В ответ на статью ‘Гражданина’ о печати, Аксаков Иван Сергеевич, Год: 1882

Время на прочтение: 7 минут(ы)

И.С. Аксаков

В ответ на статью ‘Гражданина’ о печати

‘Гражданин’ в длинной статье 76-го No резко выступил против наших мнений, высказанных в целом ряде статей по поводу новейших дополнительных законоположений о печати. Статья ‘Гражданина’ заслуживает внимания. Она, как в зеркале, отражает то направление мыслей, которое господствует, в настоящее время, в некоторых петербургских, более или менее высших или властных кругах, или даже не направление, а как бы (да простит нам почтенный редактор это выражение и последующее сравнение) сумятицу мыслей, разом поднимающуюся от одного слова ‘свобода печати’ — подобно стае испуганных птиц, внезапно завидевших чучело на огороде. Эта сумятица мешает мятущимся даже вникнуть внимательно в смысл речей их противников, — да и известно, что у страха глаза велики.
Начать с того, что, ратуя в пользу свободного слова, мы никогда не требовали ‘необузданной свободы’ для всякого слова, какое бы оно ни было, и даже прямо оговорились, что ‘свобода слова не значит свобода сквернословия’ и что бывают случаи, когда слово имеет характер действия. Далее мы заметили, что наилучшей гарантией против злоупотреблений свободы печатной речи служит, разумеется, та самопроизвольная дисциплина общественных нравов, образцом которой мы указали Англию, и которая в этой стране упразднила применение формального о печати законодательства, но что при отсутствии этой общественной дисциплины (которая и не может всюду так скоро выработаться), из всех существующих форм ограждения по отношению к печати наилучшею представляется судебное разбирательство с просвещенными присяжными. Мы даже выразили согласие с мыслью г. Гилярова-Платонова о пользе установления образовательного и возрастного ценза для получения права на издание газеты или журнала. Мы сами, впрочем, и не поднимали теперь вопроса о новых расширительных для печати законах, а восстали лишь против новых стеснений, мы признавали, позволяем себе признавать и теперь недавно изданные законоположения излишними и чрезмерно суровыми: предоставлять же право четырем министрам на основании лишь личного усмотрения лишать человека права на веки вечные что-либо издавать и печатать — с этим ни ум, ни чувство наше помириться не могут.
Но зато мы, кажется, достаточно выяснили, что наш цензурный порядок — такой чудодейственный снаряд, который бьет тяжелым концом всегда по тем, которых и бить не следует, а другим концом дает лишь некоторую аппретуру вредному товару, сообщает ему соблазнительную приправу запрещенности. Так по крайней мере было всегда до сих пор. Мы, сдается нам, неопровержимо доказали, на основании свидетельств исторического опыта, что наша цензура никогда ничего вредного (в широком смысле слова) не остановила, не предупредила, никакому пагубному действию мысли и слова не помешала, а только, нехотя, усугубляла его пагубность и содействовала распространению злотворной лжи в самом ядовитом ее виде, то есть в форме междустрочного смысла и вообще в форме запрещенного плода. А такое распространение тем опаснее, что оно происходит вне критики гласной, громкой, возможной лишь при достаточной свободе обсуждения. Наконец, мы указали до очевидности, что наибольший разлив превратных учений в русском обществе совершился главным образом не посредством печати, а другими путями, помимо ее, в эпоху русской вящей цензурной суровости. И так как система подобной напряженной суровости никогда слишком долго практиковаться не может — такое воинственное отношение к жизни слишком ненормально и вызывает вскоре страстную потребность отдыха, — то вслед за периодом суровости необходимо всегда настает реакция, при которой, разумеется, проносится в общество (что и было у нас), как весной чрез плотину, много сору, много грязи, много лжи и вреда. При всем том, наивысшего своего развития и практического применения в нашем обществе пагубные учения достигли уже во времена новой, обратной реакции, когда на всех высших административных постах красовался девиз подтянуть и когда на практике подтянутым оказалось только национальное и патриотическое направление в литературе.
Общие выводы наши следующие:
Печатное слово — оружие обоюдоострое, производит действие и благое, и вредное. С последним необходима борьба, — но устранить вовсе возможность вредных явлений печати и необходимость борьбы с нею немыслимо. Это зло неизбежное, его приходится допустить ради благой стороны печатного слова, в которой заключается наилучшее, наимогущественнейшее орудие борьбы с вредной и лживой ее стороной. Успех этой борьбы возможен лишь при известной свободе слова. Цензурные стеснения этой свободы ослабляют, а иногда и совсем упраздняют спасительное действие благой стороны печати, следовательно, ослабляют или упраздняют наилучшее орудие борьбы со злом, — сами же никогда вполне не достигают своей цели и в окончательном результате приносят более вреда, чем пользы. Было бы величайшею, опасною ошибкою предположить, будто с недугами общественными нравственного и духовного свойства можно бороться одними запретительными или отрицательными мерами, в том числе усугубленною цензурного строгостью. Нужно, напротив, помнить, что целение таковых недугов должно главным образом происходить от прилива в общественный организм свежих, свободных, положительных, здоровых сил духа. Следуя же только и единственно системе запрещений, нельзя логически не прийти к бессмыслице: к необходимости сооружения Китайской стены между Россией и всем западным миром.
В самом деле, ничего кроме Китайской стены нельзя и измыслить, читая статью редактора ‘Гражданина’ и соображаясь с ее направлением. Как иначе оградиться от тлетворных влияний? Возьмем какой-нибудь пример. Случилась, на грех, французская революция еще почти за сто лет тому назад. Событие мировое. Однако ж о нем ни слышать, ни ведать не надлежало бы русскому населению, дабы не обольститься ее духом — и не только простонародью, не только получающим ‘аттестат зрелости’, но и действительно зрелым годами и умом русским людям, если уж этому помешать нельзя, то нужно бы принудить всех ведать и судить о ней непременно так, а не иначе, — как почтенный г. редактор ‘Гражданина’ (составивший, впрочем, себе о революции свое особенное понятие также ведь не без помощи запрещенных книжек: ему верно удалось прочесть и Тьера, и Мишле, и Карлейля!). Но вот, подите же! Был и у нас век Екатерины, когда распространение идей Руссо, Вольтера, Дидро чуть не покровительствовалось самим правительством, помимо всякой русской печати целые поколения, здравствовавшие до половины нашего столетия, жили и мыслили в ‘духе идей XVIII столетия’ и воспитывали в сем духе детей и внуков! Прибавьте к этому сотни тысяч русских путешественников всех званий и состояний, не переводящиеся за границей, сотни тысяч иностранцев проживающих в России… Какая цензура могла бы воспрепятствовать при этих условиях заразе тлетворного вольнодумства, религиозного и политического, проникающего из Франции? И можно ли уберечься от этой заразы внешними средствами? Можно и должно обличать злую сторону революции, но такому обличению никто не поверит, если не покажут явления со всех сторон. Следовательно, нужна правда о революции, нужно здесь, как и для всякой лжи, живое противодействие, без которого никакие запреты не спасут и не помогут, а живое искреннее противодействие может возникнуть и стать плодотворным только в атмосфере, где совесть не чувствует над собою насилия, где не обрезаны крылья духу или, по выражению апостольскому, — где ‘не угашается дух’.
Что известный разряд печати не возбуждает нашего сочувствия и вызывает с нашей стороны жесткий отпор, — это всем ведомо, именно ради возможности этого отпора мы и дорожим тем относительным простором, который de facto еще существует для печатного слова. Но как бы ни было ложно направление многих газет и журналов, совершенно несправедливо сваливать на них всю вину за наше настоящее, делать их ответственными за чужие грехи! Редактор ‘Гражданина’ пишет, например, что печать ‘научает народ быть недовольным всем и искать и желать иного’… Но разве печать повинна в возникновении в народе штунды и иных разных сект, свидетельствующих о недовольстве народа нашею церковною казенщиной, формализмом церковного пастырства и т.д. и об искании народом действительно иного, лучшего в области религиозной?! Одним запретом, одним сажанием штундистов в тюрьму разве помогли делу? И при чем же тут печать? Едва ли также есть надобность ‘научать народ быть недовольным’ грабежом волостных писарей и тою неравномерностью несомых им тягостей, об устранении которых недаром же так заботится настоящее правительство? По мнению ‘Гражданина’, мужик только из печати узнает, когда он выложит последний грош из кармана на взятку чиновнику, или когда вместо чернозема ему отмежуют песок! Но князя Мещерского едва ли убедят даже и эти доводы. С пафосом негодования восклицает он, что ‘эпидемия семейных у крестьян разделов, страшное увеличение (?) преступлений, кражи и убийств с целью грабежа, недоверие крестьян к барину, охлаждение его чувств к священнику’ — все это ‘есть прямое последствие такой (то есть существующей) свободы печати’… Так может восклицать только человек, совсем зажившийся в Петербурге! Эпидемия семейных разделов у крестьян вызвана печатью!! Это даже совестно и читать…
Вот до чего, до какой, с позволения сказать, нелепости способно доходить упоение ‘консерватизмом’! А о двухсотлетнем крепостном рабстве, воспитавшем неизгладимое до сих пор недоверие крестьянина к барину, ‘Гражданин’ и не помнит?.. Коротка же у него память!.. Чего же хочет редактор? Уничтожить всякую гласность, так чтобы печать не сообщала ни о каких злоупотреблениях, ни о каких фактах жизни? Чтобы всякий, читая газету, выносил убеждение, что ‘все обстоит благополучно’, хотя бы на практике ежечасно испытывал противное? Одним словом, чтоб водворилась вновь та темь и глушь, под покровом которых производились бы безгласно хищения государственных земель и денег и вся та вопиющая кривда, которой так было вольготно в старое время, в пору безмолвия и торжества казенной ‘благонамеренности’?..
Признаемся откровенно, наши статьи о печати были написаны отчасти под впечатлением выражения ‘Гражданина’: ‘печать следует заставить быть благонамеренною’… ‘Благонамеренность!’. Жестоко слово сие. Слово печальной памяти. Жутко становится, когда его слышишь. В виду этого выражения мы и напомнили в одной из своих статей о том времени (с 1825 по 19 февраля 1855 гг.), ‘когда самый воздух был напоен, по-видимому, испарениями ‘благонамеренности’. О ней кричал Аракчеев, только это слово и было на устах в ту тридцатилетнюю пору, когда пытались (конечно, не вполне удачно) взять в казну совесть, душу, мысль, веру и отпускать их, на пользование, казенными размеренными, патентованными пайками… увы! Пайками этими раздавались только пошлость и подлость!.. Когда богохульно печаталось в официальной инструкции казенным учебным заведениям, что ‘Государь есть верховная совесть’, то есть искажалось истинное высокое значение царской власти, упразднялся авторитет Божий, упразднялось слово Божие, начертанное, по выражению Апостола, ‘на сердцах человеческих’… Все это миновало, слава Богу, со вступлением на престол Александра II. Ужасное зло нигилизма, растлевающее теперь русское общество и покрывшее скорбью и позором русскую землю, откуда оно взялось, между прочим? Вдумайтесь пристально. Не окажется ли, пожалуй, что его настоящий, законный родитель — именно мертвечина казенщины, что нигилист — это злая реакция казенному ‘благонамеренному человеку’? Не приходится ли нам теперь только расплачиваться за старое?
В том-то и опасность казенного формального вторжения в область духа, что оно, при малейшей бестактности, способно опошлить, обездушить, обессилить всякую истину, все прекрасное, достойное благоговения и хвалы, и даже вызвать опасное противодействие, а порою и ненависть к тому, что само в себе добро и благо… Да и кому в мире чиновно-бюрократическом, при наших полицейско-канцелярских порядках, может быть вручен критериум ‘вредного направления’, с одной стороны, и ‘благонамеренности’, с другой?..
Но довольно. В заключение заметим ‘Гражданину’, что он совершенно напрасно уподобляет Христу и Апостолам цензоров и полицию, утверждая в своей защите суровых цензурно-полицейских мер, что ведь ‘Христос и Апостолы преподавали же самые строгие заповеди в ограждение свободы слова от сквернословия и хулы на Духа Святого’! Что же тут общего с полицией и министерством внутренних дел? Если подражать указанному примеру, так и следует ограничиться одним заповедыванием, полицейских мер никаких Евангелием не рекомендовано. Христос ведь причисляет к смертным грехам и гордость… Следует ли из этого, что всякого гордого человека нужно сажать на съезжую?.. Одним словом, хотя редактор ‘Гражданина’ и объявляет о себе, в одном из NoNo своего журнала (в обращении к г. Гилярову-Платонову), что ведь он, редактор, ‘человек, глубоко верующий в Бога’ (блажен кто может так о себе выразиться, взирая на текст евангельский о зерне веры горушном, и другой: ‘верую, Господи, помози моему неверию!’) однако, ввиду такого избытка его благочестивой ревности, мы бы не пожелали поручить ни ему, ни его последователям или единомысленникам суд и расправу над литературою…
С достодолжным уважением к почтенному редактору позволим себе, с своей стороны, напомнить ему, во-первых, завет Апостола: ‘не угашайте духа’, а, во-вторых, остроумно-шутливое изречение французского романиста Шербюлье (уже цитованное нами однажды), что le bon Dieu aime mieux ceux qui le renient que ceux qui le compromettent.
Впервые опубликовано: ‘Русь’. 1882. N 40, 1 октября. С. 3-4.
Оригинал здесь — http://dugward.ru/library/aksakovy/iaksakov_v_otvet_na_statu_grajdanina.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека