеалу.
Раздались живые апплодисменты, удовольствіе сіяло во многихъ молодыхъ главахъ. Но никто не былъ такъ доволенъ, даже счастливъ, какъ первокурсникъ-медикъ Арнаутскій: рефератъ являлся для него какъ бы откровеніемъ.
Чистый, нравственный юноша, онъ былъ воспитанъ покойной матерью въ евангельскихъ правилахъ и въ невденіи жизни. Въ семь его не было борьбы, мать съ отцомъ жили дружно, сестренка была смирная и добрая, также какъ онъ, и у него съ дтства сложился розовый, мечтательный взглядъ на жизнь: все дло въ томъ, чтобы быть добрымъ, справедливымъ честнымъ — и тогда всмъ будетъ хорошо. Онъ выбралъ медицинскій факультетъ, потому что врачъ — ‘другъ человчества’, уменьшаетъ страданія, избавляетъ отъ преждевременной смерти. Но онъ думалъ и о томъ, какъ устроить, чтобы не было бдности, чтобы вс жили въ любви и мир, какъ его семья. Критическое мышленіе трудно давалось ему: чуть только начнетъ анализировать — и устанетъ, задумается, а черезъ минуту уже не думаетъ, а мечтаетъ, прочитаетъ серьезную книгу — и не можетъ въ ней разобраться.
Тревожное, угнетающее чувство охватывало его, когда онъ читалъ или слышалъ толки товарищей о трудныхъ боевыхъ задачахъ, которыя нердко ставитъ исторія. Неужели и онъ, жаждущій любви и мира, долженъ принимать участіе въ какой-то борьб? У него не было яснаго представленія, что это за борьба, но когда онъ слышалъ это слово, ему непремнно воображалось поле, надъ которымъ плаваютъ облака дыма, а за ними непріятельская батарея, и онъ, вмст съ другими, долженъ идти въ эти облака, вспыхивающія смертельнымъ огнемъ. И не отъ трусости, а отъ инстинктивнаго отвращенія къ борьб, онъ протестовалъ:— нтъ, нтъ!.. Но вдь это борьба за правду… Нтъ, я не могу!.. Долженъ быть другой путь къ правд…
Ему хотлось услышать такое слово, на которое откликнулось бы его сердце. Онъ ждалъ учителя, который, не требуя непосильной для его ума критической работы, авторитетно сказалъ бы ему: вотъ твой путь, вотъ задача жизни. И вдругъ оказывается, что сложные вопросы, въ которыхъ онъ путался, какъ въ незнакомомъ лсу, сводятся къ простой формул нравственнаго совершенствованія, столь симпатичной его мирной натур. Желанный путь вдругъ открылся передъ нимъ — широкій и свтлый. Правда, и на этомъ пути постоянная борьба, но не съ людьми, а съ самимъ собой, съ своими пороками, съ дурными наклонностями. Этой борьб онъ съ радостью отдается вполн.
Арнаутскій протискался сквозь толпу къ Невзорову и крпко пожалъ его руку.
— Вы освтили мн жизнь,— сказалъ онъ и взглянулъ на него, какъ, бывало, глядлъ на мать, когда она читала ему евангеліе.
— Туркинъ возражать будетъ!..— раздалось въ зал.
‘Возражать противъ истины!’ подумалъ Арнаутскій и съ какимъ-то недружелюбнымъ чувствомъ посмотрлъ на чернаго широкоплечаго студента, валявшаго мсто за столомъ.
— Господа, сейчасъ случилась любопытная исторія,— началъ Туркинъ звучнымъ, нсколько пвучимъ баритономъ:— мой товарищъ открылъ давно открытую Америку и вызвалъ этимъ восторгъ. Наша задача — нравственное совершенствованіе,— говоритъ онъ.— Да кто же въ этомъ сомнвается? Съ тхъ поръ, какъ люди пригнали необходимость нравственности, эта задача общеобязательна. Но мы знаемъ, какъ она плохо разршается, знаемъ и почему это такъ. Нельзя быть вполн здоровымъ въ нездоровой мстности, нельзя быть высоконравственнымъ при такомъ общежитіи, въ основ котораго — несправедливый, анти-нравственный принципъ. Повидимому, мой товарищъ представляетъ нравственность какъ нчто абсолютное, самодовлющее, и тмъ обнаруживаетъ незнакомство съ литературой эволюціи нравственности.
Затмъ Туркинъ сдлалъ небольшую экскурсію въ область исторіи нравственности, для доказательства того, что экономическія и политическія условія даютъ большую или меньшую возможность нравственнаго преуспянія, и закончилъ свое возраженіе такими словами:
— Для того, чтобы, стремясь къ нравственному совершенствованію, не оставаться при одномъ только желаніи, надо знать, что для достиженія этой цли каждый обязанъ такъ или иначе работать для улучшенія формъ общежитія, и независимо отъ исполненія обязанностей, вытекающихъ изъ его спеціальности, считать своимъ долгомъ участіе въ историческомъ прогресс, который самъ собой не двигается, а создается людьми.
Туркину тоже апплодировали, но только не Арнаутскій.
‘Зачмъ эта исторія нравственности?— думалъ онъ:— люби ближняго, какъ самого себя, этого никакой прогрессъ не измнитъ. И къ чему научное изслдованіе того, что всякому сердцу ясно?’
И онъ слушалъ Туркина невнимательно, съ неудовольствіемъ, не возражая на доводы, а отталкивая ихъ. Онъ хотлъ, чтобы истина была непремнно пріятна ему, и искалъ ее не столько умомъ, сколько сердцемъ.
‘Сухой діалектикъ!’ думалъ онъ, глядя на умное лицо Туркина.
Туркинъ казался ему недобрымъ, потому что доводами отъ разума усплъ лишить его той радости, того душевнаго равновсія, которыя явились въ немъ посл вдохновенной рчи Невзорова.
‘Ничто не заставитъ меня отказаться отъ этой вры, освтившей мою жизнь’, подумалъ Арнаутскій, и не принялъ участія въ спорахъ, вызванныхъ возраженіемъ Туркина. Онъ смотрлъ на возбужденныя лица товарищей и удивлялся, изъ-за чего они горячатся и спорятъ, когда все такъ просто, и у него было ясно на душ, какъ на неб, когда посл ненастья нтъ на немъ ни одного облачка.
Посл споровъ стали пть псни, явилось пиво и водка.
Это огорчило Арнаутскаго. И вдругъ самъ Невзоровъ, провозгласивъ тостъ за стремленіе къ идеалу нравственности, залпомъ выпилъ стаканъ пива.
Арнаутскій не выдержалъ. Онъ подошелъ къ групп, окружавшей Невзорова, и съ волненіемъ сказалъ:
— Какъ же это, господа? Нравственное совершенствованіе — и водка, и пиво?..
— Такъ что же?— спросилъ Невзоровъ.
— Пить водку и пиво!..
— Ха, ха, ха! Ахъ, вы чудакъ!.. Мы пьемъ, но не пьянствуемъ… Нравственность — въ отношеніяхъ къ людямъ, въ любви къ нимъ, а не въ томъ, пить ли пиво, или лимонадъ.
Арнаутскій ничего не возразилъ, только смутился. Для него не было ни малйшаго сомннія въ томъ, что пить водку и пиво безнравственно, и вдругъ тотъ самый проповдникъ, который освтилъ его жизнь, говоритъ, что пить можно, только не напиваться.
‘Значитъ, у каждаго своя нравственность,— думалъ онъ:— но вдь это вздоръ,— нравственность одна для всхъ’.
Ему стало грустно, и онъ ушелъ съ вечеринки. Морозный воздухъ освжилъ его голову. Непріятныя впечатлнія исчезли, и ему казалось, что съ этого вечера передъ нимъ открылась новая жизнь.

II.

Арнаутскій нашелъ у себя на стол почтовую повстку на пятьдесятъ рублей. Эту сумму отецъ высылалъ ему ежемсячно.
Уже давно Арнаутскаго безпокоилъ вопросъ, иметъ ли онъ нравственное право пользоваться этими деньгами. Отецъ его — водочный заводчикъ. Если пить водку безнравственно, то, конечно, еще хуже наживаться производствомъ водки. Деньги, добываемыя профессіей отца — нечистыя деньги, пользуясь ими, онъ становится какъ бы соучастникомъ въ дурномъ дл. А кром того, нравственный человкъ долженъ жить своемъ трудомъ, не на счетъ отца или какого-нибудь родственника.
Эти мысли не разъ уже являлись у Арнаутскаго. Получая на почт деньги отъ отца, онъ чувствовалъ себя какъ-то неловко и говорилъ самъ себ: ‘это надо хорошенько обдумать’.
Теперь онъ чувствовалъ, что этотъ вопросъ долженъ быть ршенъ неотлагательно.
‘Ясно, что я долженъ возвратить деньги,— разсуждалъ онъ:— тутъ и возражать нечего’.
Но возраженія сейчасъ же являлись.
‘А вдь посл завтра надо платить за квартиру,— хозяйка требуетъ впередъ. Ну, она можетъ подождать… Конечно, подождетъ, но вдь это только отдаленіе вопроса, а не ршеніе. Чмъ я потомъ заплачу?.. Очень просто — найду урокъ… живутъ же другіе студенты уроками… Конечно, надо будетъ съхать съ этой квартиры и насчетъ ды посократить’.
Ему стало жаль просторной, высокой комнаты, онъ привыкъ къ ней.
‘Все это пустяки,— возразилъ онъ самъ себ:— я долженъ такъ поступить, и, значитъ, нечего и разсуждать. Это будетъ мой первый шагъ на пути нравственнаго совершенствованія’.
Съ этой мыслью онъ и заснулъ. На другой день у него не было никакихъ колебаній. Онъ получилъ на почт деньги и отправилъ ихъ обратно съ письмомъ, въ которомъ писалъ, что онъ уже не ребенокъ и долженъ жить своимъ трудомъ, почему и возвращаетъ деньги и проситъ на будущее время не высылать.
Съ урокомъ ему посчастливилось. Въ мстной газет онъ прочиталъ приглашеніе репетитора за столъ и квартиру, тотчасъ же пошелъ по адресу и былъ принятъ. Онъ былъ очень доволенъ: все такъ скоро и хорошо устроилось, онъ будетъ жить на свои честныя трудовыя деньги.
Однако радость его была непродолжительна.
Въ университет къ нему подошелъ Невзоровъ и спросилъ:
— Правда ли, что вы взяли урокъ у Лучинова?
— Правда,— весело отвтилъ Арнаутскій.
— Но вдь это же свинство!
— Я не понимаю,— проговорилъ Арнаутскій, смутившись.
— Вы отняли средства въ жизни у бднаго товарища. Этотъ урокъ хотлъ взять Уховъ, и ему сказали, что вы уже предупредили его.
— Я такой же бдный, какъ онъ.
— Вы бдный!.. Что вы меня морочите! Вы сами говорили мн, что получаете пятьдесятъ рублей въ мсяцъ.
— Посл вашего реферата я отказался отъ этихъ денегъ.
— Посл моего реферата?..
— Да… признавъ цлью жизни нравственное совершенствованіе, я долженъ былъ отказаться отъ денегъ отца: онъ водочный заводчикъ, его деньги нечистыя.
— Гм… Но вдь и у Лучинова деньги нечистыя: это извстный длецъ-хищникъ, онъ наканун отдачи подъ судъ… Но каковы бы ни были его деньги, право на нихъ иметъ Уховъ, а не вы…
— Позвольте… Всякій долженъ жить своимъ трудомъ, значитъ и я, также какъ и Уховъ, имю право на этотъ урокъ.
— Поймите же, что вамъ отецъ даетъ деньги, а Ухову никто не даетъ. Вольно вамъ было отказываться отъ денегъ. Ясно, что урокъ — его, и вы поступили безнравственно, отнявъ хлбъ у товарища. Подумайте-ка хорошенько.
Ничего подобнаго Арнаутскій не ожидалъ. Первый шагъ по пути нравственнаго совершенствованія, которымъ онъ такъ былъ доволенъ, оказывается двусмысленнымъ. Онъ хочетъ жить своимъ трудомъ, для этого отказывается отъ отцовскихъ денегъ, беретъ урокъ… кажется, очевидно, что это поступокъ нравственный… И вдругъ тотъ самый человкъ, который разршилъ вс его вопросы теоріей нравственнаго совершенствованія, говоритъ, что его поступокъ безнравственный… И вдь въ самомъ дл онъ отнялъ хлбъ у товарища… Что же это такое?..
Арнаутскій безъ всякой пользы просидлъ на лекціи: мысль его безпрестанно возвращалась въ новому мудреному вопросу. Онъ запутывался въ недоумніяхъ. Въ самомъ дл: жить на отцовскія деньги безнравственно, но и лишить средствъ къ жизни голодающаго товарища тоже безнравственно… и притомъ у этого Лучинова тоже нечистыя, накраденныя деньги. Какъ же тутъ выпутаться, чтобы остаться чистымъ?..
Будь это только теоретическій вопросъ, Арнаутскій, не торопясь, сталъ бы его обдумывать, поносился бы съ нимъ мсяца два, поворачивалъ бы его на вс манеры и наконецъ додумался бы до какого-нибудь компромисса. Но вопросъ былъ срочный: завтра же надо или перехать на квартиру въ ученику, или отказаться отъ урока.
Къ вечеру у него заболла голова, а ршенія все еще не было. Онъ пошелъ посовтоваться въ товарищу, который нравился ему своей душевностью.
Натусъ былъ жизнерадостный студентъ, постоянно насвистывающій или напвающій оперные мотивы.
— Батенька, что у васъ за физія!— встртилъ онъ Арнаутскаго.
— А что?
— А вотъ полюбуйтесь, s’il tous plait.
Онъ сдлалъ такую смшную меланхолическую гримасу, что и Арнаутскій улыбнулся.
— Либо у васъ животъ болитъ, либо вы ршаете гамлетовскій вопросъ.
— Да, у меня очень важный вопросъ.
— Въ самомъ дл?.. Ну, значитъ, я долженъ принять подобающій серьезному длу серьезный видъ. Такой будетъ достаточно серьезенъ?
Арнаутскій опять не могъ не разсмяться отъ новой гримасы товарища.
— У васъ все смшки, а у меня, ей Богу, серьезное дло.
— Ну, коли такъ, шутки къ чорту!.. Разсказывайте.
Онъ сталъ насвистывать молитву ‘Нормы’, а Арнаутскій разсказалъ ему свое горе.
— Только и всего?— воскликнулъ Натусъ.— Что же тутъ затруднительнаго?.. Дло очень просто. Отъ урока вы, разумется, должны отказаться въ пользу Ухова, потому что ему жрать нечего.
— А я что буду ‘жрать’?
— Вы получаете пятьдесятъ рублей.
— Я вдь вамъ сказалъ, что отослалъ эти деньги.
— Слышалъ, но не поврилъ, чтобы вы сдлали такую глупость.
— Отослалъ.
— Ну, значитъ, надо поправить глупость. Посылайте телеграмму, что вы отказались отъ денегъ, будучи не въ полномъ ум и памяти, и просите деньги возвратить.
Арнаутскій задумался.
— Слушайте, философъ,— сказалъ Натусъ:— по случаю разршенія мудреныхъ вопросовъ, выпьемъ пивца.
— Я не пью.
— Ну, вы меня угостите — ни одного двугривеннаго. Сегодня ‘Русалка’ и, увы!— меня въ раю не будетъ.
Арнаутскій вынулъ мелочь изъ кошелька.
— Матрена!— закричалъ Натусъ, отворивъ дверь: — дв бутылки пива!..
‘А вдь я дурно поступилъ,— думалъ Арнаутскій:— угощая его пивомъ, я даю ему возможность сдлать безнравственной поступокъ. Неловко было отказать… но я долженъ былъ его сдлать’.
— Ну, что? во опять копаетесь въ душ?.. Или не нравится вамъ мое ршеніе? Оппонируйте!.. ‘Смйся, паяцъ!’ — заплъ онъ смшнымъ крикливомъ теноркомъ.
— Какъ-то странно выходить,— заговорилъ Арнаутскій: — одно и то же — и нравственно, и безнравственно, а между тмъ нравственность абсолютна.
— Отъ абсолютовъ увольте,— перебилъ его Натусъ:— не признаю… А если они васъ интересуютъ, обратитесь къ философу III курса Олеандрову: онъ ищетъ абсолютную истину, только поторопитесь, а то онъ, пожалуй, угодить въ сумасшедшій домъ. А это вы помните? ‘Какое чудное мгновенье! что значитъ этотъ дивный сонъ’,— ваплъ Натусъ.
— Право, не знаю…
— Эхъ вы!.. Канонъ изъ ‘Руслана’. Неужто не были третьяго два?
— Нтъ.
— Можетъ быть, вы и мушку считаете безнравственной по ‘Крейцеровой сонат’?
— Не считаю… да это не интересно… Слушайте, Натусъ: я не могу понять этого противорчія… вотъ насчетъ моего урока у Лучинова… съ одной стороны, я поступилъ нравственно, взявши этотъ урокъ, а съ другой — совсмъ напротивъ.
— Это у васъ мысли двоятся… И знаете почему?
— Не знаю.
— Потому что не пьете вина, пива и водки.
— Все шутки и шутки… Поговоримъ серьезно, голубчикъ.
— Ей Богу же, я серьезно. У вашей мысли ножки коротенькія, а глазки узенькіе, двигается она какъ улитка, а смотритъ какъ сова — яркаго освщенія боится. Отъ вина же, и отъ пива также, мысль окрыляется и летитъ яснымъ соколомъ, видятъ, значить, весь горизонтъ… А посему пейте вино и пиво, и будете имть широкое міросозерцаніе, и мысль ваша двоиться не будетъ.
Вошла старуха-кухарка съ двумя бутылками.
— Благодарю васъ, прелестная Матрена!— воскликнулъ Натусъ и заплъ изъ ‘Фауста’:— ‘Позвольте проводить васъ’ — и предложить стаканчикъ пива…
Старуха, ухмыляясь, выпила стаканъ пива и ушла.
— Ну-съ, revenons nos montons… Въ чемъ ваши затрудненія, милый философъ?
— Видите-ли… Если я откажусь отъ урока, чтобы не отбивать работы у товарища, то долженъ буду жить на нечистыя деньги, вы знаете, какъ ихъ добываетъ мой отецъ.
— Нечистыя деньги… Если ужъ вы такъ ставите вопросъ, то вамъ за уроки брать нельзя отъ богатыхъ людей, а отъ бдняковъ сами не возьмете. Отржутъ богатые люди купоны и заплатятъ вамъ за урокъ, а купоны, какъ вамъ извстно, прибавочная стоимость, сирчь неоплаченный трудъ, сирчь нечистыя деньги.
— Что такое вы говорите?
— Да вы съ политической экономіей знакомы или нтъ?
— Нтъ.
— Ну, такъ познакомьтесь, а пока выпейте-ка пивца, ей Богу, лучше будете мыслить.
Арнаутскій покачалъ головой.
— Ну, какъ хотите. А я вамъ вотъ что скажу… Что бы вы ни длали, а въ девятнадцатомъ вк нельзя жить безъ боле или мене значительныхъ уклоненій отъ правилъ нравственности.
— Но вдь не уклоняться отъ нихъ — задача жизни.
— Значитъ, задача жизни — самоубійство.
— Почему?
— Уклоненія неизбжны, а если жизнь — въ неуклонности, значитъ жить нельзя.
Арнаутскій тяжело вздохнулъ. Натусъ дополнилъ стаканъ пивомъ и заговорилъ:
— Вы интересуетесь этикой. Знакомы вы съ литературой по этому предмету?
— Мало… Да и зачмъ это? Что бы люди ни написали о нравственности,— ничего новаго посл евангелія не скажутъ. Люби ближняго, какъ самого себя… Это абсолютная истина… И для невжественнаго мужика, и для профессора этики — одн и т же заповди.
— Знаете что, Арнаутскій?.. Вамъ нельзя возражать, потому что, очевидно, вы ничего не читали по предмету, которымъ интересуетесь… Люби ближняго, какъ самого себя… А какъ, я васъ спрашиваю, невжественный мужикъ можетъ любить ближняго, когда половина людей для него не люди, когда, по его мннію, женщина не человкъ?.. Или: не убей. Какъ люди исполнятъ эту заповдь, когда главная статья бюджетовъ всхъ европейскихъ государствъ — войско?.. Читайте, познакомьтесь съ эволюціей нравственности и не портите себ жизни, не копайтесь въ душ.
Арнаутскій молчалъ. Тяжелое ощущеніе процесса мысли, ощупью пробирающейся въ лабиринт противорчій, выражалось на его лиц. Натусъ напвалъ: ‘Какое чудное мгновенье!’…
— Такъ ли я васъ понялъ?— спросилъ наконецъ Арнаутскій:— вы сказали, что въ девятнадцатомъ вк нельзя быть нравственнымъ.
— Абсолютно нравственнымъ — да, нельзя.
— Но какъ же жить, не имя возможности удовлетворить потребность въ нравственности?
— Удовлетворяться возможнымъ… У меня, напримръ, потребность выпить натуральнаго рейнвейна, а я удовлетворяюсь пивомъ, ибо вы не можете угостить меня рейнвейномъ, а невозможное невозможно… Стремясь къ идеалу нравственности, надо работать для устраненія препятствій на этомъ пути.
— То-есть, какъ же это?
— А вотъ, напримръ, я не могу исполнить заповдь: не убей, потому что долженъ быть солдатомъ, естественно, кто я долженъ направить свою общественную дятельность на устраненіе условій, которыя мшаютъ мн поступить по правилу нравственности.
— Но всякая дятельность съ цлью измненія соціальныхъ и политическихъ условій безполезна: когда люди будутъ нравственными, эти условія измнятся сами собой.
— Модная побасенка!— воскликнулъ Натусъ:— вс перемны въ обществ длаются людьми, а не сами собой. Вс культурныя пріобртенія получили право гражданства посл многихъ жертвъ, посл тяжелой борьбы, въ которой піонеры погибли. Это азбука исторіи. Читайте, Арнаутскій, не мудрствуйте, какъ метафизикъ въ ям, а не то — только нервную систему испортите. Слушайте: хотите, пойдемъ сейчасъ къ хорошимъ и умнымъ барышнямъ… Почитаемъ, поспоримъ, поболтаемъ… вы развлечетесь.
— Нтъ, я домой пойду.
— Копаться въ душ?
— Сегодня я долженъ ршить вопросъ объ урок.
Арнаутскій пожалъ руку товарища и ушелъ.

III.

На другой день Арнаутскій отказался отъ урока и отрекомендовалъ вмсто себя Ухова.
Посл продолжительнаго ночного обдумыванія, онъ пришелъ къ заключенію, что обязанъ такъ поступить.
‘У Ухова нтъ никакихъ средствъ,— думалъ онъ: — а я пока могу обойтись: продамъ золотые часы и вс цнныя вещи и найму дешевую квартиру’.
Не безъ сожалнія разстался онъ съ свтлой комнатой, съ цвтами на окнахъ. Новая квартира била очень неудобная: маленькая, низкая комната, въ которой пахло мышами, на некрашенной кровати съ гнздами клоповъ, вмсто пружиннаго тюфяка, лежалъ мшокъ съ соломой, письменнымъ столомъ служилъ простой кухонный столъ, прикрытый газетнымъ листомъ. За стной съ одной стороны безпрестанно плакалъ ребенокъ, мшалъ заниматься и рано будилъ, а съ другой стороны стучала швейная машинка. И обдъ уже не тотъ: жидкій супъ, или щи, вареная подозрительная говядина съ горчицей, въ перемежку съ тяжелыми котлетами. Но зато все это стоило 12 рублей въ мсяцъ!
Перемна обстановки и пищи для избалованнаго въ этомъ, отношеніи Арнаутскаго била чувствительна, но у него былъ характеръ: разъ ршено, что такъ должно быть, онъ уже не отступитъ.
Однако онъ не чувствовалъ того удовлетворенія, какое даетъ, человку исполненный долгъ, не было въ немъ сознанія полной нравственности своего поступка, которое одно вполн вознаграждаетъ за вызванныя имъ лишенія.
Неотложность вопроса — чмъ жить, отказавшись и отъ отцовскихъ денегъ, и отъ урока, заставила его прибгнуть къ тому средству, какое было подъ руками, но въ первую же ночь на новосель, когда онъ, приноровившись улечься такъ, чтобы не скатиться съ бугристаго соломенника, сбирался заснуть, ему пришла мысль, что онъ поступилъ далеко не вполн нравственно.
‘Я отказался отъ жизни на отцовскія средства,— разсуждалъ онъ:— но вдь и проданныя мной вещи пріобртены на такія же деньги. Какой же посл этого смыслъ въ томъ, что я возвратилъ отцу пятьдесятъ рублей!’
Тоскливо стало ему, и мысль его жадно искала, за что ухватиться для самооправданія, какъ утопающій ищетъ доски или обломка.
‘Но вдь мн не было другого исхода. Хуже было бы, еслибы я взялъ урокъ и заставилъ товарища голодать. Да, хуже, а все-таки нехорошо… Но что же мн было длать?.. Не умирать же съ голоду?!…’
Самовозраженія прекратились, но не надолго.
‘А все-таки нехорошо… все-таки я ршилъ жить на нечистыя деньги’.
И его еще больше охватило тоскливое чувство отъ невозможности согласить мучительныя противорчія. Ревлъ ребенокъ за стной, мать убаюкивала его, мшая ласковыя слова съ бранью и проклиная свою судьбу, а онъ все думалъ и думалъ и терзалъ себя. Наконецъ, онъ нашелъ успокоеніе.
‘Да, это дурно, но это мой послдній грхъ. Никогда больше у меня не будетъ никакихъ денегъ, кром трудовыхъ’.
Но ему все-таки не спалось. Посл небольшого отдыха отъ самоистязанія, оно началось снова.
‘Ну, хорошо… А потомъ что?..’
Онъ вздохнулъ. Опять потянулись противорчія, какъ длинныя осеннія облака, опять онъ точно на перекрестк дорогъ у сказочнаго столба съ надписью, предсказывающей бду всюду, куда ни пойдешь.
‘Жить уроками… Для другого этими словами вопросъ былъ бы ршенъ, но не для меня… Во-первыхъ, не всякій урокъ можно взять. Нужно предварительно узнать, будутъ ли мн платить честно заработанными деньгами. Но это еще не все. Положилъ, я нашелъ такой урокъ, но вдь мн опять скажутъ, что я не могу его вэять — онъ нуженъ кому-нибудь изъ товарищей, не имющихъ возможности получать деньги отъ отца… О, зачмъ мой отецъ не бднякъ?.. Тогда я съ спокойной совстью жилъ бы уроками, какъ живутъ бдные товарищи. Ремеслу научиться? Сапоги шить, столярничать?..’
Онъ безнадежно вздохнулъ: для него это было невозможно — нтъ времени… его цль — быть добросовстнымъ, знающимъ врачомъ, надо серьезно заниматься, а занятія даются ему съ большимъ трудомъ.
‘Стипендію попросить?.. Не дадутъ — скажутъ: отецъ богатый, да и взять нельзя, если бы и дали — та же исторія, что съ уроками’.
Онъ не могъ выпутаться изъ противорчій, путаница мыслей увеличивалась, чмъ больше онъ думалъ.
‘Посовтоваться съ товарищами?.. Но они сказали уже, что я долженъ жить на деньги отца, а я этого не хочу. Что же мн длать?’ спрашивалъ онъ самъ себя, измученный безплодной работой мысли.
Онъ ухватился за то средство, къ какому люди обыкновенно прибгаютъ въ подобныхъ случаяхъ — за отсрочку ршенія вопроса.
‘Время терпитъ,— подумалъ онъ:— денегъ, вырученныхъ моимъ послднимъ грхомъ, хватить на полгода, а въ это время что-нибудь придумается, утро вечера мудрене’.
Утро было довольно непріятное для Арнаутскаго: онъ не выспался, голова была тяжелая. Наскоро выпивъ чаю, онъ заторопился на лекціи.
Только-что онъ сталъ подниматься по университетской лстниц въ аудиторіи, педель объявилъ ему приглашеніе въ инспекцію..
— Это еще что такое?— удивился Арнаутскій.
— Были вы на вечеринк, состоявшейся на прошедшей недл?— спросилъ его инспекторъ.
— Былъ.
— А Уховъ?
— Не былъ,— не задумываясь, солгалъ Арнаутскій.
— Вы это утверждаете, или вы, можетъ быть, не замтили?
— Утверждаю.
Все это было сказано безъ всякаго раздумья, и Арнаутскій не испыталъ ни малйшаго укола совсти, но какъ только онъ вышелъ изъ кабинета инспектора, началось самоистязаніе.
‘Нравственно ли я поступилъ?’
И опять два отвта: и нравственно, и безнравственно…
‘Я солгалъ,— значитъ, безнравственно, но я не выдалъ товарища, значитъ — нравственно’…
Онъ ршилъ не думать теперь объ этомъ, и, встртивъ товарищей своего кружка, сказалъ имъ, что сегодня надо собраться и обсудить важный этическій вопросъ.

IV.

Нравственники или ‘самогрызы’, какъ ихъ прозвали въ университет, собрались вечеромъ у Арнаутскаго. Стало тсно и душно въ маленькой комнат. Четверо сидли на кровати, которая при малйшемъ движеніи отвратительно скрипла, какъ татарский арба. Угарный самоваръ киплъ на стол.
Шелъ споръ между Арнаутскимъ и Невзоровымъ, остальные думали про себя, попивая чай въ прикуску, и только иногда, ставили вопросы. Арнаутскій разсказалъ свой разговоръ съ инспекторомъ и спросилъ:
— Нравственно ли я поступилъ?
— Разумется,— отвтилъ Невзоровъ.
— Но вдь я солгалъ.
— Врно, но разв можно выдать товарища?
— Нельзя… но вотъ въ этомъ-то и противорчіе: выдать, товарища безнравственно, но вдь и лгать безнравственно.
— Не въ такой степени.
— Значитъ, все-таки въ извстной степени я поступилъ безнравственно.
— Нтъ! Плюсъ — два, минусъ — единица, въ итог — плюсъ единица.
— Но почему же не выдать товарища — плюсъ два, а солгать — минусъ единица, почему тоже не минусъ два?
— Какъ вамъ объяснить?.. Этого не докажешь, это чувствуется безъ всякихъ доказательствъ, инстинктъ нравственный подсказываетъ.
— Но вдь для нравственнаго совершенствованія нужны опредленныя правила… Надо точно знать, что я долженъ длать въ томъ или другомъ случа, а не на инстинктъ разсчитывать.
— Позвольте,— раздался густой басъ одного изъ сидвшихъ на кровати:— про самого себя можно лгать или нельзя?
— Конечно, нтъ — отвтилъ Арнаутскій.
— А если правда принесетъ мн весьма чувствительное зло?
— Что же, надо страдать за правду.
— Значитъ, быть исключеннымъ изъ университета?
— Почему?
— Очень просто. Если быть правдивымъ, то я долженъ объявлять каждому, что я его не уважаю, и объяснить — почему.
— Зачмъ объявлять, если объ этомъ не спрашиваютъ?..
— Это ужъ компромиссъ… И какъ же это я буду служить правд, если стану молчать, когда надо говорить… Иду дальше. Я долженъ говорить правду всмъ… Но если я это сдлаю, то черезъ нсколько дней буду или въ сумасшедшемъ дом, или въ тюрьм.
Вс задумались.
— Вотъ въ чемъ дло, господа,— заговорилъ Невзоровъ:— чтобы выпутаться изъ этихъ противорчій, надо отдлить понятіе о нравственности, какъ объ идеал, отъ понятія о практической морали. Ложь безнравственна. Это — идеалъ абсолютный, не допускающій и тни компромисса. Но вдь мы, нравственно совершенствуясь, только стремимся къ идеалу, а на этомъ пути, какъ и на всякомъ другомъ, уклоненія, компромиссы неизбжны. Не было и нтъ нравственнаго человка, который не считалъ бы обязательнымъ солгать въ томъ или другомъ случа. Слдовательно, если въ нкоторыхъ случаяхъ мы должны лгать, то наша обязанность по возможности сокращать число такихъ случаевъ. А для этого надо установить критерій. Окончивъ университетъ, мы, въ роляхъ врачей, учителей, судей, будемъ исполнять общественныя обязанности. Мы стремимся не къ вчной, а къ общественной цли: слдовательно, окончаніе университетскаго курса для насъ обязательно, это условіе sine que non, это наша нравственная задача, безъ разршенія которой мы не можемъ бить общественными дятелями. Поэтому окончаніе университетскаго образованія и есть тотъ критерій, о которомъ я упомянулъ. Mы можемъ, слдовательно, и даже должны уклоняться,— по возможности меньше, конечно,— отъ обязанности говорить правду въ тхъ случаяхъ, когда правда могла бы помшать намъ окончить университетъ.
Арнаутскій слушалъ Невзорова и разочаровывался въ немъ. Въ томъ реферат онъ былъ пророкомъ, указывавшимъ прямую дорогу нравственнаго совершенствованія, теперь онъ допускаетъ компромиссы. Ореолъ пророка поблднлъ и исчезъ.
— Значитъ,— печально произнесъ Арнаутскій:— для достиженія нравственной цли мы должны совершать безнравственные поступки.
— Но такой поступокъ уже не будетъ безнравственнымъ.
— Безнравственное всегда безнравственно.
— Я васъ понимаю, Арнаутскій, и глубоко сочувствую вашему взгляду, но такая прямолинейность возможна только въ абстракціи, а не въ жизни.
— Но тогда какой смыслъ въ жизни, если нельзя быть нравственнымъ?
— Нравственно совершенствоваться, вотъ задача жизни.
— Разъ вы допускаете компромиссы, она недостижима.
— Я же сказалъ, что наша обязанность — насколько возможно сокращать число необходимыхъ компромиссовъ.
Арнаутскій замолчалъ — неудовлетворенный.
— Ну, хорошо,— раздался тотъ же густой басъ:— я руководствуюсь критеріемъ, установленнымъ Невзоровымъ, кончаю университетъ, и, какъ врачъ, вступаю въ исполненіе общественныхъ обязанностей… Какой тогда будетъ критерій?
— Лечи добросовстно, вотъ и все,— отвтилъ его сосдъ.
— Погоди. Зовутъ меня къ больному. Оказывается плутъ девяносто-шестой пробы. Еслибы онъ опочилъ, было бы счастье для многихъ людей. Будетъ ли нравственно, если я его вылечу, или я обязанъ отказаться его лечить?
— Врачъ обязанъ лечить всякаго безусловно,— сказалъ Невзоровъ.
— А я полагаю, что могутъ быть случаи, когда призадумаешься.
Долго проспорили и на эту тему, и какъ обыкновенно бываетъ, всякій остался при своемъ мнніи.
Когда товарищи ушли, Арнаутскій грустно вздохнулъ. Онъ расходился со всми по вопросу о компромиссахъ. Вс допускали ихъ во имя нравственной цли, а онъ этого не понималъ. Правда, что и его первый шагъ на пути нравственнаго совершенствованія былъ компромиссъ, но онъ зато считалъ его послднимъ грхомъ. Нравственное совершенствованіе онъ и понималъ какъ борьбу съ компромиссами, какъ совершенное устраненіе ихъ.
‘Въ чемъ выразится наше совершенствованіе въ правдивости,— думалъ онъ,— если мы будемъ говорить правду, когда она для насъ безвредна, или причиняетъ незначительный вредъ, и лгать, если вредъ большой? Такъ поступаетъ и тотъ, кто не ставитъ своей задачей нравственное совершенствованіе’.
Съ этими мыслями онъ легъ спать, чувствуя сильное утомленіе.

V.

Арнаутскій жилъ одиноко. У него собирались товарищи или онъ ходилъ къ нимъ только ‘по длу’, т.-е. когда нужно было разъяснить какое-нибудь острое недоразумніе. Эти бесды обыкновенно приводили Арнаутскаго въ дурное настроеніе: начиналось съ того, что признавали то или другое нравственное правило безусловно обязательнымъ, а кончалось необходимостью компромиссовъ и исключеній. Иногда къ Арнаутскому забгалъ Натусь и нарушалъ свистомъ и пніемъ тишину въ его неуютной, мрачной квартир. Натусу жаль было товарища, и онъ все пытался ‘втянуть его въ жизнь’.
— Какъ вамъ не скучно одному сидть?.. Отчего нигд не бываете?— тормошилъ онъ угрюмаго товарища.
— Чмъ меньше общенія съ людьми, тмъ лучше — грха меньше.
— Великолпнйшій эгоизмъ! До людей мн нтъ дла… Уйду въ келью подъ елью, и буду сіять нравственнымъ совершенствомъ!.. Эхъ, Арнаутскій, бросьте вы эту елейную ерунду! Идите въ міръ, работайте для улучшенія вншнихъ условій общежитія, тогда и сами сдлаетесь нравственне…
— Только нравственно-совершенные люди могутъ улучшить условія общежитія.
— Да?.. Это по-вашему, догматъ… А какъ вы полагаете, сверо американцы, когда боролись съ англичанами за независимость, вдь они не были нравственнымъ совершенствомъ, а между тмъ теперь вдь имъ легче быть нравственнымъ, чмъ другимъ.
— Какъ же это легче?
— Въ Америк вамъ, напримръ, не пришлось бы лгать въ тхъ случаяхъ, въ которыхъ вы не можете не лгать.
Арнаутскій вспомнилъ свою ложь насчетъ Ухова, и на минуту задумался, потомъ вдругъ встрепенулся и сказалъ:
— Что бы вы ни говорили, а я врю словамъ нашего великаго писателя, я записалъ ихъ… вотъ слушайте…
Онъ вынулъ изъ стола свою памятную книжку и съ благоговніемъ, тмъ тономъ, какимъ врующіе цитируютъ евангеліе, прочиталъ слдующее:
‘Стоитъ людямъ только понять это: перестать заботиться о длахъ вншнихъ и общихъ, въ которыхъ они несвободны, а всю ту энергію, которую они употребляютъ на вншнія дла, употребить на то, въ чемъ они свободны — на признаніе и исповданіе той истины, которая стоитъ передъ ними, на освобожденіе себя и людей отъ лжи и лицемрія, скрывающихъ истину,— для того, чтобы не только каждый отдльный человкъ достигъ высшаго доступнаго ему блага, но чтобы осуществилась хоть та первая ступень царства Божія, къ которой уже готовы люди по своему сознанію’…
— Въ томъ-то и бда,— воскликнулъ Натусъ:— что вы врите тамъ, гд надо разсуждать. Проанализируйте то, что вы прочитали, и останется пустопорожнее мсто.
— Оставимъ этотъ разговоръ!— сказалъ Арнаутскій.
Его всегда раздражало критическое отношеніе къ такому ученію. Натусъ махнулъ рукой.
— Пойдемъ на набережную. Можетъ быть, весенній воздухъ заставятъ васъ полюбить жизнь и бросить самоугрызеніе.
— Нтъ, мн заниматься надо.
Однако занятія Арнаутскаго шли не особенно успшно. Съ тхъ поръ, какъ выставили окна, плачъ ребенка за стной сдлался громче, швейная машинка стучала раздражительне, а когда она замолкала, приходилось слушать, какъ сосдка повторяла арію Тореадора.
Проходя каждый день мимо окна сосдки, Арнаутскій иногда невольно замчалъ, что наклонившаяся надъ работой двушка выпрямлялась и глядла на него большими черными глазами. Ея взглядъ казался ему слишкомъ смлымъ, и заставлялъ его опускать глаза и ускорять шаги. Однажды онъ услышалъ ея смхъ и слова: ‘студентъ, который въ монахи готовится’.
Чистыя отношенія къ женщинамъ были капитальнымъ пунктомъ въ его правилахъ нравственности. Онъ былъ убжденъ, кто любовь одна въ жизни, что любить можно только женщину-друга, а безъ этой дружбы связь съ женщиной въ высшей степени безнравственна. Застнчивый до крайности, Арнаутскій побаивался барышенъ.
‘Болтовня съ ними до добра не доводитъ’,— думалъ онъ,— и вспоминалъ одного товарища, который любилъ общество барышенъ, женился, и теперь — несчастнйшій человкъ: только посл женитьбы увидлъ, что жена ему совершенно не пара.
По этому пункту нравственныхъ правилъ Арнаутскій былъ безупреченъ, и чувствовалъ себя на твердой почв: тутъ ужъ никакія соображенія не могутъ оправдать компромисса, тутъ человкъ самъ надъ собой хозяинъ, для такихъ грховъ нтъ оправданіе. И Арнаутскій гордился тмъ, что хоть въ этомъ отношеніи онъ живетъ свято’.
Однажды вечеромъ заслъ онъ по обыкновенію за работу, затинувъ уши, чтобы не слышать швейной машинки, и подумалъ:
‘Надо бы перемнить квартиру, чтобы этотъ стукъ не мшалъ заниматься’.
Машинка скоро замолкла, и Арнаутскій углубился въ лекціи.
— Здравствуйте, монахъ!— раздался за его спиной звонкій голосъ.
Онъ вздрогнулъ, вскочилъ со стула и увидлъ сосдку. Она была въ красной кофточк, перехваченной поясомъ, глаза и все лицо ея свтились задорной улыбкой.
Арнаутскій сконфузился и молчалъ, враждебно взглянувъ на гостью.
— Давно въ сосдяхъ живемъ, пора познакомиться,— сказала она.
Онъ придумывалъ, что надо сдлать, чтобы она ушла.
‘Скажу прямо, что не желаю знакомства’…
Но онъ не ршился на это, подумавъ: ‘зачмъ ее обижать’, и продолжалъ молчать, стоя передъ ней и глядя въ полъ.
— Однако вы не любезны… и руки не хотите подать… Важничаете…
— Ахъ, нтъ!— возразилъ онъ, и торопливо, неловко подалъ ей руку.
Она крпко пожала ее, и Арнаутскій еще больше сконфузился.
— И ссть не приглашаете… Ну, да я сама сяду.
— Извините, садитесь пожалуйста…
‘— ‘Посл ужина горчица’…— Она расхохоталась.
— Слушайте, монахъ, я васъ соблазнять пришла: покатаемся сегодня на лодк… больно надола работа, погулять хочется.
Арнаутскій любилъ кататься на лодк, но вдвоемъ съ женщиной… это невозможно…
— Мн надо заниматься,— сказалъ онъ.
— Не убгутъ ваши книжки до завтра. Подемъ… милый студентикъ, пожалуйста подемъ…
— Не поду,— ршительно произнесъ Арнаутскій.
— У… какой недобрый! Такого нелюбезнаго кавалера я еще не встрчала. Двушка проситъ его удовольствіе доставить, а онъ даже и не взглянетъ. Боитесь вы, что-ли, меня?
— Чего же мн васъ бояться…
— Ну, такъ поглядите! можетъ быть, думаете, что я уродъ…
Арнаутскій ршился на крутую мру.
— Знаете что,— заговорилъ онъ:— вы напрасно пожелали со мной познакомиться: я очень скучный сосдъ, любезничать не умю…
— Объ этомъ что и говорить… Ну, а все-таки, поглядите на меня, безъ этого я не уйду.
Она положила руку на его плечо.
— Странный вы человкъ!— проговорилъ онъ и, осторожно освободившись отъ ея руки, отошелъ въ уголъ.
— Да вы боитесь меня! Ей Богу, боитесь… Ха-ха-ха!.. Студентъ боится двушки! Но я не отстану. Слушайте: поглядите на меня, и я уйду, коли вы меня такъ принимаете.
Онъ обрадовался этрму общанію и посмотрлъ на свою гостью. Это продолжалось нсколько секундъ, но изъ ея глазъ въ грудь юноши проникла сладкая отрава.
— Вы хорошенькій,— сказала она: — а за нелюбезность я вамъ отомщу. Прощайте, господинъ монахъ!— и она тутъ же стремительно обняла и поцловала его.
Когда Арнаутскій очнулся, ея уже не было въ комнат. Онъ долго не могъ унять охватившаго его волненія, сердце колотилось, какъ никогда, щеки пылали.
Успокоившись, онъ началъ обсуждать случившееся.
‘Это ужасно, просто невозможно!.. И какъ это двушка можетъ быть такой смлой?.. Придти въ мужчин самой… Какъ это безнравственно!.. Но нтъ ли и моей вины?.. Я вдь все-таки разговаривалъ съ ней… Еслибы я сразу попросилъ ее уйти, этого бы не случилось… Я, значитъ, далъ ей нкоторый поводъ. Но вдь неделикатно было сказать: уходите… Не дикарь же я какой-нибудь…
Такимъ образомъ оказывалось, что онъ не виноватъ — все это случилось помимо его воли.
‘Но на будущее время надо принять мры,— думалъ онъ: — это нехорошее сосдство’.
Онъ ршивъ дожитъ мсяцъ въ этой квартир, такъ какъ деньги уже заплачены, и перехать.
А между тмъ, ядъ вошелъ въ кровь и начиналъ дйствовать.
На другой день, когда Арнаутскій опять раздумывалъ о случившемся, онъ вдругъ поймалъ себя на томъ, что, вспоминая объ ея посщеніи, называя его циничнымъ, глубоко-безнравственнымъ, онъ вспоминалъ о томъ съ удовольствіемъ. Онъ ужаснулся.
‘Что же это значитъ?’
А за этимъ вопросомъ явился другой: желалъ ли бы онъ ее видть? Онъ ршительно отвтилъ: ‘ни за что’, а другой голосъ гд-то далеко въ груди его прошепталъ: ‘полно, такъ ли?.. прислушайся въ себ хорошенько’…
‘Ни за что!— повторилъ онъ:— да и ей неловко будетъ встртиться со мной’.
А за стной опять стучала машинка, прерываемая аріей Тореадора.
‘Непремнно съду съ этой квартиры,— ршилъ онъ:— все это однако вздоръ, надо объ этомъ не думать…’
Онъ напился чаю и собирался идти въ университетъ. Совсть его не безпокоила: самое тщательное выслживаніе не открыло во вчерашнемъ визит ничего преступнаго съ его стороны.
Когда онъ проходилъ мимо окна сосдки, у него вдругъ явилось желаніе взглянуть на нее. Желаніе было такъ сильно и налетло такъ стремительно, что онъ едва-едва ему не подчинился. Еслибы она въ этотъ моментъ окликнула его, онъ не поборолъ бы искушенія, но она была занята вдваніемъ нитки въ иголку.
Выйдя на улицу, Арнаутскій съ удовольствіемъ вздохнулъ: онъ не сдлалъ того, что не слдовало, но чувство самодовольства отъ этой побды надъ самимъ собой скоро исчезло.
‘Я устоялъ, но вдь у меня все-таки явилось это постыдное желаніе… Почему это?.. Посл вчерашняго мн должно бы противно взглянуть на нее, а я этого желалъ… Что же это такое?..’
Всю дорогу до университета онъ производилъ обыскъ въ своей душ и инквизиторскій самодопросъ.

VI.

Машинка стучала. Арнаутскій сидлъ за записками лекцій, такъ же, какъ и вчера. У сосдки работа шла хороша, у него не ладилась.
‘Что за чертовщина!.. Второй разъ читаю и не могу понять. Попить чайку, что-ли?’
Онъ сходилъ къ хозяйк и попросилъ поставитъ самоваръ.
— ‘Тореадоръ’… фальшиво доносилось черезъ стну.
‘Она, пожалуй, опять придетъ’, подумалъ Арнаутскій.
Онъ испугался и заперъ дверь на крючокъ.
‘Глупо,— ршилъ онъ, пройдя по комнат:— что я, въ самомъ дл, ребенокъ, что-ли?.. Все это такъ вышло вчера, потому что я сконфузился… Если она придетъ, я съумю сказать что слдуетъ’.
Онъ отперъ дверь и продолжалъ ходить.
‘Если она придетъ,— раздумывалъ онъ:— то прежде всего я не долженъ обращать вниманіе на то, что она двушка… буду считать, что ко мн пришелъ товарищъ, и прочитаю ей товарищескую нотацію… Можетъ быть, она только легкомысленна и не понимаетъ своихъ поступковъ. Однако, съ какой стати я о ней думаю?’
Углубиться въ изслдованіе этого вопроса ему помшало звяканье шпоръ.
‘Это къ ней’,— подумалъ онъ, и сердце его забилось скоре.
За стной раздался хриплый баритонъ и ея звонкій, разсыпчатый смхъ.
Разобрать можно было только нкоторыя слова… Арнаутскій слышалъ, какъ она сказала: ‘подемъ на лодк’. Волненіе охватило его. Тяжело дыша, онъ слышалъ, точно въ тревожномъ сн, какъ опять зазвенли шпоры, стукнула дверь, прошумло женское платье — и все стихло.
Растерянно оглядлъ Арнаутскій свою комнату и почувствовалъ какую-то горькую обиду.
Кухарка принесла самоваръ и сосплетничала:
— Мамзель наша съ поручикомъ ушла.
Ощущеніе обиды стало еще больне… Арнаутскій заварилъ чай и вдругъ почувствовалъ зависть къ этому неизвстному офицеру: онъ похалъ съ ней на лодк.
‘Ну, такъ что же?.. Вчера я тоже могъ бы похать — и отказался’.
Ему стало жаль, что онъ это сдлалъ… Передъ нихъ живо нарисовалась картина. Поручикъ — онъ почему-то представился Арнаутскому толстымъ, съ грубымъ лицомъ, съ большой бородавкой у носа — сидитъ на веслахъ, а она смотритъ на него вчерашнимъ взглядомъ.
Зависть осложнилась жгучей ненавистью. Было тихо. И вдругъ Арнаутскому показалось, что она дома и вотъ сейчасъ застучитъ ея машинка. Какъ жадно желалъ онъ этого стука! Какая радость была бы услышать такъ надовшаго ему Тореадора! Онъ прислушивался, затаивъ дыханіе… Тихо за стной, а тамъ далеко на рк скользитъ лодка…
Ему захотлось заплакать, потомъ его охватилъ ужасъ.
‘Что это такое?.. Любовь?..’
Онъ горько усмхнулся.
‘Какая же это любовь?.. Это постыдное животное чувство… Но какъ могло оно явиться?..’
Онъ глядлъ недоумвающими печальными глазами, какъ бы отыскивая отвта. Мысли его путались.
‘Постой, не волнуйся,— унималъ онъ самъ себя:— ты на дорог къ преступленію… надо обсудить вопросъ хладнокровно… Это постыдное чувство я долженъ вырвать съ корнемъ… Я не долженъ ее видть… Завтра же перемню квартиру, и все это кончится’.
Но до завтра оставались вечеръ и ночь, какихъ еще не зналъ бдный юноша.
‘Можетъ быть, она вовсе не такая, какой кажется,— снова подумалъ онъ:— она работаетъ цлый день, ей захотлось покататься на лодк, отдохнуть отъ скучной воэни съ машиной… можетъ быть, этотъ офицеръ — ея родственникъ…’
И ему страстно хотлось, чтобы это было дйствительно такъ, но волны ревности кипли въ его груди.
‘Я не долженъ о ней думать’,— повторялъ онъ нсколько разъ, но въ голов его не было мста для другихъ мыслей.
‘Заставлю себя заниматься во что бы то ни стало’,— ршилъ онъ и развернулъ записки. Черезъ минуту онъ схватилъ фуражку и ушелъ, самъ не зная куда.
И какъ-то такъ само собой вышло, что онъ очутился на пристани. Нсколько лодокъ тихо покачивались у мостковъ… Перевозный пароходъ только-что отчалилъ съ паромомъ, тсно заставленнымъ телгами и лошадьми. Надь ркой спускались сумерки, огни загорались на мачтахъ судовъ, безпрестанно свистли и ревли пароходы… Арнаутскій глядлъ на разлившуюся рку и какъ будто слышалъ сильные удары веселъ по вод и въ лучахъ розовой зари видлъ скользящую лодку, и ее, и этого ненавистнаго офицера.
Что-то душило его, и отъ какой-то особенной злобы закипала его кровь.
Онъ пошелъ по берегу, вглядываясь въ сумракъ, сгущавшійся надъ ркой, онъ шелъ долго… уже стемнло… и вдругъ у него мелькнула мысль:
‘А можетъ быть, она давно дома!.. можетъ быть, она заходила во мн?..’
Ему стало весело… онъ повернулъ къ городу и заторопился.
Черезъ минуту онъ сталъ доказывать себ, что ему нечего торопиться: онъ не долженъ интересоваться тмъ, дома она, или нтъ… не долженъ желать увидть ее… это безнравственно.
И ему казалось, что онъ заставилъ себя умрить шаги, но онъ почти бжалъ и, запыхавшись, дошелъ до своей квартиры. Въ ея окн огня не было, на двери замокъ… Съ тяжелымъ вздохомъ вошелъ Арнаутскій въ свою комнату и зажегъ лампу. Онъ сталъ ждать возвращенія сосдки, мучительно волнуясь, вздрагивая отъ каждаго стука… Уже начинало свтать, когда она пріхала… Арнаутскій слышалъ, какъ она отпирала дверь, потомъ стукнула дверью, и ему стало такъ горько, такъ обидно, что онъ уткнулся въ подушку и заплакалъ.

VII.

Освжившись сномъ, Арнаутскій почувствовалъ себя бодрымъ, уравновшеннымъ. Вчерашнія волненія и муки показались ему удивительной глупостью и непозволительной слабостью. Онъ ясно сознавалъ свою обязанность сегодня же перехать на другую квартиру.
Онъ и отправился на поиски. Пересмотрлъ онъ много квартиръ, но все это были неподходящія, опасныя: то барышни-дочери у квартирной хозяйки, то швейная мастерская во двор. Онъ готовъ былъ примириться съ какими угодно неудобствами, только не съ такими. Проходивъ полдня, онъ наконецъ нашелъ квартиру, въ которой жили дв старухи: хозяйка и кухарка. Вдова-чиновница нанимала дв комнаты и одну отдавала жильцу. Она радушно встртила Арнаутскаго: у нея тоже былъ сынъ студентъ,— разсказала она,— да не удалось ему окончить университетъ, ухалъ въ архангельскую губернію, простудился тамъ въ долгую зиму и умеръ.
Старуха всплакнула отъ этого воспоминанія и закончила его словами:
— У меня вамъ хорошо будетъ, тихо, покойно.
Арнаутскій заплатилъ за мсяцъ и хотлъ немедленно перезжать, но хозяйка просила отложить перездъ до завтра: надо полы вымыть въ его комнат. Онъ подумалъ, что одинъ день ничего не значитъ и согласился.
Идти домой онъ боялся, пообдалъ въ кухмистерской, и уже когда стемнло — быстро прошелъ мимо окна сосдки.
‘Завтра буду на новосель, и весь этотъ угаръ пройдетъ,— думалъ онъ.— Здорово стану заниматься, два дня ничего не длалъ…’
Но только-что онъ его подумалъ, ему стало жаль, что завтра онъ не услышитъ ни стука швейной машинки, ни ‘Тореадора’.
‘Какое позорное чувство!’ укорялъ онъ себя, но это чувство не исчезало — мало того, изъ него выросло нчто еще боле позорное: желаніе увидть ее, проститься съ ней.
Онъ покраснлъ отъ этой мысли и выдвинулъ противъ нея батарею возраженій.
‘Зачмъ прощаться?.. Подло и безнравственно!.. Вдь я не люблю ее… Это скверное чувство!.. Стыдно и думать объ немъ’.
Но желаніе не проходило, явились даже оправдательные ноты.
‘А можетъ быть я принесъ бы ей пользу дружескимъ прощальнымъ совтомъ?.. Вдь я не такъ держалъ бы себя, какъ и тотъ разъ… Отчего бы мн не пойти къ ней потолковать по душ?..’
Радость затрепетала въ его сердц, но это было одно мгновеніе.
‘Врешь,— оборвалъ онъ самъ себя:— ты не ради ея пользы желаешь свиданія… Теб удовольствіе — взглядъ ея дерзкихъ глазъ… Въ самомъ темномъ уголк твоего сердца — надежда, что она опять тебя поцлуетъ… Да, это правда…’ — повторялъ онъ со стыдомъ и ужасомъ.
‘Какъ бы то ни было, а всему этому завтра конецъ… Я не могу заставить себя не желать, но я не исполню этого безнравственнаго желанія’.
Онъ ршилъ заниматься. Записки были открыты на той же страниц, на которой прервалъ занятія приходъ сосдки. Онъ началъ читать, а въ сердц поднималась ноющая боль: ‘не придетъ она, не придетъ’.
Машинка за стной умолкла.
‘А если придетъ?..’
Ему стало такъ весело, что захотлось самому запть ‘Тореадора’.
‘Нтъ! Нтъ!.. Этого не должно бытъ!.. Да и она не ршится придти… не придетъ она’.
Онъ впивался глазами въ литографированная строчки, но понималъ и чувствовалъ только одно, что она не придетъ, что такъ и должно быть, и что онъ погибъ бы, еслибы она пришла.
Но и мисль о гибели не уничтожала преступнаго желанія. Онъ повторялъ: ‘подло это, отвратительно’,— и все-таки желалъ.
Прошло, какъ ему показалось, больше часа. Онъ сидлъ надъ записками и мучился… Сзади что-то зашумло…
Онъ обернулся и обомллъ отъ радости. Сосдка стояла въ его комнат, въ той же красной кофточк, съ тмъ же задорнымъ взглядомъ.
Онъ позабылъ, что собирался ее встртить какъ товарища-студента, и молча глядлъ на нее.
— Не слдовало къ вамъ приходить,— заговорила она:— вы такой нелюбезный, а я все-таки пришла…
— Почему?— спросилъ онъ, задыхаясь отъ радостнаго волненія.
— Потому что вы миленькій…
— Послушайте,— заговорилъ онъ теплымъ дружескимъ тономъ:— я вамъ скажу, какъ будто вы мой товарищъ, и вы не сердитесь… въ тотъ разъ… нехорошо, нескромно…
— Что я такого сдлала?— удивилась она:— ничего дурного… Ва мн нравитесь, и я васъ поцловала… только и всего…
— Но вдь это…
Онъ хотлъ сказать — безнравственно, и не ршился…
— Это было нехорошо,— произнесъ онъ.
— Нехорошо?!— воскликнула она обидчиво:— это ужъ, извините, неправда…
— Ви меня не такъ поняли… я хотлъ сказать… ну, однимъ словомъ, что двушк не слдуетъ такъ поступать…
Она расхохоталась.
— Ахъ, какой за смшной!.. Я такихъ не видывала… Но только вы неправду говорите… Вы меня осуждаете, а скажите по совсти: вы, пожалуй, не хотите, чтобы я васъ еще поцловала?..
— Конечно, нтъ.
— А я вижу, что это неправда…
Она подошла къ нему, и онъ почувствовалъ себя на краю гибели. Еслибы онъ могъ въ ту минуту анализировать себя, то съ ужасомъ узналъ бы, что страстно желалъ погибнуть.
— И какая бда отъ того, что я васъ поцлую!— прошептала она, заглядывая въ его глаза.
Онъ потерялъ и волю, и сознаніе.
— Такъ вотъ вы какой монахъ!— сказала она посл, уходя отъ него, и запла ‘Тореадора’.

VIII.

Арнаутскій проспалъ на этотъ разъ больше обыкновеннаго, у когда проснулся и вспомнилъ вчерашній вечеръ, изъ груди его вырвался стонъ.
Безпомощнымъ сидлъ онъ на кровати и чувствовалъ себя отлученнымъ отъ жизни. Долго сидлъ онъ, глядя въ одну точку, согнувшись подъ гнетомъ своего преступленія. Безграничное раскаяніе охватывало его, но не было въ этомъ чувств той живительной силы, которая посл безпощаднаго самоосужденія создаетъ вру въ невозможность повторенія грха и снова открываетъ дверь жизни передъ преступникомъ.
Онъ сознавалъ себя безсильнымъ идти по пути нравственнаго совершенствованія, а вн этого пути нтъ жизни, пропасть, отдлявшая его отъ жизни, казалась ему непереходимой…
Онъ машинально одлся, отдернувъ занавску у окна — въ комнату ворвался потокъ лучей весенняго утра. Арнаутскому стало стыдно отъ яркаго свта и захотлось запрятаться куда-нибудь далеко, въ подземную пещеру, въ которую не могли бы проникнуть не только люди, но и ни одинъ изъ этихъ золотыхъ, сверкающихъ жизнью лучей горячаго солнца.
Кухарка подала ему самоваръ. По привычк онъ заварилъ чай и подумалъ: ‘зачмъ это я длаю?’
Застучала за стной швейная машинка. Онъ вздрогнулъ. Это былъ совсмъ не прежній стукъ, къ которому онъ привыкъ… въ немъ слышалась ему злая насмшка… это какъ будто не машина стучала, а грохоталъ барабанъ, тотъ страшный барабанъ, который гремитъ, когда смертный приговоръ прочитанъ и преступникъ знаетъ, что черезъ минуту на вки померкнетъ для нero голубое небо и солнце, обливающее площадь потоками свта.
Самоваръ пошумлъ, замолкъ и сталъ уже остывать, а Арнаутскій неподвижно сидлъ у стола съ леденящими мыслями о томъ, что и для него все кончено.
Со свистомъ какого-то марша влетлъ въ комнату жизнерадостный, сіяющій здоровьемъ Натусъ. Арнаутскій испугался и попятился отъ него.
— Опять черная меланхолія!— воскликнулъ Натусъ.— Въ такой роскошный день не полагается.
— Нтъ, ничего,— проговорилъ Арнаутскій дрогнувшимъ голосомъ.
Отъ этихъ словъ Натусъ сразу спалъ съ бравурнаго тона.
— Съ вами что-то серьезное случилось,— заговорилъ онъ тихо, душевно:— разскажите, погорюемъ вмст, и легче будетъ.
Что-то затрепетало въ сердц Арнаутскаго. Онъ, казалось, готовъ былъ излиться въ исповди передъ товарищемъ, но стыдъ удержалъ его. Онъ угрюмо молчалъ.
Натусъ обнялъ его и сказалъ:
— Вдь я люблю васъ… разскажите, голубчикъ…
И опять сердце Арнаутскаго готово было раскрыться отъ этой товарищеской ласки, и, быть можетъ, слезами вылилось бы его отчаяніе, и эти слезы легли бы мостомъ черезъ ту пропасть, которую онъ видлъ между собой и жизнью. Но стыдъ остановилъ и этотъ порывъ.
‘Никто не узнаетъ о моемъ позор’,— подумалъ Арнаутскій и, освободившись отъ руки товарища, холодно сказалъ:
— Оставьте меня.
— Простите!.. Ей-Богу, не отъ навязчивости. Я зашелъ къ вамъ звать сегодня къ себ… у меня соберутся товарищи… потолкуемъ о различныхъ общественныхъ задачахъ.
— Я знаю ваши взгляды и не раздляю ихъ…
— По предубжденію… а вы послушайте, вникните. Вдь и у васъ, и у насъ одна цль — опредлить роль индивидуума въ общественномъ прогресс… Почему же вашъ взглядъ, научно не провренный, сама истина, а остальное все неинтересно? Приходите, сдлайте мн удовольствіе.
— Хорошо,— сказалъ Арнаутскій, чтобы онъ скоре ушелъ.
— Вотъ спасибо!.. Ну, значитъ, до вечера!..
Когда дверь за гостемъ затворилась, Арнаутскій почувствовалъ себя вполн пропащимъ человкомъ. Онъ точно тонулъ и, ослабвъ отъ борьбы, уже не искалъ, за что ухватиться, а покорно ждалъ смерти. Онъ видлъ волны житейскаго моря до самаго горизонта, ихъ гребни закипали серебристой пной, обрушивались въ темно-зеленыя бездны и въ ихъ брызгахъ было холодное дыханіе смерти.
‘Въ чемъ же заключалось мое нравственное совершенствованіе?— думалъ онъ:— я длалъ уступки и уступки. Я оправдывалъ ихъ нравственными побужденіями, а въ дйствительности я неспособенъ быть нравственнымъ. Я лгалъ, жилъ на нечистыя деньги, будто бы для товарища. Ну, а вчера…’
Его мысль копошилась надъ обломками разбитой жизнью теоріи и не видла ничего, что могло бы замнять ее. Такъ бднякъ-погорлецъ бродить на пепелищ своего незастрахованнаго дома, разсматриваетъ угли и головни и въ отчаяніи думаетъ, что никогда уже не построить ему новаго дома, никогда не грться зимой у своей печки, обратившейся въ безобразную груду кирпичей. Слабая мысль Арнаутскаго не могла разобраться въ случившемся и, не имя творческой силы, не могла создать новой жизни. Его гвоздила одна только мысль, что онъ неспособенъ къ нравственному совершенствованію, а слдовательно не долженъ жить. Онъ презиралъ себя и невыразимо страдалъ. Такъ онъ просидлъ у стола нсколько часовъ въ душевной агоніи.
Хозяйка принесла тарелки для обда. Арнаутскій вздрогнулъ и разсердился, какъ сердится человкъ, когда его застаютъ врасплохъ…
— Не надо… я не хочу обдать… Уходите.
Хозяйка ушла въ удивленіи, что сдлалось съ ея жильцомъ, который никогда не сердился.
Арнаутскій подумалъ, что Натусь можетъ придти къ нему съ товарищами, и все откроется какъ-нибудь… Нтъ, онъ не увидитъ ни одного взгляда человка, узнавшаго объ его преступленіи… Онъ заперъ дверь, вспомнивъ, что у него былъ морфій — досталъ онъ его дв недли тому назадъ, когда болли зубы. Онъ отыскалъ его на окн за горшкомъ герани… торопливо глотнулъ все, что осталось въ пузырьк, и бросился на постель…

И. Ивановичъ.

‘Встникъ Европы’, No 7, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека