В подследственном отделении, Короленко Владимир Галактионович, Год: 1880

Время на прочтение: 33 минут(ы)

Владиміръ Короленко.

Въ подслдственномъ отдленіи.

Очерки и разсказы.

Изданіе седьмое

Редакціи журнала ‘Русская мысль’.

Москва.

Типолит. Высочайше утвержд. Т-ва И. Н. Кушнеровъ и К®.

Пименовская ул., собств. домъ.

1895.

Жестокіе, сударь, нравы!
Островскій.

…Насъ ввели въ корридоръ одной изъ сибирскихъ тюремъ, длинный, узкій и мрачный. Одна стна его почти сплошь была занята высокими окнами, выходившими на небольшой квадратный дворикъ, гд обыкновенно гуляли арестанты. Теперь, по случаю нашего прибытія, арестантовъ ‘загнали’ въ камеры. Вдоль другой стны виднлись, на небольшомъ разстояніи другъ отъ друга, двери ‘одиночекъ’. Двери были черны отъ времени и частыхъ прикосновеній и рзко видлялись темными четыреутольниками на срой, грязной стн. Надъ дверями висли дощечки съ надписяни: ‘За кражу’, ‘За убійство’, ‘За грабежъ’, ‘За бродяжничество’, а въ середин каждой двери виднлось квадратное отверстіе со стеклышкомъ, закрываемое снаружи деревянною заслонкой. Вс заслонки были отодвинуты, и изъ-за стеколъ на насъ смотрли любопытные, внимательные глаза заключенныхъ..
Мы повернули разъ и другой. Надъ первою дверью третьяго корридора я прочелъ надпись: ‘Умалишенный’, надъ слдующею — то же. Надъ третьей надписи не было, а надъ четвертой я разобралъ т же слова. Впрочемъ, не надо было и надписи, чтобъ угадать, кто обитатель этой каморки,— изъ-за ея двери неслись какіе-то дикіе, тоскующіе, за сердце хватающіе звуки. Человкъ ходилъ, повидимому, взадъ и впередъ за своею дверью, выкрикивая что-то похожее на еврейскую молитву, то на горькій плачъ съ причитаніями, то на дикую плясовую псню. Когда онъ смолкалъ и въ корридор наступала тишина, тогда можно было различить монотонное чтеніе какой-то молитвы, произносимой въ первой камер однозвучнымъ голосомъ.. Дальше видны были еще такія же двери и изъ-за нихъ слышалось мрное звяканье цпи. Надпись гласила: ‘За убійство’.
Это былъ ‘корридоръ подслдственнаго отдленія’, куда насъ помстили за отсутствіемъ помщенія для пересыльныхъ. По той же причин, т.-е. за отсутствіемъ особаго помщенія, въ этомъ корридор содержались трое умалишенныхъ. Наша камера, безъ надписи, находилась между камерами двухъ умалишенныхъ, только справа отъ одной изъ нихъ отдлялась лстницей, надъ которой висла доска: ‘Входъ на малый верхъ’.
Пока надщиратели подбирали ключи, чтобъ открыть рашу камеру, сосдъ нашъ по правую сторону — третій умалишенный — не подавалъ никакихъ признаковъ своего существованія. Сколько можно было видть въ дверное оконце, въ его камер было темно, какъ въ могил.
— Яшка-то молчитъ нон,— тихо сказалъ ‘старшій надзиратель’ младшему.
— Не видитъ… Ну его! — отвтилъ тотъттакъ же тихо.
Вдругъ изъ-за стеклышка сверкнула пара глазъ, мелькнулъ конецъ носа, большіе усы, часть бороды. Вслдъ затмъ дверь застонала и заколебалась. Ящка стучалъ ногою въ нижнюю часть двери такъ сильно, что желзные болты гнулись и визжали. Каждый ударъ гулко отдавался подъ высокимъ потолкомъ и повторялся эхо въ другихъ корридорахъ. Надзиратели вздрогнули. ‘Старшій’ — сдой, низенькій старичокъ изъ евреевъ, съ наружностью старой тюремной крысы, съ маленькими, злыми, точно колющими глазами, сверкавшими изъ подъ нависшихъ бровей — весь съежился, попятился къ стнк и бросилъ въ сторону стучавшаго взглядъ полный глубокой ненависти и злобы.
— Полно, Яшка, что задурилъ-то? — отозвался корридорный надзиратель, серьезный старикъ съ длинными, опущенными внизъ усами, въ большой папах.— Чего не видалъ? Видишь, арестантовъ привели!
Тотъ, кого называли Яшкой, окинулъ насъ внимательнымъ взглядомъ. И, какъ бы убдившись, несмотря на наши ‘вольные’ костюмы, что дйствительно мы арестанты, прекратилъ стукъ и что-то заворчалъ за своею дверью. Словъ мы не могли разслышать,— ‘одиночка’ уже приняла насъ въ свои холодныя, сырыя объятія. Запоры щелкнули за нами, шаги надзирателя стихли въ другомъ конц корридора, и жизнь ‘подслдственнаго отдленія’ вошла опять въ свою обычную колею.
Пять шаговъ въ длину, три съ половиной въ ширину — вотъ размры новаго нашего жилища. Стекла въ небольшомъ, въ квадратный аршинъ, окн разбиты и въ него видна, на разстояніи двухъ саженъ, срая тюремная стна. Углы камеры тонули въ какомъ-то неопредленномъ полумрак. Карнизы оттнены траурною каймой многолтней пыли, стны сры и, при внимательномъ взгляд, видны на нихъ особыя пятна — слды борьбы какого-нибудь страдальца съ клопами и тараканами,— борьбы, быть-можетъ, многолтней, упорной. Я не могъ освободиться отъ ощущенія особаго рода непріятнаго запаха, который, какъ мн казалось, несся отъ этихъ стнъ. Внизу, у самаго пола, въ кирпичъ было вдлано толстое желзное кольцо, назначеніе котораго для насъ было ясно: къ нему была нкогда придлана короткая цпь… Дв кровати, стулъ и маленькій столикъ составляли роскошь ‘одиночки’, которую ей, быть-можетъ, привелось видть впервые. Въ остальныхъ камерахъ, такихъ же, какъ наша, не было ничего, кром тюфяка, брошеннаго на полъ, и живого существа, которое на немъ валялось…
За стной послышалось дребезжаніе телги. Мимо окна прохалъ четыреугольный ящикъ, который везла плохая, заморенная клячонка. Два арестанта вяло плелись сзади, шлепая ‘кеньгами’ по грязи. Они остановились невдалек, открыли люкъ и такъ же вяло принялись на работу… Отвратительною вонью пахнуло въ наши разбитыя окна и она стала наполнять камеру…
Мой товарищъ, улегшійся было на своей постели, всталъ на ноги и тоскливо оглядлъ комнату.
— Од-на-ко! — сказалъ онъ протяжно.
— Д-да! — подтвердилъ я.
Больше говорить не хотлось, да и не было надобности,— мы понимали другъ друга. На насъ глядли и говорили за насъ темныя стны, углы, затканные паутиной, крпко запертая дверь… Въ окно врывались волны міазмовъ, и некуда было скрыться. Сколькото намъ придется прожить здсь: недлю, дв?… Нехорошо, скверно! А вдь вотъ тутъ, рядомъ, наши сосди живутъ не одну недлю и не дв. Да и въ этой камер посл насъ опять водворится жилецъ на долгіе мсяцы, а можетъ и годы…
А арестантики продолжали свою работу,— это была ихъ ежедневная обязанность. Ежедневно прізжали они сюда съ своимъ неблаговоннымъ ящикомъ и вяло черпали часъ, другой, узжая и прізжая,— все мимо цлаго ряда плохо прилаженныхъ или разбитыхъ оконъ.
Мы заткнули разбитое окно казенною подушкой. Запахъ нсколько уменьшился или мы притерплись, но только тоскливое чувство, внушенное нашею безпомощностью, тишиной, бездятельностью одиночки, изъ остраго стало переходить въ тупое, хроническое… Мы стали прислушиваться къ тихому жужжанію вншней жизни, прорывавшемуся сквозь крпкія двери.
Вншвяя жизнь для насъ была жизнь двора и корридора тюрьмы. Въ дверное оконце, когда его забывали закрыть наружною заслонкой, виднлись гуляющіе арестанты. Они ‘толкались’ по квадратному дворику парами, тихо и безъ шума. Казаіось, срые халаты налагади какое-то обязательство тихой солидности.
Въ извстные часы по двору проносилась команда: ‘Пошелъ за кипяткомъ!’ ‘Пошелъ за хлбомъ!’ ‘Обдать пошелъ!’ ‘Пошо-олъ, расходись по камерамъ!’ Выпускали на время подслдственныхъ изъ строгаго одиночнаго заключенія или каторжниковъ въ цпяхъ. Послдніе еще солидне прохаживались по корридору: цпи уже несомннно надагали это обязательство. Подъ вечеръ, гд-то на третьемъ двор, раздавался звонокъ: приближалась ‘поврка’. Ежедневно въ 7 часовъ смотритель или его помощникъ обходили съ караульнымъ офицеромъ и конвоемъ солдатъ вс камеры, считая заключенныхъ.
Такъ проходилъ день въ ‘подслдственномъ отдленіи’.
… Разъ, два, три, четыре!… гулко раздавались по временамъ сильные удари. Это Яшка нарушалъ тишину корридора. Среди этой сонной тишины, на фон безшумной, подавленной жизни, его удары, рзкіе, бшено-отчетливые, непокорные, составляли какой-то странный, ржущій, непріятный контрастъ. Я вспомнилъ, какъ маленькій ‘старшій’ съежился, заслышавъ, эти удары. Нарушеніе обычной тишины этой скорбной обители, казавшееся даже мн, постороннему, диссонансомъ, должно было особенно рзать ухо ‘начальства’.
Не знаю, зачмъ собственно понадобилось мн считать эти удары. Разъ, два, три… около шести стукъ усиливался, семь, восемь, девять… стоялъ сплошной гулъ, затмъ на одиннадцати, рдко на двнадцати, стукъ рзко обрывался. Въ это мгновеніе у меня являлось въ правой ног иимолетное ощущеніе ноющей боли. Мн казалось, что Яшка прекращалъ свой стукъ именно отъ такой боли въ ног. Черезъ нсколько секундъ раздавалось еще пять-шесть ударовъ и затмъ въ корридор наступала напряженная тишь, или же угрюмое ворчаніе Якова смшивалось со скорбными выкрикиваніями еврея.
Чаще другихъ приходилось дежурить въ нашемъ корридор старику-надзирателю, давно, повидимому, свыкшемуся съ тюрьмой и ея обитателями. Казалось, старикъ обрлъ на этомъ мст то особаго рода душевное равновсіе, которое такъ облегчаетъ жизнь и сношенія съ людьми во всякой профессіи. Онъ имлъ видъ человка, обладающаго обстоятельнымъ міросозерцаніемъ, былъ философски спокоенъ и неизмнно равнодушенъ, никогда не возвышалъ голоса, не бранилъ арестантовъ, не стснялъ ихъ безъ нужды. Онъ былъ надзиратель,— это было его общественное положеніе, налагавшее на него извстныя обязанности. Другіе были арестанты,— это опять ихъ общественное положеніе, также сопряженное съ обязанностями. Каждый долженъ исполнять свои обязанлости, что значитъ: ‘веди себя съ толкомъ, поступай благородно, т.-е. не попадай на замчаніе начальства’. Таковы были основы его философіи, и онъ съумлъ провести ихъ въ жизнь подвдомаго ему ‘отдленія’, главное нравственное правило: ‘не попадай на замчаніе’ — проникало во вс детали этой жизни. Самъ старикъ Михеичъ двигался и дйствовалъ не торопясь, какъ хорошо разсчитанная машина. Я никогда не видалъ, чтобъ онъ препирался съ арестантомъ изъ одиночки, когда тотъ просился ‘до втру’, какъ это длали другіе. Онъ просто шелъ на стукъ и отпиралъ двери. За то если Михеичъ отказывалъ въ какомъ-нибудь облегченіи, значитъ у него была резонная причина, имющая отношеніе къ близости начальственнаго ока, и отказъ былъ всегда ршительный, безапелляціонный. Когда, бывало, старый Михеичъ сидлъ на окн корридора и дремалъ, причемъ изъ-подъ его папахи, вчно нахлобученной на самыя брови, виднлись концы длинныхъ усовъ и ястребинаго носа, тихо и благосклопно ‘клевавшаго’ въ спокойной дремот, въ корридор подслдственныхъ воцарялась непринужденность и даже нкоторая раввязность, конечно, въ возможныхъ для этого мста предлахъ. Арестанты франтовито ходили съ папиросками въ зубахъ мимо философа-‘начальника’ съ очевиднымъ сознаніемъ невозможности явиться ‘въ эдакомъ вид’ въ другіе часы дня, что длало особенно драгоцнной эту возможность въ данное время. Они ужь сами смотрли въ оба, чтобы не попасться ‘въ эдакомъ вид’ кому-нибудь изъ высшаго тюремнаго начальства и не подвести стараго Михеича, такъ какъ хорошо понимали, что въ подобномъ ротозйств не заключается ни ‘толку’, ни ‘благородства’. Даже умалишенные чувствовали импонирующее вліяніе Михеичевой философіи. Когда музыкальныя рулады сумасшедшаго еврея достигали чрезмрной напряженности и экспрессіи, когда, казалось, его глотка скоро откажется производить какіе бы то ни было звуки, а уши слушателей рисковали потерять всякую способность воспринимать ихъ, Михеичъ спокойно слзалъ съ окна, подходилъ къ двери еврея и, стукнувъ связкой ключей, произносилъ ровнымъ, спокойнымъ голосомъ:
— Эй, ты, свиное ухо! По какой причин раскричался?
Вопросъ эвучалъ дловито, какъ будто вопрошавшій допускалъ возможность существованія какой-либо ‘причины’, и даже названіе ‘свиное ухо’ казалось просто необиднымъ собственнымъ именемъ. Еврей смягчалъ экспрессію, понижалъ тонъ и издавалъ рулады, выражавшія очевидную готовность къ компромиссу.
— Нарукавники желаешь? — спрашивалъ Михеичъ такъ же спокойно, и опять въ вопрос слышалась возможность со стороны еврея такого неестественнаго желанія.
— Покричи еще,— чтожь, я и принесу нарукавники теб,— соглашался Михеичъ удовлетворить предполагаемое желаніе, и рулады еврея спускались до обычнаго діапазона.
— Стекло-то опять зачмъ сожралъ, а? Разв полагается теб казенныя стекла жрать? Видишь вотъ, вчера вставили, а ты опять слопалъ, свиное ухо! — говорилъ Мвхеичъ, выковыривая остатки дверного стекла, которое еврей, дйствительно, имлъ обыкновеніе разбивать и грызть зубами.
Урезонивъ еврея, Мвхеичъ снова направлялся къ излюбленному мсту на окн, гд спина его скоро прилипала къ натертому жирному пятну косяка, а носъ и усы принимали обычное положеніе. Еврей, одержимый какою-то музыкальною маніей, возвращался къ нотамъ боле свойственнымъ человческому голосу, или начиналъ что-то таинственно выстукивать въ стну, какъ бы сообщая кому-то смыслъ сейчасъ слышанныхъ словъ.
Другой умалишенный, остякъ Тимошка, помщавшійся въ первой камер у входа въ корридоръ подслдственныхъ, пользовался нкоторымъ благорасположеніемъ Михеича. Однажды, когда я проходилъ по корридору, Михеичъ съ видимымъ удовольствіемъ указалъ на камеру Тимошки.
— Тимошка тутъ, Тимоей остякъ. Набожный… Каждую молитву знаетъ. Поди, и теперь молится…
Я заглянулъ въ оконце. Длинная, узкая камера была еще мрачне нашей, такъ какъ угловая стна примыкавшаго зданія закрывала въ нее доступъ свту. Вначал я не могъ никого разглядть среди этихъ темныхъ стнъ, но вскор увидлъ въ углу, подъ самымъ окномъ, какую-то колнопреклоненную фигуру. Тимошка мрно покачивался, стоя на колняхъ передъ какими-то болванчиками, неопредленно чернвшими въ углу. На окн лежало что-то врод шапки. Мебели, какъ и въ другихъ одиночкахъ, не было, только рядомъ съ болванчиками стояла ‘парашка’. Остякъ молился ровнымъ, своеобразно-дикимъ голосомъ, тономъ опытнаго чтеца. По временамъ онъ произносилъ цлыя длинныя фразы на какомъ-то непонятномъ, вроятно остяцкомъ, язык, а иногда, нисколько не измняя молитвенной интонаціи, произносилъ скверныя ругательства, какъ будто и они составляли часть его культа.
— Трехъ человкъ задушилъ рукаки,— отрекомендовалъ мн его Михеичъ.— Большая въ ёмъ сила!…
— А что это въ углу у него разставлено? — спросилъ я.
— Идолы это. Ка-акже! Самъ длаетъ. Ужь у лего сколько разъ отымали, сейчасъ опять смастеритъ.
— Чмъ же?
— На выдумки ловокъ, бда! Ножъ изъ жести оконной у него, объ камень выточенъ. А шапку видли… на окн у него лежитъ? Тоже самъ сшилъ. Окно-то у него разбито, чортъ ему кошку шальную и занеси. Онъ ее сцапалъ, содралъ шкуру зубами,— вотъ и шапка! Иголка тоже у него имется, нитки изъ тюфяка дергаетъ… Ну, за то набоженъ: молитвы получше иного попа знаетъ. И послушенъ тоже… Тимошка, спой псенку!
Тимошка прервалъ молитву, взялъ въ руки палку и повернулся къ Михеичу.
— Съ барабаномъ? — спросилъ онъ.
Въ его дикомъ голос зазвучала какая-то юмористическая нотка. Переходъ отъ молитвы къ скоморошеству былъ для него, повидимому, нетруденъ.
— Неужь безъ барабана, чудакъ! — отвтилъ Михеичъ.
Тимошка заплъ безконечную псню, постукивая въ такть палкой. Въ этой псн, съ довольно быстрымъ темпомъ, слышалось что-то своеобразное, заунывно-дикое. Мы старались потомъ съ товарищемъ воспроизвести этотъ нехитрый мотивъ, но онъ не давался нашей памяти.
— Безъ конца у него псня эта,— замтилъ Михеичъ.— Теперь все будетъ пть, пока не скажу: довольно! Разъ этакъ я забылъ остановить его,— онъ и поетъ себ. Поврка пришла, смотритель и спрашиваетъ: ты что длаешь?—‘Псню, говоритъ, Михеичъ приказалъ пть’. Право, послушный онъ!… Тре-ехъ человкъ задавилъ руками. Ноги ему въ сумасшедшемъ дом отшибли,— ходить не можетъ. Зачинаетъ мало-мало подыматься, да плохо. Видно, отстукали ловко!
— Неужто въ больниц у насъ ноги отшибаютъ? Вдь это…
— Да ужь это не такъ, чтобы превосходно, что и говорить. Опять же и зря: послушный онъ, остякъ-то. Ему толкомъ скажи,— онъ слушаетъ. Только тамъ это у нихъ живо, въ сумасшедшемъ-то дом: чуть что, пожалуй, не долго имъ, и совсмъ устукаютъ. Этому стукальщику скоро вотъ то же будетъ,— какъ-то недружелюбно мотнулъ Михеичъ головой въ сторону Яшкиной двери.
Въ его голос исчезли мягкія, благосклонныя ноты, съ какими онъ обращался къ послушному Тимошк, давившему людей руками и сдиравшему шкуры съ живыхъ кошекъ. Очевидно, въ глазахъ Михеича Яшка былъ хуже остяка.
Вообще этотъ странный субъектъ находился на какомъ-то особомъ, исключительномъ положеніи, и онъ интересовалъ меня все боле и боле. Въ его стук я, наконецъ, началъ различать нкоторую систему. Такъ, однажды, когда онъ вдругъ загремлъ очень сильно, я увидлъ, что Михеичъ сталъ безпокойно озираться, какъ будто ожидая чьего-нибудь появленія. Потомъ старикъ дловито обратился къ Якову:
— Что ты? Зачмъ? Никого вдь нту.
Яшка тотчасъ же смолкъ. Очевидно, онъ не просто стучалъ въ пространство, а адресовалъ эти гремящіе звуки чьему-нибудь слуху. Вскор я убдился, что стукомъ этимъ онъ салютовалъ всякому начальству, начиная со ‘старшаго надзирателя’. Чмъ выше было начальство, тмъ, вообще говоря, громче были салюты. Ночью они раздавались значительно тише, точно Яшка стучалъ съ просонокъ. Проснется онъ,— такъ думалось мн,— стукнетъ раза три-четыре и опять, исполнивъ эту обязанность, уляжется спать. Однажды только среди ночной тишины удары Яшки раздались точно громъ канонады: на слдующее утро оказалось, что ночью ‘на маломъ верху кержаки произвели не малую драку’,— стало быть, являлось высшее тюремное начальство.
Удары эти доставались Яшк не дешево. ‘Ноги вовсе у него попухли,— говорилъ мн Михеичъ,— а все вдь неймется’.
На третій день нашего заключенія мы потребовали у начальства, чтобы насъ отпускали гулять, и насъ приказано было отпускать ‘посл поврки’, когда остальные заключенные запираются въ камеры на ночь. Это-то время я ршился употребить для пріобртенія ближайшаго знакомства съ Яшкой.

——

Звонокъ. ‘Становись на поврку!’
Въ подслдственномъ отдленіи все стихло. Гд-то далеко, въ третьемъ или четвертомъ корридор, лязгнула дверь, послышались раскаты, точно рокотъ далекаго наводвенія. ‘Поврка’ толпой ввалилась въ наше отдленіе. Яшка принялся за свое дло.
Когда ‘поврка’ обошла наши камеры и поднялась на ‘малый верхъ’, Михеичъ отворилъ нашу дверь. Корридорный арестантъ подслдственнаго отдленія, Меркурій, исполняющій обязанности ‘парашечника’, убирающій камеры и бгающій на посылкахъ у ‘привилегированныхъ’ арестантовъ, явился въ нашу камеру съ самоваромъ. Пока ‘поврка’ не ушла совсмъ, Михеичъ просилъ насъ для ‘порядку’ не выходить въ корридоръ.
Вотъ ‘поврка’ сходитъ по лстнид, Наша дверь не заперта, и намъ ясно слышны не только удары Яшки, но и его возгласы:
— Беззаконники! — кричалъ Яшка, когда ‘поврка’ проходила мимо его двери.— Пошто держите, пошто морите меня? Сказывайте, слуги антихристовы!
Я вспомнилъ надпись надъ Яшкипой дверью. Неужто,— мелькнуло у меня въ ум,— это недоразумніе? Неужто этотъ человкъ, запертый, наглухо заколоченный въ эту ужасную дыру, въ этотъ гробъ, вовсе не умалишенный и способенъ сознавать весь ужасъ своего положенія?…
— За что это Яшку держатъ въ одиночк, да еще такъ строго?— спросилъ я Меркурія.
— Человка убилъ, каторжникъ бглой,— вмшался Михеить тономъ убжденнаго человка.
— Н-тъ,— протянулъ Меркурій,— что ты, Михеичъ! Что попустому говорить. Неизвстно это,— обратился онъ ко мн.— Званія своего, фамиліи, напримръ, онъ не открываетъ. Сказываютъ такъ, что за непризнаніе властей былъ сосланъ. Убёгъ ли, што ли, этого доподлинно не могу знать…
— Надъ его дверью написано, что онъ сумасшедшій?
— Приставляется,— сказалъ Михеичъ, по своему, кратко и утвердительно.
— Н-тъ… опять же и это… кто знаетъ! Можетъ, и не сумасшедшій,— сказалъ опять Меркурій какъ-то уклончиво.— Собствепно держатъ его въ одиночк за непризнаніе властей, за грубость… Полицместеръ ли, кто ли придеть, хоть тутъ самъ губернаторъ приходи,— онъ и ему грубость скажетъ. Все свое: ‘беззаконники, да слуги антихристовы!’ Вотъ черезъ это самое… А то раньше свободно онъ ходилъ по всей даже тюрьм безъ препятствій…
— А зачмъ онъ стучитъ?
— И опять же какъ сказать… Собственно для обличенія!..
Меркурій вышелъ. Мы заварили чай и вышли ‘на прогулку’ въ корридоръ. Вдали, гд-то въ третьемъ корридор, слышались еще шаги удадявшеіся ‘поврки’. У Яшкина оконца виднлись усы, часть бороды, конецъ носа. Яшка стоялъ неподвижно и будто чего-то ждалъ. Вдругъ дверь заколебалась отъ сильныхъ ударовъ.
— Зачмъ ты это, Яковъ, стучишь? Кто тебя слышитъ? Вдь никого нтъ! — скаьалъ я.
— Эвона! — отвтилъ Яшка серьезно, мотнувъ головой по направленію къ окву корридора, черезъ которое виднлся противуположный фасадъ расположеннаго четыреугольникомъ зданія и въ немъ сквозной просвтъ высокой двери, ведущей на другой дворъ.
Въ этомъ просвт маячила въ сумеркахъ фигура послдняго солдата ‘поврки’. Фигура вскор исчезла, и Яшка счелъ возможнымъ прекратить стукъ и обратился ко мн.
Онъ нагнулся, чтобъ окинуть меня внимательнымъ взглядомъ изъ-за своего оконца. Мн все не удавалось увидть его лицо въ цломъ. Теперь на меня глядли срые, выразительные глаза, слегка лишь подернутые какою-то мутью, какъ у сильно утомленнаго человка. Лобъ былъ высокій и по временамъ собирался въ рзкія — не то гнвныя, не то скорбныя — складки. Повидимому, Яшка былъ высокъ ростомъ и очень крпко сложенъ. Лтъ, вроятно, было ему около пятидесяти.
— Што будешь за человкъ? — спросилъ онъ.— Куда тебя гонятъ?
Я назвалъ себя и сообщилъ, куда меня гонятъ.
— А тебя какъ зовутъ? — спросилъ я.
— Былъ Яковъ… Яковомъ эвали.
— А величаютъ какъ? Родомъ откуда?
Яковъ взглянулъ на меня съ какимъ-то подозрительнымъ вниманіемъ и, помолчавъ, отвтилъ коротко:
— Забылъ {Посл я узналъ, что родомъ онъ изъ Пермской губерніи.}.
Понемногу мы разговорились.
Какъ арестанть, содержимый на особыхъ правахъ, въ ‘вольной одежд’ и т. п., я представлялъ для Яшки нюторый ннтересъ.
Передо мною же былъ обыкновенный человкъ, говорившій сдержанно, ровно, вообще въ булгачномъ настроеніи.
— Безпокойно теб,— стучу я этто. Ничего, привыкнешь,— говорилъ онъ, усмхаясь,— ночью тише же стучу я, не громко. На росписку сюда слуга-то антихристовъ является ему я это постукиваю.
— Скажи мн, зачмъ ты стучишь? — спросилъ я.
Яковъ вскинулъ на меня своими большими глазами и въ голос его, когда онъ отвчалъ, слышалась какая-то ‘обрядная’ важность:
— Стою за Бога, за великаго Государя, за Христовъ законъ, за святое крещеніе, за все отечество и за всхъ людей.
Я нсколько удивился, что, повидимому, не ускользнуло отъ вниманія Якова.
— Обличаю начальниковъ,— пояснилъ онъ,— начальниковъ неправедныхъ обличаю. Стучу.
— Какая же отъ этого польза теб?
— Польза? Есть польза…
— Да какая же? Въ чемъ?
— Есть польза,— повторилъ онъ упрямо.— Ты слушай ухомъ: стою за Бога, за великаго Государя…— и онъ цликомъ повторилъ свою тираду.
Я понялъ теперь, что Яковъ не искалъ реальныхъ, осязательныхъ послдствій отъ своего стучанія для того дла, за которое онъ ‘стоялъ’ столь неуклонно среди глухихъ стнъ и не мене глухихъ къ его обличеніямъ людей, онъ видлъ ‘пользу’ уже въ самомъ факт ‘стоянія’ за Бога и за великаго Государя,— стало-быть, поступалъ такъ… ‘для души’.
— А за что тебя держатъ? — спросилъ я дале.
— За что?… Беззаконники! — заговорилъ Яшка и возбужденно завозился за своею дверью.— За что держатъ? Скажи вотъ: безо всякаго преступленія… Нтъ моего преступленія ни въ чемъ. А и было бы преступленіе, такъ разв имъ судить?… Богъ суди!
— Человка ты убилъ,— сказалъ Михеичъ, внимательно слушавшій нашъ разговоръ. — Пошто приставляешься?
— Неправда, неправда! — заговорилъ Яшка какимъ-то страдающе-возбужденнымъ голосомъ. — Ишь чего выдумали, беззаконники! Неправда, не врь имъ, Володимеръ, не врь слугамъ антихристовымъ! Нтъ моего никакого преступленія. Отрекись, вишъ, отъ Бога, отъ великаго Государя, тогда отпустимъ. Гд же отречься?… Невозможно мн. Самъ знаешь, кто отъ Бога, отъ истиннаго правъ-закону отступитъ — мертвъ есть. Плотью-то онъ живетъ, а души въ немъ живой нту!…
Въ это время изъ темнаго корридора, подъ прямымъ угломъ примыкавшаго къ нашему, показалась маленькая фигурка въ сромъ пальто съ мдными пуговицами. Я узналъ ‘старшаго’. Сдая тюремная крыса точно выползала изъ норы за добычей. Старикъ крался, прижимаясь вдолъ стны, чтобы Яшка не могъ его увидть изъ своей конурки. Въ рукахъ у него была тетрадь и карандашъ. Каждый вечеръ онъ клалъ эту тетрадь на окно корридора и ночью обязанъ былъ нсколько разъ написать въ ней: ‘былъ въ такомъ-то часу’, Въ эти-то часы и раздавалось тихое постукиваніе Яшки.
— Отопри ‘малый верхъ’,— шепнулъ Михеичу ‘старшій’, быстро шмыгнувъ мимо Яшкиной двери.
Михеичъ сталъ тихо снимать засовъ съ дверей, которвя вели на лстницу съ надписью: ‘Входъ на малый верхъ’. На этомъ ‘верху’ находилась особая воровская коловія. О ней такъ и говорили: ‘Ноньче въ воровской драка приключилась’.— ‘Воры-то ночью за картами развозились’. Этотъ ‘верхъ’ не даромъ носилъ названіе ‘малаго’. Дло въ томъ, что тюрьма была разсчитана на число жителей чуть не на половину мене того, какое въ ней находилось въ дйствительности. Пришлось поэтому пуститься на хитрости, и вотъ губернская архитектура кое-какъ приляпала къ высокимъ камерамъ новые потолки, значительно ихъ понизившіе и послужившіе поломъ для ‘малаго верха’. Часть высокихъ оконъ, охваченная этими антресолями, пришлась, такимъ образомъ, въ ‘маломъ верху’ и получила назначеніе снабжать его свтомъ. Нечего говорить, что назначеніе это исполнялось далеко не удовлетворительно, и воровской ‘малый верхъ’ представлялъ помщеніе, ярко демонстрировавшее самое печальное отсутствіе гигіены.
— Тутъ у васъ ничего еще,— говорилъ мн нашъ Меркурій о нашихъ помщеніяхъ. — Тутъ и хорошему, образованному человку прожить мало-мало можно… А вотъ, въ воровской — не приведи Господи! Вонько, темно, сырости тоже довольно. Чистая смерть!…
Чтобы нсколько вознаградить за отсутствіе воздуха и свта, начальство тюрьмы дало ворамъ нкоторыя льготы. Они, напримръ, не запирались по камерамъ и ночью, такъ какъ даже при сибярскихъ взглядахъ на правила гигіены оказалось невозможнымъ ставить у воровъ на ночь зловонныя ‘парашки’. Такимъ образомъ, начавъ задыхаться въ одной камер, жилецъ воровского ‘малаго верха’ могъ, для разнообранія, отправиться задыхаться въ другую. Какъ бы то ни было, ‘малый верхъ’ вознаграждалъ за нкоторыя неудобства жилища широкимъ развитіемъ общественности. По ночамъ отгуда слышались возгласы, шумный говоръ, по временамъ достигавшій размровъ яростнаго вопля. Тогда призывалось начальство, иногда даже военный конвой, и расшумвшіеся ‘воры’ накрывались за картежомъ или пьянствомъ, подобно разодравшимся воробьямъ, которыхъ берутъ руками мальчишки.
Итакъ, Михеичъ сталъ тихо снимать засовъ, и ‘старшій’, расписавшись въ тетради, опять было прошмыгнулъ мимо Яшкиной двери, направляясь на лстницу. ‘За картами…— шепнулъ мн Михеичъ:— воры въ карты дуются… накроетъ’.
Но въ этотъ критическій моментъ, когда старый тюремный хищникъ сталъ подыматься на лстн цу, Яшка какимъ-то чутьемъ угадавшій присутствіе одного изъ ‘беззаконниковъ’, внезапно загремлъ своею дверью. Старикъ вздрогнулъ, точно ошпаренный. Я ясно представилъ себ, какъ болзненно задло его напряженные нервы это неожиданное и столь громовое вмшательство. Онъ подпрыгнулъ на мст, точно его захлопнуло западней, заёрзалъ, попытался было броситься на верхъ, но, сообразивъ, что дло потеряно и воры успли спрятать карты, возвратился назадъ.
— Запри! — изнеможенно обратился онъ къ Михеичу. — О, Яшка, Яшка! — прошиплъ онъ, обращаясь къ дверямъ,— кажется, ежели могъ бы, вотъ какъ бы тебя растеръ, проклятаго, вотъ какъ!…
Онъ сжалъ свои кулачонки и сталъ ихъ тереть другъ о друга, какъ бы воображая, что Яшка находится между вими и испытываетъ уже процессъ растиранія.
Яшка появился у своей двери, очевидно, довольный, что ударъ, направленный во имя Господне чисто наудачу, попалъ въ цль такъ мтко.
— Не любо теб, беззаконникъ? — гремлъ онъ въ догонку. — Долго ли держать меня будете, слуги антихристовы?…
— Пос-с-стой, пог-год-ди! — шиплъ ‘беззаконникъ’, пораженный въ наболвшее мсто, и бросилъ при этомъ на насъ косвенные взгляды, какъ будто между нашимъ присутствіемъ и необходимостью для Яшки ‘погодить’ была нкоторая необъяснимая связь.
Смыслъ этого ‘погоди’ былъ совершенно ясенъ: Яшка былъ во власти этой старой тюремной крысы, одинъ, безъ союзниковъ, и, тмъ не мене, онъ осмливался тамъ жестоко мучить того, отъ кого самъ вполн завислъ. А онъ именно его измучилъ. Для меня стала очевидною та странная связь, которая установилась между Яшкой, запертымъ въ одиночк, и державшими его ‘беззаконниками’. Казалось бы, заперли Яшку — и длу конецъ. Къ нему можно бы относяться совершенно безстрастно, его можно бы игнорировать. Но онъ усплъ своимъ неукротимымъ стукомъ раздражить ихъ нервы, натянуть ихъ до болзненной воспріимчивости къ этому стуку, и торжествовалъ,— торжествовалъ сознательно надъ связавшими его по рукамъ и по ногамъ врагами. Побжденный физически, онъ считалъ себя не сдавшимся побдителю, пока еще ‘Господь поддерживаетъ его’ въ единственно возможной форм борьбы: ‘Стучу вотъ’. Въ этомъ онъ привыкъ уже видть свою миссію, свое торжество.
— И всегда такъ-то: стучитъ безъ толку… Ужь именно что безъ пользы, одинъ вредъ себ получаеть… — говорилъ Михеичъ, запирая ходъ на лстницу,— Что толку въ стук? Ну, вотъ, заперли его, въ карцер сколь перебывалъ, нарукавники надвали,— все неймется. Погоди,— обратился Михеичъ къ Яшк,— въ сумасшедшій домъ свезутъ, тамъ не долго настучишь! Тамъ тебя устукаютъ получше Тимошки!
— Хоть куда отдавай, все едино! Меня не испугаешь,— отвчалъ Яшка. — Я за Бога, за великаго Государя стою,— за Бога, слуги антихристовы, стою! Слышишь? Думаете: заперли, такъ ужь я вамъ подверженъ?— Н-тъ! Стучу, вотъ, слава-те, Господи, Царица Небесная… поддерживаетъ меня Богъ-отъ!
— Нарукавники теб, связать тебя, стукальщика!…
— Вяжи, слуга антихристовъ!… Пошто душу христіанскую губите, ироды?… Я вамъ не обязался, бевзаконники!
Осеннія сумерки, выползая изъ угловъ старой тюрьмы, все боле и боле сгущались въ корридорахъ.
— На молитву пора,— сказалъ мн Яковъ,— прощай!
Онъ отошелъ отъ двери, и когда я, спустя нкоторое время, взглянулъ въ его оконце, онъ уже ‘стоялъ на молитв’. Его окно было завшано какими-то тряпками, сквозь которыя скудно прорывался полусвтъ наступающаго вечера. Фигура Яшки рисовалась на этомъ просвт чернымъ пятномъ. Онъ творилъ крестныя знаменія, причемъ какъ-то судорожно, рзко подавался туловищемъ впередъ и затмъ подымался нсколько тише. Его точно ‘дергало’.
Мы съ товарищемъ прохаживались по темнющимъ корридорамъ. Подходя къ Тимошкиной двери, мы слышали мрное, точно заупокойное чтеніе. Изъ двери еврея вмст съ дикими, стонущими звуками неслись убійственныя міазмы. Въ сосдней съ нимъ камер каторжникъ, помщенный сюда, опять-таки за недостаткомъ мста, совершалъ свою обычную прогулку, гремя цпью, а на верху гоготали и шумно возились воры. Остальныя камеры хранили безмолвіе наступающаго сна. Двое бродягъ, сидвшихъ вмст, варили что-то въ печурк. Это, очевидно, были любители ‘очага’. Весь день употребляли они на розыски щепокъ и всякой дряни, которую подбирали на тюремныхъ дворахъ, на послднія деньжонки покупали ‘крупокъ’ и вечеромъ, когда всхъ запирали, они разводили въ своей печк огонь. Въ эти минуты я иногда подходилъ къ ихъ двери и тихонько заглядывалъ въ нее, такъ, чтобы не нарушать ихъ мирнаго наслажденія. Одинъ, суровый бродяга, лтъ за сорокъ, сидлъ прямо противъ печки, обхвативъ колни руками, внимательно слдя за огнемъ и за маленькимъ горшечкомъ, въ которомъ варилась крупка. Другой приволакивалъ къ печк свой тюфякъ и ложился на него лицомъ къ огню, положивъ подбородокъ на руки. Это былъ почти еще мальчикъ, съ блднымъ, тюремнаго цвта лицомъ и большими выразятельными глазами. Онъ, очевидно, мечталъ. Огонекъ потрескивалъ, вода въ горшечк шипла и бурлила, и, если исключить эти звуки, въ камер царило глубокое молчаніе. Бродяги точно боялись нарушить музыку импровизированнаго очага тюремной каморки… Затмъ, когда огонекъ потухалъ и крупка была готова, они вынимали горшокъ и братски длили микроскопическое количество каши, которая, казалось, имла для нихъ скоре нкоторое символическое, такъ сказать — сакраментальное значеніе, чмъ значеніе питательнаго матеріала.
Въ самой крайней камер, служившей какъ бы продолженіемъ корридора, жильцы безпрестанно смнялись.
Эта камера не отличалась отъ другихъ ничмъ, кром своего назначенія, да еще разв тмъ, что въ ея дверяхъ не было оконца, которое, впрочемъ, удовлетворительно замнялось широкими щелями. Заглянувъ въ одну изъ этихъ щелей, я увидлъ двухъ человкъ, лежавшихъ въ двухъ концахъ камеры, безъ тюфяковъ, прямо на полу. Одинъ былъ завернутъ въ халатъ съ головою и, казалось, спалъ. Другой, заложивъ руки за голову, мрачно смотрлъ въ пространство. Рядомъ стояла нагорвшая сальная свчка.
— Антипка! — заговорилъ вдругъ послдній и, вздрогнувъ, точно отъ прорвавшейся тяжелой, мучительной мысли, прислъ на полу.
Другой не шевелился.
— Антипка, иродъ!… Отдай, слышь… Думаешь, вправду у меня пятьдесятъ рублей?… Лопни глаза, послдніе были…
Антипка притворился спящимъ.
— У-у, подлая душа! — произноситъ арестантъ и изнеможенно бросается на свое жесткое ложе, но вдругъ онъ опять подымается съ злобнымъ выраженіемъ.
— Слышь, Антипка, не шути, поддецъ! Убью!…
Антипка всхрапываетъ сладко, протяжно, точно онъ покоится на мягкихъ пуховикахъ, а не въ карцер, рядомъ со злобнымъ сосдомъ, но мн почему-то кажется, что онъ длаетъ подъ своимъ халатомъ нкоторыя необходимыя приготовленія.
— Кержаки это… разодрались ночесь на маломъ верху,— поясняетъ мн Михеичъ,— вотъ смотритель въ карцеръ обоихъ и отправилъ. Антипъ этотъ деньги, што ли, у едора укралъ. Два рубля денегъ, сказываютъ, стянулъ.
— Какъ же это ихъ вмст заперли? Вдь они опять раздерутся
— Не раздерутся,— отвчалъ Михеичъ, усмхнувшись какъ-то многозначительно.— Помнятъ!… Нашъ на это — бда, нетерпливъ! ‘Посадить ихъ, говоритъ, вмст, а подеретесь тамъ, курицыны дти, ужь я вамъ тогда кузькину мать покажу. Сами знаете…’ Знаютъ… Прямо сказать: со свту сживетъ. Въ та-акое мсто упрячетъ… Это что? — только слава одна, что карцеромъ называется. Вонъ зимой карцеръ былъ, то ужь можно сказать… Двои сутки если въ немъ который просидитъ, бывало, такъ ужь прямо въ больницу волокутъ. День поскрипитъ, другой, а тамъ и кончается.
Мн привелось увидть этотъ карцеръ, или, врне, не увидть, а почувствовать, ощутить его… Мн будетъ очень трудно описать то, что я увидлъ, и я попрошу только поврить, что я, во всякомъ случа, не преувеличиваю.
На квадратномъ дворик по угламъ стоятъ четыре каменныя башенки, старыя, покрытыя мохомъ, какія-то сырыя, склиэкія, точно оплеванныя. Он примыкаютъ вплоть ко внутреннимъ угламъ четыреугольнаго зданія и ходъ въ нихъ — съ корридоровъ. Проходя по нашему корридору, я увидлъ дверь, ведущую, очевидно, въ одну изъ башенокъ, и нашъ Меркурій сказалъ мн, что это ходъ въ бывшій карцеръ. Дверь была не заперта, и мы вошли.
За нами въ корридор было темно, въ этомъ помщеніи — еще темне. Откуда-то сверху сквозилъ слабый лучъ, расплывавшійся въ хододной сырости карцера. Сдлавъ два шага, я наткнулся на какіе-то обломки. ‘Кубъ здсь былъ раньше,— пояснилъ мн Меркурій,— кипятокъ готовялся, сырость отъ него осталась,— бда! Тмъ боле, печки теперь не имется…’ Что-то холодное, проницающее насквозь, затхлое, склизкое и гадкое составляло атмосферу этой могилы… Зимой она, очевидно, промерзала насквозь… Вотъ она — ‘кузькина-то мать!’ — подумалъ я.
Когда я, отуманенный, вышелъ изъ карцера, тюремная крыса, исполнявшая должность ‘старшаго’, опять крадучись ползла по корридорамъ отбирать отъ надзирателей на ночь ключи въ контору, и опять Яшка безстрашно заявлялъ ей, что онъ все еще продолжаетъ стоять за Бога и за великаго Государя…
‘О, Яшка,— думалъ я, удаляясь на ночь въ свою камеру,— воистину безстрашенъ ты человкъ, если видалъ уже ‘кузькину мать’ и не убоялся!…’

——

Однако карцеръ былъ не единственною формой, въ какой могла быть явлена Яшк ‘кузькина мать’.
— Отчего у Яшки въ камер такъ темно и холодно? — спросилъ я, замтивъ, что въ его камер темно, какъ въ могил, и изъ его двери дуетъ, точно со двора.
— Рамы, пакостникъ, вышибаетъ, безпокойный онъ!… А темно потому, что снаружи окно у него тряпками завшано,— отъ холоду, значитъ… Все тепле будто! — пояснилъ мн Михеичъ. Съ тмъ же вопросомъ я обратился къ Яшк.
— Видишь ты,— серьезно отвчалъ онъ,— беззаконники хладомъ заморить хотятъ, раму не вставляютъ.
— А зачмъ же ты ее вышибъ?
— Не вышибъ я, нтъ!…Зачмъ вышибать?… Этто вижу: идутъ ко мн слуги антихристовы людно. Не съ добромъ, вижу, идутъ — съ нарукавниками… Самъ знаешь: живъ человкъ смерти боится. Я на окно-то отъ нихъ… за раму-то, знаешь, и прихватился. Стали они тащить, рама и упади… Вотъ!…
Чтобъ иллюстрировать вполн условія Яшкина ‘страстотерпства’, я долженъ сказать нсколько словъ о нарукавникахъ.
Идея нарукавниковъ — идея цлесообразная и, если хотите, даже гуманная. Чтобы буйный или бшеный субъектъ не могъ нанести своими руками вредъ себ или другимъ, руки эти должны быть лишены свободы дйствій съ возможнымъ, притомъ, избжаніемъ членовредительства. Для этой цли надваются крпкіе кожаные рукава, коими руки притягиваются къ туловищу. Чтобъ удержать ихъ въ этомъ положеніи, рукава стягиваются двумя крпкими ремнями, которые двумя кольцами охватываютъ спину и грудь. Въ чистомъ вид идея нарукавниковъ иметъ только предупредительный характеръ, и если Михеичъ грозитъ ими какъ чмъ-то наказующимъ и мстящимъ, то это доказываетъ только, во-первыхъ, неспособность Михеича понимать чистую идею и, во-вторыхъ, свидтельствуетъ еще разъ печальную истину, что грубая дйствительность искажаетъ всякіе идеалы на свой собственный ладъ. Надо, впрочемъ, сознаться, что этому искаженію въ весьма значительной мр способствуетъ самое устройство нарукавниковъ, легко допускающее возможность многихъ преувеличеній. Взять хоть то, что пряжки, стягивающія ремни, могутъ быть затянуты въ мру, не боле того, сколько требуется самою идеей притяженія рукъ къ бедрамъ, но он также могутъ быть затянуты и съ преувеличеніемъ, причемъ пострадаютъ и ребра {Я не говорю уже о завдомыхъ посягательствахъ на самое устройство нарукавниковъ. Бываютъ и такія. Такъ, напримръ, иногда къ нимъ прибавляютъ еще ремень, притягивающій шею книзу. Это ничмъ не оправдываемое прибавленіе даетъ въ результат уже несомненное членовредительство. Я зналъ здороваго парня, у котораго посл пятичасового пребыванія въ нарукавникахъ съ этимъ добавленіемъ кровь бросилась горломъ, и грудь оказалась радикально испорченною.}. Если принять въ соображеніе, что рдко — врне никогда — субъектъ не обнаруживаетъ стремленія надть ихъ добровольно и что, стало-быть, ихъ надваютъ силой, то станетъ понятно, почему Яшка приравнивалъ процессъ надванія нарукавниковъ къ смерти…

——

Среда арестантовъ, въ которой находился Яшка, относилась къ нему вполн равнодушно, а порой такъ и съ варварскимъ безсердечіемъ. Былъ даже одинъ остроумецъ, приходившій чуть не ежедневно изощрять на заключенномъ въ ‘темниц’ (на этотъ разъ употребляю это выраженіе въ буквальномъ значеніи) свое тяжелое скоморошество.
Это былъ одинъ изъ тхъ остроумцевъ, какихъ много и не въ острог. Субъектъ этотъ наложилъ, повидимому, на себя тяжелый искусъ развлекать публику балагурствомъ, въ которомъ было очень мало юмора, еще меньше веселья и ужь вовсе не было смысла. Это было просто какое-то напряженное словоизверженіе, поддерживаемое съ усиліемъ достойнымъ боле веселаго дла, по временамъ оскудвавшее и вновь напрягаемое, пока, наконецъ, самъ остроумецъ не впадалъ отъ этихъ усилій въ нкоторое яростное изступленіе. Впрочемъ,— добрая душа у русскаго человка,— слушатели находили возможнымъ награждать безкорыстное ‘стараніе’ вялымъ смхомъ.
Яшка почему-то считалъ нужнымъ длать этому скомороху принципіальныя возраженія, громилъ слугъ антихриста, ссылался на авторитетъ ‘енералъ-губернатора’ (который, по его убжденію, стоялъ за него, только почему-то стоялъ, все-таки, безуспшно), вообще металъ свой (какой ни есть) бисеръ, попиравшійся самымъ безтолковымъ образомъ.
— Енералъ-губернаторъ! — грохоталъ остроумецъ сиплымъ голосомъ настоящаго пропойцы,— вишь, чмъ удивить вздумалъ!… Мы и сами въ настранницкихъ племянникахъ состоимъ… Хо-хо-хо! Не слыхивалъ еще, такъ слушай, развсь уши-то пошире. А то съ енералъ-губернаторомъ выхалъ. Ха-ха-ха!…
Когда Яковъ замчалъ, что возраженія ‘настранницкаго племянника’ не относятся къ существу дла, а являются однимъ сквернословіемъ, то онъ плевалъ и уходилъ отъ грха. А ‘настранницкій племянникъ’, успвшій достаточно раскалиться на огн собственнаго остроумія, начиналъ уже самъ бить ногою въ Яшкину дверь, какъ бы въ нкоторомъ изступленіи, мшая Яшк ‘стоять на молитв’. Такъ какъ къ этому присоединялся еще обыкновенно пронзительный голосъ музыкальнаго еврея, сочувственно откликавшагося на всякіе сильные звуки, то въ результат выходилъ концертъ столь неистовый, что Михеичъ, до того мирно клевавшій носомъ у своего косяка, просыпался и укрощалъ разбушевавшагося не въ мру ‘настранницкаго племянника’, который и удалялся весьма довольный собою. Зрители тоже расходились, звая и вяло поощряя остроумца: ‘Молодецъ, Соколовъ! За словомъ въ карманъ не ползетъ!’
Были, впрочемъ, нкоторые признаки, указывающіе, что гд-то въ острог, среди этихъ однообразныхъ срыхъ халатовъ, въ грязныхъ камерахъ, у Яшки есть если не союзники, то люди понимающіе его подвигъ неуклоннаго стучанія, сочувствующіе его ‘обличеніямъ’. Такъ, однажды, проходя по корридору, я увидлъ у Яшкиной двери высокаго старика въ арестантскомъ сромъ халат, съ сдыми волосами и серьезнымъ лицомъ, суровость котораго нсколько смягчалась какимъ-то ‘болзнымъ’ выраженіемъ, смшаннымъ съ уваженіемъ, какое онъ обнаруживалъ въ отношеніи къ Якову. Они о чемъ-то разговаривали у оконца.
— Врно теб сказываю,— внушалъ Якову этотъ старикъ,— Ефремъ ршенъ и Сидоръ тоже ршенъ. Сказываютъ, въ свою губернію по этапу отправлять будуть… А твое, вишь, дло…
Конца фразы я не разслышалъ. Когда я проходилъ обратпо, Яковъ, съ которымъ я уже былъ знакомъ довольно близко, указалъ на меня, и старикъ поклонился, но затмъ опять припалъ къ окошечку. Посл мн не удалось боле увидть этого арестанта. Очевидно, онъ заходилъ сюда изъ какого-нибудь другого отдленія.
Однажды я далъ корридорному денегъ, прося купить Якову что ему нужно. Тотъ не взялъ и передалъ деньги непосредственно. Посл этого Яковъ остановилъ меня, когда я проходилъ по корридору,
— Слышь, Володимеръ,— сказалъ онъ.— Спасибо теб, милостинку ты Христову сотворилъ, далъ корридорному для меня… Да видишь, вотъ, не беру я ихъ. Прежде, на міру, гршилъ, бралъ въ руки, а теперь не беру! Вотъ он тутъ на полу и валяются. А ты хлбную милостинку сотвори! Изъ теплыхъ рукъ хлбная милостинка благопріятне. Ироды-то меня на полуторной порціи держатъ. Самъ знаешь, что въ ей, въ полуторной-то порціи… Просто сказать, что гладомъ изводятъ. Ну, да не вовсе еще Богъ отъ меня отступился,— добрые люди поддерживаютъ: спускаютъ мн на веревочк ярушнички сверху-то. Спасибо, не оставляютъ православные христіани.
Какъ бы то ни было, хотя эти факты указываютъ, что не для всхъ Яшка былъ человкомъ, въ коемъ не оказывалось толку, тмъ не мене, въ самыя страшныя минуты, когда живая Яшкина душа содрогалась отъ дыханія близкой смерти и заставляла его судорожно хвататься за рамы и за холодныя ршотки тюремнаго оконца,— въ эти минуты душу эту несомннно должно было подавлять сознаніе страшнаго, ужасающаго одиночества…
Былъ ли Яшка сумасшедшій? — конечно, нтъ. Правда, сибирская психіатрія ршила этотъ вопросъ въ положительномъ смысл, и Яшк предстояло вскор вспытать ея упрощенные пріемы лченія на манеръ тхъ, какіе вспыталъ уже на себ остякъ Тимошка. Тмъ не мене, я ршаюсь утверждать, что Яшка былъ вовсе не сумасшедшій, а подвижникъ.
Да, если въ нашъ вкъ есть еще подвижники строгопослдовательные, всмъ существомъ своимъ отдавшіеся иде (какова бы она ни была), неумолимые къ себ, ‘не вкушающіе идоложертвеннаго мяса’ и отвергшіеся всецло отъ грховнаго міра, то — рекомендую вамъ — такой именно подвижникъ находился за крпкою дверью одной изъ одиночекъ подслдственнаго отдленія. Яшка изъ Пермской губерніи, стукальщикъ, преслдуемый остроуміемъ ‘настравницкаго племянника’, являлъ въ себ весьма опредленныя черты этого типа.
— Есть семья у тебя? — спросилъ я однажды Якова.
— Была…— отвтилъ онъ сурово.— Была семья у меня, было хозяйство, все было…
— А теперь живы ли дти твои?
— Богъ знаетъ… Какъ Богъ хранитъ… Не знаю…
— Тоскливо ли, Яковъ, за своими теб, за домашними?
— Нтъ, не тоскливо,— мотнулъ онъ головой, какъ бы отбиваясь отъ докучныхъ, тягостныхъ мыслей. — Одно вотъ: какъ бы имъ устоять, отъ правъ-закону не отступить,— объ этомъ крушусь наипаче…
Нсколько времени онъ сурово молчалъ за своею дверью.
— На міру душу спасти,— проговорилъ онъ задумчиво,— и нтъ того лучше… Да трудно. Осилить, осилитъ міръ-отъ тебя. Не т времена нон… Нон вмст ежели жить, такъ отецъ съ сыномъ, обнявши, погибнете и мать съ дочерью… и душу не соблюсти. И тутъ тоже трудно, и одному… ахъ, не легко! Лукавый путаетъ, подбиваетъ… ироды смущаютъ. Хладомъ, гладомъ морятъ. ‘Отрекись отъ Бога, отъ великаго Государя’… Скорбитъ душа-то,— охъ, скорбитъ тяжко!…
Тмъ не мене, легче, я думаю, было бы даже Михеича совратить съ пути, на которомъ онъ обрталъ свое благополучіе, чмъ заставить Яшку свернуть съ тернистой тропинки, гд онъ встрчалъ самыя горестныя приключенія, и заставить его отречься отъ того, что онъ выражалъ своею формулой: ‘за Бога и за великаго Государя… Онъ не былъ доступенъ ни страху, ни лести, ни угроз, ни ласк.
Какъ-то однажды, въ прекрасный, но довольно холодный день поздней уже Сибирской осени, Яшка къ обычнымъ своимъ обличеніямъ во время поврки прибавилъ новое:
— Пошто меня хладомъ изводите, пошто раму мн, слуги антихриста, не вставляете?
На слдующій денъ была вставлена рама. Тепле и свтле стало въ комнат Яшки, но вечеромъ онъ стучалъ столь же неуклонно. Эта черная неблагодарньсть поразила ‘его благородіе’ до глубины возмущенной души.
— Подлецъ ты, Яшка, истинно подлецъ! — произнесъ смотритель укоризненно, остановившмсь противъ Яшкиной двери.— Я теб раму вставилъ, а ты опять за прежнее принимаешься.
— Беззаконникъ ты! — загремлъ Яшка въ отвтъ.— Что ты меня рамой обвязать, что ли, хочешь?… Душу рамой купить?… Нтъ, врешь, не обвязалъ ты меня рамой своей, еще я теб не подверженъ. Для себя раму ты вставилъ, не для меня. Я и безъ рамы за Бога-то еще постою.
— Слыхалъ! — говорилъ мн посл этого Яшка съ глубокимъ презрніемъ,— беззаконникъ-то на какую хитрость поднялся? Раму, говоритъ, вставилъ,— за раму отступись отъ Бога, отъ великаго Государя!… Этакъ вотъ другой иродъ изъ начальниковъ тоже меня сомущалъ!… Однова привели меня съ партіей въ Тюмень. Вотъ, смотритель купилъ мн два калача, подаетъ милостинку, да и сказываетъ мн: ‘вотъ, баетъ, теб Христова милостинка, два калача,— только ужь ты меня слушайся. У меня чтобъ въ смиреніи…’ Слыхалъ? Милостинку,— я ему отвчаю,— милостинку, молъ, возьму. Она Христовымъ именемъ принимается… Хоть самъ сатана принеси, и отъ того возьму… А теб, беззаконнику, я не подверженъ. Н-тъ! Меня лестью не купишь. Слава Теб, Господи, поддерживаетъ меня Царица Небесная. Стучу вотъ!…
Что же это за ‘правъ-законъ’, каковы основы того міросозерцанія, за которыя Яшка прининалъ страстотерпство? Я постараюсь изложить ихъ, насколько усплъ уяснить себ изъ безсвязныхъ собесдованій съ Яковомъ. Но прежде я желаю разсказать небольшой эпизодъ, котораго былъ свидтелемъ въ той же скорбной обители.
Привелось мн какъ-то писать оффиціальное заявленіе, для чего я и былъ вызванъ въ тюремную контору. Меня посадили за столъ, дали бумагу, перо и предоставили ‘сочинять’, не прерывая конторскихъ занятій. Въ это время ‘принимали новую партію’. Письмоводитель выкликалъ по списку арестантовъ и опрашивалъ ихъ званіе, лта, судимость и т. д. ‘Его благородіе’ сидлъ тутъ же, такъ сказать, для порядку и разсянно посматривалъ на принимаемыхъ. Во всемъ этомъ было мало интереснаго для его благородія, для меня — тмъ боле, поэтому я ‘сочинялъ’, не обращая вниманія на происходившее.
Но вотъ монотонный разговоръ сталъ оживленне. Я поднялъ глаза и увидлъ слдующую картину.
Передъ столомъ стоялъ человкъ небольшого роста, въ сромъ арестантскомъ халат. Наружность его не отличалась ничмъ особеннымъ. Казалось, онъ принадлежалъ къ мелкому мщанству, къ тому его слою, который сливается въ маленькихъ городахъ и пригородахъ съ срымъ крестьянскимъ людомъ. Видъ онъ имлъ равнодушный, пожалуй, можно бы сказать — апатичный, еслибы, порой, по лицу его не пробгала чуть замтная саркастическая улыбка, а въ глазахъ не вспыхивалъ огонекъ какого-то сознательнаго превосходства или торжества. Но эти проблески были едва уловимы, они пробгали, на мгновеніе оживляя неподвижныя черты, на которыхъ тотчасъ опять водворялось выраженіе апатіи и вялости. Въ передней толпились арестанты. Видимо заинтересованные ходомъ опроса, они тянулись другъ изъ-за друга, вытягивая шеи и слдя за своимъ сотоварищемъ и за начальствомъ.
— Ты чтожь не говоришь? — кипятился письмоводитель.— Что молчишь? Ты вдь мщанинъ изъ Камышина? Вдь тутъ, въ твоемъ статейномъ списк, написано ясно. Вотъ!
Письмоводитель ткнулъ пальцемъ въ лежавшую передъ нимъ бумагу и поднесъ ее къ носу арестанта. Тотъ презрительно отвернулся, и огонекъ въ его глазахъ вспыхнулъ сильне.
— И ладно, коли написано,— произнесъ онъ спокойно.
— Да ты долженъ отвчать. Вры какой?
— Никакой.
Смотритель быстро повернулся къ говорившему и посмотрлъ на него выразительнымъ, долгимъ взглядомъ. Арестантъ выдержалъ этотъ взглядъ съ тмъ же видомъ вялаго равнодушія.
— Какъ никакой?! Въ Бога вруешь?
— Гд онъ, какой Богъ?… Ты, что ли, Его видлъ?…
— Какъ ты смешь такъ отвчать?— набросился смотритель.— Я тебя, сукина сына, сгною!… Мерзавецъ ты этакой!
Мщанинъ изъ Камышина слегка пожалъ плечами.
— Чтожь? — сказалъ онъ.— Было-бы за что гноить-то. Я прямо говорю… За то и сужденъ.
— Врешь, мерзавецъ, наврное за убійство сужденъ. Хороша, небось, птица!
Мщанинъ ивъ Камышина сдлалъ было движеніе, какъ будто хотлъ возражать, но черезъ мгновеніе опять повелъ плечами.
— Тамъ судите за что знаете.
— Какой родной языкъ? — продолжаетъ письмоводитель опросъ по рубрикамъ.
— Что еще? — спрашиваетъ опять мщанинъ съ пренебреженіемъ.— Какой еще родной?… Не знаю я…
— Ахъ, ты, подлецъ! Вдь не по-нмецки же ты говоришь. По-русски, чай?
— Слышите сами, по-каковски я говорю.
— Слышимъ то мы слышимъ, да мало этого. Пойми ты, анаема! Надо знать, русскій ты или чувашъ, мордва какая-нибудь. Понялъ?
— Чего понимать?… Не знаю,— ршительно отрзалъ мщанинъ изъ Камышина.
Письмоводитель убдился, что тутъ ничего не подлаешь. ‘Опять, видно, придется справки наводить. Лишняя работа!’ Та же мысль занимала, очевщно, и смотрителя. Камышинскій мщанинъ былъ отпущенъ, причемъ его благородіе сдлалъ нсколько многозначительныхъ общаній.
Когда я вышелъ изъ конторы, опросъ еще не былъ оконченъ, и въ передней толпились еще арестанты. Они кучкой обступили камышинскаго мщанина, который стоялъ среди нихъ съ тмъ же видомъ вялаго равнодушія, хотя, очевидно, находился въ положеніи героя минуты.
— Какже, чудакъ! — говорилъ какой-то рыжеватый философъ, съ тузомъ на спин,— праа, чудакъ! Вдь ежели сказываешь, къ примру: ‘нтъ’, такъ что же есть?
— Ничего! — отрзалъ камышинскій мщанинъ коротко и ясно.
‘Ничего!’ Виходитъ, что камышинскій мщанинъ сужденъ, осужденъ, закованъ, сосланъ, наконецъ, готовится воспріять осуществленіе смотрительскихъ общаній, которыя порой бываютъ хуже всякаго приговора, вообще страждетъ — изъ-за… ничего! Казалось бы, къ тому, что характеризуется этимъ словомъ ‘ничего’, можно относиться лишь безразлично. Между тмъ камышинскій мщанинъ относится къ нему страстно, онъ является какъ бы адептомъ, подвижникомъ чистаго отрицанія. Онъ безстрашно исповдуетъ свое ‘ничего’ передъ врагами этого оригинальнаго ученія.
Яшка начерталъ на своемъ знамени другую формулу: ‘за Бога, за великаго Государя!…’ Онъ былъ сектантъ, приверженецъ ‘стараго правъ-закону’, но мн кажется, что между нимъ и камышинскимъ мщаниномъ много общаго. Яшка порвалъ свои связи съ родиной, съ семьей, съ родною деревней. Камышинскій мщанинъ сдлалъ то же и даже словомъ не хочетъ признать эту связь, когда она ясно установлена на бумаг. ‘Я вамъ не подверженъ’, говоритъ Яшка. Камышинскій мщанинъ тоже, очевидно, не признаетъ въ лиц его благородія власти, которой онъ обязавъ повиновеніемъ. ‘Нтъ моего преступленія ни въ чемъ,— говоритъ Яшка, а и было бы преступленіе, такъ не вамъ судить,— Богу!’ ‘Судите за что знаете’,— говоритъ камышинскій мщанинъ, какъ бы не желая даже соотвтствующими разъясненіями принять участіе въ процесс этого сужденія. Но въ то время, какъ камышинскій мщанинъ скептически вопрошаетъ: ‘какой Богъ и кто Его видлъ?’ — Яшка производитъ неуклонное стучаніе во имя Господне.
Что это: непримиримые враги, или союзники? Однородныя ли это явленія, или явленія разныхъ порядковъ? Что тутъ существенве: пункты сходства, или пункты разногласія,— общее у обоихъ отрицаніе существующихъ условій, или религіозно-сектантскіе взгляды, которые есть у Якова и которые изгналъ изъ своего обихода камышинскій мщанинъ?
То, что я привелъ выше и что приведу ниже, указываетъ отчасти, что сектантскіе взгляды Яшки играли подчиненную роль. Они опредлялись его отношеніями къ практической жизни, истекали изъ основъ его практическаго міросозерцанія.
И что это было за міросозерцаніе!
Какая-то странная смсь миологіи и реализма! Несуществующіе безбожники, заправляемые несуществующини министрами Финляндцевыми (министръ финансовъ), заполняютъ міръ, ловятъ души, требуютъ отреченія ‘отъ Бога, отъ великаго Государя’. И рядомъ — несомннно существующее, самое реальное страданіе, несомннное гоненіе за дло, которое Яшка считаетъ правымъ, сознательная готовность погибнуть и — страшно подумать — несомннная вощможность такого исхода, что Яшка предскагываетъ на основаніи своей фантастической теорія и что Михеичъ подтверждаетъ, какъ несомннную ‘позитивную’ истину. ‘Этому вотъ то же будетъ, что и Тимошк, а то похуже… У нихъ вдь живо!’
Ужасно мрачная миологія! Все въ мір клонится къ худшему. Было уже три ‘смненія’… Какія? — Яшка самъ иметъ объ этомъ лишь смутныя понятія.
— Видишь вотъ,— отвтилъ онъ на мой вопросъ объ этихъ смненіяхъ. — Читалъ я въ ‘Сборник’, да видно запамятовалъ. Первое — Римъ отпалъ. Разъ… Второе — Византія будто… Два. Ну, третье — московское. Нон идеть четвертое — горше первыхъ. Съ 61-го году началось.
— Какое же?
— Какое? Ты теперича какъ пишешься? — неожиданно спросилъ у меня Яковъ.
Я не зналъ, какъ я пишусь, но Яковъ отвтилъ за меня самъ:
— Ты теперь пишешься: бывшій государственный крестьянинъ. Ты понимай: бывшій! Значитъ, былъ — да нту. Вотъ какое смненіе!… Земское смненіе пошло, гражданскія власти пошли. Государственныхъ отмнили.
Съ 61 года міръ рзко раскололся на два начала: одно — государственное, другое — гражданское, земское. Первое Яшка признавалъ, второе отрицалъ всецло, безъ всякихъ уступокъ. Надъ первымъ онъ водрузилъ осьмиконечный крестъ и пріурочилъ его къ истинному правъ-закону. Второе назвалъ царствомъ грядущаго антихриста.
— Подъ гражданскими-то властями тяжеле, что ли?
— Какъ не тяжеле! Ты то возьми: жить стало не можно. Ране государевы подати платили, а нон гражданскія власти земскія подати окромя накладываютъ. Это на тхъ, кто имъ, значитъ, подверженъ.
— Ты подати не платишь? — спросилъ я, начиная догадываться о ближайшихъ причинахъ Яшкина заключенія.
— Государственныя платимъ. Сполна великому Государю вносимъ. А на земскія мы не обязались. Вотъ беззаконники и морятъ, подъ себя приневоливаютъ. Кресты съ церквей посняли.
— Ну, кресты-то на церквахъ есть.
— Не настоящіе… и крещенье не настоящее — щепотью… Все ихъ дло, ихъ и знаменіе.
— Постой, Яковъ! Какъ это ты разсудишь: вдь и великій Государь въ т же церкви ходитъ?
— Великій Государь,— отвчалъ Яшка тономъ, не допускающимъ сомнній,— въ старомъ правъ-закон пребываетъ… Ну, а царь Польской, князь Финляндской… тотъ, значитъ, въ новомъ…
Оказывалось, что будущее принаддежитъ новымъ началамъ. Уступая давленію этихъ началъ, великій Государь издалъ циркуляръ, въ которомъ написано: ‘Быть по тому и быть по сему’, что значитъ: кого успютъ слуги антихриста заманить,— заманивай. Надъ тми онъ властенъ, на тхъ подати налагай и душами владй. А кто не обязался, кто въ истинномъ правъ-закон стоитъ крпко, того никто не сметъ приневолить.
Новыя начала берутъ силу все боле и боле. ‘Беззаконники’ пошли противъ циркуляра, стали подъ свою руку приневоливать насильно (потому и безаконники). Трудно стало. Пущены въ ходъ всякія средства.
— На тридцать на шесть губеренъ пущено тридцать шесть лисицъ. Честью да лестью все пожгутъ и сколь народу погубятъ — страсть!…
Нигд нтъ защиты. Государственное начало съ осьмиконечнымъ крестомъ меркнетъ. Государственныя власти ‘стоятъ плохо’. Народъ подается, не видя опоры. ‘Пишутся, правда, циркуляры-то, да что ужь…’ Суды пошли гражданскіе, тихіе…
Тихіе суды съ 61 года, т.-е. именно съ тхъ поръ, какъ въ жизнь стала вторгаться гласность!
Я не утерплъ и попытался разрушить Яшкину фантасмагорію, для чего сталъ излагать основанія новаго гласнаго судопроизводства. Яковъ слушалъ довольно внимательно.
— Постой,— перебилъ онъ меня, наконецъ.— Думаешь, я не сужденъ? Сужденъ, какъ же. Безо всякаго преступленія судебною палатой сужденъ. Не признаю я суда ихняго… Ну, все же — судили. Вотъ набольшій-то судья и говоритъ мн: ‘Не найдено твоей вины ни въ чемъ. Разступитесь, стража!… Отъ суда-слдствія оправленъ’. Ну, думаю, вотъ меня на волю выпихнутъ, вотъ выпихнутъ… А они тихимъ-то судомъ эвона выпихнули куда!
Очевидно, Яшка не отдлялъ разныхъ функцій власти. Судъ гласно оправдываетъ, администрація высылаетъ… Яшка полагаетъ, что гласный приговоръ — хитрость антихриста, что, кром этого приговора, былъ еще другой, тихій. ‘Видишь вотъ, на каки хитрости идетъ’. И все это, конечно, иметъ опредленную цль — поглотить Яшкину душу.
Такимъ образомъ, вслдствіе всего этого, на міру ‘жить стало не можно’. ‘Вмст отецъ съ сыномъ, обнявши, погибнете’. Общественныя связи нарушены. Приходится душу блюсти въ-одиночку, въ-разбродъ. Побда ‘слугамъ антихриста’ почти обезпечена. Бросилъ Яшка семью, бросилъ хозяйство, бросилъ все, чмъ наполнялась его труженическая земледльческая жизнь, и теперь онъ одинъ, во власти ‘беззаконниковъ’. И ‘пошто только мучаютъ? — удивляется Яшка. — Невозможно мн отъ истиннаго правъ-закону отступить. Не будетъ этого, нтъ! Наплюю я имъ подъ рыло. Вотъ взялъ — прикололъ, только и есть. А то… морятъ попусту!’ Онъ былъ вполн увренъ, что люди, державшіе его здсь сознательно стремились погубять его душу, и если до сихъ поръ его еще ‘не прикололи’, то лишь потому, что живая Яшкина душа доставитъ антихристу большее удовольствіе.
Но даже и это положеніе оказалось Яшк лучше того, которое ожидаетъ ‘на міру’ всхъ, принявшихъ печать антихриста. Новые порядки грозятъ всеобщею неминучею бдой.
— Что дальше, то и хуже будетъ. Худа ждать надо, добра не видать,— въ ‘Сборник’ писано… Земля на выкупъ пойдетъ.
— Да вдь и теперь земля идетъ на выкупъ,— замтилъ я.
— То-то, и теперь идетъ,— отвчалъ Яшка невознутимо. — А тамъ и еще хуже будетъ. У кого 12 тыщей будетъ, тотъ и землей владть станетъ. А и кто тыщу-другую имете, и т безъ земли погинети. Врно я теб говорю. Молодъ ты еще, поживешь — вспомнишь.
— Какъ же, Яковъ, неужто можно думать, что антихристъ сильне Бога? Неужто все хуже, да хуже будетъ, правда не сладктъ съ крвидой?
Яковъ подумалъ. Я замтилъ на его лиц слды усиленной умственной работы. Онъ почерпнулъ откуда-то опредленный отвтъ:
— Ну,— сказалъ онъ,— не бывать тому. Поработаютъ, да и погибнутъ… Врно!… — повторилъ онъ черезъ минуту. — Поработаютъ, да и погибнутъ. А только долго ждать. Не увидать намъ съ тобой правды…

——

— Ты, Яковъ, не признаешь гражданскаго суда. А государственный признаешь? — допытывалъ я въ другой разъ.
— Признаю государственный.
— Какія же, по-твоему, государственныя власти? Напримръ, генералъ-губернаторъ?
— Енералъ-губернаторъ — государственный… Отъ великаго Государя. Правильный.
— Значитъ, его ршеніе правильное…
— Давно веллъ отпустить меня. Да вотъ, видишь ты…
— Постой. Ну, положимъ, твое дло сталъ бы судить генералъ-губернаторъ.
— За что меня судить? Не за что.
— Погоди! Ты, вотъ, говоришь: не за что, а гражданскія власти говорятъ: есть за что. Надо вдь кому-нибудь разсудить. Государственныя власти ты признаешь, он и судятъ и ршаютъ твое дло противъ тебя.
— Не могутъ он… Он должны правильно…
— Да ты обдумай хорошенько. Говорятъ теб гражданскія власти: пусть, молъ, разсудитъ генералъ-губернаторъ твое дло. Вдь онъ иметъ право ршать дла, такъ ли?
— Ну? — сказалъ Яковъ, видимо ожидая, что изъ этого выйдетъ.
— Ты ему долженъ подчиниться, какъ правильной государственной власти…
— Н-ну-у? — протянулъ Яковъ, осторожно избгая отвта и, очевидно, заинтересованный возможностью нкоторой новой комбинаціи.
— Ну, вотъ, и выходитъ отъ него ршеніе: подчиняйся новымъ порядкамъ, неси земскія повинности…
Яшка смутился.
— Эвона! Видишь ты… Вотъ… — подыскивалъ онъ отвтъ.
— Теперь отвчай мн: покоришься ты или нтъ?
— То-оно {То-оно… въ этомъ слов сказывается уроженецъ Пермской или Вятской губерній. Оно употребляется въ тхъ мстахъ каждый разъ, когда говорящій испытываетъ затрудненіе и не находитъ подходящаго выраженія. Авт.}… Видишь ты… Гд ужь, поди… Нтъ!— отрзалъ онъ, наконецъ. — Гд, поди, покориться. Како коренье… Невозможно мн…
Очевидно, что непреложнаго авторитета для Яшки не существовало. Онъ прикидывалъ все къ нкоторымъ, незыблемымъ въ его представленіи, правамъ личности и браковалъ все, что не подходило подъ эту мрку.
— Слушай, что я тебя спрошу, Володимеръ,— сказалъ онъ мн однажды.— Ты какого правъ-закону будешь? Нашего же, видно?
Чтобъ испытать Яшкину терпимость, я рзко отвергъ свою солидарность съ Яшкинымъ правъ-закономъ и поставилъ передъ этимъ сектантомъ, фанатикомъ обрядности, основанія совершенно несроднаго ему ученія. Въ выраженіяхъ, понятныхъ для Якова, я развилъ извстный кодексъ практической нравственности съ основами братства и равенства. Злоупотребляя нсколько его невжествомъ въ догматик и св. писаніи, я опирался на изреченіи: ‘по дламъ ихъ познаете ихъ’ и на подходящихъ текстахъ изъ Іоанна, совершенно отвергая обрядность и ставя на ея мсто ‘дла’, т.-е. практическое стремленіе къ осуществленію формулы любви. Все это я выдавалъ за свою религію.
Яшка слушалъ внимательно, но, къ моему удивленію, вовсе не замтилъ самаго существеннаго въ моемъ исповданіи.
— Чтожь? — удивилъ онъ меня. — Это и по-нашему такъ: вс отъ Адама
Я поставилъ вопросъ ясне и обрушился съ своею критикой на двуперстное знаменіе.
— Читалъ ты въ писаніи: ‘Поклонитесь въ дух и истин?’… А что такое персты: духъ или плоть?
Тутъ Яшка понялъ.
— Сказано тоже…— медленно заговорилъ онъ,— поклонитесь душою и тломъ.
Говорилъ онъ какъ будто что-то вспоминая, но, очевидно, не былъ вполн увренъ, дйствительно ли это сказано, или не сказано вовсе…
— А гд это сказано? — спросилъ я. Яковъ задумался и не отвтилъ.
— Чтожь? Это тоже хорошо…— сказалъ онъ въ раздумьи,— конечно, всякъ по своему разумнію.

——

Спустя недли дв посл нашего прибытія въ острогъ, передъ вечеромъ,— но еще задолго до поврки,— арестантовъ стали загонять въ камеры. Корридоры опустли и въ подслдственномъ отдленіи воцарилась тяжелая, будто выжидающая тишина, по которой мы привыкли уже угадывать приближеніе высшаго тюремнаго начальства. Вскор громыхнула дверь дальняго корридора, послышалось звяканье оружія, шаги многочисленной, повидимому, толпы.
Ближе и ближе. Толпа ввалила въ нашъ корридоръ. Шаги отдавались отчетливо и смолкли у Яшкиной двери.
Лязгнули запоры, дверь отворилась. На нсколько ceкундъ воцарилось гробовое нолчаніе, затмъ раздался голосъ старика — ‘помощника’:
— Выходи, Яковъ, на волю…
— Врешь!— послышался въ отвтъ суровый голосъ Якова.— Врешь, обманывашь, беззаконникъ! Не т времена, чтобы на волю меня… .
Конвойные бросились въ камеру, послышался шумъ борьбы, что-то грузно повалилось на полъ.
— По душу! — вскрикнулъ Яковъ подавленнымъ, какъ будто задыхающимся, голосомъ.— По душу пришли, Господи!… Смерть, смерть моя! — кричалъ онъ все громче и громче. Въ этомъ вопл слышалась дйствительная тоска страшнаго созцанія.
Сердце у меня сильно билось, мною начинала овладвать Яшкина фантасмагорія, въ связи съ комментаріями реалиста Михеича: ‘У нихъ это живо’. Яшку вязали, чтобы представить въ домъ сумасшедшихъ, гд царили извстные упрощенные пріемы лченія. Яковъ отбивался въ послдней степени отчаянія.
— Володимеръ, Володимеръ! — вскрикнулъ онъ вдругъ, вспомнивъ, что рядомъ, хотя за такою же дверью, есть человкъ, быть-можетъ способный понять его положеніе.
— Володимеръ, Володимеръ, Володимеръ!…
Фантасмагорія овладла мною всецло. Черевъ минуту я громко стучалъ въ свою дверь.
— Что такое еще? — послышался голосъ помощника смотрителя.— Кто это стучитъ?
— Политическіе стучатъ, ваше благородіе,— сказалъ сторожъ.
— Спроси, что надо?… Постой, я самъ спрошу!
Сдой старичокъ подошелъ къ нашей двери и уставился въ меня своими старчески-безстрастными, подслповатыми глазами.
— Вамъ что угодно?
Вопросъ меня озадачилъ. Что мн было угодно? Реальная дйствительность глядла на меня въ лиц этого старика, и я не зналъ, что сказать реальной дйствительности. Я самъ былъ запертъ въ одиночк, за крпкою дверью, и мн ли было вступаться за Яшку? На какомъ основаніи?
— Что тутъ творится? — спросилъ я.— Что вы длаете съ Яковомъ?
— Это… позвольте… не ваше дло-съ!… Да, не ваше… Получено предписаніе: отправить No 5 въ домъ сумасшеднихъ,— ну, и отправляемъ… Можетъ ли все это до васъ касаться?

——

Въ отдленіи подслдственныхъ водворилась тишина. Яшку связаннаго пронесли по корридорамъ, уложили въ телгу и увезли вонъ изъ тюрьмы.
Отступитъ ли Яковъ ‘отъ Бога, отъ великаго Государя’? Отступитъ ли сибирская психіатрія отъ упрощенныхъ пріемовъ лченія? Отвтъ былъ ясенъ… Тяжелыя мысли тснились въ мозгу, меня подавляла мертвая тишь одиночки и корридоровъ.
Старикъ Михеичъ тихо заперъ дверь Яшкиной камеры, постоялъ передъ нею, задумчиво покачалъ головой и затмъ услся на своемъ излюбленномъ мст. Старая тюремная крыса бодро прошла по корридору, бросая довольные взгляды на опуствшую каморку, изъ которой не слышалось боле громоваго Яшкина стука. Старикъ бормоталъ что-то и скверно улыбался.
Вечеромъ ‘поврка’ обходила камеры обычнымъ порядкомъ. Все было тихо.
— Нтъ уже стукальщика,— сказалъ его благородіе, обращаясь къ конвойному офицеру. — Свезли нынче въ домъ сумасшедшихъ.
Вдругъ опять пронеслись по корридору гулкіе удары… Его благородіе вздрогнулъ, тюремная крыса уронила карандашъ и тетрадку, офицеръ какъ-то нервно обернулся въ ту сторону. Вся ‘поврка’ точно застыла.
— Пошто держите меня, пошто морите, беззаконники?! — равдался вдругъ козлиный голосъ Тимошки остяка, и общее напряженіе разразилось смхомъ.
Эта выходка была совершенно неожиданна. Козлиный голосокъ остяка такъ смшно подражалъ могучимъ окрикамъ Якова, все это въ общемъ представляло столь жалкую и смшную пародію, что его благородіе расхохотался. За его благородіемъ захохотала вся ‘поврка’. Смялся старичокъ-помощникъ, моргая подслповатыми глазками, грохоталъ толстякъ офицеръ, сотрясаясь тучными тлесами, хихикала тюремная крыса, улыбка шевелила длинные усы Михеича, смялись въ бороду солдаты, вытянувшись въ струнку и держа ружья къ ног… На слдующій день и мы тронулись въ путь.
1880 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека